Category: 18+

Category was added automatically. Read all entries about "18+".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

PS

сёдни невремя для политики. И всёже немогу несказать.
Намедни в офисе миллениалка, милая девица Маша с очсимпатичной "рязанской мордой" (её выражение) выдала мне, что наше претворение в постчеловеков с восемью пенисами и восемью вагинами "неизбежно". Признаться, я чуть её не убил за это. (Правда, потом она объяснила, что то была шутка. - Ну, что тут скажешь? И сама ты ....., и шутки твои...)
- Велика Россия. И хоть людей в ней уж нехватает, ни зомби, ни оборотни здесь ненужны!
Я сказал. И за слова свои отвечу.

(о наших брендах-трендах)

коллега Ш поставил на стол против меня большую складушку-гармошку со старинными советскими детскими рисунками. (Сразу пришло в ум слово "оширмовать"). Разглядев Кибальчиша в кавайных кандалах, понял, что именно его стОит продать вслед за Чебураном японцам на анимэ. С руками и ногами оторвут, буквально. Была всёже у наших красных дядь и тёть некая нездоровая тяга к героическому БДСМ. А вот наших заветных и беззаветных бабушек-старушек непродам никогда! - Впрочем, идея их продажи уж возникла на Яндекс Дзен: Вархаммеру 40.000, во второй легион СССР...
- Продавцов Родины надо расстреливать. Правда, для законности процесса требуется сперва разобраться: что Родина, что нет? Но я уважаю и частную инициативу:)
Однако желаю вам счастья.

ГИ ДЕ МОПАССАН

ПАРИЖСКОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ

есть ли чувство более острое, чем любопытство женщины? О! узнать, познать, прикоснуться к тому, о чем только мечтаешь! Чего она не сделает для этого? Когда в женщине просыпается её нетерпеливое любопытство, она способна на всякие безумства, неосторожности, на отчаянную смелость и не остановится ни перед чем. Я говорю о женщинах, настоящих женщинах, одаренных умом, разделенным на три отделения и на поверхности кажущимся рассудительным и холодным; но в действительности эти три секретных отделения наполнены: одно -- женским всегда тревожным беспокойством: второе -- хитростью, прикрытой прямодушием, и хитростью, полной ханжества и софизма и поэтому опасной, и, наконец, последнее -- очаровательным плутовством, восхитительной ложью, тонким вероломством, -- всеми теми пороками, которые доводят глупых и доверчивых любовников до самоубийства, а других приводят в восторг.
Та, о приключении которой я хочу рассказать, была маленькая провинциалка, "честная", в обычном смысле этого слова. Жизнь ее, с виду спокойная, протекала в семье между вечно занятым мужем и двумя детьми, воспитываемыми ею с безупречной заботливостью. Но сердце её трепетало от неудовлетворенного любопытства, от неизведанных желаний. Она вечно мечтала о Парнасе и с жадностью читала светские журналы. Рассказы о празднествах, о туалетах, об удовольствиях разжигали её желания. Но ее особенно волновали таинственные отзвуки, полные неясностей, полуприкрытые дымкой искусных фраз и рисовавшие ей вдали неиспытанные, всепожирающие наслаждения.
Из своего города она видела Париж в апофеозе великолепия и порока.
И во время длинных ночей, полных сновидений, убаюканная правильным храпением мужа, спавшего на спине возле неё, с головой, повязанной фуляром, она грезила о тех знаменитостях, что украшали первые страницы журналов, как огромные звезды темный небосклон. И она рисовала себе их безумную жизнь, с беспрерывными кутежами, с ужасными античными оргиями, с утонченной чувственностью и развратом, таким сложным, что она даже не могла его себе представить.
Бульвары ей казались безднами людских страстей, и все дома вдоль них скрывали в себе тайны порочной любви. Между тем, она чувствовала, что стареет. Она старилась, не изведав ничего в жизни, кроме своих каждодневных занятий, отвратительно однообразных и пошлых, составлявших то, что называется семейным благополучием. Она была еще красива, сохранившись среди этого спокойного существования, как зимний плод в наглухо запертом шкафу; но тайные страсти пожирали и сжигали ее. Она спрашивала себя, неужели она так и умрет, не узнав всех этих запретных наслаждений, не окунувшись один только раз, один раз вся целиком в эти волны парижских страстей?
Она с долгим упорством подготовила себе исподволь возможность поездки в Париж, выдумала какой-то предлог, заставила родственников пригласить ее, и так как муж не мог поехать вместе с ней, то отправилась одна.
Как только она приехала, она тотчас же придумала причину, заставившую ее отлучиться на два дня, или вернее на две ночи, если бы это понадобилось, так как она, по её словам, отыскала друзей, живших в окрестностях города.
И она принялась за поиски. Она бегала по бульварам, ничего не видя, кроме блуждающего и зарегистрованного порока. Она вглядывалась в большие кафе, внимательно читала маленькую хронику "Фигаро", вливавшую в нее каждое утро, как яд, призыв любви.
И ничто не наводило ее на след грандиозных оргий художников и актрис; ничто не открывало ей храмов этого разврата, закрытых, как пещера в "Тысяче одной ночи", волшебным словом, как римские катакомбы, где происходили скрытые таинства преследуемой религии.
Её родственники, мелкие буржуа, не могли ее познакомить ни с кем из тех знаменитостей, чьи имена кружились в её голове. И она, в отчаянии, собиралась уже домой, как случай пришел ей на помощь.
Однажды, проходя по улице Шоссе д'Антэн, она остановилась перед магазином японских безделушек, ласкающих глаз своими яркими красками. Она разглядывала маленьких уродцев из слоновой кости, огромные, ярко раскрашенные вазы, причудливую бронзу, когда услышала из лавки, как владелец её с почтительными поклонами показывает какому-то маленькому толстому и лысому человеку с бритым подбородком огромного пузатого урода, единственного в своем роде, как он уверял.
И при всяком слове торговец называл покупателя известным именем, звучавшим, как призывный звук. Остальные посетители, молодые женщины, изящные мужчины, исподтишка и быстро взглядывали мельком, соблюдая приличие и с явным уважением, на известного писателя, с увлечением заглядевшегося на фарфорового урода. Оба они были безобразны, как два брата одной матери.
-- Для вас, г. Жан Варен, -- говорил купец, -- я уступлю его за тысячу франков. Это только по своей цене. Для всех прочих он стоил бы полторы тысячи; но я очень дорожу своими покупателями художниками и для них у меня существует специальная цена. Они все у меня бывают, г. Жан Варен. Вчера г. Бюснах купил у меня большой старинный кубок. На днях я продал два таких светильника (не правда ли, как красиво?) г. Александру Дюма. Да вот эта самая вещь, что у вас в руках, если бы ее увидел г. Золя, он тотчас взял бы ее, г. Варен.
Писатель, очарованный вещью, стоял в нерешительности, думая о цене и не обращая внимания на окружающих, точно находился в пустыне.
Дрожа, она вошла в лавку, глядя на него в упор, и не спрашивая себя даже, красив ли он, молод, изящен? Это был Жан Варен, сам Жан Варен!
После долгой борьбы и тяжкого раздумья, он поставил статую на стол.
-- Нет, очень дорого, -- сказал он.
Купец удвоил красноречие.
-- О, г. Жан Варен! очень дорого? Да это стоит две тысячи франков, не меньше.
Писатель, с грустью глядя на урода с эмалевыми глазами, сказал:
-- Может быть, не спорю, но для меня это очень дорого.
Тогда она, охваченная безумной смелостью, подошла к столу.
-- А для меня какая цена этому толстяку?
-- Тысяча пятьсот франков, -- отвечал купец с удивлением.
-- Я беру его.
Писатель, до той минуты не заметивший ее даже, быстро обернулся и внимательно осмотрел ее с головы до ног, прищурив немного глаза, и, как знаток, разобрал ее по частям.
Она была очаровательна, оживлена, сразу осветившись тлевшим в ней пламенем. К тому же женщина, платящая полторы тысячи франков за безделушку, это уж не первая встречная.
После этого она, с движением очаровательного изящества, обернулась к нему и сказала дрожащим голосом:
-- Простите, сударь, я, вероятно, несколько поторопилась, -- вы не сказали своего последнего слова.
-- Я кончил, сударыня, -- отвечал он, поклонившись.
-- Во всяком случае, -- сказала она взволнованно, -- сегодня или когда хотите, если вы не изменили своего намерения, эта безделушка будет вашей. Я купила ее только потому, что она вам нравится.
Он улыбнулся, видимо польщенный.
-- Откуда же вы меня знаете? -- спросил он.
Тогда она стала красноречиво высказывать ему свое восхищение его сочинениями, цитировать их.
Продолжая разговаривать, он облокотился на стул, и, устремив на нее острый взгляд, старался разгадать ее.
Время от времени продавец, довольный этой живой рекламой, при появлении новых покупателей, кричал с другого конца лавки:
-- Взгляните-ка на это, господин Жан Варен, как это красиво.
Все головы поворачивались тогда в их сторону, и она вся дрожала от удовольствия, что все видят, как она просто разговаривает с знаменитостью.
Опьяненная в конец, она дошла до высшей степени смелости, как полководец, идущий на приступ.
-- Милостивый государь, -- сказала она, -- сделайте мне большое, большое удовольствие. Позвольте мне преподнести вам этого урода, как воспоминание о женщине, страстной вашей поклоннице и беседовавшей с вами в течение десяти минут.
Он отказался. Она настаивала. Он не поддавался, развеселившись и хохоча во всё горло.
-- Ну, так я сейчас отнесу сама его к вам, -- сказала она с упрямством. -- Скажите, где вы живете?
Он не хотел давать адреса; но, узнав его от продавца, она расплатилась и направилась к извозчику. Писатель побежал за ней, ни под каким видом не желая принимать этого подарка -- неизвестно от кого. Он догнал ее, когда она садилась в экипаж, и вскочил вслед за ней, почти упав на нее, опрокинутый двинувшейся каретой, и, недовольный, он уселся рядом с ней.
Напрасно он просил ее, настаивал, она была неумолима.
Когда они подъехали к дому, она предъявила свои условия;
-- Я соглашусь не оставлять вам статуи, но только с тем условием, чтобы вы сегодня исполняли все мои желания.
Ему показалось это так забавно, что он согласился.
-- Что вы обыкновенно делаете в этот час? -- спросила она.
-- Я совершаю прогулку. -- отвечал он, подумав.
-- В Булонский лес! -- приказала она кучеру.
Они поехали. Она потребовала, чтоб он называл ей по имени всех известных женщин, в особенности женщин полусвета, рассказав бы подробности об их интимной жизни, их привычках, обстановке, пороках.
Наступил вечер.
-- Что вы в это время делаете каждый день?
-- Я пью абсент, -- отвечал он, смеясь.
-- Ну, будем пить абсент, -- сказала она
Они вошли в большое кафе на бульваре, где он бывал каждый день и где встречал товарищей. Он всех их ей представил, она с ума сходила от радости. И в голове ее всё время стучало:
-- Наконец-то, наконец!
Время шло.
-- Может быть это час вашего обеда? - спросила она.
-- Да, сударыня.
-- Так будем обедать. А что вы делаете вечером? -- спросила она, выходя из кафе Биньон.
-- Смотря по обстоятельствам, -- отвечал он, пристально глядя на нее. -- Иногда я хожу в театр.
-- Ну, так пойдемте в театр.
Они вошли в Водевиль даром, благодаря ему, и, о, счастье! -- ее видела вся зала, рядом с ним восседающей в креслах балкона.
По окончании представления, он почтительно поцеловал у неё руку.
-- Мне остается, сударыня, поблагодарить вас за очаровательно проведенный день...
-- С этого часа, что делаете вы всю ночь? -- прервала она его.
-- Но я... я возвращаюсь домой.
Она засмеялась и, с дрожью в голосе, сказала:
-- В таком случае... идемте домой.
Они больше не разговаривали. Порою она вздрагивала с головы до ног, охваченная то желанием бежать, то остаться и, в глубине души, твердо решив идти до конца.
На лестнице она цеплялась за перила, так как была взволнована. Он шел впереди, запыхавшись, с горящей спичкой-свечкой в руке.
Как только она очутилась в комнате, она быстро разделась и бросилась в постель, не произнеся ни слова. Повернувшись лицом к стене, она ждала.
Но она была проста, как законная супруга провинциального нотариуса, а он требователен, как трехбунчужный паша. И они совершенно не поняли друг друга.
Тогда он уснул. Ночь прошла тихо, нарушаемая только стуком маятника. А она, лежа неподвижно, думала о своих супружеских ночах. И, при желтом свете китайского фонаря, она с удрученным сердцем смотрела на лежащего на спине рядом с ней маленького, круглого человечка, с шарообразным животом, торчащим под простыней, как пузырь, наполненный газом. Он громко храпел, как органная трубка, с протяжным фырканьем и смешными вздохами. Его двадцать волосков воспользовались его отдыхом, чтобы комично спутаться, устав от предназначенного им положения на этом голом черепе, и обязанные скрывать опустошения. А из полуоткрытого рта с одной стороны текла струйка слюны. Наконец, первые лучи рассвета стали пробиваться сквозь опущенные занавески. Она встала, тихонько оделась и уже полуоткрыла дверь, но скрипнула задвижкой, и он проснулся, протирая глаза.
Несколько минут он не мог прийти в себя. Потом, вспомнив о всем приключении, спросил:
-- Вы уже уходите?
Сконфуженная, она остановилась:
-- Конечно, наступило уже утро.
Он сразу сел на постели.
-- Позвольте мне, в свою очередь, задать вам вопрос? -- сказал он. И, так как она молчала, он продолжал: -- Со вчерашнего дня я тщетно ломал голову над вами. Будьте откровенны, скажите, зачем вы проделали всё это, потому что я никак не могу понять?
Она вновь подошла к нему и, краснея, как девочка, отвечала:
-- Я хотела узнать... порок... ну... вот... По-моему это совсем... совсем не интересно.
И она быстро вышла из комнаты, спустилась по лестнице и очутилась на улице.
Толпа метельщиков подметала улицы. Они сметали в воду сор с тротуаров и с мостовой. Правильными движениями, как косари в лугах, они делали из грязи вокруг себя полукруг; и, сворачивая из улицы в улицу, она встречала их, автоматически двигавшимися, как заведенные картонные куклы.
И ей казалось, что в ней также вымели что-то и столкнули в ручей, в канаву все возбуждавшие ее мечты.
Продрогшая и запыхавшаяся, сохранив в памяти только впечатление подметаемого сорного Парижа, она вернулась к себе.
И очутившись в своей комнате, она разрыдалась.

любовные развлечения восточных владык

(- всего, конечно, неохватишь. Давайте например...)
фараоны развлекались на Ниле: для Египта он - всё. Снаряжали роскошную ладью, сажали на отделанные золотом вёсла красавиц, одетых для легкости гребли только в декоративную сеть (золотые рыбки!), и айда. Сам властитель восседал втени благовонного паруса или под тентом с чашею ледяного вина в одной руке и лотосом на занюшку в другой - и созерцал прелести своей "команды", а фокусники тешили его экстравагантными трюками волшебники являли ему свои самые невероятные чудеса. Для уединений же  с возлюбленными Могучему Быку, Владыке Верхнего И Нижнего Царств, Подобному Ра В Небесах И Прекрасному В Проявлениях - служили золотые острова, недоступные посторонним... Ну, развечто птицам.
Индийские раджи проводили время камерно: танец в Индии настолько совершенен, что заменяет любое другое развлечение. Плясуньи-девадаси чаровали властелина красотой и тайной движений даже когда он ехал куда-нито на слоне: танцевали на крохотной площадке между бивней. В танце показывали сражения, таинства сотворения и преображенья вселенной, давали любую информацию при помощи "мудр" - сакрального языка жестоврук. Раджи очрано обленились: им даж вставать ненадо было для щастья. Камасутра позволяет - в ней есть даж способы облагодетельствовать четырех избранниц одновременно:) А чтоб никто не помешал, телохранители во внутренних покоях дворца (в антахпуре) тоже были женщинами...
Китайские императоры напротив, как нистранно, предпочитали спортивные любовные мероприятия. Древние цари демонстрировали придворным свою силу и жизнеспособность, занимаясь любовью с наложницами находу, одновременно держа и употребляя жареную бычью ногу и двухлитровый кубок. При этом партнерша обхватывала господина ногами, как поясом, некасаясь земли... Грубовато? - Время такое было, полное стихийных бедствий, войн и измен. Поздние сыны Неба совершали марафонские променады по необъятным дворцовым садам всопровожденьи тысячи дев, уединяясь с приглянувшимися в очередном из бесчисленных павильонов... Остальные тем временем располагались вокруг дабы поддержать владыку - и вселенскую гармонию! - музыкой на флейтах, струнных инструментах и пением. Полный фэншуй и цимэнь.
Исламские властители были скромнее: мусульманам непристойно делать на людях то, чему следует происходить интимно. В гаремах арабских халифов и турецких султанов жены и наложницы никогда не разгуливали в таком неглиже, в каком их любят изображать западные лживописцы... Но в силу техже религиозных запретов любовные развлечения падишахов, ханов и эмиров подчас становились ненормированными, экстремальными и скрытыми от своих подданных. Бездельник и развратник Харун ар-Рашид, переодевшись, бродил по Багдаду в сопровождении верных визиря и палача, в поисках рискованного "пикапа". Безумный султан Ибрагим устраивал оргии с наложницами, заставляя их скакать подобно кобылам, втовремя как сам возбудившись наркотиками изображал необузданного жеребца. Бухарский эмир лёжа на тахте в беседке, незаметно наслаждался видами купающихся в Звёздном пруду красавиц - и порою бросал им яблоко; та которая в результате жестокой схватки с соперницами завладевала им и возвращала повелителю, могла надеяться на его благосклонность...

ХОРОШО ЖИТЬ НА СВЕТЕ! ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СЧАСТЛИВОЙ ДЕВОЧКИ. XXX серия (1906)

МОИ ИМЕНИНЫ – ЁЛКА В ЛЕСУ
еще, кажется, я никогда в жизни так не веселилась, как вчера. Целый день такой удачный вышел с самого утра. Вообще я не прочь поспать по утрам, но вчера я вскочила в половине седьмого, ни за что не могла даже лежать от волнения: и погода беспокоила, и что мне подарят. Еще занавески в моей комнате были опущены, села я на кровати, смотрю, между окнами что-то такое большое стоит, да впотьмах не могу разобрать, что именно. Живо я вскочила, конечно, босиком и, не заботясь о своем туалете (- ну, юной особе врайоне 8 – 9 лет: именно втаком возрасте принимали в дамскую гимназию, а она еще не. Ничего военного… - germiones_muzh.), откинула тяжелую темную занавеску, смотрю -- письменный столик, совсем малюсенький и такой миленький; длины он, верно, не больше аршина, кругом решеточка, обтянут темно-красным сукном, внизу ящик с ключиком; перед столом прехорошенький плетеный стульчик, a на столе чудный письменный прибор, совсем настоящий и ужасно шикарный: он из такого светло-зеленого камня, довольно прозрачного, a кругом вделан в такое будто темное серебро, -- прелесть! Чернильница, два подсвечника с душками розовыми свечами и маленькое пресс-папье. В ящике в середине двадцать штук малюсеньких премиленьких, пестреньких бумажных фонариков; уж это верно мамочка догадалась для украшения елки. Какая она y меня умница всегда все сообразит! A на чернильнице бумажка, которую я сперва и не заметила. "Нашей писательнице Мусе от горячо любящих ее папы и мамы".
Вот так штука! Откуда же они узнали про мое "писательство"? Это, конечно, о моих воспоминаниях говорится. Верно валялась где-нибудь тетрадь. Ну, да это ничего, все равно, если они ее даже и нашли, то не читали; мамочка говорит, что это нечестно чужие письма и записки читать, что это то же воровство, потому, что когда мы потихоньку узнаем чужие секреты, это как будто бы мы их воруем y другого; ну, a уж папочка с мамочкой этого никогда не сделают. (- да. Дворяне в этомсмысле стояли высоко. И весьма твердо. Пожалуй, даже слишком высоко: с опасностью для жизни. La noblesse oblige. - germiones_muzh.) Но все-таки хорошо, что в столе есть ящик с ключом, могу теперь запирать, не от них, конечно, a мало ли кто может увидеть, если опять где-нибудь валяться будет.
Я так занялась своими подарками, что и про погоду забыла, a солнце-то так и светит! Живенько стала я одеваться; слышу, уж и мамочка копошится в соседней комнате, так что мы с ней как раз вместе в столовую пришли. A на столе такой аппетитный крендель лежит и несколько поздравительных карточек около моего прибора: от тети Лидуши, от дяди Коли, от Володи (- кузен. – germiones_muzh.) и даже от Леонида Георгиевича. Для начала дня все это более, чем недурно.
Завтрак я сама заказала: цветную капусту и boeuf stroganof мое любимое; после завтрака, конечно, шоколад и гости.
Вся наша компания пришла меня поздравлять, а Митя (- кавалер. Тоесть верный рыцарь. Хоть и «табачник». – germiones_muzh.) принес мне даже подарок: купить он ничего не мог без денег, так он подарил мне свой брелок от часов -- ветку винограда, так красиво сделаны зеленые матовые ягодки. Часов y меня нет, прицепить его некуда, но я спрячу на память в свой новый столик, который, кстати, всем-всем понравился, и прибор тоже, так все и ахали. Но когда я им объявила, что y нас сегодня будет елка в лесу (- напоминаю: июль. – germiones_muzh.), так они от восторга еще больше заахали и про столик забыли. Даже Оля и Лена, и те кинулись целовать меня за хорошую выдумку. Ай да мы!
До обеда мы занялись собиранием всего нужного для елки; набрали три больших корзины. Кое-что обвязали, кое-что и так без ниток можно повесить. Свечи папа обещал сам приделать. Пообедали опять в половине четвертого и пустились в путь, сами пешком, a Глаша (- горничная. – germiones_muzh.) с корзинами, самоваром, посудой, всякими вкусными вещами и елочными принадлежностями на тележке.
Погода точно на заказ -- ни облачка.
Компания нас была в двадцать два человека (и барышня косая тоже [- это из взрослых; была на недавнем детском спектакле. – germiones_muzh.]). Первым делом стали мы выискивать красивое деревцо; долго не могли найти: то красивое, то плешивое, то засунуто между другими, так что его и не видно; наконец, нашли елочку, которая точно нарочно для нас выросла: на маленькой полянке, кругленькая, аккуратненькая, как нарисованная. Разложили мы свои корзины и начали развешивать.
Да, на Рождество таких украшений не бывает: во-первых, навешали мы абрикосов, потом чего бы вы думали? Редиски! Да, да, кругленькой, розовой редиски, потом вишен, ведь их много по две по три попадается, так парные за стебельки и насаживали на ветки. A красиво как! Потом нацепили гирлянды из полевых маргариток и кое-где розовый шиповник, который нам по дороге попался. Затем фонарики со свечами в середине и много-много отдельных свечей, -- шестьдесят штук. Елка вышла веселая, пестренькая и совсем необыкновенная. Зажигать было, понятно, еще рано, и мы в ожидании темноты, стали играть в разные игры; взрослые тоже все с нами играли. Начали с серсо (- обруч мечут и ловят на палку. – germiones_muzh.), потом перешли на горелки. Мr Коршунов горел, a мы с Сережей бежали, он хотел схватить меня за платье, да мимо, a сам зацепил ногой за кочку, да и растянулся во всю длину, ну, a ростом его Бог не обидел; вот потеха была! Мы хохотали до слез тем более, что он даже не ушибся, a только под собой раздавил семейство поганок, которые так и облепили ему белый жилет.
Набегавшись и насмеявшись вволю, мы принялись за еду; не знаю, как y других, но y меня аппетит был волчий, да и другие что-то не заставляли себя просить.
Мало-помалу стало смеркаться; ведь в июле рано темнеет. Когда уже плохо стало видно кругом, папа и mr Коршунов со своими поганками стали зажигать елку наверху, a мальчики, да и все мы, дети, внизу. Что это было за красота! Как ни люблю я рождественскую елку, но эта еще во сто раз красивее. Что-то такое необыкновенное, точно в сказке. Кругом темно-темно кажется, a площадка с елочкой так ярко освещена. M-me Рутыгина предложила петь хором, и мы все, конечно, с радостью стали подтягивать.
Ужасно я люблю ночь, и пение, и луну, a она, милая, так и стала над елкой. У меня что-то будто сжимается в сердце, но не грустно мне, a как-то тихо-тихо, хорошо-хорошо, и кажется, что я всех-всех люблю, особенно люблю, и Бога, и людей, и деревья, и луну, все, все... Даже как-то плакать хочется, a все-таки весело...
Когда елка догорела, мы собрали с неё все фонарики, поели все, что можно было с неё снять, a потом мужчины развели костер и стали через него прыгать, мальчики тоже; и нам хотелось попробовать, но ведь в платьях неудобно, как раз юбка загорится. M-me Рутыгина запела: "Наш костер в тумане блещет" (- светит, Муся. – germiones_muzh.), а мы все опять хором подтянули.
Крепко-крепко расцеловала я дорогих моих папочку и мамочку за громадное удовольствие и горячо помолилась и благодарила Бога за то, что мне так хорошо живется, и я так счастлива.
Не успела я приложить голову к подушке, как сейчас же заснула…

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

инцест, суицид, некрофилия – безобразия в роду Пелопидов (седая древность; где-то в Пелопоннессе)

О ДИМЕТЕ
рассказывают, что Димет взял за себя дочь своего брата Трезена (- оба – сыновья Пелопа, овладевшего градом Писой – и заселившего весь п-ов Пелопоннесс. Пелоп сбросил в море возницу Миртила, который подло устроил ему победу в состязании с прежним царем Писы Эномаем; падая, Миртил проклял всех его потомков. – germiones_muzh.) Евопиду, но узнав, что она из-за безумной любви к своему брату сошлась с ним, сообщил об этом Трезену. Евопида от стыда и страха повесилась, предварительно призвав самые мрачные проклятья на виновника несчастья. Димет же в скором времени нашел женщину, выброшенную на берег волнами и прекрасную на вид, и его охватило страстное желание (- конечно, в результате проклятия Евопиды, которое всвою очередь было результатом проклятия Миртила. – germiones_muzh.). Однако по прошествии положенного времени тело стало являть признаки разложения, и Димет насыпал этой женщине высокий курган, а сам, все еще находясь под властью страсти, закололся на ее могиле.

ПАРФЕНИЙ НИКЕЙСКИЙ (I в. до н.э.). О ЛЮБОВНЫХ СТРАСТЯХ

МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК, ЧТО ЖЕ ДАЛЬШЕ? (Германия, 1932). XXX серия

…и вот, сняв пиджак и повязав Овечкин передник, он у себя в комнате моет посуду и неожиданно произносит очень громко и очень медленно:
— А вдруг я больше ее не увижу? Ведь всякое может случиться, И даже часто случается…

СЛИШКОМ МАЛО ГРЯЗНОЙ ПОСУДЫ! СОТВОРЕНИЕ МАЛЫША. ОВЕЧКА ТОЖЕ БУДЕТ КРИЧАТЬ
Не очень-то легко на душе, когда стоишь один-одинешенек в опустевшей комнате и думаешь: «А вдруг я больше ее не увижу?» Во всяком случае, Пиннебергу было нелегко. Сначала, как-никак, была грязная посуда, было чем занять себя, и он мыл ее с толком, с расстановкой, энергично обрабатывая каждую кастрюлю порошком для чистки и соломенной мочалкой — за ним дело не станет! И ни о чем особенно он при этом не думал: рубашка с голубыми веночками и Овечка, зардевшаяся, по-детски смущенная… И это все? Нет.
С мытьем посуды покончено. Что дальше? Ага, он уже давно хотел обить дверь войлоком, чтобы не дуло, но все как-то руки не доходили. Войлок и гвозди лежат наготове еще с начала зимы. Теперь март, лучше поздно, чем никогда. Он приладил войлок, наживил гвоздики, попробовал, затворяется ли дверь. Дверь затворялась. Тогда он окончательно прибил войлок, гвоздик за гвоздиком, — времени у него много, раньше семи, пожалуй, не стоит и звонить. Да он и не станет звонить, сходит сам: и деньги сэкономишь, и, может, узнаешь больше. А вдруг и повидать ее удастся. А вдруг он больше ее не увидит?
Теперь надо повесить на вешалку ее вещи — они так хорошо пахнут ею, он всегда любил ее запах. (- всё так. Всё именно так. - germiones_muzh.) Да, конечно, он никогда не был с нею особенно ласков, слишком часто ворчал на нее, и забот ее по-настоящему не разделял, и все такое прочее. Да, конечно, у мужчин у всех являются подобные мысли, когда, быть может, уже слишком поздно — это уж всегда так, сказала старшая сестра. И это действительно так. Бесплодное раскаяние!
Четверть шестого. Прошел всего час, как он вернулся из больницы, а вот уж и делать больше нечего. Он бросился на их большой клеенчатый диван и лежал, закрыв лицо руками, лежал долго и неподвижно. Да, он маленький, жалкий человек, он кричит и скандалит и работает локтями, чтобы удержать свое место в жизни. Но заслуживает ли он места в жизни? Он — ничто, и из-за него она должна мучиться! Уж лучше б он никогда… Уж лучше б он… Уж лучше б он всегда…
Он лежал и не то чтобы думал, а так, мысли бродили в голове, и он отдавался им.
Ты можешь лежать на клеенчатом диване, у себя на верхотуре, в Северо-Западном районе Берлина, в своей комнатушке с окном в сад — шум большого города все равно дойдет до тебя. Только тысячи разрозненных звуков сольются здесь в единый смутный гул. Он то нарастает, то спадает, то приближается, то удаляется, словно его поглотил ветер.
Пиннеберг лежит ничком, и шум настигает, подхватывает и плавно опускает его, — нет, это прохладная поверхность клеенчатого дивана прижимается к его лицу, поднимает и опускает его, но держит крепко. Это как морская зыбь — она тоже без цели бежит все дальше и дальше — зачем, собственно?..
Лензан — так называлось то местечко, и из Духерова туда можно было ездить с субботы на воскресенье, взяв обратный билет. Однажды Пиннеберг отправился туда двухчасовым поездом. Было начало лета, не то май, не то июнь, нет, конечно, июнь. Бергман (- хозяин агрофирмы, где Пиннеберг тогда работал продавцом. – germiones_muzh.) отпустил его.
Лензан расположен не очень далеко от Плаца, и потому в нем было полно народу; из всех гостиничных садов оглушительно гремело радио, а на пляже и подавно творилось что-то невообразимое.
Хороший песчаный берег всегда манит идти вперед и вперед, без конца. И вот Пиннеберг снял ботинки, носки и пустился в путь. Он шел наугад, не зная, попадется ли ему еще какая-нибудь деревня, но не все ли равно?
Он шел уже несколько часов и не встретил ни живой души, он сел на песок и выкурил сигарету.
Потом он встал и пошел дальше. Ах, какой берег, какие заливы и мысы! Порою кажется, будто впереди, вон за той песчаной косой, ничего больше и нет, будто шагаешь прямо в море. А потом видишь, что это не так: берег продолжается и там, он только делает бесконечно мягкий изгиб, образуя большой голубой залив, весь в пенистых барашках волн. И далеко-далеко на горизонте — новая песчаная коса.
Ну ладно, дойду до той косы, там-то уж наверняка ничего нет!
Но там все же кое-что было — помимо неизменного залива, там был человек, и он шел ему навстречу. Пиннеберг удивленно вскинул брови: маленькая черная черточка, стало быть, человек, но что делать тут людям? Их место в Лензане.
Когда они стали сходиться, он увидел, что это девушка. Она шла босиком — длинноногая, широкоплечая, в розовой шелковой блузке и белой плиссированной юбке.
День клонился к закату, небо уже тронули розоватые тона.
— Добрый вечер, — сказал Пиннеберг, остановился и поглядел на нее.
— Добрый вечер, — сказала Эмма Ступке, остановилась и тоже поглядела на него.
— Не ходите туда, — сказал он и показал в ту сторону, откуда пришел. — Там сплошной джаз, фройляйн, и повальная пьянка.
— Да? — сказала она. — Ну, а вы не ходите туда, — и она показала в ту сторону, откуда пришла, — В Вике то же самое.
— Что же нам делать? — спросил он и засмеялся.
— Действительно, что же делать? — повторила она.
— Давайте поужинаем здесь — предложил он.
— Не возражаю, — ответила она.
Увязая в песке, они направились в дюны; они сидели в неглубокой ложбине, как на большой ласковой ладони, и тянувший над дюнами ветерок обвевал их головы. Они угощали друг друга крутыми яйцами, бутербродами с колбасой: у него был в термосе кофе, у нее — какао.
Они болтали и смеялись, но главным образом ели долго и основательно. Впрочем, они сошлись на том, что люди омерзительны.
— Господи боже, мне так не хочется в Лензан, — сказала она.
— А мне — в Вик, — сказал он.
— Так что же нам делать?
— Для начала искупаемся.
Солнце зашло, но было еще светло. Они бросились в мягко накатывающие волны прибоя. Они плескались и хохотали. Как примерные горожане, они захватили с собой купальные костюмы и полотенца. (Правда, у Пиннеберга было полотенце его квартирной хозяйки.)
Потом они сидели на песке и не знали, что делать дальше.
— Ну что же, пойдем — сказала она.
— Да, свежеет.
И остались молча сидеть на месте.
— Куда же мы пойдем — в Вик или в Лензан? — после долгой паузы спросила она.
— Мне все равно, — сказал он.
— Мне тоже, — скачала она.
Снова долгое молчание. Когда наступает такое молчание, слышен голос моря, оно вторгается в разговор и говорит все громче и громче.
— Ну что же, пойдем? — еще раз повторила она.
Очень осторожно и тихо он обнял ее. Он весь дрожал, она тоже. Море заговорило очень громко,
Он склонился к ее лицу, и ее глаза были как темные гроты, в которых горит огонь.
Его губы коснулись ее губ, и ее губы покорно подались, ответили ему, раскрылись.
— Ах! — сказал он и глубоко вздохнул.
Затем его рука тихо соскользнула с ее плеча, сквозь мягкий щелк блузки он ощутил ее грудь, полную и тугую. Она сделала слабое движение.
— Прошу тебя…— прошептал он. И снова ощутил под рукой грудь.
И она вдруг сказала:
— Да… Да… Да…
Словно крик торжества, это вырвалось из глубины ее груди, она обхватила руками его шею, она прижалась к нему. Он почувствовал, как она вся тянется ему навстречу.
Она трижды сказала «да».
А ведь они даже не знали, как зовут друг друга. Они никогда раньше не встречались.
Море шумело, небо над ними — Овечка хорошо видела его — меркло, и в нем одна за другой загорались звезды.
Да, они совсем не знали друг друга, они лишь чувствовали, как хорошо быть молодым и любить друг друга. О Малыше тогда и не думали.
И вот теперь он заявил о себе…
Шум города прихлынул ближе. Да, тогда было чудесно, чудесно и сейчас; ему на редкость повезло: девушка с дюн стала лучшей женою на свете, только он не стал лучшим из мужей. (всё, ...., именно так. - germiones_muzh.)
Пиннеберг медленно поднялся, зажег свет, взглянул на часы. Семь часов. Она там, за три улицы отсюда. Наверное, уже началось…
Он надел пальто и побежал в больницу. Швейцар у ворот спросил:
— Так поздно? Куда?
— В родительное отделение. Я… Но объяснения излишни.
— Прямо! Последний корпус!
— Спасибо, — сказал Пиннеберг.
И вот он бежит между больничными корпусами. Все окна освещены, на каждое окно по четыре, шесть или восемь коек. Их там лежат сотни, тысячи, одни умирают — кто медленно, кто быстро, — другие поправляются, чтобы умереть позднее. Невеселая это штука — жизнь.
Вот и родильное отделение. Коридор тускло освещен лампочкой, в комнате старшей сестры ни души. Он нерешительно останавливается. Проходит сестра.
— Что угодно?
Его фамилия Пиннеберг, говорит он, ему хотелось бы узнать…
— Пиннеберг? — переспрашивает сестра, — Минуточку…
И проходит в обитую войлоком дверь. Вплотную к ней примыкает другая, тоже обитая. Сестра плотно закрыла ее за собой.
Пиннеберг стоит и ждет.
Наконец через обитую дверь торопливо входит сестра, уже другая, коренастая живая брюнетка.
— Господин Пиннеберг? Все идет хорошо… Нет, еще не родила. Попробуйте позвонить часов в двенадцать. Нет, все идет хорошо.
В этот момент за дверью раздается крик, нет, не крик, а рев, стенанье, целый ряд догоняющих друг друга воплей невыносимой боли… В них нет ничего человеческого, человеческого голоса в них не слышно… Затем все обрывается.
Пиннеберг стоит бледный как полотно. Сестра глядит на него.
— Это… Это… моя жена? — спрашивает он, запинаясь.
— Нет, — отвечает сестра. — Это не ваша жена, у нее до этого еще не дошло.
— А что, — спрашивает Пиннеберг, и губы его трясутся, — она тоже будет так кричать?..
Сестра снова глядит на него. Быть может, ей пришло в голову, что ему не мешало бы знать, в наши дни мужья не очень-то балуют своих жен.
— Да, — говорит она. — Первые роды по большей части проходят тяжело.
Пиннеберг стоит и слушает. Но за дверью все тихо.
— Стало быть, в двенадцать, — говорит сестра и уходит.
— Большое спасибо, сестра, — говорит он и все еще прислушивается…

ХАНС ФАЛЛАДА

РЫЖИК (Российская империя, рубеж XIX - XX вв.). XXX серия

НОЧНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ
солнце прощалось с землею. Его последние огни охватывали далекий край неба и расплавленной золотисто-красной массой разливались по горизонту. Казалось, что там, далеко, кто-то вздумал поджечь небо и развел для этого гигантский костер. Но пламя заката постепенно гасло. Теплый майский день тихо умирал, уступая место вечерним сумеркам.
Полфунта и Рыжик лежали на опушке леса и молча следили за работой природы.
— Хорошо как! — прошептал Рыжик.
Он не любил долго молчать.
— Что хорошо? — спросил Полфунта.
— Все хорошо. И поле это зеленое, и небо, и… все, все хорошо…
— Ну и радуйся, коли тебе хорошо, — проговорил хандривший весь день Полфунта.
Рыжик промолчал. Но через минуту он не выдержал и опять заговорил:
— Отчего все люди так не живут, как мы? Ушли бы все из городов и ходили бы по земле… И как бы всем весело было!
— Умолкни, милый: ты глупости мелешь, — проворчал Полфунта.
— Почему глупости? — не унимался Рыжик. — Ведь нам как хорошо! Мы и поля, и леса, и реки, и разные города видим… Гуляем в свое удовольствие. Ну, и пускай люди так живут. Мне не жалко.
— Какой ты щедрый! — сказал Полфунта и невольно улыбнулся. — И глуп же ты, Рыжик! Ай-ай, как глуп!.. Ты хочешь, чтобы все люди, как тараканы, расползлись по свету и чтобы ни одного чистого местечка не осталось на земле. Недурно, что и говорить… Эх, Сашка, Сашка, когда ты поумнеешь?
— Я давно умный, — засмеялся Рыжик.
— А ежели ты умный, то и придумай, где бы нам сегодня переночевать.
— А здесь чем плохо? Травка мягкая, дождя нет, тепло… Отлично уснем!
— Нет, не отлично.
— Почему не отлично?
— А потому, что дождь будет.
— Откуда ты знаешь?
— Оттуда. Разве не видишь?
Полфунта рукой указал на юг, где на далеком небосклоне чернела туча.
— Эка, испугался чего: пятнышка! — возразил Рыжик, вглядываясь в указанную точку. — И завтра эта туча не дойдет до нас.
— Ты так думаешь? Ну, в таком случае оставайся здесь, а я в деревню отправлюсь ночевать.
Полфунта встал, поднял вырезанную им в лесу палку и тощую серую котомку, в которой лежали его башмаки, одна смена белья, несколько картонных изделий для фокусов, осьмушка табачных корешков и «Ревизор» Гоголя.
Котомку он перекинул через плечо, шляпу надвинул по самые брови и один двинулся в путь, ни разу не взглянув на товарища. Зато Санька глаз не спускал с приятеля, а с его широкого курносого лица, усеянного веснушками, не сходила плутовская улыбка.
«Далеко не уйдешь, голубчик!» — говорили смеющиеся карие глаза Рыжика.
Полфунта продолжал шагать вперед как ни в чем не бывало. Вскоре его маленькая фигурка едва видным серым пятном вырисовывалась на темно-зеленом фоне яровых полей, между которыми пролегала дорога в деревню.
— Теперь, брат, берегись, наскочу! — воскликнул про себя Рыжик и быстро вскочил на ноги.
Он зачем-то закатал парусиновые штанишки до колен, надел на палку связанные сапоги, положил палку с сапогами на плечо, сдернул с головы картуз, немного согнулся, тряхнул красно-золотистыми кудрями и стрелой помчался вперед, едва касаясь босыми ногами мягкой пыльной дороги.
Не прошло и пяти минут, как Санька поравнялся с Полфунтом.
— Ты чего же не остался на опушке? — небрежно бросил Полфунта своему спутнику, стараясь не глядеть на него.
— Ишь ты какой! Мне, чай, одному скучно, — учащенно дыша, проговорил Рыжик, прижимаясь на ходу к Полфунту.
Вечер наступал быстро. На потемневшем небе появился молодой месяц. Пробежал свежий, влажный ветер.
— Поздно придем! — тихо, как бы про себя, ворчал Полфунта. — Не надо было валяться так долго на опушке… А теперь, изволь-ка радоваться, стучи под окнами! Да еще не всякий пустит, на ночь-то глядя…
— А до деревни еще далече? — перебил ворчанье Полфунта Рыжик.
— Взойдем на горку — видна будет.
И действительно, как только они поднялись на бугорок, Рыжик увидал деревню. Окруженная со всех сторон хлебными полями, деревня эта издали в сумерках наступающей ночи показалась Саньке большой и богатой. Он уже имел понятие о том, что такое бедная и богатая деревня. Ему чудилось, что крестьянские хатки упали откуда-то с высоты и рассыпались меж полей в красивом беспорядке.
— Вот это, я понимаю, деревня! — радостно воскликнул Рыжик.
— А я вот не понимаю, чему ты радуешься… Здесь, того и гляди, без ночлега останешься.
— Почему?
— Да потому, что деревня нищенская.
Рыжик очень скоро убедился в справедливости слов Полфунта.
Когда они подошли ближе, крохотные хатенки выступили перед путниками во всем своем неприглядном виде. Соломенные крыши до самых окон покрывали убогие домики. Эти домики напоминали собою кавказских нищих, у которых порыжевшие лохматые шапки надвинуты по самые глаза.
Полфунта с Рыжиком вошли в деревню. Собака, лежавшая на дороге, при их приближении лениво поднялась на ноги, что-то проворчала себе под нос, нехотя отошла в сторону и снова улеглась. Кругом было тихо и безлюдно. Редко-редко в какой хате горел огонек.
Полфунта глазами выбрал наиболее видный домик и подошел к нему. Рыжик, конечно, последовал за ним. Через оконце они увидали многочисленную семью, сидевшую за ужином. Внутренность комнаты освещала маленькая лампочка, висевшая на стене. Полфунта постучал в окно. В ту же минуту все сидевшие за столом, точно по команде, повернули головы к окошку. Старуха, хлопотавшая возле стола, подошла к оконцу, и почти приложив сморщенное лицо свое к стеклу, спросила скрипучим, старческим голосом:
— Вам кого надо?
— Позвольте прохожим переночевать! — просительным тоном прокричал Полфунта и добавил: — Издалека идем… устали очень… От дождя дозвольте укрыться…
При последних словах Полфунта Рыжик посмотрел на небо. Капля дождя упала ему на нос, и он опустил голову.
— В самом деле дождь! — пробормотал он про себя.
— У нас третьего дня прохожие ночевали, — послышался через окно голос старухи. — Не наш сегодня черед. Ступайте к ковалю Ивану!
— А чтоб вам черт ребра пересчитал! — злобно проворчал Полфунта и отошел прочь.
Он знал, что в деревнях и селах, лежащих на большой проезжей дороге, существует порядок по очереди пускать запоздавших путников на ночлег, и поэтому он не стал разговаривать со старухой, а отправился отыскивать хату коваля Ивана.
Подойдя к третьей хате, Полфунта снова постучался в окно.
— Кто там? — откликнулся на стук молодой женский голос.
— Пустите, ради христа, переночевать прохожих! — взмолился Полфунта.
— Сейчас.
Полфунта и Рыжик подошли к дверям. Прошло добрых десять минут, пока дверь в сени открылась. Путешественники вошли в маленькую, но чистенькую хату. Большая русская печь у дверей, длинная широкая лавка вдоль стены, большой стол, на котором горела свеча в глиняном подсвечнике, темные иконы без риз и киотов в красном углу — вот все, что успел заметить Рыжик, войдя вслед за Полфунтом в хату. Молодая, красивая женщина приветливо встретила ночлежников и спросила, не хотят ли они поужинать. Рыжик утвердительно кивнул головой.
Молодая хозяйка захлопотала. Она достала с полки завернутый в серое полотенце каравай хлеба, положила на стол две деревянные ложки и отправилась к печке.
Полфунта следил за каждым ее движением и в то же время глазами выбирал место для спанья.
«Должно быть, на лавке спать придется», — мысленно решил он про себя.
Незваным гостям была поставлена миска горячих щей. Приятели поужинали на славу и вполне искренне поблагодарили молодую хозяйку. Как раз в это время в окна и в крышу застучал дождь. Хозяйка, одетая в пеструю ситцевую юбку и с красным очипком на затылке, проворно убрала со стола и стала посередине хаты.
Она с любопытством разглядывала гостей, желая, по-видимому, вступить с ними в разговор. Если бы не очипок на голове, ее легко можно было принять за девочку: до того было молодо и наивно ее миниатюрное смуглое лицо.
— Это вы и есть жена Ивана-коваля? — обратился к ней с вопросом Полфунта.
— Я самая, — отвечала хозяйка.
— А хороший коваль ваш муж? — продолжал допрашивать Полфунта таким тоном, каким обыкновенно говорят с детьми, когда у них спрашивают, любят ли они папу, маму, тетю…
— Такого коваля во всей волости нет, — заметно оживившись, ответила ковалиха.
— Вот как! А давно вы замужем?
— Давно. Скоро полгода будет.
— Это верно, что давно, — иронизировал Полфунта. — А где он теперь, ваш муж?
— В нашем местечке гуляет. Работу вчера повез и не вернулся. Загулял, значит.
— Он часто гуляет у вас?
— Нет. В месяц раза два-три…
— Действительно, что редко… Ну, а во хмелю он буен?
— Нет. Веселый он дюже тогда и драться любит…
— Ох-хо! — сокрушенно вздохнул Полфунта и умолк, догадавшись, что имеет дело с красивой дурочкой.
Легкая тревога закралась в его душу. «А что, если загулявший коваль явится ночью пьяный и вздует нас ради потехи так, что мы век помнить будем?» — думал про себя Полфунта. Тревога эта с каждой минутой усиливалась в нем, и если бы не дождь, Полфунта вряд ли бы остался ночевать в хате коваля.
— А вы нас, хозяюшка, где уложите? — спросил он у ковалихи после долгого раздумья.
— Ложитесь на лавку! — сказала хозяйка.
Она достала с печи две подушки, или, вернее говоря, два мешка, набитые сеном, бросила их на лавку, а сама села у стола.
Полфунта и Рыжик, пожелав хозяйке покойной ночи, улеглись спать не раздеваясь.
Санька долго не мог уснуть. Он прислушивался к шуму дождя, изредка поглядывал на неподвижно сидевшую за столом хозяйку и щурил глаза на свечку. Когда он прищуривал глаза, ему казалось, что лучи от горевшей на столе свечки протягиваются и достигают его ресниц. Но усталость взяла наконец свое, и Рыжик заснул крепким, богатырским сном.
В самую полночь приятелей разбудил сильный стук в дверь и чей-то грубый, ревущий голос:
— Эй, ж инка, отпирай! Хату расшибу! — ревел мужской голос в сенях.
Свеча давно догорела, и в хате было темно. Ночлежники слышали, как забегала хозяйка, чиркнула спичку и как трясущимися руками она зажигала лучину. А тот, кто был в сенях, не унимался.
— Скоро ли там? — кричал грубый мужской голос, и вслед за тем раздался такой удар в дверь, что стекла задребезжали в оконцах.
Полфунта и Рыжик, лежа на разных концах длинной и широкой лавки, одновременно, точно сговорившись, съежились в комочек и решили не подавать признаков жизни.
В хату ввалился огромного роста человек. При неровном свете лучины, зажженной хозяйкой, человек этот показался Рыжику чудовищем. В одной руке он держал длинный кнут, а в другой — темную бутылку с широким дном. Высокие сапоги его были облеплены грязью.
— Гей, здорово, жинка! — гаркнул он во все горло и, слегка пошатываясь, направился к столу.
— Здрастите, — тихим голосом откликнулась на приветствие хозяйка. — Что это вы, Иван Семенович, запозднились?
— Хто, я запозднился? Брехня, Маруся, брехня. А свечка где?
— Вся сгорела, вас дожидаючись…
— Сгорела?.. Ну, и нехай! А я во какую привез, люстринную! — Коваль нагнулся, запустил пальцы в голенище правого сапога и вытащил изрядно помятую стеариновую свечу. — На, засвети!
Та немедленно исполнила приказание пьяного мужа: свечу зажгла, а лучину потушила.
Настроение духа коваля было самое веселое. Рыжик, полуоткрыв глаза, с затаенным страхом следил за каждым его движением. Иван Семенович, как называла его жена, поставил бутылку на стол, кнут бросил на лавку, около скорчившегося Полфунта, и потребовал ужинать.
Тут только Санька хорошо разглядел хозяина хаты. Это был широкоплечий детина, громадного роста, с черной бородкой и сильными, тяжелыми руками.
Весь мокрый и грязный от дождя, хозяин хаты сел за стол, а хозяйка пошла доставать ужин из печки.
— Гей, жинка, открой двери: жарко мне! — крикнул коваль. Молодая женщина сейчас же исполнила приказание. В хате действительно было и душно и жарко.
За ужином Иван выпил стаканчик водки и стал рассказывать жене о своих удачах в городе. Какой-то пан Бриндзевич очень хвалил его работу, три гривенника дал ему на водку и еще новый заказ сделал.
— Живем, Маруся! — весело и громко закончил свой рассказ Иван и так ударил кулаком по столу, что бутылка закачалась и миска со щами запрыгала.
Рыжик до того заинтересовался, что забыл всякий страх, и уже не одним, а обоими глазами смотрел на коваля. А хозяин между тем не столько ел, сколько пил. После каждого выпитого им стаканчика он становился оживленнее.
— Чего, жинка, пригорюнилась? — крикнул коваль и подбоченился. — А мне во как весело!.. Эх, жаль, побить некого!..
Коваль поднялся из-за стола и тут только увидал на лавке Рыжика, а потом и Полфунта.
— Хто такие? — спросил он у хозяйки.
— Прохожие ночевать просились. Наш черед сегодня, — отвечала жена.
— Га, вот это хорошо! Гости дорогие, вставайте ужинать.
— Они уже ужинали, — робко проговорила ковалиха, но муж не обратил внимания на ее слова.
Он подошел к лавке и, словно котят, смахнул на пол сначала Полфунта, а потом и Рыжика.
— Хто вы такие? — повторил свой вопрос коваль, глядя сверху вниз на медленно поднимавшихся с пола ночлежников. — Ну?.. Где ваши языки?.. — не дождавшись ответа, нетерпеливо крикнул на гостей хозяин и схватил с лавки брошенный им недавно кнут.
Рыжик струсил не на шутку. Пьяный коваль, по-видимому, готов был разойтись вовсю. Все, что еще оставалось у Саньки сонного, вмиг проснулось, и он оживился под влиянием страха. Прежде всего ему на ум пришла мысль захватить с лавки свои сапоги и удрать, благо двери настежь были открыты. Но шум дождя и покойный вид Полфунта удержали Рыжика. Но Санька ошибся: Полфунта только казался покойным, а на самом деле он трусил не менее своего приятеля. Как человек опытный в подобных делах, Полфунта понял, что бежать не имеет смысла, и решил поступить иначе. В ту минуту, когда коваль стоял над ним с кнутом в руках, Полфунта скорчил такую рожу, что пьяный хозяин в изумлении отступил шаг назад.
— Хто ты? — упавшим, испуганным голосом спросил коваль, незаметно отступая к столу.
— Я кто такой? — пискливым голосом прокричал Полфунта и запрыгал и завертелся по хате с такой быстротой, что сам Рыжик, не понимая, в чем дело, на всякий случай старался держаться подальше от приятеля.
— Я двоюродный шурин сатаны и племянник дьявола… Пойдем к нам в ад, гостем будешь!.. — тонким голоском провизжал Полфунта и, корча невероятные рожи, подскочил к ковалю.
У бедного Ивана весь хмель из головы выскочил.
— Цур меня… — шептал коваль, пятясь к столу.
С хозяйкой совсем сделалось дурно. А Полфунта не переставал дурачиться, нагоняя страх не только на хозяев хаты, но и на Саньку. Фокуснику, однако, все это показалось недостаточным. На минутку он повернулся лицом к дверям, быстро достал из кармана серные спички, вымазал фосфором лоб и подбородок, пальцами вывернул наизнанку веки, отчего глаза его сделались действительно страшными, упал на пол и на четвереньках пополз к хозяину, не переставая визжать и корчить рожи.
Трудно передать, что сделалось с ковалем, когда он увидал ползущего к нему Полфунта с вывернутыми веками и светящимися от фосфора лбом и подбородком. Перепуганный насмерть великан дрожащей рукой осенил себя крестом и полез под стол, не помня себя от ужаса.
— Цур, цур, чертяка… — шептал под столом коваль.
Полфунту только этого и надо было. Увидав, что Иван окончательно обалдел от страху, он встал, схватил с лавки свою котомку и сделал знак Рыжику. Тот сразу сообразил, в чем дело, и последовал за Полфунтом, не забыв захватить свои сапоги.
На улице было темно и грязно от дождя. Сквозь разорванные и гонимые ветром тучи изредка выглядывали звездочки.
— Ты что это? — спросил у Полфунта Рыжик, желая скорее узнать, для чего приятель разыграл черта.
— Молчи, ты ничего не понимаешь, — прошептал Полфунта. — Ежели бы я этой штуки не выкинул, пьяный коваль так бы нас избил, что мы его век помнили бы. А теперь, пока он очухается, мы уже далеко уйдем.
— Молодец ты, Полфунта! Ей-богу! — в полном восхищении воскликнул Рыжик, только теперь сообразив, какую хитрую штуку проделал с ковалем его ловкий приятель.
— Ты не шуми больно! — остановил расходившегося Саньку Полфунта. — Опасность еще не миновала. Придет коваль в себя, беда будет…
Не успел он кончить, как спящая улица огласилась громкими, отчаянными криками.
— Это он… Бежим! — сказал Полфунта.
— Не поймаешь! — крикнул Санька и со всех ног бросился вперед.
— Гей, держи! Лови черта! — послышался ревущий голос коваля.
Рыжик прибавил прыти. Ноги его вязли и скользили по грязи, но он на это мало обращал внимания. Далеко позади раздавались чьи-то крики и собачий лай. А Рыжик, точно спугнутый заяц, мчался вперед, забыв в это время про Полфунта и про самого себя…

АЛЕКСЕЙ СВИРСКИЙ (1865—1942)