Category: финансы

Category was added automatically. Read all entries about "финансы".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

ДОДО (Монмартр, газета, тёплая решетка). - X серия

во время моего долгого бдения мне в голову пришла нелепая мысль: а может, у меня еще остались деньги. Имело смысл пойти проверить.
Я шла быстро, потому что быстро думала. Через десять минут Квази совсем запыхалась, и мне пришлось сдержать и шаг и нетерпение.
Я чувствовала на себе ее украдкой брошенные взгляды, того же разлива, что и взгляд Робера. Мне было бы смешно – действительно, я это или не я? – но от их внезапно возникшей подозрительности у меня начиналось что-то вроде похмелья. Квази решила высказаться еще разок:
– Ты изменилась. Что такого случилось этой ночью?
– Просто бессонница, не в первый раз. Ну а кроме того…
Она остановилась, дожидаясь продолжения, которое так и не последовало.
– Ладно, ладно, все отлично. Но я хотела сказать: мы тебе не прислуга, графиня. Если ты задумала какой-то фортель и намерена и нас пристегнуть к твоей упряжке, что ж, я не против, но мы тоже должны быть в курсе. А еще мне надо подзаправиться, потому как из меня все вышло и теперь внутри сосет. Я всего на пять минут.
Она остановилась перед маленьким супермаркетом «Хамон».
– Давай без шуток, Квази. И если хочешь идти со мной, не вздумай клюкать.
Она вытянула, как могла, свою тощую шею и постаралась изобразить на лице, отливающем всеми цветами радуги, максимум оставшегося у нее достоинства.
– А на что клюкать? Мне просто надо поесть, и точка.
Я вздохнула, но по сути возразить было нечего – чего не скажешь о форме. Квази исчезла за стеллажами с продуктами не первой свежести, а я вдруг обнаружила, что не испытываю жажды. Пить не пила и пить не хотела.
Сказать по правде? Дело не в том, что я изменилась – чудес не бывает, но я впервые не стала отмахиваться от давнего подозрения, которое отчасти совпадало с обвинениями Квази, когда она заявила, что я меньше, чем ничто. В самой сердцевине моего существа таилось нечто твердое, непробиваемое. Я побывала сумасшедшей в психушке, алкоголичкой, как моя приятельница, я напивалась до потери человеческого облика, но на самом деле все это было наносным: я никогда не теряла контроля над собой. Поль, еще до Квази, тоже был прав. Я не способна покончить с собой, потому что сами чувства мои – подделка. В конечном счете я при любых обстоятельствах остаюсь самозванкой, присваивающей себе то, чего во мне нет.
История, которую я вам рассказываю, разнесла все это в клочки – может, именно потому, что в тот день, стоя перед «Хамоном» у рынка, я взглянула на себя в зеркало. И тем хуже для зеркала.
Квази вернулась – с жирным подбородком, полным ртом и пустыми руками. Я ничего не сказала, и она пошла за мной – довольно далеко, до самого Сен-Поля, бывшего моего квартала, у площади Вож, улица Севинье.
Когда я нажала на кнопку безопасности, открывавшую вход в тамбур – для защиты от грабителей – моего бывшего банка, а до того – банка моего отца, она схватила меня за руку и прошипела:
– Эй, До, это же банк, не дури.
– Не беспокойся, – ответила я, – это мой банк.
– Ты теперь банкирша? – спросила она и готова была в это поверить.
– Нам нужны деньги, а деньги лежат в банке.
– У нас даже пушек нет, ты рехнулась?
– К черту, Квази. У меня здесь счет, можешь себе представить.
– Сказка про Золушку, – попыталась она пошутить, но если не считать старых сиреневых подтеков, кожа ее постепенно приобретала известковый оттенок.
– Заходим. Черт, ты видела свои руки? Спрячь их. Ты сядешь в какое-нибудь кресло и будешь ждать, поняла?
Она посмотрела на меня, как на маньяка, который предлагает на выбор прыгнуть со скалы в пропасть или в море, и мы ступили внутрь, чуть было не оказавшись через долю секунды снаружи. Трое служащих бросились к нам, чтобы выдворить вон. Я ухватила Квази, готовую повернуть обратно, и, упершись широко расставленными ногами, заорала, что меня зовут Доротея Мистраль, что у меня здесь была куча денег, что эти деньги до сих пор здесь и я желаю немедленно видеть кого-нибудь из дирекции.
Я расслышала шепот:
– Она сумасшедшая, нужно вызвать полицию, не беспокойтесь, – это чтобы успокоить нескольких клиентов, испуганных превращением их маленького частного банка, тихого и рафинированного, в рыбный базар.
Дьявол, да как же его звали, такой косоглазый и лысый, старый приятель отца…
– Винегрет! Я хочу видеть месье Винегрета!
– Возможно, месье Эгрета? Он вышел на пенсию. Успокойтесь, прошу вас, и идите за мной.
В банках не любят беспорядка, и мадам Бутрю, как она представилась, – стальной взгляд, такой же шиньон и костюм из блестящего джерси, как змеиная кожа, – не имела ни малейшего намерения дать пожару разгореться.
– Ваша… подруга, возможно, могла бы подождать снаружи?
– Возможно, нет. Она пойдет со мной.
Я потянула за собой упирающуюся Квази, и им наверняка пришлось потом долго оттирать ковер, потому что за ее штиблетами потянулась глубокая жирная борозда до самого кабинета, принадлежащего мадам Бутрю, которой я наконец протянула руку, предварительно силой усадив Квази в кожаное кресло, и повторила:
– Доротея Мистраль.
Я увидела, как она замялась, прежде чем пожать мою пятерню, и, проследив за ее взглядом, заметила, что у меня такие же длинные и черные ногти, как и у моей сподвижницы. Она едва прикоснулась к моим пальцам, раздула – о, чуть заметно! – ноздри и быстро прошла за свой стол.
Я в свою очередь тоже села и облокотилась на ее девственно чистую столешницу. Она покраснела. Не столько из-за моей близости, сколько из-за того, что слишком долго задерживала дыхание. Кстати, за время нашей краткой беседы она пыталась попеременно дышать то носом, то ртом, но так и не нашла приемлемого решения.
Я спросила о состоянии моего счета.
– Послушайте, мадам Мистраль, я хорошо знаю моих клиентов. Вы к ним не относитесь. Поэтому либо вы мирно уйдете, либо я буду вынуждена вызвать силы правопорядка.
Я отодвинула кресло назад, чтобы пошире отворить дверь, и громогласно заявила, что это прекрасная мысль и я ею воспользуюсь, чтобы потребовать проверки всех операций, которые без моего ведома были проведены с моими деньгами за все прошедшие годы.
Она сухо попросила меня не нервничать, заверила, что все хорошо, она немедленно все проверит, и покинула кабинет, не забыв плотно притворить за собой дверь. Через короткое время дверь опять приоткрылась, явив молодого человека с круглыми глазами, который остался стоять в углу в охотничьей стойке.
Оставалось только надеяться, что я не пошла по ложному следу, но, должна признать, я уже ни о чем не жалела.
Мадам Бутрю вернулась с непроницаемым лицом и попросила меня следовать за ней. Что ж, я готова к отправке в Нантер.[9] По крайней мере, бесплатный душ.
Пройти через весь банк бок о бок со мной наверняка было смертельным унижением для этой образцовой служащей. Она привела меня в маленький пустой кабинет, сделала вид, что пробежала пальцами по клавиатуре, и с озабоченным видом заявила, что надо мной с июня 1978 года была учреждена опека.
Мои разбежавшиеся было мысли быстро встали по местам, и я в свою очередь заявила, что три года спустя эта опека была снята.
– Разумеется, но у нас не было ни вашего адреса, ни, кстати, какой-либо другой информации.
– Ну а деньги?
– Деньги на месте, разумеется, и я вам пришлю полный отчет, как только мы разберемся в этой необычной ситуации: вы должны нас понять.
– Проблема в том, что деньги нужны мне немедленно.
– О, это вполне возможно. Сколько вы предполагаете снять?
Хороший вопрос. Цифры закружились в моей голове. Я задержала дыхание и выдохнула:
– Семь тысяч франков!
Она облегченно расслабилась, и я пожалела, что не попросила больше. Я блуждала где-то по ничейной целинной земле, когда тревожный лязг кастрюль вернул меня к реальности. Молодой человек с круглыми глазами влетел в кабинет и взмолился, чтобы мы вмешались. Сам он не знал, что делать.
Квази устроила импровизированный пикник на соседнем кресле. Она разодрала упаковку пахучей ветчины, сняла обертку с маленьких рыхлых хлебцев, на которые мазала масло, помогая себе большим пальцем, потому что масло было еще твердым. Содержимое пакета с оливками медленно капало на пол, а для возбуждения аппетита она жевала плитку белого шоколада.
Мадам Бутрю впервые едва не лишилась своего хладнокровия и пролепетала, что надо как-то остановить эту…
Я твердо сказала тоном дорогой клиентки, которой, как начинала понимать, и являлась:
– Подругу. Она подруга. Квази!
Это было сказано суровым тоном, чтобы показать, что я вполне соответствую своему новому высокому статусу.
Квази проглотила разом полплитки и с неизбежным рвотным позывом бросила мадам Бутрю:
– Тут она заправляет, так что усохни!
Мадам Бутрю прошептала:
– Послушайте, я немедленно принесу вам ваши деньги, только поставьте подпись, и если б вы могли увести ее побыстрее…
Я милостиво согласилась, и до самого конца этого незабываемого пикника на коврах кабинета мадам Бутрю, который мы оставили совсем не в том состоянии, в каком застали, Квази пребывала в уверенности, что я являюсь владелицей Сберегательного банка, отчего ее домыслы разрослись пуще прежнего.
На улице дышалось легче. Я с недоверием разглядывала пачку зеленых банкнот в руке. Плакать или смеяться? Квази сделала выбор за меня. Хлопнув обеими ладонями по моим плечам, она просто зашлась от радости: теперь мы можем нанять лимузин с шофером, за такие-то деньги, а? Прям как настоящие принцессы, скажи?
Я решительно тормознула такси, встав посреди проезжей части, и Квази без колебаний нырнула в роскошную жизнь: отворила дверцу, как она это обычно делала, чтобы заработать мелкую монету, залезла в кабину и вольготно откинулась на спинку с блаженной улыбкой на губах. Она рыгнула, со вздохом заметив, что лучше пусть выходит через верх, чем через низ. Уверившись в реальности Квазиной угрозы, напуганный моей псевдовоенной формой и успокоенный, надо признать, видом вполне добротной новенькой купюры в двести франков, которой я помахала у него перед носом, дабы доказать, что она не воняет, благоразумный шофер не выставил нас из машины, а только опустил до отказа передние окна.
Отныне Квази видела только одно: как плывет по реке времени в такси с шофером. Уверена, что на ее месте у вас мелькали бы те же мысли.
Что до меня, то, убаюканная пьянящими воспоминаниями о невероятном триумфе, я сначала впала в сладкую эйфорию, прежде чем мысленно наподдать себе по заду. Ослепленная неожиданным притоком наличности, пообещав попозже прислать мой адрес, я даже не подумала потребовать более подробных сведений. Хуго взял на себя все мои дела до того, как меня автоматически поместили под опеку, когда я попала в лечебницу Святой Анны, и передал мне, что опека будет снята, как только меня выпишут. Но выход из больницы стал для меня началом новой жизни, и я даже на задалась вопросом о своем финансовом положении. Когда я уходила, мадам Бутрю явно перевела дух. Только ли потому, что тем самым избавлялась от присутствия Квази?
От денег одно беспокойство, это все знают, но… прежде всего, деньги – наиболее распространенный повод для убийства. Может, в этом все дело? Самая банальная погоня за барышом? Первое предположение, которое приходит в голову, и вполне допустимое, но от него у меня заранее все внутренности сводит, потому что главным подозреваемым становится Хуго.
Добравшись до фонтана, я сразу заметила своих компаньонов. Салли сидела на земле, привалившись к бортику фонтана, а вот Робер… Забравшись на ящик, он размахивал тощими руками, расхваливая наш убогий товар, от которого остался только лот из ложечек, и молол языком, как лучший из профессиональных разносчиков:
– Три, их осталось всего три, все разные, потому что ничто так не утомляет умы, как единообразие, облупившиеся от времени, ибо таков наш общий удел, и этот удел я предлагаю вам за десять жалких франков, всего десять франков, мадам и месье…
Я решила, что он сдурел – десять монет за три дерьмовые ложечки из простого металла…
Он продолжал:
– …за три маленькие ложечки, но не абы какие: ложечки, у которых есть свое прошлое, своя история. Они легко гнутся, посмотрите, ваши дети смогут перекрутить их, как в столовой, но они прочны, потому что мужественно сопротивлялись течению времени, и они…
Несколько зевак, смеясь, столпились вокруг, и один из них достал монету.
– Месье за десять франков, разумеется, если я не получу более щедрого предложения…
К моему изумлению, началась настоящая торговля, как на аукционе, и, набавляя по пятьдесят сантимов, они поднялись до двадцати франков.
Робер поблагодарил, свернул свою тряпку и уселся рядом с Салли, которой и вручил все деньги в неприкосновенности. Она положила голову ему на плечо, он ласково обхватил ее пальцы, и я с дурацким видом спросила у Квази:
– Ты видишь то же, что и я?
Какое-то бульканье послужило мне ответом, и когда я взглянула на свою старую сподвижницу, то увидела, что у нее глаза полны слез. Нет больших простушек, чем бродяжки. Наверно, когда ты нищий, то и мечтания у тебя дешевенькие. Иногда я им завидую. Я родилась богатой, и все мои потуги избавиться от этого наследия только попусту меня расстраивают. Я и тут самозванка.
Энергичным шагом я приблизилась к влюбленным и громогласно возмутилась:
– Никаких пар. Таков принцип жизни в коммуне. Никаких пар. Когда появляется пара, все разваливается.
– Брось, мы не пара, мы влюбленные.
– Ладно, – пробормотала я, чтобы не потерять лицо. – Это что, прям вот так, вдруг?
– Иди в жопу, это наше дело, не лезь, – выпалила Салли.
Что на это скажешь?
– И где ж ты научился так языком болтать, а?
– Иди в жопу. Это мое дело, не лезь.
Надо уметь отступать перед лицом противника. Но я прибегла к тайному оружию, твердо вознамерившись вернуть бразды правления:
– Где продолжим? Здесь останемся или еще куда двинем?
– Ну нет. Мы тут вкалывали без продыху. По мне, так нужно подзаправиться, – торжественно изрек Робер, которого мы единогласно отрядили за припасами. Я сделала знак Квази, чтобы она заткнулась, когда она уже собралась рассказать про добытые мной средства.
Нам было тепло, покойно и все такое. Я даже задумалась, где возьму силы для продолжения рассказа, когда появились легавые. Это не в укор. Я так полагаю, у каждого свое место в обществе, но не надо удивляться, если в один прекрасный день все ваши промашки оборачиваются против вас. Потому что сидели мы там спокойно, никому не мешали, даже самим себе, а тут пришлось подыматься, собирать барахло и искать другое место, где притулиться. Вот так мы и становимся, один за другим, кочевниками поневоле, что и объясняет те строго дозированные жалобы со стороны социальных элементов, выпавших из общественного устройства.
Ладно, не важно.
Впервые я почувствовала нечто вроде мандража, потому что моя аудитория была на грани засыпания. Надо было изыскать способ прибрать ее к рукам.
Начала я с интерактивных действий и задала вопрос о последнем эпизоде. Робер, как обычно, оказался самым прытким. Я не хотела, чтобы он тормозил остальных, и, обратившись к Салли, спросила, что бы она сделала на моем месте, оказавшись с трупом на руках.
– Заснула б, – пробормотала она, зевая.
Салли не способна вырваться за пределы сиюсекундной реальности. Она хотела спать и потому не могла представить себе ситуацию, где бы чувствовала себя иначе. Салли для меня идеальный пример, вроде далай-ламы. Нечто недостижимое.
– А ты, Квази?
– А со мной такое случилось. Своего отчима я в конце концов прибила ломом.
Должна заметить, что, если б нам сообщили о заложенной бомбе, мы б и с места не двинулись. Она сделала такую паузу, на которую я никогда не решалась, и с легким вздохом продолжила:
– Потом я пошла призналась матери. А она сказала легавым, что это она. И я оказалась в приюте.
Вот тут она меня обставила. На такую краткость я была не способна. В трех фразах она изложила нам первоклассную трагедию. У меня не самое чувствительное сердце, но тут… Я подсела к ней, обняла и принялась укачивать, как ту маленькую девочку, которой она была и которой до сих пор оставалась.
Она здорово пихнула меня локтем, отстраняясь. Посмотрела на нас, подняла глаза к небу и затрясла головой. Потом взялась за голову обеими руками, затрясла ее еще сильней и сказала:
– Черт подери, вы мне поверили.
Я знаю, что поступила не очень умно, но это было слишком, действительно слишком. Я собрала свой вещмешок, пришлепнула фуражку на голове, отсалютовала всей компании и ушла. Но не слишком далеко. Я просто не могла спустить это просто так. Я уселась на тумбу, которая не давала машинам парковаться и оббивала колени невнимательным пешеходам, и принялась откровенно дуться.
Краем глаза я видела, что мои занервничали. Квази меньше остальных, потому как она смаковала свой триумф, эта дрянь, будто я не понимала, чего она добивалась.
А потом Робер пришел предложить мне бутылку мира. Мы прикончили, что оставалось, и я продолжила, будто никакого перерыва и не было.

СИЛЬВИ ГРАНОТЬЕ

основная денежная единица на Руси

что требуется от валюты? - Стабильность. В условиях, когда Русь представляла собою федерацию автономных (и неочень) княжеств, для транзитной торговли нужнабыла твердая единица.
Поскольку своего драгметалла неимелось пока, ею был мех. Главные "номиналы" - это белка и куница-куна. В XVIII веке арабский Халифат двинул на рынки свой серебряный дирхем (3 гдето грамма) : он стал очпрочной валютой, и к ней применялись ценой меховые деньги. Дирхеиы для мелкорасчетов фрагментировали на 2, на 4 части. Но века с XI их поток иссякает. И приходится пользоваться слитками серебра - гривнами... (При этом ходили и византийские монеты, и франкские - но реже). Дирхем приравнивается к куне; связка из 18 белок тож. В XII веке за дирхем покупали нож, за 50 лошадь.
XIII век. Приехали татары, надевши шаровары. Принесли на рынок свою серебряную тенге. Со следующего века она утвердилась и держалась долго. В вольноВеликом Новегороде начали чеканить по аналогии свою "новгродку", за ними и другие. - Это всё несколько меньше 1 грамма, но вариантов много... Покупательная способность колебалась, рынки всвязи с повсеместными войнами были непрочны.
Но вот князья Московские оседлали ситуацию. И наконец при маленьком еще неГрозном Иване IV его мать Елена Глинская в 1535 запустила московскую копейку - вместо предшествовавшей ей "московки", которая была равна половине "новгородки". Новая копейка потяжелела вдвое: у новгородцев был удобный счет, его позаимствовали. 0,68 г. И пошли печатать! Делали копейки-"чешуйки" из серебряной проволоки, нарезали и штамповали знак: князь на коне. Неровная монетка, удлинённая. Ну, да ничего - главное чтоб много. В XVI столетии (до Смуты, обрушившей стабильность) за копейку покупали 3 кг ржи (насамделе покупали пудами: пуд=16 кг); за 7 копеек топор; за 100 - это рубль - корову.
- Не жизнь, а малина! Былибы копейки. Следующую реформу осуществил уже Петр I (он ввел-таки медную монету, чего до него никому неудавалось)...
  • Tags

В СЕТЯХ ПРЕДАТЕЛЬСТВА (Российская Империя, начало XX века). - XXXVI серия, заключительная

21. В САРКОФАГЕ АПИСА
за Шацким давно-давно тянулся длинный и грязный хвост всяких темных дел и делишек. Но до поры до времени он безнаказанно волочил за собою этот хвост, прикрываясь именем «тетушки» своей Елены Матвеевны.
Многие так рассуждали: племянник Елены Матвеевны Лихолетьевой этот прощелыга или – черт его знает! Но, во всяком случае, что-то очень уж близко вертится… Лучше не трогать…
Но как только определилось, что гордый пьедестал, на котором в течение восьми лет с таким великолепием красовалась Елена Матвеевна, если и не рухнул, то все же сильно закачался, Шацкий немедленно же взят был в самый суровый энергичный оборот.
– Мы ему покажем кузькину мать, пропишем ижицу!..
И действительно, и кузькину мать показали, и прописали ижицу.
Шацкий, тертый калач, в своем проходимческом бесстыдстве уступавший одному разве Дегеррарди, поспешил забронироваться в кирасу человека много знающего, но мало говорящего…
Он как-то значительно улыбался костистым голым лицом, кому-то подмигивал, кому-то кивал…
И все это было полно такого значения.
«Ладно, мол, хорошо, но все до поры до времени! А если возьметесь за меня и вправду серьезно, честное слово, сами не рады будете!.. Таких особ выводить на свежую воду начну, большущий конфуз для всех выйдет!»
Но попытка шантажировать именами успеха не имела, и Шацкому предложено было заняться в течение трех лет флорою и фауною одного чрезвычайно глухого северного уголка нашей необъятной родины.
Дегеррарди, Шацкий, Юнгшиллер…
В этом угадывалась уже какая-то система, неумолимая, последовательная, это могло заставить призадуматься. И заставляло даже такую сильную, владеющую собой даму, как Елена Матвеевна.
А вот Мисаил Григорьевич и в ус не дул, продолжая на всех и на вся «плевать с аэроплана».
Своим безмятежным настроением он загипнотизировал всех окружающих, и в том числе Обрыдленко. Почтенный адмирал уже не боялся за свои «орлы» и как в былое время дневал и ночевал во дворце банкира.
Тем более и Обрыдленко нашлась работа. Мисаил Григорьевич поручил ему составить список гостей, приглашенных на открытие «ванной комнаты в арабском жанре».
Список длинный, из двухсот семидесяти фамилий, пошел на утверждение к Мисаилу Григорьевичу. С толстым синим карандашом в мягких пальцах Железноградов пробегал колонки фамилий, выведенных мелким бисерным старосветским почерком. Обрыдленко, человек аккуратный, держался алфавитного списка. С самого начала против фамилии Блювштейна Мисаил Григорьевич поставил большой вопросительный знак.
– Что это такое, ваше превосходительство?..
– Как что? Талантливый архитектор… Я думаю, сам Господь Бог велел быть ему на торжественном открытии своего детища…
– Детища, это верно, детища, а только, знаете, фамилия неблагозвучная, жидовская… Блювштейн! Если бы еще фон Блювштейн, мог бы за немца сойти… Видите, какой блестящий список, что ни стул, то княжеский, графский или баронский титул. Что ни стул – тайные, действительно тайные, что ни стул – крупный банк! – Мисаил Григорьевич задумался, грызя карандаш. – Ну, бог с ним, пусть. Я человек доступный…
Отпечатанные по-французски на плотном картоне с золотым обрезом приглашения от имени Мисаила Григорьевича и Сильфиды Аполлоновны разосланы были всем тем, кому надлежало с бокалом шампанского чествовать открытие ванной комнаты.
Уже за два дня до великого торжества начались приготовления. Артельщики гастрономических магазинов привозили горы всякой всячины. По черной лестнице тащились вереницею ящики с винами. Мобилизована вся прислуга, и десять лакеев взято напрокат из большого ресторана с обязательством явиться в форменных фраках, расшитых галунами, с эполетами и аксельбантами.
Вот и канун торжества.
Весь день и весь вечер Мисаил Григорьевич был в хлопотах и разъездах. Сколько народу перевидел, сколько самых разнообразных дел переделал. Только в двенадцатом часу вернулся домой, утомленный физически, но бодрый и живой духом. Ему сказали, что его ждет чуть ли не с обеда новый метрдотель, старый, опытный, рекомендованный важным лицом. Надо совместно обдумать меню завтрашнего ужина.
– Я устал, дьявольски устал! Весь день носился на автомобиле, как сумасшедший. Наши мостовые, будь они прокляты! Все кишки вытрясло. Приму ванну, отойду немного и тогда буду с ним разговаривать.
Знаменитая «ванная комната в арабском жанре» являла собою две половины. Первая – вестибюль-уборная с пестрым мозаичным полом и низеньким турецким диваном, покрытым громадной белой мохнатой простыней. Такие, же белые косматые, выписанные из Смирны, халаты разложены были на плетеных креслах. Тут же гигантское зеркало триптих, повторяющее целый ряд отражений, и обширный умывальник с целой системою сверкающих новеньких кранов.
Чтоб пройти к самой ванне, надо было спуститься по широким мраморным ступенькам. Здесь в уровень с таким же мозаичным полом, как и в уборной, помещался целый бассейн из гигантского саркофага Аписа, – черный, переживший тысячелетия мрамор. Переживший для того, чтобы, когда наполнят его из проведенных кранов горячей водою, мог в нем купаться Мисаил Григорьевич Железноградов.
И вот он купается, воображая себя Наполеоном. А на мраморных ступеньках перед ним – тяжелая, не лишенная величия фигура метрдотеля с крупным и полным бритым лицом. Лицом римского сенатора, хотя звали этого пожилого внушительного человека Трофимом Агапычем. Много видел на своем веку Трофим Агапыч и у каких только господ ни служил! На самых пышных званых обедах он, как опытный полководец, одними глазами и движением бровей искусно руководил целой армией лакеев.
Славился еще Трофим Агапыч умением своим приготовлять французский салат. Кажется, не хитрая штука – зелень, уксус, горчица, прованское масло, а между тем у Трофима Агапыча получалась целая поэма вместо салата, и в этом отношении он не знал никого себе равного в Петербурге…
По горло в теплой воде, Мисаил Григорьевич спросил:
– А чем бы нам поразнообразить закуску? Свежая икра, семга, балык, разные там горячие, салат «оливье», все это банально.
– Приготовить разве амуретки, ваше превосходительство? И вкусно, и под водку хорошо, и не так, можно сказать, избито.
– Амуретки, что такое амуретки?
– Это, ваше превосходительство, черный солдатский хлеб ромбиками, прожаренный в масле и выдолбленный. И в этих углублениях – мозги из костей запеченные.
Мисаил Григорьевич нахмурился.
– Черный солдатский хлеб, мозги, это грубо!..
– Не знаю, – пожал широкими плечами своими Трофим Агапыч, – у покойного Петра Аркадьевича Столыпина амуретки всегда к столу подавались, и все одобряли, а теперь у Бориса Петровича Башинского (- популярный политтехнолог Думы 3-го созыва. – germiones_muzh.), и ничего… Даже заграничные посланники одобряли.
– Ну, хорошо, если у Столыпина – хорошо. Пусть будут! Ну а как насчет жаркого?
– Насчет жаркого? Не худо рябчики по-сибирски с кедровыми орешками, такая нежность получается; хоть ложкой извольте кушать. Борис Петрович Башинский очень такие рябчики одобряют. Даже в печать попали, раз дядя Михей по вкусу их с «Османом» сравнил.
(- дядя Михей это вымыщленный рекламный персонаж эпохи. Рекламировал папиросы. «Осман» это какраз марка папирос. Похоже, Агапыч держит Железноградова за лоха. – germiones_muzh.)
– Дядя Михей, дядя Михей… Что мне такое дядя Михей? – фыркнул Мисаил Григорьевич, погружаясь в теплую воду по самый подбородок. – Но если Башинский… Что это такое? – прислушался Железноградов. – Кого это черт так поздно принес?
Резкое, сухое дребезжанье неслось по всей квартире и докатилось до самого черно-мраморного саркофага Аписа. И что-то назойливое, властное было в этом неумолкаемом длительном дребезжании…

22. СУЕТА СУЕТ
Мисаил Григорьевич насторожился. Ему вдруг показалось, что теплая, достигавшая подбородка вода стала холодной.
– Что это значит? Я же не велел никого принимать!
Трофим Агапыч молчал, переступая с ноги на ногу, молчал с неподвижным «сенаторским» лицом. Звонки и все прочее – это не его дело. Это его не касается.
Торопливые шаги. Появился камердинер Железноградова, слегка побледневший, слегка испуганный, и, споткнувшись на верхней ступеньке, доложил:
– Барин, – впервые назвал он Мисаила Григорьевича «барин», вместо «ваше превосходительство». – Барин, там какие-то военные пришли.
– Что значит военные? Ни военных, ни штатских! Теперь уже сколько? Первый час ночи? Я никого не принимаю? Слышишь? И не желаю никого видеть! Так и передай! Кому нужно – завтра по телефону, так и передай! Видишь, я купаюсь, ты даже не смеешь докладывать мне! – горячился Мисаил Григорьевич, этой горячностью своею пытаясь загасить какое-то внутреннее беспокойство.
Камердинер глотал воздух, делая какие-то неопределенные движения руками.
– Генеральша спят?
– Никак нет, она вышедши в капоте.
– Ну, чего ж ты стоишь? Иди скажи, что я тебе приказал!
Камердинер, то ли нерешительно, то ли нехотя, покинул ванную комнату.
– А как же, ваше превосходительство, насчет рыбы? – молвил степенно, как ни в чем не бывало, Трофим Агапыч.
Этот вопрос, минуту назад поднятый, необходимый, теперь прозвучал дико и странно для слуха Мисаила Григорьевича.
– Отстаньте вы от меня с вашей рыбой! Какая тут рыба! Идите на кухню или куда там… Видите, пришли…
– Это будет воля ваша, – обиженно сказал Трофим Агапыч и, не торопясь, уверенно унес твердыми шагами свое крупное, раскормленное тело.
Железноградов – один, не зная, что ему делать, оставаться ли, выйти ли из бассейна. Мягкая, приятным разнеживающим теплом омывавшая его вода теперь казалась колючей, жесткой.
Опять шаги, опять камердинер.
– Барин, вас требуют, непременно, чтобы сейчас вышли.
– Кто меня требует? Кто меня смеет требовать?
– Они так и сказали, скажи, мол, твоему барину, что его требуют немедленно полковник Тамбовцев.
– Полковник Тамбовцев! Давай простыню, халат. Нет, не надо халата.
Чтобы вылезти из глубокого саркофага, надо было высоко занести ногу под острым углом.
И вот Мисаил Григорьевич стоит на мраморе, и вода струйками сбегает по его мягкому, рыхлому телу, а камердинер трет это розовое, теплое тело мохнатой простыней, и оно вспыхивает красными пятнами.
– Туфли, рубашку…
Мисаил Григорьевич, долго не попадая в рукава, облачился в длинную, до колен, в продольных полосках ночную с отложным воротником рубаху.
Камердинер держал наготове один из смирнских купальных халатов.
Мисаил Григорьевич, глядя мимо халата, думая о чем-то другом, сказал:
– Не надо, возьми…
И в полосатой рубашке и в туфлях на босую ногу направился через все комнаты в кабинет.
И не узнал своего кабинета. Словно все чужое, все подменили сразу. Хотя все было как всегда и на обычном своем месте. Он даже не узнал Сильфиды Аполлоновны, как-то съежившейся, уменьшившейся в своем красном капоте. И хотя он был целомудренно застегнут до самого горла, она так держала у своей полной, белой шеи руку, точно ей было холодно. Ее в самом деле знобило.
Но самое страшное – этот самого мирного и скромного вида полковник в защитном кителе с портфелем, остриженный ежиком, как теперь почти не стригутся. С ним два офицера и еще кто-то.
Сделав судорожно приветливую улыбку, Мисаил Григорьевич поклонился. Тамбовцев ответил вежливым, корректным поклоном, обратив внимание, что у Железноградова при полной фигуре с животиком слишком тонкие ноги.
– Чем обязан удовольствием? – спросил Железноградов, и эта «светскость» была неуместной при его голых ногах и полосатой до колен рубашке.
– Я получил предписание произвести в вашей квартире обыск.
– Обыск? Но это, вероятно, господин полковник, ошибка? Несомненно ошибка! – судорожно улыбался Мисаил Григорьевич. – Я – Железноградов, банкир Железноградов. Это ошибка…
– Уверяю вас, что это вовсе не ошибка, речь идет именно, о вас, банкир Железноградов.
– Но позвольте, господин полковник, в чем же меня обвиняют? Я ни в чем не замешан, вся моя деятельность на виду, так сказать…
– Я не говорю, что вас обвиняют в чем-нибудь, я только обязан выполнить свой долг. Соблаговолите дать мне ключи от письменного стола, шкафов.
– Но как же так? Почему обыск? Я генеральный консул республики Никарагуа и, пользуясь правом экс… экс… – от волнения. Мисаил Григорьевич не мог сразу выговорить трудное слово, – экстерриториальности…
– Это не имеет никакого значения, – улыбнулся Тамбовцев. – Решительно никакого! Вы – русский подданный… Но, быть может, вы слегка приоденетесь?
– Да, да… ничего, ничего… это потом… потом успею… Так что… вам угодно?
– Ключи!
– Но это же недоразумение, это мы сейчас выясним… Вы мне позвольте, господин полковник, сказать два слова по телефону?
– Кому?
– Елене Матвеевне Лихолетьевой.
– Это бесполезно, тем более, что вы с ней скоро увидитесь, – загадочно прибавил Тамбовцев.
– Увижусь? Где увижусь?
– Это не могу вам сказать.
Камердинер принес банкиру панталоны; Мисаил Григорьевич надел их и почувствовал себя как-то бодрее, смелее.
– Господин полковник, вы мне позволите написать телеграмму?
– Попробуйте.
Мисаил Григорьевич подсел к письменному столу, испортил несколько бланков, нервничая, комкая, бросая, и, наконец, написал.
– Сию же минуту на телеграф! – протянул он бледно-синий бланк своему камердинеру.
– Дай сюда! – приказал Тамбовцев. Камердинер повиновался, Тамбовцев пробежал телеграмму.
– Нельзя отправить, ее необходимо приобщить к делу.
Телеграмма была адресована одному влиятельному, хотя и не занимающему официального положения лицу. Мисаил Григорьевич, сообщая о случившемся, просил посодействовать скорейшему выяснению «недоразумения».
– Сильфида, хорошо, что у нас нет детей…
Она молча ответила ему растерянным, жалким взглядом. Она вся была растерянная, жалкая…
Обыск продолжался два часа – до утра. Целая кипа частных и деловых писем и документов скопилась.
Портфель Тамбовцева не мог вместить весь этот обильный материал. Пришлось завернуть его в пакет из газетной бумаги. Пакет готов, плотно обвязан бечевкою.
В тусклой дымке раннего утра осунувшееся лицо Мисаила Григорьевича казалось каким-то серо-землистым. Но мало-помалу утраченная уверенность возвращалась к нему, и в Мисаил Григорьевич подошел к жене, продолжавшей держать руку у горла, и неизвестно зачем и почему сказал, в конце концов он почти спокойно спросил Тамбовцева:
– Это все, господин полковник?
– Нет не все, я должен подвергнуть вас задержанию.
– Вам хочется меня арестовать?
– Лично мне, уверяю вас, ничего не хочется. Я исполняю свой долг.
Мысль, что его арестуют накануне вечера или даже, вернее, в самый день званого вечера, на который по всему городу разослано двести семьдесят приглашений, показалась Железноградову нелепой и чудовищной. И вслух как-то наивно, совсем по-детски он выразил эту мысль:
– Но позвольте, господин полковник, завтра, то есть даже сегодня, у меня большой прием, должны съехаться. Соберется самое блестящее общество…
– Сожалею, но помочь решительно не могу ничем. Быть может, ваша супруга даст себе труд оповестить приглашенных по телефону – до вечера еще много времени. – А сейчас потрудитесь одеться как следует. Через четверть часа вы должны покинуть свой дом.
Стоя посреди кабинета, Мисаил Григорьевич задумался. Он думал об амуретках, подававшихся у Петра Аркадьевича Столыпина, о рябчиках по-сибирски с кедровыми орешками, подающимися у Бориса Петровича Башинского. До чего все это теперь глупо, ненужно, лишне…

23. К НОВОЙ ЖИЗНИ
Вот уж действительно, как с неба свалилась.
– Труда, милая Труда, какими судьбами?
Вера была в одинаковой степени изумлена и обрадована появлением сильной и мощной латышки.
Как это странно, после всего пережитого, сгинувшего, как бессонный кошмар, после противного Шписса с его решетчатым казематом, после неудачного побега в зимнюю ночь, после всего этого они опять вместе, Вера и Труда, в этой мансарде на Васильевском острове, где так спокойно льется мягкий свет в косое окно.
Труда, вооружившись скудным запасом русских, так потешно искажаемых ею слов, описала «балисне» всю свою эпопею, до бегства из Лаприкена с узлом на спине включительно.
– Бедная, натерпелись мы!
– Нисего, балисня, зато теперь будет хоросо. Я от вас не уйду, хосу вам слусить.
– Милая Труда, я сама этого хочу. Вы были таким близким другом, так утешали меня в моем горе, но дайте устроиться. Мы сами еще пока на бивуаках.
– Я подосту, нисего, я подосту, – покорно согласилась монументальная латышка.
– А откуда вы узнали, что я здесь?
– А мне сказал этот сорный господин с бородой.
– Криволуцкий! А помните, Труда, как мы вместе с вами думали, что он повезет меня на какие-нибудь новые мытарства? А он оказался хорошим, он вам нравится?
Труда смущенно потупилась.
Подъехал Загорский.
Это уже не был солдат-кавалерист, это не был заросший бородою военнопленный-беглец, это был прежний Загорский, выбритый, с моноклем. Черная визитка, сидела на нем как облитая.
Хотя и произведенный в корнеты, Дмитрий Владимирович, по особому ходатайству Арканцева, имел право носить и штатское платье. И так как за время войны ему порядком надоело-таки тянуться и козырять, он охотно пользовался выхлопотанным для него правом.
– Вот – «подруга дней моих суровых», – представила Вера Труду своему Дмитрию.
– Но «не голубка дряхлая твоя», – в тон по Пушкину ответил Загорский, – а цветущая дева Латвии. Дева, которая, наверное, не давала спуску немцам! Труда, вы не любите немцев?
– Васеши проклятые!
– Так их, каналий! А теперь я вас от души благодарю за все, что вы сделали в такие тяжелые минуты для Веры Клавдиевны, – и он пожал руку этой стройной, невзирая на свои мощные пропорции, богатырше, которая, казалось, заполнила собой всю мансарду, увешанную творениями должников почтенной Марии Тихоновны.
– Я нисего такого не сделала, балисня очень добрая и наросно меня хвалит.
– Словом, Труда, как только мы мало-мальски устроимся с Верой Клавдиевной, вы будете у нас служить, это вопрос уже решенный.
– Я так рада, я так хосу слусить у вас!..
– Ну, вот, значит, все к обоюдному согласию…
Труда ушла. Дима, только что вернувшийся от короля Кипрского, был опечален его безнадежным состоянием.
– Он угасает, старик… Высох, до того высох, напоминает Сатурна… Слаб, еле движется, с трудом произносит слова… Но до сих пор еще величав… Бедняга сознался мне – какая драма, – что продал последние фамильные миниатюры… Его гнали из комнаты, какой ужас! Питался по-прежнему молоком и яичницей. Одинокий, заброшенный, жаловался, что ему не хватало твоей заботы и ласки… Хочет видеть… Завтра мы к нему съездим… Какая жалость, именно теперь, когда нам так нетрудно пригреть старика, помочь ему, он угасает…
– Неужели… умрет?
– Я думаю, его хватит на несколько дней… Протянет пару недель, самое большее… Смотришь на него, говоришь и чувствуешь, как слабеет и уходит жизнь!.. У него отросли и борода, и великолепная седая грива. Вот чудесный грим был бы для короля Лира…
Снизу раздался звонок, а через минуту, нетерпеливо постучавшись в дверь, бомбой влетел «ассириец».
– Вера Клавдиевна, поздравляю вас!
– С чем?..
– Вы богатая невеста… С двухсоттысячным приданым!
– Полно вам шутить.
– Какие там шутки, самая очевидная реальность! Вообще вы ставите меня каким-то неисправным шутником. Помните, когда я увозил вас из Лаприкена, говоря, что везу вас к свободе, вам тоже казалось, что я шучу…
– Говорите же толком, не мучьте…
– Извольте, не буду мучить… Но какая у него прекрасная душа! Обо всех думает, заботится, а на вид ходячая броня, ледяная какая-то… Вы догадываетесь, о ком?.. Нет, мне адски нравится этот его последний номер. Вызвал вашу сестрицу и, понимаете, с места в карьер: «Вы ограбили Веру Клавдиевну, а поэтому не угодно ли вам без всяких процессов выдать ей из отцовского наследства двести тысяч!..» Сестрица ваша нахалка изрядная, но тут обалдела. Леонид Евгеньевич Арканцев – фигура! С ним шутки плохи. Захочет, мигом вышлет и ее, и этого мерзавца Калибанова в придачу… В результате Леонид Евгеньевич сам торжественно вручит вам чек на двести тысяч… Недурно, для начала новой жизни в особенности… Я рад, что мне выпала роль доброго вестника… Что вы на это все скажете?
– Что я скажу? Это так неожиданно… Право, точно в сказке. Слышишь, Дима?..
– Слышу, – спокойно отозвался Загорский.
– Что ты скажешь?..
– Скажу, что деньги никогда не мешают, в особенности если они наши по праву. Я счастлив за тебя, Вера.
– Но какой он славный, Леонид Евгеньевич, вот золотое сердце!
– В ледяном панцире, – добавил «ассириец», которому понравилось это его собственное сравнение.
* * *
Через несколько дней Вера и Дмитрий, встретившиеся для новой жизни своей, провожали в таинственную вечность Лузиньяна, короля Кипрского и Иерусалимского.
Загорский хоронил его за свой счет. Похороны вышли если и не царственные, подобающие коронованному покойнику, то во всяком случае – достойные.
На всем траурном пути по дороге к католическому кладбищу на Выборгской люди в белых ливреях и цилиндрах разбрасывали лапчатые ветки остропахучей хвои.
За колесницей под балдахином с пышными кистями, увозившей нарядный гроб, шли двое – Загорский и Вера. И больше никого.
Процессию обогнал темно-зеленый глухой тюремный автомобиль, быстро мчавший Мисаила Григорьевича Железноградова навстречу разным пестрым случайностям, неожиданностям и, во всяком случае, тоже навстречу новой, совсем новой для него жизни.

НИКОЛАЙ БРЕШКО-БРЕШКОВСКИЙ (1874 – 1943. дворянин, сын «бабушки русской революции», циркоман, военкор, изгнанник первой волны)

робин гуд из банка di Carnia

в 2018 году подсуд попал менеджер отделения Banca di Carnia в малом городке Форни-ди-Сопра, провинция Удине. 50-летний Джилберто Баскьера в течение 7 лет переводил небольшие суммы со счетов богатых вкладчиков бедным. Тем, кто немог получить кредита.
Баскьера "перераспределил" таким образом больше миллиона евро. Но поскольку не присвоил себе ни копейки, суд непосчитал нужным сажать его в тюрьму. (2 года условно, потеря дома, фактический запрет на профессию - это всё)
- Вот вам яркий пример правового нигилизма итальянцев. Вы скажете: Баскьера предал свою фирму и интересы вкладчиков? Тормозил развитие бизнеса? Он беспринцыпный мошенник и бесполезный альтруист?
А я скажу: Uomo vero.

В СЕТЯХ ПРЕДАТЕЛЬСТВА (Российская Империя, начало XX века). - XXXII серия

13. ВСЕ ВМЕСТЕ
холодная ванна, да и еще такая внезапная. Еще бы, самое дно Мойки зачерпнул своим телом, брошенным сверху… «Ассириец» очнулся – освежившийся, и никогда его мысль не работала с такой поспешной стремительной ясностью.
Хоть и в намокшем платье, он продержится на воде, умея плавать. Но Мойка, и справа и слева, – в отвесных гранитных тисках, и самому выбраться без посторонней помощи нет никакой возможности.
Он плыл крича:
– По-мо-ги-те!..
И, как всегда в таких случаях, – голос чужой, неестественный.
На Вовкино счастье, невдалеке, опершись на чугунную решетку, дремал краснолицый и рыжеусый чин речной полиции. Крик средь ночи коснулся «дремотного» уха.
– Прости Господи, и поклевать носом не дадут. Кого еще там угораздила нелегкая? Топились бы днем, а то нет, ночью норовят, добрым людям на беспокойство.
И рыжеусый чин двинулся по направлению крика. Вот он различает внизу в воде плывущую голову с бородою. В самом деле, такое впечатление, как будто плывет одна голова. Спросонок полицейскому жутко стало. И средь сумеречной дымки черноволосая, чернобородая голова казалась фантастически громадной и страшной.
Овладев собою, «речной» дал толковый и дельный совет утопающему:
– А вот сейчас около тебя слева ступеньки, держи на них, прямо держи дирекцию, ну и готово, спасенный!
Ларчик всегда открывается просто для тех, кто находится на берегу, но не для тех, кого какие-то невидимые гири начинают зловеще оттягивать ко дну.
Не укажи водяной «ассирийцу» гранитной лесенки, «ассириец» плыл бы мимо, весь в холодной тоске отчаяния, беспомощный. До тех пор, пока сил хватило бы. А так он уцепился за гранит, отдышался, вылез на первую мокрую ступеньку, посидел, еще отдышался и тогда только мог воспользоваться любезно предложенной рукою полицейского. Оба очутились на панели. С Вовки ручьями лилась вода. Лицо бледное-бледное, и ассирийская борода, мокрая, сбившаяся, утратила и свои завитки, и свое обычное великолепие.
«По обличию словно и барин заправский, – соображал водяной, – а поведение совсем непутевое». И он не знал, как говорить со спасенным утопленником – на «вы» или на «ты».
– Что же это, жизни себя, человек, хотел лишить? Грешно и опять же начальствующим людям беспокойство.
– Ты, как видно, обалдел, братец, или третий сон видишь! Я жертва разбойного нападения – понял?
Теперь водяной окончательно решил: пред ним настоящий барин.
– Так что теперь, господин, всякого жулья много. За всеми не усмотришь. Часы, кошелек, бумажник и прочее целы?
«Ассириец» не ответил, с удивлением, замечая, что находится в каких-нибудь ста шагах от дома, где живет Арканцев. Это более чем кстати. Герасим поможет ему раздеться, и, обсушившись, он пересидит до утра в одном из арканцевских халатов, пока Герасим доставит ему из «Семирамиса» свежий костюм. А самое главное – необходимо скорей поделиться с Леонидом Евгеньевичем своим приключением, едва не выросшим в настоящую катастрофу. Очевидно, агенты Юнгшиллера и компании начинают более активно проявлять свою деятельность.
– Час от часу не легче!
У ворот – голоса, движение, серая шинель полицейского офицера. Городовые, человек пять-шесть, ведут здоровенного почтальона.
– В чем дело, – спросил «ассириец», – кого это арестовали?..
– А тебе какое дело, кого надо, того и арестовали! – огрызнулся один из городовых, видя перед собою более чем подозрительного субъекта без шляпы, намокшего, как губка.
После долгих препирательств с дворником, который не хотел пускать его, хотя и знал в лицо, очутился Криволуцкий у Леонида Евгеньевича. Сановник встретил его в туго затянутом в талии халате и с дымящейся в зубах сигарой.
– Что у тебя здесь произошло? – недоумевал Вовка.
– Нет, ты, ты в каком виде! – воскликнул Арканцев.
– Спасибо и за это. Мог совсем утонуть, – и «ассириец» рассказал, что с ним было.
– Ну, конечно же, это ясно как Божий день. Дегеррарди решил убить сразу одним выстрелом двух зайцев, отделаться от твоей особы и произвести выемку из моего письменного стола некоторых документов. Болван! Если бы он знал, что все самое компрометантное для Юнгшиллера и Железноградова за полчаса перед его визитом унес от меня в своем портфеле полковник Тамбовцев. Я вижу, что репутация этого господина Дегеррарди сильно преувеличена… Говорили: «Бандит, ловкий шпион!» А если бы ты видел, как этот «бандит и ловкий шпион» дрожал у меня под револьвером? У меня, глубоко штатского человека. Что такое? Герасим? Герасим тебе не может помочь. Он сам нуждается в посторонней помощи. Иди в ванную, разденься, вымойся хорошенько, а я принесу тебе свежее белье и халат. Да, эта шайка обнаглела окончательно, и необходимо ее ликвидировать возможно скорее самым галопирующим темпом.
* * *
Как раненый медведь, заметался Юнгшиллер, узнав об аресте Генриха Альбертовича Дегеррарди.
– Ну, теперь этот опростоволосившийся мерзавец, спасая себя, свою собственную шкуру, будет всех топить! Всех!..
Но Юнгшиллер ошибся, думая так о человеке с загримированным самой природою лицом. Обыкновенно весьма и весьма развязный, словоохотливый, на допросах Генрих Альбертович отвечал обдуманно, сдержанно и, видимо обладая так называемой «разбойничьей совестью», не только не пробовал топить своих сообщников, но все время упорно твердил, что действовал и орудовал сам по себе и знать ничего не знает. У полковника Тамбовцева опускались руки.
– Этого гуся не обломаешь сразу… Многих приходилось мерзавцев допрашивать, а такого Господь Бог впервые послал…
У Юнгшиллера в привычку вошло плакаться во всех своих политических печалях и горестях в жилетку Уроша. И теперь сетовал:
– Вот видите, как против нас все складывается… Нет, я дурак… С первых же шагов, как только я убедился, что нам не везет, надо было бросить все и уехать за границу.
– И теперь не поздно, – утешил его сербо-словак, владеющий двадцатью двумя языками.
Юнгшиллер отвечал Урошу.
– Я думаю, что поздно… Думаю, что теперь поздно… И вы, господин Урош, тоже, нечего сказать, хороши. На вас возлагались такие надежды, говорили, что вы маг и чародей, а что вы, в сущности, сделали?..
– Очень много, смею вас уверить… В самом недалеком будущем вы убедитесь, что я действительно маг и чародей…
– Одни слова… Слова без дел, как это говорят по-русски, – слова без дел есть покойники.
– Слова без дел мертвы есть… Напрасно вы упрекаете меня, господин Юнгшиллер. А кто наладил вам голубиную почту?..
– Благодарю вас за эту голубиную почту! Покорнейше прошу! Восемьдесят процентов голубей совсем не долетели до места назначения, а те, которые долетели, у них оказался перепутанным текст.
– Разве перепутанным? Но не на ваших ли глазах я писал на пергаменте то, что нужно, и затем не на ваших ли глазах вставлял трубочки в цилиндрик из гусиных перьев и заклеивал воском?
– Да! Да! На моих, но текст перепутан. Еще раз скажу: вы ничем не оправдали возлагаемых надежд… А между тем стоите нам довольно крупных денег. Но вот что… Одним ударом вы можете все загладить… Слушайте внимательно… По моим сведениям, Тамбовцев должен уехать на этих днях во Псков. Часть документов, интересующих нас, он везет с собою, часть останется у него в квартире. Вы должны их похитить.
– Что такое? И это после того, как Дегеррарди всех и вся взбудоражил? Вы толкаете меня прямо в тюрьму.
– Я вас не толкаю никуда… Я только хочу, чтобы вы были хоть раз добросовестным агентом. Тамбовцев живет в квартире один. Супруга его на даче. Мое дело подкупить швейцара и получить ключ от парадной… Вы, господин Урош, должны взяться за дело на ближайших же днях. Тамбовцев едет во Псков послезавтра…
– Вы предлагаете мне опасную комбинацию… Поручите кому-нибудь другому, Шацкому… Этот сумеет…
– Я поручаю вам…
– А если я откажусь…
– А если я предъявлю куда следует вашу расписку? Помните, когда вы взяли у меня две тысячи?..
– Вы этого не сделаете, вы погубите нас обоих.
– Не думаю… А если бы и так, я решил пойти ва-банк!..
Они смотрели друг на друга пристально-пристально…
В глазах-буравчиках Уроша что-то зажглось и погасло.
– Хорошо… Будь по-вашему, я согласен!..
– Молодец, дайте вашу руку.
– Погодите, – молвил Урош, – погодите благодарить… Я не все сказал, я ставлю одно непременное условие: в квартиру Тамбовцева вы должны проникнуть вместе со мною…
– Вы с ума сошли…
– Ничуть! Вы гарантировали мне полную безопасность, так отчего же вы не хотите разделить ее вместе со мною? Швейцар и ключ – самое главное.
– Верно, это самое главное, – согласился Юнгшиллер, – дайте подумать, дайте подумать… – и, охваченный внезапным решением, сказал: – Хорошо! Мы будем там вместе! Хорошо…
Юнгшиллер потерял аппетит и сон. Тревожное состояние, схватив его за горло, не отпускало ни на минуту. И напрасно успокаивали его и Железноградов, и Елена Матвеевна, что все это вздор, улик прямых нет. Дегеррарди никого не выдаст, беспокоиться нет решительно никаких оснований. А, в крайнем случае, можно подъехать к Тамбовцеву. Он человек бедный, и кроме пяти тысяч двухсот рублей жалованья, – да и то, по военному времени, повышенный оклад – у него ничего нет. И если предложить ему миллион или хоть половину, у полковника закружится голова и все пойдет как по маслу…
Мисаил Григорьевич обратил внимание на долгое отсутствие Обрыдленко. Дней пять не показывался ему на глаза адмирал. Этого никогда еще не бывало. До сих пор они виделись ежедневно. Мисаил Григорьевич неоднократно звонил Обрыдленко. То его нет дома, то он отдыхает, то не может подойти к телефону. Банкир диву дивился; адмирал, по первому зову летевший к нему в любое время дня и ночи, вдруг «отдыхает, не может подойти к телефону». Наконец Железноградов залучил его к себе завтракать…
– Ваше высокопревосходительство, это еще что за новости? Почему не изволите являться, когда я вас приглашаю?..
– А почему я должен являться?..
– Ого, каким вы тоном заговорили? В чем дело? Скажите прямо, вы недовольны мною? Обиделись? Ведь я, кажется, всегда шел навстречу…
Обрыдленко снял пенсне и, протирая стекла, смотрел на банкира косоватыми, медвежьими глазками.
– Видите, Мисаил Григорьевич, я не обиделся, а только я не желаю, чтобы с меня сняли мундир…
– Что значит сняли? Ведь вы же в отставке. Вы можете носить штатское платье сами, по своему желанью…
– Но я предпочитаю носить погоны с орлами.
– Ничего не понимаю! Говорите толком!..
– Толком – извольте: нехорошие слухи ходят по городу, Мисаил Григорьевич…
– Какие слухи? Пойдем завтракать, Сильфида Аполлоновна уехала, и мы будем кушать вдвоем…
В громадной готической столовой, сидя против адмирала и обсасывая мягкие с обкусанными ногтями пальцы, которыми он «кушал» рябчика в сметане, Мисаил Григорьевич после какой-то чепушистой, полной бахвальства болтовни спросил еще раз:
– Какие же слухи, ну?..

14. В «МАРСЕЛЬСКОМ БАНКЕ»
Полковник Тамбовцев, сопровождаемый находящимся в его распоряжении молодым капитаном, явился в «Марсельский банк». Новенький, с иголочки, сверкающий бронзою, мрамором и внушительными зеркальными стеклами, банк был реставрирован тем самым архитектором Блювштейном, которого Мисаил Григорьевич привлек к своей мавританской бане с гробницею Аписа вместо бассейна.
В громадном длинном зале с плафоном кисти академика Балабанова изображен Зевс, золотым дождем осыпающий Данаю, – за проволочными сетками и стеклянными кассами стояла и сидела целая армия весьма приличного вида старых, пожилых и совсем молодых людей, словно изготовленных по одному и тому же образцу.
Одинаково одеты, одинаково говорят, смотрят, курят папиросы и пьют казенный чай. Грум не грум, лакей не лакей, шассер не шассер, казачок не казачок, словом, юноша наглого вида, прилизанный, в куцей, обшитой галунами куртке, с четырьмя рядами металлических пуговиц и в широких книзу, как у английских моряков, панталонах, переспросил довольно развязно:
– Как о вас доложить господину директору Раксу?
– Доложи полковник Тамбовцев.
Нахальный мальчишка юркнул за громадную, сияющую, как и все здесь сияло, дверь и через минуту вернулся.
– А по какому делу, спрашивает директор?
Тамбовцев и капитан переглянулись.
– Скажи: по делу банка; у меня частных дел к господину Раксу нет никаких.
Опять поглотила сияющая дверь обладателя куртки с четырьмя рядами пуговиц.
– Можете зайти.
– Хулиган, говорить не умеешь! – не выдержал полковник.
Мальчишка покраснел и, фыркнув что-то под нос, исчез.
В большом светлом кабинете сидел за столом господин Ракс. В его сияющей лысине отражалась хрустальная, спускавшаяся с потолка люстра-модерн.
Ракс был в меру тучен, в меру выхолен, откормлен. Он уже достиг тех ступеней благосостояния, когда человек, вынырнувший из ничтожества, сам натерпевшийся не мало нравственных плевков, может позволить себе роскошь, в соответствующих обстоятельствах, конечно, быть и резким, и надменным, и грубым…
Господин Ракс окинул вошедших через пенсне взглядом, по крайней мере, директора департамента. Ему ничего не сказал или сказал очень мало этот скромный, ежиком остриженный полковник, в защитном кителе – не френче, а просто кителе и, вдобавок не особенно свежем, – под мышкой вздувшийся портфель. К тому же посетитель не гвардеец, не князь, а всего-навсего полковник Тамбовцев.
В глубине кабинета за другим столом сидел еще кто-то. Окинув равнодушным взглядом вошедших, этот «кто-то» опять ушел в свою работу.
Сделав общий полупоклон, Тамбовцев направился к Раксу. Тот смотрел на полковника спокойно, ожидая и в мыслях не имея приподняться. И когда Тамбовцев подошел к нему вплотную, Ракс сидя протянул ему руку. Она повисла в воздухе. Тамбовцев не заметил ее.
– Воспитанные люди привстают, здороваясь! А когда к вам приходит офицер, находящийся при исполнении служебных обязанностей, вы должны стоять. Потрудитесь встать!
Ракс мгновенно вскочил, как встрепанный, и куда девалось его олимпийско-директорское величие.
– Я очень извиняюсь, право… Столько посетителей…
– Мне ваших извинений вовсе не надо. Я приехал по делу. Потрудитесь взглянуть, вот ордер, по которому я должен произвести обыск всех банковских книг и документов.
– Обыск? Почему обыск? На каком основании обыск? – побледнел Ракс. – Ваше превосходительство, ведь это ж нельзя так сразу! У нас громадный архив, это займет несколько дней.
– Ошибаетесь, господин Ракс, это займет ровно четверть часа. Я должен взять с собою такие и такие дела. – Тамбовцев назвал последовательно целый ряд номеров. – Остальное меня нисколько не интересует.
– Ваше превосходительство…
– Не называйте меня превосходительством, я не генерал.
– В таком случае… господин полковник, вы разрешите мне… согласитесь сами, это так неожиданно… известить моего патрона Мисаила Григорьевича Железноградова.
– Не разрешаю ни в коем случае! Если нам с вами придется покинуть кабинет, – капитан, мой помощник, останется здесь на время, чтобы этот господин никому не звонил в телефон и не выходил отсюда, пока не будут в моих руках упомянутые дела.
Бледный, весь в холодной испарине, обмякнувший, Ракс, покорный, – будешь покорным! – своей судьбе, склонил голову.
– Как прикажете, как прикажете, ваше… господин полковник, я весь в вашем распоряжении.
Минут через двадцать пять Тамбовцев покинул «Марсельский банк». Его и без того пухлый портфель распух вдвое.
По широкой мраморной лестнице, вслед за неожиданным посетителем, скатился мячиком Ракс, выбежал на улицу с непокрытой головой, растерянный, проводил Тамбовцева до извозчика. Вернувшись, Ракс, с неподозреваемою легкостью, как чемпион-скороход, одним духом взбежал по лестнице, пронесся метеором мимо армии банковских служащих и, тяжело дыша, упав животом и грудью на свой стол, поспешил соединиться с Железноградовым.
– Алло, кабинет банкира и генерального консула республики Никарагуа Мисаила Григорьевича Железноградова.
Директор узнал голос лакея.
– Проси барина к телефону!
– Их превосходительство изволят кушать…
– Попроси немедленно, слышишь? Скажи: просит Ракс, господин Ракс, по очень важному делу.
– Хорошо, я доложу, а только приказано, когда изволят кушать, чтобы их не беспокоить.
Лакей удалился. Ракс, все еще тяжело дыша, ждал. Прошла минута-другая. Сначала директор слышал чавканье. Видимо, патрон, прежде чем заговорить, прожевывал что-нибудь вкусное по дороге из столовой в кабинет.
– Ну?.. – Чавк, чавк… – За каким чертом… – Чавк, чавк… – вы меня беспокоите, Ракс? – Чавк, чавк…
– Мисаил Григорьевич, я очень извиняюсь, что оторвал вас, но вы понимаете – обыск…
– Ни слова больше по телефону, марш сию же минуту ко мне.
Железноградов вышел к Раксу с закапанной соусом салфеткой на груди.
Сбивчиво, перебиваясь, волнуясь, рассказал Ракс, в чем дело.
– Только и всего? – спросил Железноградов, высмокивая языком неподатливый кусочек пищи, застрявшей между зубами.
– А разве… разве этого мало?
– Ракс, вы дурак!..
– Я?
– Натурально, вы, – не я же! Чепуха, вздор! Кто-то хочет сделать на мне карьеру, но это таки да не удастся! А вот что он сломает на мне свою шею, это таки да, верно, как говорят в городе Одессе. Я же вам говорил, что я на всех плюю с аэроплана.
– Но позвольте, Мисаил Григорьевич, в его руках дело касательно взаимоотношений с «Южным страховым обществом».
– С аэроплана!
– Затем относительно шведской стали.
– С аэроплана!
Ракс привел еще несколько, по его мнению, довольно рискованных дел и получал один и тот же неизменный ответ:
– С аэроплана!..
В конце концов, хлопнув Ракса по плечу и ткнув в живот, Мисаил Григорьевич предложил ему кофе.
– Садитесь. Сколько лет мы с вами… сколько лет вы у меня служите?
– Четыре года.
– И за четыре года не успели ко мне присмотреться? Меня называют Наполеоном, а я всем говорю на это, что у Наполеона была Ватерла, у меня же Ватерлы не будет! Понимаете, не будет!
И перед самым носом Ракса Железноградов помахал мягоньким, коротеньким, с обкусанным ногтем указательным пальцем.
– Дай Бог, дай Бог, – отодвигая свой нос, молвил Ракс.
– Пока я при своих миллионах, – а этого добра у меня много, – я ничего не боюсь! Вчера этот дурак Обрыдленко, там, – жест по направлению столовой, – начал меня запугивать. То есть, вернее, он сам испугался. «Про вас говорят то-то и то-то». Что говорят? Он и давай выкладывать. Говорят, что путем разных финансовых комбинаций вы понижали курс нашего рубля. Еще, говорит, помните, был момент, когда исчезло все серебро, – говорят, вы скупили его, чтобы перепродать с большой прибылью немцам в оккупированных ими польских губерниях. Я слушал его терпеливо и потом знаете что ему ответил?
– Что?
– «Ваше превосходительство, вы болван!» И что же вы думаете, все его дурацкие сомнения как рукой сняло! Он опять стал в меня верить, как в дельфийского оракула. На все эти сплетни, слухи, инсинуации я не обращаю никакого внимания. Тамбовцев может рыть под меня яму сколько его душе угодно! Этой ямой он готовит могилу для самого себя. Наконец, послушайте, будем говорить откровенно. Допустим, теоретически допустим, в идее, – чего на самом деле я не допускаю, это немыслимо, – что меня вдруг взяли и посадили. Несправедливо, без всякой вины, словом, взяли и посадили. Мне припоминается, видел я где-то юмористическую картинку. Две картинки. На первой человек входит в тюрьму, надпись: «Богач, у которого „несть миллионов“». На второй этот же самый господин выходит через месяц из тюрьмы. Надпись: «Богач, у которого четыре миллиона». Нет, все это чепуха. С аэроплана! Вот вам блестящий пример, как относится ко мне лучшее общество. Сливки!.. Через неделю у меня торжественное открытие ванной комнаты в мавританском стиле, я вам ее сейчас покажу, я разослал больше двухсот приглашений, и что же вы думаете?
Все откликнулись, как один человек, все! Закачу такой ужин, чертям тошно будет. Шестьсот флаконов шампанского, больше чем по два на рыло. Будут живые картины из арабского жанра. Мой художник Балабанов ставит. Все откликнулись, а ведь вы знаете, я какой-нибудь шушеры не позову. Вы это знаете!
Ракс, не получивший приглашения на открытие мавританской ванны, молчаливым кивком согласился, что действительно, какой-нибудь шушеры патрон его не повезет на этот блестящий вечер с изумительным ужином, шестьюстами флаконами шампанского, сливками общества и картинами из «арабского жанра» в постановке художника Балабанова.
– Вы понимаете, Ракс, а теперь идем, я вам покажу ванную комнату...

НИКОЛАЙ БРЕШКО-БРЕШКОВСКИЙ (1874 – 1943. дворянин, сын «бабушки русской революции», циркоман, военкор, изгнанник первой волны и тэ дэ)

В СЕТЯХ ПРЕДАТЕЛЬСТВА (Российская Империя, начало XX века). - XXIX серия

7. КЛУБ МИЛЛИОНЕРОВ
академик Балабанов постарался…
А Мисаил Григорьевич постарался в свою очередь, чтоб не ударить лицом в грязь в смысле рамы. И действительно, это золоченое тяжелое и безвкусное великолепие, из которого смотрел сам Железноградов во всем блеске своей консульской формы, обошлось в девятьсот рублей и весило вместе с портретом около двенадцати пудов.
Первый день открытия выставки, вернисаж, собрал избранную толпу. Здесь и покупатель, желающий скорее оставить за собою то, что ему понравилось, пока не перебил кто-нибудь; здесь и праздная публика, знающая, что открывать выставки хороший тон, и, наконец, надо же и людей посмотреть и себя показать.
Появление Железноградова произвело сенсацию. Еще бы, кругом все мужчины в черных визитках, военные в скромном защитном цвете, а Мисаил Григорьевич – вырядился попугай попугаем.
На весеннем солнце, как жар, горит золотое шитье «почти сенаторского» мундира. Малиновый звон серебряных, «почти шталмейстерских» шпор. Мисаил Григорьевич держит в руке треуголку и гигантский плюмаж стелется по полу.
Вот если б эта самая треуголка подоспела во время неудачного визита к Лузиньяну Кипрскому! Он имел бы полное право сказать:
– Sire, я мету землю пером моей шляпы…
Как бы это вышло галантно!
Рядом с Мисаилом Григорьевичем выступала Сильфида Аполлоновна, сияющая, монументальная, в очень тяжелом и очень дорогом платье. За нею, подгибаясь в коленках, адмирал Обрыдленко, несший соболевую накидку супруги своего патрона.
Мисаил Григорьевич направо и налево жал руки мужчинам, целовал дамские ручки, то и дело рассыпаясь хриплым, скрипучим смешком.
– Вы видели мой портрет? Идем смотреть, идем! – хватая всех под локоть, он тащил к своему портрету банкиров, чиновников, генералов.
– Что вы скажете? Ведь это же работа! Молодец академикус! Постарался! Я всегда говорил: это академикус! – Мисаил Григорьевич покровительственно хлопнул по плечу автора сногсшибательного портрета.
– Ну, как вам нравится, как вам нравится? – приставал Железноградов к знакомым. – А рама? Одна рама чего стоит!
Кто-то, желая ему польстить, сказал:
– Вид у вас, Мисаил Григорьевич, поза, ну, совсем Наполеон перед Аустерлицем!
– Я думаю, перед Аустерлицем! Но у того Наполеона была, в конце концов, Ватерла, а у вашего покорного слуги, – перстом себя в грудь, – Ватерлы никогда не будет! Можете быть спокойны!
Другой дежурный льстец, – их все больше и больше росло вместе с звездою Мисаила Григорьевича, разгоравшейся все ярче и ярче, – молвил:
– Мисаил Григорьевич, а у вас ведь и внешнее громадное сходство с Наполеоном… Вы прекрасно делаете, что бреетесь; тот же нос, немного орлиный, небольшой рот, полнота…
– Вы хотите сказать, ваше сиятельство, – животик! Да, у меня животик; не будь война, поехал бы в Карлсбад. А ведь в самом деле, я похож на него, и если надеть треуголку поперек и сложить на груди руки…
Мисаил Григорьевич так и сделал, надвинул поглубже на стриженную ежиком голову консульскую треуголку, чтобы круглая кокарда пришлась над лбом, и, насупившись, сложив на груди руки, встал в наполеоновскую позу.
Будь он обыкновенный смертный, его назвали бы шутом гороховым. Засмеяли бы. В самом деле, на выставке такая нарядная толпа кругом, а человек вдруг занимается инсценировками, гримируясь под Великого Корсиканца.
Но это проделал великий финансист и банкир Мисаил Григорьевич Железноградов, и все нашли это милой шуткой, заискивающе улыбались.
И разве не был он прав, что может делать все, что хочет. Ему все сойдет с рук, и он плюет на всех с аэроплана.
– Я буду плевать, а им это будет казаться, ну, благовонным нектаром, падающим с Олимпа, так, что ли, – я ведь не силен в мифологии…
Какое-то весьма архаическое и весьма реставрирующееся высокопревосходительство подошло к ручке Сильфиды Аполлоновны и стало слюнявить ее перчатку.
Она погрозила пальчиком.
– Как вам не стыдно, почему вы не бываете на моих «журах» (- журфиксах. – germiones_muzh.)?
В ответ – невнятное шамкание, однако определенно извиняющегося характера.
Сильфида Аполлоновна «кружила головы», приписывая это своей монументальной красоте индийского божества с узкой миндалевидной оправою глаз.
– Представьте, я получаю каждый день письма с объяснением в самой пламенной любви. Вы думаете, что я их не показываю Мисаилу? Конечно, да! И мы оба смеемся. Один пишет: «Черное море ваших волос и синий океан ваших глаз сводят меня с ума!» Не правда ли, поэтично? Черное море волос и синий океан глаз… А может быть, он списал из какого-нибудь романа?..
По делам стали для шведской промышленности и лошадей для шведской мобилизующейся кавалерии Мисаил Григорьевич ездил на Север. Через две недели вернулся.
– Ах, вы знаете, нет нигде проходу в Швеции от этих подлых немцев. Стоило мне появиться – учредили форменный шпионаж. Многие хотели со мной познакомиться. Но я говорю: «Но ведь я русский и не желаю знакомиться с подданными страны, которая воюет с нами». Так что ж вы думаете эти мошенники говорят: «Подданный-то вы подданный, однако в то же самое время вы дипломатический представитель нейтральной державы». И действительно, верно. Смотрите, какая получается двойственность: как русский, я должен поворачивать спину, а как генеральный консул нейтральной республики Никарагуа – я должен протягивать им руку и быть вообще лояльным и корректным. Вы скажете, это софизм? Нет, это не софизм! А между тем этот гордиев узел, которого не разрубил бы и сам Александр Македонский, я разрубил, примирив непримиримое: с одной стороны – повернутая спина, с другой – протянутая рука… Я, – продолжал Железноградов, – им так и говорил, каждому немцу: «В качестве русского человека я не желаю ни беседовать с вами, ни преломить хлеба, ни иметь ничего общего! Но в качестве дипломата нейтральной державы я готов вас выслушать». Понимаете, как в оперетке «Нитуш»… этот органист… Он и Целестин, и Флоридор, – так и я. С одной стороны – Целестин, с другой – Флоридор. «Чего не может Целестин, то очень может Флоридор». Ну, и наоборот… Познакомился с тамошним германским посланником фон Люциусом. Он был здесь советником посольства, розовый такой, пухленький. Я его первым делом отчитал, как русский человек, патриот. Вы, мол, такие-сякие, варвары, не считаетесь с дипломатическими документами. «Что вы себе думаете? – говорю. – Ведь мы же вас задушим, задушим блокадой!..» Но в качестве генерального консула республики Никарагуа я его выслушал. Интересно: Германия спит и видит, как бы помириться. Они устали, ой как устали! Да и вообще война утомляет, и наступил действительно мир, какие открылись бы перспективы!..
Живущий постоянно в России голландец, вернувшись из-за границы, готов был дать голову на отсечение, что видел Мисаила Григорьевича в Берлине. Видел, как тот промчался «под липами» вместе с германским министром финансов Гельферихом.
А может быть, этого вовсе и не было, и вместо Мисаила Григорьевича рядом с Гельферихом сидело в автомобиле другое лицо, похожее на него?
Железноградов зачастил ездить в Москву. Там он скупал дома, и доходные, и барские особняки, и лачуги «на снос», на месте которых воздвигались многоэтажные гиганты.
И здесь, в Петербурге, покою не давал ему Гостиный двор, это, в самом деле, уродливое, приземистое архаическое здание, так портящее величественный Невский.
– Не могу видеть, не могу видеть, – жаловался Мисаил Григорьевич, – надо снести весь Гостиный двор, снести к чертовой матери! А на его месте соорудить что-нибудь поистине грандиозное. Это моя мечта! Этим я воздвигну себе памятник нерукотворный. Хотя почему нерукотворный? Ну, обойдется вся затея миллионов этак в пятьдесят. Подумаешь, важность… Акционерное общество, привлечь несколько банков, и – готово! Магазины останутся те же самые, но только в других помещениях, светлых, просторных… Такого здания, которое мне представляется, нет в целой Европе. Надо, чтобы это был финансовый, промышленный, художественный и умственный центр столицы. И я бы сказал еще – увеселительный! Это здание обязано совмещать в себе все. Магазины внизу, как и теперь, а над ними банк, мой банк, а затем еще театр, мой театр, оперный! «Дирекция Мисаила Григорьевича Железноградова» – это звучит не так уж плохо. Затем дворец искусств – для выставок. Затем ресторан, несколько кафе, газета, моя газета! Здесь и редакция, и контора, и типография. На улицу громадные зеркальные окна, чтоб публика видела, все видела! Как выпускается номер, как работают машины. Да, да, машины. Париж еще до этого не додумался. В Париже на улицу выходят редакции, но типографии не выходят. Затем мы сделаем еще так: дадим публикацию, что у такого-то окна, в такие-то часы знаменитый писатель Леонид Андреев, Куприн или Горький будет писать для нашей газеты роман. Какая реклама! Публика будет дежурить громадной толпою у окна, чтоб увидеть, как работают наши знаменитости, присутствовать во время творчества… Конечно, все будет раньше написано, а ему останется делать вид, что он думает и водит пером. Кажется, такие же инсценировки делала одна парижская газета, не помню, «Figaro» или «Matin» с Альфонсом Доде. Он садился перед окном, ерошил волосы, грыз перо и делал вид, что пишет… Тираж газеты увеличился. Наше кафе мы поставим тоже на высоту. Будут получаться газеты и журналы всего мира, затем я совсем не против легкого, веселого жанра, мы выкроим место для колоссального шантана, вроде берлинского «Винтергартена». Вертящаяся сцена, лучшие этуали ("звёзды". - germiones_muzh.), первоклассные номера… Что же еще?.. Кинематограф. Кинематограф, который затмил бы парижский «Гомон». Кинематограф – газета. Затем – клуб… Клуб миллионеров… Членами имеют право быть люди, имеющие по крайней мере один миллион. «Клуб миллионеров» – это будет новое слово русской социальной жизни. Это будет первый шаг к полному господству нашей финансовой аристократии, аристократии будущего. Раз в неделю в клубе миллионеров будут устраиваться товарищеские обеды, по двести рублей с персоны…
Так уносился в мечтах своих Железноградов. Богатая фантазия дельца и спекулянта рисовала на месте жалкого, вросшего в землю Гостиного двора неслыханное, невиданное здание-город, башнями своими, куполами и чем-то еще, – чего и сам Мисаил Григорьевич не мог представить себе ясно, – поднимающееся высоко к небесам.
И творцом этого чуда, совмещающего в себе магазины, выставки, редакцию, типографию, ресторан, кофейни, шантаны, оперу и клуб миллионеров, будет он, Мисаил Григорьевич Железноградов, генеральный консул республики Никарагуа…

8. УДАР
Ехали Криволуцкий с Забугиной в действующую армию с большими, по военному времени в особенности, удобствами.
«Ассириец» представлял комендантам на главных узлах какую-то бумагу, и в результате и ему и Вере предоставлялось по отдельному купе.
И вот с прибалтийского Севера очутились на теплом юго-западе. В Киеве, таком ярком, веселом, жизнь ключом била. Здесь уже чувствовался тыл многомиллионных армий, дравшихся и на Волыни, и в Галиции, и под Люблином, и в Карпатах. Множество офицеров в походной форме, только что вернувшихся с позиций, сохранивших боевой налет и в блеске глаз и в чем-то еще неуловимом…
Через Киев проходили громадные партии австрийских пленных.
Веру все это захватывало, радуя и само по себе, и тем, что отсюда уже совсем близко, рукой подать – близко… Говорят, надо ехать столько-то часов до Жмеринки, а оттуда еще порядочный кусок до Волочиска… От Волочиска до Тернополя…
Господи! Она столько намучилась, вынесла, настрадалась, истомилась полной неизвестностью, что лишних двадцать-тридцать часов – можно ли о них говорить серьезно!..
А Криволуцкий, заботливый, чутко внимательный, все ободрял ее:
– Капельку еще терпения, Вера Клавдиевна! Я понимаю: чем ближе, тем дальше кажется, потому что секунды вытягиваются в часы… Но, в конце концов, увидите, как промелькнет незаметно время. Ближайшая ночь – в вагоне…
– Я не сомкну глаз…
– А вы заставьте себя! Это можно. Все мысли в одну точку. Думайте о волнующемся море или о том, как колышется рожь… Заснете! Только ближайшая ночь, а наутро мы получим автомобиль и вы лично убедитесь в превосходном качестве галицийских шоссейных дорог…
В Тернополе в штабе армии «ассирийцу» сказали, что Загорский, вот уже больше недели ушедший в опасную разведку, не вернулся. И оба лазутчика, местные жители, взявшиеся за деньги провести его в австрийское расположение, исчезли… Факт предательства – налицо…
Эта неожиданная новость холодом обвеяла Криволуцкого. Надо было скрывать от Веры, скрывать с болью, видя, как она – весь один сжигаемый нетерпением трепет – рвется к своему Диме.
И вот они мчатся дальше. Автомобиль несет их мимо обозов, мимо наших серых колонн и голубых растянувшихся колонн пленных австрийцев, мимо живописных оврагов, лесов, полей, старых костелов и белых, соломою крытых халуп.
Только ветер свистит кругом… Шофер-солдат хочет щегольнуть безумной скоростью, зная, что седоки спешат, и предвкушая пятирублевую бумажку на чай.
Быстро, – нельзя быстрей! А Забугиной кажется, что они ползут медленно-медленно… И когда тяжелая батарея с пушками и зарядными ящиками задержала их минут на двадцать, Вера плакала слезами нетерпения и досады.
Господи, да что же это! Ведь мы без конца ждем… Ведь это ни на что не похоже! – и в эгоизме любящей, Вере казалось, что батареи – Бог с ними, скучное что-то, никому не нужное, лишнее, попавшее поперек дороги ей, у которой впереди весь смысл жизни.
Вовка молчал, теребя свою чудесную ассирийскую бороду. Это было у него признаком величайшего волнения, так как бороду свою он берег и холил, обращаясь с нею весьма почтительно. Единственно, что он обыкновенно позволял себе, это любовно и важно спрессовывать ее ладонями.
«Вот глупейшее, корявое положение! – подумал он. – У меня даже не хватает решимости хоть как-нибудь косвенно ей намекнуть».
В штабе дивизии Вовка хотел сначала сам повидаться с генералом Столешниковым. Надо подготовить его, чтобы он в свою очередь подготовил невесту Загорского.
– Вера Клавдиевна, посидите минуточку, я сначала пройду в штаб, разузнаю, как и что.
– Если он в штабе, – ведь он в штабе, – пришлите его, только скорее! Слышите! Господи, как сердце бьется… Неужели.
– Хорошо, если только он здесь, – не глядя на нее, ответил «ассириец», выходя из автомобиля. – Ведь и так бывает… Они, штабные, целыми днями пропадают на позициях…
И, уже поднимаясь на крыльцо, Вовка оглянулся украдкой… Сидит, вся дрожа от волнения, и все существо ее светится каким-то лучистым сиянием – и такая она интересная, хорошенькая, в сером дорожном платье, купленном в Киеве, и в мягком английском берете!
Генерал совещался с Теглеевым. Хотя, вернее, Столешников говорил: надо, мол, сделать той-то, говорил дельно и разумно, и начальнику штаба волей-неволей оставалось только соглашаться. Конечно, в глубине своей уязвленной души он считал себя гением, если и не Наполеону, то, во всяком случае, старому Мольтке (- фон Мольтке был начгенштаба кайзера. - germiones_muzh.) равным.
Доложили о Криволуцком. Столешников встретил его, как знакомого. Они встречались в Петербурге еще до войны.
– Ваше превосходительство, Загорский в плену? Это верно?
– К моему глубокому сожалению, да! Не могу до сих пор освоиться, что его нет…
– Его дальнейшая участь неизвестна?
– По нашим агентурным сведениям, он жив, и хотя ему грозит военно-полевой суд, но есть основания полагать, что жизнь-то, во всяком случае, пощадят. У них желание «сыграть на нем»… Они придают ему большое значение, думая, что в обмен за него русские отдадут по крайней мере генерала Кусманека… Австрийское легкомыслие, взращенное венскими кофейнями… Что ж, пусть они подольше останутся в этом приятном для нас заблуждении… До конца войны, после чего Загорский вернется к нам. Интереснейший человек и полезный работник, талантливый, сообразительный… Я не сомневаюсь, он вернулся бы преблагополучно назад, – это уже не первая его эскапада с переодеванием, но здесь сыграло свою роль обдуманное предательство… Вообще, темная история… Вы у нас, конечно, завтракаете?.. Через час милости просим к столу…
– Ваше превосходительство, я не один, со мною невеста Загорского.
– Невеста? Час от часу не легче!.. Что же мы ей скажем, бедняжке? Она его очень любит?..
– Безумно!
– Это уж совсем плохо… Скрыть нельзя, а правда ошеломит. Трудно провести это с дипломатическим тактом – правду… Где она?
– Сидит в автомобиле.
Столешников глянул в окно.
– Какая милая… Так и расцвела в ожидании…
– Я потом расскажу вашему превосходительству, что с ней было. Целая эпопея… А теперь, как же ей сказать?
– Скажите, что я командировал его по всему фронту дивизии и что это займет добрых двое суток. Пока, мол, к ее услугам комната Загорского, где все в полной неприкосновенности… Пусть отдохнет, а вечером вместе с нею ужинать к нам. А дальше… дальше там видно будет… Неприятная история…
«Ассириец» вернулся к Забугиной.
– Так и есть, как я говорил, Вера Клавдиевна… Дмитрий Владимирович объезжает фронт дивизии, это мало-мало – парочка дней…
Сияющее личико сразу погасло.
– Два дня? Я не увижу его в течение двух дней? Ведь это же близко, так близко… Это ужасно… А нельзя поехать к нему… туда?..
– На позиции? Христос с вами, Вера Клавдиевна! Кто же вас пустит… вы – частное лицо, женщина.
– Так как же быть? Я с ума сойду от нетерпения… Поймите же вы меня! – вырвалось у нее с тоскою.
– Э, мой друг, вы слишком нервничаете, возьмите себя в руки, побольше терпения и успокойтесь.
– Ах, вы никогда не поймете!..
– Почему? – обиделся Вовка. – Вы думаете, что я не способен на глубокое чувство? Ошибаетесь!
Он водворил Забугину в домик под черепичной крышей у пани Войцехович, в той самой комнате, где жил Дима, и Вера спала на его походной кровати. Если б она могла спать! Вся ночь без сна. Каждый шорох, стук – и Вера, вздрагивая, прислушивалась: не он ли вернулся?..
А со стены смотрел на нее обрамленный маленькими ракушками жандарм с закрученными усами.
Прошел день, бесконечно длинный… Места себе не находила Вера.
Дальше тянуть и обманывать было бы издевательством. «Ассириец» и Столешников решили подготовить Забугину.
– Только это вы на себя возьмите, ваше превосходительство, очень прошу…
После общего обеда-ужина в столовой все разошлись, и генерал остался с глазу на глаз с девушкой.
– Он скоро вернется? Вы надолго послали его, генерал? Уже второй день. Сегодня вернется? – спросила Забугина, только об одном думавшая.
– Пожалуй… Вернется, если… Ведь он у нас такая отчаянная голова! Если, зарвавшись вперед, не… если его не возьмут в плен австрийцы…
– В плен! – воскликнула Вера, вся пронизанная чем-то жутким-жутким.
– Это бывает сплошь да рядом, и, право, ничего особенного. Вот германский плен, – это не дай бог никому! А у австрийцев – совсем другое, и отношения мягкие.
Словом, ничего страшного, – кривил душою генерал, подготовляя удар. – И наконец, оттуда легко убежать… Побеги – сплошь да рядом!.. Дмитрий Владимирович хотя и солдат, но австрийцы мнят его бог знает какой высокой особой, надевшей для забавы унтер-офицерские нашивки. Ему будет великолепно в плену, предупредительное отношение, комфорт. Я уверен, со дня на день мы опять увидим его среди нас.
Как меняется Вера… Отхлынула краска, лицо стало бледное-бледное, словно какой-то вампир выпил изнутри всю жизнь, всю кровь… Глаза потемнели, сделались большими, почти безумными…
– Так он в плену, Дмитрий? Значит, скрывали?..
– Ничего не скрывали, Вера Клавдиевна, да и скрывать было нечего… Ведь это же пустяк… Повторяю, австрийский плен… – «одно удовольствие», чуть не вырвалось у Столешникова, но он спохватился. – Это совсем, совсем не так страшно… Давайте держать пари… à discrétion, что он убежит… Охраны никакой, все способные носить оружие на позициях, и пленных стерегут дряхлые старцы, слепые, хромые, калеки…
Вера не слышала, глядя в одну точку немигающими, остановившимися глазами.
Нехорошо почувствовал себя Столешников. Он охотнее промчался бы вдоль фронта своей дивизии под самым действительным огнем… Это было бы гораздо приятнее и легче.

НИКОЛАЙ БРЕШКО-БРЕШКОВСКИЙ (1874 – 1943. дворянин, сын «бабушки русской революции», циркоман, военкор, изгнанник первой волны и тэ дэ)

В СЕТЯХ ПРЕДАТЕЛЬСТВА (Российская Империя, начало XX века). - XXII серия

15. СОПЕРНИЦА
народилось за последнее время в Петербурге несколько газет и журналов, посвященных вопросам банков, биржи и вообще финансов. Тираж этих узкоспециальных тетрадок и листков ничтожный – несколько сот экземпляров на самый лучший конец. Но вот, подите ж, издатели, как угорелые, носятся по городу на собственных автомобилях, и вид имеют весьма упитанный…
В этих «органах» считалось злободневным и модным травить Мисаила Григорьевича Железноградова. Чего только не писалось про него! Доставалось тщеславному банкиру и дельцу на орехи!
Но Мисаил Григорьевич на все эти нападки и наскоки и в ус не дул! Он был того мнения, что всякий лишний выпад – реклама.
Правда, не каждому поздоровится от такой рекламы. Каких только перлов не подносили читающей публике издатели. Перлов из интимной жизни, финансовой и общественной деятельности Мисаила Григорьевича Железноградова.
Железноградов пользовался исключительной популярностью в Петербурге. Им интересовалась и большая публика, охотно раскупавшая специальные листки. Тираж финансовых газет увеличивался.
Правда и вымысел сплетались вокруг легендарного имени сверхбанкира, и трудно было сказать, где кончается ложь и начинается истина. Один из анонимных авторов чуть ли не клятвенно уверял, что видел собственными глазами визитные карточки, на которых значилось: «Мисаил Григорьевич Железноградов, рожденный Айзенштадт» (- банкир представлен здесь круглым идиотом, указывающим свою первоначальную фамилию, как замужние дамы – свою девичью. – germiones_muzh.).
И вслед за этим подробно, красочно и «со смаком» описывалось, как члены правления одного из акционерных обществ в большом южном городе спустили с лестницы Железноградова, который мало того что пытался их обмануть, но еще держал себя вызывающе нагло.
Корреспонденция заканчивалась анекдотом:
– Мисаил Григорьевич, правда, что вас спустили с лестницы?
– Подумаешь, какая лестница! Всего десять-двенадцать ступеней…
Не успело забыться это пикантное приключение, как на смену явилась новая сенсация.
Вдохновители финансовых листков, неусыпно, с искусством добровольных Шерлоков следившие за каждым шагом Мисаила Григорьевича, пронюхали о его посещении короля Кипрского, о цели этого посещения и, самое главное, о результате.
А результат вышел обидный для самолюбия, если только Мисаил Григорьевич обладал этой добродетелью, потому что самолюбие как-никак добродетель.
Лузиньян Кипрский выгнал от себя Мисаила Григорьевича, выгнал вместе с Обрыдленко, едва успел банкир предложить ему позорный брак с Искрицкой. Турманом вылетел Железноградов из комнат «Северного сияния». С больной головы на здоровую – накинулся на Обрыдленко:
– Это все ваша вина? Вы поставили меня в глупое положение, почему вы не предупредили меня, что это выживший из ума старик?
– А по-моему, король в здравом уме и свежей памяти! Но, согласитесь, нельзя же требовать, чтобы все короли женились на ваших содержанках…
– Все! Все! – фыркал Железноградов. – Не говорите глупостей, ваше высокопревосходительство! Человек, живущий в меблированных комнатах, должен свой гонор спрятать, раз в брюхе пусто…
Весь остаток дня патрон был в мерзейшем настроении. Еще бы! Он так предвкушал в самом недалеком будущем увидеть опереточную примадонну королевой Кипрской – и вдруг афронт, да какой! Его, Железноградова, у которого на побегушках особы второго класса, его самым форменным образом выгнал этот нищий…
– Нельзя ли выслать этого короля?
– За что?
– Так, вообще, без всяких причин… Я ничего не пожелал бы за право доставить себе это удовольствие…
Железноградов кормил Обрыдленко в одном из модных трактиров обедом. И как назло, очутился за соседним столиком издатель «Городских тайн» Лиходзеевский.
К концу обеда, за кофе, Мисаил Григорьевич уронил массивный золотой портсигар. Уронил и ждет.
Адмирал, кряхтя, нагибается.
– Не беспокойтесь, ваше высокопревосходительство… Гассан, подними!
Упитанный бритоголовый татарин поднял портсигар.
А на другой день в «Городских тайнах» появился фельетон «Королева Кипрская», где с полными именами и с беззастенчивой откровенностью описывалась неудачная попытка Железноградова выдать Искрицкую за последнего в роде Лузиньянов. Влетело и Обрыдленко за его роль в этом деле. Автор, не щадя красок, – не забыл он и случая с портсигаром, – целиком привел фразу банкира:
«Не беспокойтесь, ваше высокопревосходительство… Гассан, подними…»
«Городские тайны» покупались нарасхват. Жадный до всяких скандалов, читатель рвал у газетчиков журналец господина Лиходзеевского. После такого публичного шельмования Обрыдленко хотел подать «в отставку» (- уйти от Мисаила. – germiones_muzh.). Но в конце концов философски махнул рукой.
К чему? Все равно этим не обелишь себя. И так уж треплют имя и будут еще трепать…
– Плюньте, – успокаивал Железноградов, – кто же читает подзаборный листок? Если хотите, даже реклама…
– Благодарю вас за такую рекламу! В моем положении с такими вещами не шутят… Да и вам настало время избегать подобной рекламы… Вы теперь дипломатический представитель республики Никарагуа.
– А ведь верно! – спохватился Железноградов. – Я теперь персона грата, член дипломатического корпуса. Надо будет взяться за эту каналью, как его там, Добродиевский, что ли? Надо ему зажать рот… Я так сделаю, что его вышлют…
Искрицкая полушутя задала Мисаилу Григорьевичу головомойку.
– Ну, и заварили вы кашу, мой платонический покровитель, чтоб вам ни дна ни покрышки! Ославили меня, можно сказать, на всю столицу… «Королева Кипрская», – нет мне другой клички…
– А чем же я виноват? Я хотел сделать вас настоящей королевой Кипрской – не вышло. И боги ошибаются. Но знаете, моя очаровательная, что я вам скажу? Уж кому-кому, а только вам жаловаться не на что! После этой бешеной рекламы вы подцепите себе такого содержателя, что даже и вашему Корещенко дадите коленом в известное место…
– Вашими бы устами… – задумчиво молвила Искрицкая. – И хотя я очень привязалась к моему Володе, но в конце концов должна буду с ним расстаться… Он слишком много времени уделяет своим изобретениям. Ко мне приходит усталый, измученный, и… я получаю одни объедки… Зачем? Почему? Отчего? Если б еще соперница была интересная, а то какая-то грязная слесарня, где он, выпачканный, вымазанный, пропадает целыми днями… Женщины, в особенности избалованные, как я, не прощают такого небрежного к себе отношения… Нет, довольно с меня!
– Смотрите, какой он паскудник, ваш Володя! Ей-богу! Иметь кусок такого тела и не… Кстати; я вам расскажу один еврейский анекдот, может быть, слышали? «Володя, Володя, вам зовут…»
– Ах, это генерал в вагоне… Старо… слышала…
– Кому старо, а кому молодо… Надо будет рассказать Андрею Тарасовичу Лихолетьеву. Не корми хлебом, а давай ему анекдоты… Нет, Надежда Фабиановна, ваш Володя – круглый дурень… Будь я на его месте, я бы вас…
– И я его бы возненавидела! Никогда не надо пересаливать ни в ту, ни в другую сторону. Женщина – инструмент очень тонкий. С нашей сестрой надо ох как умеючи обращаться… Ласка не вовремя даже от любимого человека – не ласка, а отвращение!
– Ну, извините меня, я таких тонкостей не понимаю. Я человек деловой, и создавать настроение – этого уже, ах, оставьте… Хочу – вот и все! А хочет ли она – какое мне дело? Лишь бы мне было вкусно…
– Рабовладельческая теория…
– Теория человека, могущего всякое свое желание щедро оплачивать…
– С вами не сговоришься… Хорошо, что мы с вами только в платоническом альянсе…
– К сожалению, волшебница моя, к сожалению!.. Слушайте, скажите мне, от кого это вам подают на сцену каждый вечер такие здоровенные корзины цветов в полтора человеческих роста? Кто же этот… – дурак, хотел сказать Железноградов, но спохватился, – счастливец?
– А вам какое дело? Это касается меня, и только меня.
– Позвольте, ведь официально я же считаюсь вашим покровителем! Город безмолвно согласился, что мы делим вас пополам вместе с Корещенко. Но при чем же здесь третий? Третий игрок – под стол!
– Так не угодно ли вам отправиться под этот стол? Я могу вас освободить, и, право, мой друг, ваша назойливость вовсе не окупается тремя тысячами в месяц…
Не один только Железноградов обратил внимание на действительно чудовищные корзины, подававшиеся каждый спектакль Искрицкой.
Два рослых капельдинера в униформе с трудом втаскивали к рампе эти цветочные оргии. По военному времени каждая такая корзина обходилась тароватому поклоннику рублей в пятьсот.
Но тароватый поклонник мог позволить себе и не такую роскошь, ибо звался он Аршаком Давыдовичем Хачатуровым.
Это был он.
Хачатуров нисколько не охладел к Елене Матвеевне, влюбленный по-прежнему, если даже не больше прежнего. Но она замораживала его своей ледяной холодностью, и вместо наслаждения – одни муки. Ей, высокой, белой, такой свежей, несмотря на все под сорок, он, этот маленький смуглый краб, этот хлипкий недоносок, был противен физически. И если она иногда без всякого желания отдавалась ему, то потому лишь, чтоб не потерять его, вернее, его миллионы, во вкус которых успела войти.
И вдруг появляется соперница. Да, соперница, иначе он не забрасывал бы ее цветами. Хачатуров обратил внимание на Искрицкую, обратил от скуки, от вечных своих неудовлетворенных Еленой Матвеевной томлений. Кроме того, шикарная модная артистка! Связь с Лихолетьевой – вопрос честолюбия, связь с Искрицкой, вернее, пока тяготение к связи, – вопрос тщеславия.
Елена Матвеевна всегда холила себя, отвоевывая у времени красоту и уходящую молодость. Когда на ее горизонте появился Хачатуров, она удвоила культ своего тела, обратившись к услугам Альфонсинки. Теперь же, с появлением на горизонте соперницы, Лихолетьева ежедневно проводила на Конюшенной два-три часа.
Обе исполинские шведки, меняясь попеременно, массировали ее, а чтобы время не уходило понапрасну, мадам Карнац ухаживала за лицом Елены Матвеевны. Прикладывала какие-то особенные компрессы, надевала резиновую маску, пропитанную какими-то мазями. Бюст затягивался, словно в кирасу, в гуттаперчевый корсет, чтобы сообщить грудям упругость и чтобы не отвисали.
Словом, Елена Матвеевна приняла вызов. Мадам Карнац на седьмом небе! Во-первых, чрезвычайно выгодная клиентка, а во-вторых, самое главное, благодаря такой интимной зависимости, Лихолетьева должна, охотно или неохотно, все равно, пойти ей навстречу в делах.
Однажды, когда Елена Матвеевна сидела в институте, откинувшись на гигиеническом кресле, сидела в красно-коричневой маске, такой зловещей, как будто кожа с лица была вся содрана, мадам Карнац, улучив момент, подъехала к ней:
– Экселлянс… у меня есть к вам одна просьба, для вас это не трудни. Се не па дифисиль! У меня есть один человек… Это очинь большой патриот, у него есть одна очинь полезни поставка для войны… Пур ля гер… Это очинь вигодни…
Большие светлые глаза прямо и жестко смотрели в разрез коричневой маски на Альфонсинку.
Елена Матвеевна молчала. Женщина-шарик в бархатном платье немного смутилась…
– Уверяй вас, экселлянс, это очинь чисти дело… Се тре, тре патриотик…
– Мадам Карнац, нас никто не слышит?
Альфонсинка подкатилась к одним дверям, к другим, понюхав, назад вернулась.
– Никого, экселлянс… Персонн!..
– Вот что скажите, мадам Карнац, у вас бывает Искрицкая?
– Какой Искрицки? – спросила Карнац, выгадывая время и соображая ответ.
– Не притворяйтесь, пожалуйста… Искрицкая – одна известная артистка, – и, желая пресечь колебания Альфонсинки, Елена Матвеевна продолжала: – Если ее нет в числе ваших клиенток – очень жаль…
– Ну, да! Мэ уй, экселлянс! – обрадовалась Альфонсинка. – Она бивает в мой институт… Се не па зюн дам дю монд… но это очинь порядочни женщин, тре комильфо!
– Что вы ей делаете?
– Я ему деляи лицо.
– Скажите, вы очень заинтересованы провести «патриотическую» поставку вашего знакомого?
– Конечни! Я бедни женщин, и я хочу маленький приватный заработок, маленький сюплеман…
– Я берусь вам помочь, но… с одним условием.
– Пожалюста, пожалюста, экселлянс, говорит!..
– В вашей работе возможна оплошность… Ну, рассеянность, что ли… Раз вы делаете госпоже Искрицкой лицо, вы можете перепутать крем, или мазь, или компресс, я уж не знаю что, словом, вы меня понимаете?.. Вчерашняя красавица – сегодня может подурнеть… Какая-нибудь злокачественная сыпь, какие-нибудь лишаи…
Холодно, испытующе смотрели глаза на фоне красно-коричневой маски, ожидая ответа…

16. ЖЕНЩИНА НА БУКВУ «С»
Вслед за телеграммой о бегстве Забугиной, так всполошившей Елену Матвеевну, что эта величественная дама вышла из своего обычного олимпийского равновесия, Юнгшиллер получил другую шифрованную депешу, более успокоительного свойства…
«Беглянку поймали. Водворена вновь на место прежнего заточения».
А затем «надежный» человек привез от Шписса обстоятельное письмо. Содержанием его Юнгшиллер поделился с Урошем.
– Я думал, что нам окончательно не везет и старый немецкий Бог, о котором так хорошо говорил кайзер Вильгельм, отвернулся от нас! Действительно, целый ряд неудач. Гибель моторной лодки, Забугина, чуть не выдавшая всех нас с головой, и, наконец, ее попытка к бегству.
Противная девчонка. Но и здесь, благодарение Богу, нам помог случай. Это колоссально! Все шло удачно. Мерзавец латыш повез ее в Гольдинген из корчмы Азен, и вот они были уже в трех верстах от Гольдингена. Понимаете, всего в трех верстах. Надо же, что в это время самое навстречу едет верхом курмаленский помещик Сильвио фон Бредерих, большой приятель Шписса и барона Шене фон Шенгауза. Имение Бредериха – в двух верстах от Гольдингена. Очень хорошее имение – Курмален. И вот Бредерих видит на подводе какую-то женскую фигуру, закутанную в старую кофту. Он знал о существовании в Лаприкене девицы Забугиной и даже видел ее мельком, – Шписс показывал…
Бредерих поступил, как добрый немец. Остановил бричку, вытянул хорошенько стеком негодяя-латыша и допросил беглянку… С первых же слов и с первого взгляда убедился он, с кем имеет дело… Но вы представьте себе, до чего эта девчонка набралась храбрости! Соскочила, думая убежать. Тогда Бредерих крикнул конюху – его сопровождал конюх… Они вдвоем крепко связали ей руки и бросили на дно рабочей фурманки из Курмаленской экономии. Сверху посыпали ее сеном, соломой и таким образом доставили назад в Лаприкен. Шписс был вне себя от радости. Латышу влетело. Шписс обещал выгнать его из корчмы, так как Азен принадлежит Лаприкенскому имению. Для этой негодной девчонки установлен более суровый режим, тюремный. Вот, я вам доложу, история! Что вы скажете?
– Ничего! Меня только одно удивляет: к чему столько возни и страхов? Отчего сразу не покончить с такой компрометирующей свидетельницей? – испытующе смотрел Урош на собеседника своими глазами-буравчиками. Юнгшиллер пожал плечами, пустив клуб сигарного дыма.
– Знаете, это тоже рискованно! Куда же вы денете труп? Послать ее в чемодане наложенным платежом – это очень возможно в бульварном романе… А в жизни? Кроме того, необходимо несколько соучастников. А в наше время ни за кого не поручишься. К тому же скоро весь Прибалтийский край займут германцы. Девица там и останется, – махнул рукой Юнгшиллер, словно рисуя этим жестом всю дальнейшую участь Забугиной.
– Как фамилия этого помещика?
– Который задержал? А вам на что?
– Странный вопрос. Во-первых, вы уже назвали его, а во-вторых, такие надежные люди могут нам всегда пригодиться… Я могу, например, в любой момент очутиться в тех местах… И, разумеется, первым делом…
– Адресуетесь к нему… Вы правы! Сильвио фон Бредерих, усадьба Курмален. О, это молодец, я вам доложу. Его брат и теперь служит в померанских уланах. Он часто гостил у Сильвио и знает местность, как собственную ладонь… Кроме того, вплоть до самого объявления войны в Курмалене под видом рабочих находилось несколько германских офицеров-топографов… Если б вы его видели! Шире меня в плечах, огненная борода.
«Бредерих, Курмален», – мысленно заучивал Урош.
– Кстати, – вспомнил Юнгшиллер, – вас видели на днях выходящим от полковника генерального штаба… Там, на Лиговке… Что это значит?
– Я вас, господин Юнгшиллер, должен спросить, что это значит? Контршпионаж? Вы поручили следить за мной?
– Я ничего никому не поручал, но, согласитесь, я должен знать, что делают мои агенты? Я вам больше скажу, – мне известно, что вы бываете в сербском посольстве.
– Ваши сведения совершенно правильны. Да, я бываю у полковника на Лиговке. Да, я бываю в сербском посольстве… Что же из этого? Вы должны хвалить меня, за мою разностороннюю осведомленность, а не язвить какими-то подозревающими упреками.
– Виноват. Вы правы, как и всегда… Чем лучше мы знаем наших врагов, тем… и так далее… Не правда ли?
– Я полагаю. Это азбука всякой разведки. Если б я не утратил давным-давно способности удивляться, я удивился бы вашей наивности.
– Ну, будет, будет… – сконфузился Юнгшиллер. – Я действительно сказал не подумавши. Но бросим это… К весне назревают серьезные события, очень серьезные события, и вот когда пригодится голубиная почта. Помните, я всецело в виду имею вас.
– Я уже вам сказал, что дело это, которое изучил и знаю, беру на себя. Можете располагать мною.
– Говорят, надо очень мелко писать?
– Так мелко, что лицо читающее вооружается лупой. Текст я беру на себя. Ваш покорный слуга – каллиграф. На клочке пергамента, величиной с почтовую марку, я вмещаю около пятидесяти слов.
– Около пятидесяти! Но ведь это же колоссально! Это же… Вообще, господин Урош, вы удивительно талантливый человек.
– О, вы еще не знаете всех моих талантов, господин Юнгшиллер, – улыбнулся этот гибкий человек без костей углами тонких губ. – Однако пора ехать. Дадите мне свой экипаж?
– К вашим услугам. Вы куда же?
– В сербское посольство.
– Если узнаете что-нибудь интересное, поставьте в известность.
День был праздничный, Юнгшиллер сидел дома с утра и вызвал к себе Уроша на виллу «Сальватор» завтракать. Деловой завтрак вдвоем, без участия фрау Юнгшиллер.
Все дышало кругом смутными зовами ранней весны. Самый воздух, солнечный, теплый и еще сырой от испарений влажной, вздувшейся, творящей земли, был насыщен ими.
Всю зиму оголенные деревья, таким резким, хаотическим кружевом обозначавшиеся на фоне то облачных, то ясных, то отгорающих закатов небес, теперь глядели более мягко, чем-то нежным опушенные.
Урош, давно уже изменивший своему спортивному виду, одетый с иголочки во все темное, с хорошего тона солидным изяществом, мог сойти за англичанина. Сидя в коляске и жмурясь под солнцем, Урош мечтал… Он весь ушел куда-то… Не слышал, как щелкает бичом ливрейный кучер в цилиндре, как грохочет под копытами рысаков деревянный мост.
Он сказал правду. Он действительно поехал в сербское посольство.
– Остоич! – дружно встретили его секретари: Тадич, Михайлович и Ненадич.
И он услышал, какое горячее участие проявило русское общество к нуждам сербского народа, изнуренного тяжелой войной.
– Да вот пример: является дама, такая милая, скромно одетая, видимо из общества.
– Я так сочувствую вашему героическому народу, так восхищена успехами вашей армии, выгнавшей австрийцев… В то же время сколько драматизма и ужаса, беспомощности… Лишенное хлеба и медицинской помощи население. Эти умирающие дети, эти мученики-солдаты, которым не хватает ни йода, ни перевязочных средств… Я решила принести свою лепту…
И вынимает и отдает все свои бриллианты.
– Возьмите, я буду счастлива!
Это было так трогательно… Уроша захватил этот рассказ. Он сам решил сделать крупное пожертвование в пользу своих братьев с материнской стороны, так гордо, титанически гибнущих на берегах Моравы и Дрины.
– Завтра я внесу две тысячи рублей.
Секретари – и маленький черный Ненадич, и бритые высокие Тадич с Михайловичем – переглянулись.
– Остоич, одно из двух: или ты сам фальшивые кредитки делаешь, или ты с ума сошел.
– Завтра я внесу две тысячи, – повторил Урош. – Вы не знаете, господа, имени этой госпожи, отдавшей свои бриллианты?
– Не знаем. Она желала сохранить свое инкогнито.
Наутро к десяти часам Урош явился к Юнгшиллеру в его круглую башню.
– Ну что в сербском посольстве?
– Громадный прилив пожертвований в пользу сербов. Самые широкие симпатии. В самом деле страна сильно бедствует.
– Что такое? Сильно бедствует? Разбойники, свинопасы. А кто убил нашего эрцгерцога? Кто накликал войну? Так им и надо, так им и надо! Пусть дохнут! А еще что?
– Еще? Еще мне необходимо иметь немедленно две тысячи.
– Две тысячи? Ого, это уже кругленькая сумма. Все сразу?
– Все сразу и, повторяю, немедленно.
– Вам лично или в интересах дела?
– Лично мне.
Юнгшиллер погрозил ему пальцем.
– Какая-нибудь любовная авантюра. Берегитесь, опутают вас женщины. Я близок к истине, я угадал, не правда ли?
– Почти.
– Вот видите! Я психолог и умею быть проницательным. Имя этой женщины?
– Секрет!
– Ну, хоть на какую букву начинается.
– На букву С.
– София, Симония, Сандрильона? Больше нет. Одно из этих, я угадал? Красивая женщина?
– Больше, чем красивая, – она прекрасна!
– Желаю вам дальнейшего успеха! Получите ваши две тысячи! Но дайте мне расписку для памяти.
– Какого содержания?
– А вот я вам продиктую. Бумага, перо и чернила… Пишите.
И вполголоса Юнгшиллер начал диктовать:
– «Я, нижеподписавшийся, взял у такого-то две тысячи рублей, обязуюсь, вместо уплаты, всячески помогать в успехах и целях разведки в пользу военных и политических интересов австро-венгерской и германской идеи».
– Позвольте, – остановил его Урош, – такой текст я нахожу неприемлемым. Вы должны мне верить.
– Я вам верю.
– И в то же время требуете расписку явно шантажного характера?
– Нисколько! За свои деньги я требую того, что хочу. А не нравится – не надо, вы не получите двух тысяч. Выбирайте.
– Хорошо, я согласен, диктуйте.
– Вот! С умным человеком приятно иметь дело. «В пользу военных и политических интересов австро-венгерской и германской идеи»…
Документ написан. Юнгшиллер, внимательно прочитав его, промокнул, сложил и спрятал бумажку, а Урош получил взамен две тысячи новенькими, хрустящими пятисотрублевками.
Рыцарь круглой башни, весело потирая руки, откинулся на спинку своего принимающего любое положение кресла.
– Итак, господин Урош, теперь вы у меня в кармане! Этой бумажкой вы подписали себе приговор. Теперь вы в моих руках послушное орудие. Чуть что – я могу отправить вас на виселицу.
– В равной степени как и я вас могу отправить…
– Меня? Да что вы, дорогой мой, в своем уме? Документы, доказательства? А у меня против вас – черным по белому… Ха-ха-ха, какой же вы чудак, колоссальный чудак… А я считал вас травленым волком… А теперь я смеюсь над вами…
– Но кто будет смеяться последним?
– Уж не вы ли?
– Хотя бы…
Юнгшиллер как-то сразу вдруг стал серьезен… Смешливые искорки погасли в глазах. Слишком подозрительным казалось ему спокойствие Уроша. Слишком… Не надо, нельзя натягивать струн…
– Пустяки! Натурально же я шучу. Какое же может быть недоверие? Мы – работники общего дела. Эта расписка не имеет никакого значения… Так, для порядка… Вы же понимаете, что я все шутил?
– Ни на миг не сомневался в этом.
«Черт побери, какое дьявольское спокойствие. Неуязвим, и я, кажется, поспешил назвать его чудаком».
– До свидания, господин Юнгшиллер.
– До свидания, дорогой друг. Куда? К ней, к женщине на букву С? Однако вы завзятый донжуан, как я вижу…
– Вы угадали, именно к женщине на букву С…

НИКОЛАЙ БРЕШКО-БРЕШКОВСКИЙ (1874 – 1943. дворянин, сын «бабушки русской революции», циркоман, военкор, изгнанник первой волны и тэ дэ)

(no subject)

безсомненья, красивые женщины - богатство России. Но когда они начинают орать, то больше похожи на полученный кредит, напоминающий о процентах:)