Category: транспорт

Category was added automatically. Read all entries about "транспорт".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

ПАРУС НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ (Белорусь)

— ...если умирать, то так, чтоб потом никому за тебя стыдно не было! — воскликнул Стародуб.
И никто не знал, даже Миша, что сам Стародуб думал теперь только о смерти, смерти достойной, такой, которая хотя бы одного из товарищей вернула к жизни, к борьбе.
И может быть, только поэтому не умер тогда в дороге Стародуб. С помощью Михаила и другого товарища, шедшего слева, он дотащился до городка, за которым колонну ожидал еще пустой, только что оборудованный лагерь.
Раньше здесь, видимо, была конюшня для беговых лошадей. Два длинных деревянных помещения, крытых цинком, и огромный двор, обнесенный высоким дощатым забором. Немцы поверх забора пропустили колючую проволоку, а по четырем углам соорудили вышки, с которых уже смотрели вниз тупорылые морды пулеметов. На середине двора что-то дымилось.
— Отсюда не убежишь! — обреченно сказал Стародуб, когда они вошли в широко и алчно, словно звериная пасть, раскрытые ворота, по обеим сторонам которых стояли группы автоматчиков с дубинками в руках. — Так что зря ты надеялся, Миша…
Михаил молчал. Он и сам начинал бояться, что ошибся в своих предчувствиях.
В середине двора среди дыма теперь видны были поставленные на попа бочки из-под бензина, под которыми горели дрова. На столбе возле этой импровизированной кухни хрипел, словно пробовал отсыревший голос, громкоговоритель.
— Смотри, как нас шикарно встречают! Жаркое готовят! — заметил сосед Стародуба.
— Может, и правда на работы пошлют, — более серьезно добавил другой.
По радио объявили, что сейчас будет роздана каша каждому в его котелок. У кого нет котелка, подставляй головной убор или отходи, не задерживай других. На обед отведено пятнадцать минут. К котлам подходить четырьмя колоннами, строго по порядку.
Пока шло это разъяснение, измученные жаждой люди, оставшиеся без конвоиров, бросились к колодцам, которых тут было четыре, по два возле каждой конюшни.
Но у фашистов была узаконенная на всех этапах пытка — не давать пленным воды. По приказу того же громкоговорителя конвойные, закурившие в стороне, бросились отгонять пленных от колодца. Обозленные на них за то, что им не дали отдохнуть, немцы орудовали прикладами направо и налево, словно в жестоком бою. Десятками люди валились замертво, но давка вокруг колодцев все возрастала: люди не пили целый день.
Поднялась стрельба, свист, обрывистая немецкая брань.
— Наше время! — как команду, бросил Михаил и потянул Стародуба за угол конюшни, где не было ни своих, ни немцев. — Сейчас или никогда!
Стародуб с опаской посмотрел на вышки с пулеметами, направленными на лагерь.
— Сергей Петрович, крепче держитесь за меня! Скорее! — нетерпеливо шептал Михаил. — С вышек смотрят не на нас. Они любуются тем, что происходит возле котлов и у колодцев. Видите, как хохочут эти сытые морды!
Стародуб пристальнее посмотрел на одну и другую вышки и понял, что Михаил прав. Пулеметчики сидели, свесив ноги, и, приставив к глазам бинокли, словно в цирке, смотрели на середину двора.
За углом конюшни Михаил посадил Стародуба к стенке и, схватив какую-то палку, подлез к забору из толстых досок высотой в полтора человеческих роста. Прильнув к черной земле, заросшей бурьяном, он начал подкапываться под забор. Стародуб не вытерпел безделья, подполз и стал руками выгребать из норы землю, которая, на счастье, оказалась мягкой, обильно унавоженной.
Сзади не смолкали крики, свист, рев, стрельба. Там страдания, муки, там смерть. А здесь надежда, здесь путь к свободе.
Руки работали все быстрей и ловчей. А спина и затылок леденели от ужаса. Хотелось оглянуться. Некогда: каждый взмах руки приближал свободу.
Еще немного! Еще!
Но по ком это жарят пулеметы?! Может, заметили подкоп?
Беглецы еще ниже припадают к земле, маскируясь в бурьяне, и роют, роют, роют!
— Товарищ командир, попробуйте! — вылезая из норы, весь мокрый от пота, сказал Михаил. — Если вы пролезете, то и я…
Стародуб полез в нору, толкнул головой в тонкий слой дерна и вдруг в глаза ему ударило солнце. Яркое, вечернее солнце. Такое яркое, какого он никогда не видывал ни до, ни после того дня. Да никогда оно больше и не покажется ему таким, потому что это было первое солнце свободы!
Михаил проскочил следом легко и свободно. Подхватив командира под руку, он повел его вдоль ограды.
— Правильно делаешь, что сразу не берешь в сторону! — одобрил Стародуб. — Раз не стреляют, значит еще не заметили. А после заметят, пусть, сволочи, думают, что мы местные жители и просто идем куда нам надо. Давай, однако, помаленьку отдаляться от этого лагеря ужасов.
Укрыться здесь было абсолютно негде. За оградой простиралось огромное поле, поросшее чахлой травой. Ни кустарника, ни деревца. Здесь даже ползком не скроешься. Уж лучше идти прямо, надеясь на всемогущее русское авось.
В полукилометре от лагеря проходила высокая железнодорожная насыпь. Впереди и справа белели дома городской окраины. В кювете между крайним домом и железной дорогой мужик в старой, потерявшей цвет шляпе пас корову, держа ее за налыгач. Михаил обратился было к нему с вопросом, есть ли немцы за железной дорогой и далеко ли до леса. Но мужик, вероятно видевший их побег с самого начала, отвернулся и быстро потащил свою коровенку прочь.
— Боится стать свидетелем, — заметил Стародуб с горечью.
Беглецы спустились в кювет и решили идти по нему, пока будет возможно. И вдруг на железной дороге оба сразу увидели девушку в белом платьице. В первое мгновение они даже растерялись: она появилась неожиданно, словно парус, выскочивший из-за острова.
— Ребятки, ребятки, мне вас жалко, — заговорила незнакомка с акцентом. — Вас все равно спумают…
— Нет, девушка, теперь не поймают! — горячо ответил Михаил и молитвенно приложил руки к груди. — Только вы нас не выдавайте!
— Что ви! Что ви! — как от пощечины, отшатнулась девушка. — Я полька, но училась с русскими девчьёнками, даже хотела стать комсомолкой, да не хватило одного месяца.
— Скажите, пожалуйста, а немцев на той стороне дороги нету? — спросил Стародуб.
— Всюду, всюду много! Хотите, я пойду с вами, — предложила она, готовая спуститься в кювет.
— Нет, нет! — возразил Стародуб. — Если уж хотите нам помочь, то идите по насыпи и предупреждайте об опасности.
И девушка не спеша, словно прогуливаясь, пошла по шпалам. Она даже запела какую-то беззаботную песенку. А беглецы ускорили шаг.
Раненая нога Стародуба, натертая за долгую дорогу, одеревенела, распухла и почти не сгибалась. Но он, собирая все силы, старался как можно меньше опираться на плечо Михаила, чтоб не утомить друга. Михаил это чувствовал и, наоборот, подставлял свое плечо, как костыль, на который можно опираться смело и не жалеючи.
Вдруг Михаил настороженно прислушался и спросил девушку, кто это там играет, что за музыка.
— Это не немцы! — И девушка пренебрежительно махнула рукой в сторону, откуда доносилась развеселая музыка. — То наши соседи свадьбу устроили.
— Свадьбу? — Стародуб даже остановился. — В такое время свадьбу? Да кто ж они такие, черт подери!
— До войны были люди как люди, — девушка сокрушенно развела руками, — а теперь сразу разбогатели, лавку свою открыли. С их дочкой я училась в одном классе. А как пруссаки пришли, перестала меня узнавать. Такая стала…
— Да-а… — только и сказал Стародуб.
Молча миновали несколько домов, подступивших к кювету. За ними путь сворачивал от городка. Впереди на пригорке километрах в двух показался березняк, за который быстро спускалось солнце. Лесок небольшой, а солнце огромное, раскаленное докрасна. Было страшно, что оно сожжет этот лесок в одно мгновение и беглецам будет негде укрыться.
Вдруг девушка спустилась с насыпи и, краснея, словно в чем-то провинилась, отдала Михаилу черную корочку хлеба, случайно оказавшуюся в кармане платья.
— У меня больше ничего нету. Если бы дом был близко, я принесла бы. А хотите, подождите меня в лесочке, я принесу.
— Милая девушка, спасибо тебе! — дрогнувшим голосом сказал Стародуб. — Возвращайся домой, чтоб тебя не заподозрили.
Но та, казалось, ничего не слышала. Она с состраданием смотрела на то, как Михаил делил ее корочку, как старался разломить ее точно пополам. Половинки, однако, получились неравными. Большую он отдал товарищу, а меньшую тут же бросил в рот и, кажется, не жуя проглотил. Потом нагнулся, поднял одному ему видимую крошку и тоже отправил в рот.
Глядя на это, девушка заговорила сквозь слезы:
— Я принесу, принесу вам хлеба! Так же нельзя! Вы умрете от голода! Ждите в лесочке! — И пустилась в обратный путь по кювету.
— Девушка, стой! — строгим голосом остановил ее Стародуб. — Мы верим тебе. И рады были бы твоей помощи. Но тебя могут выследить. Пропадешь ты из-за нас. Иди. Иди, милая! Мы и так тебя никогда не забудем.
Девушка молча и неохотно поднялась на насыпь. Долго смотрела она вслед уходящим беглецам. Губы ее шевелились, но было неясно, напевала она песенку, с которой провожала их, или молилась, несмотря на то, что готовилась стать комсомолкой. Или просто шептала что-то доброе, напутственное. Кто знает? А только ее добротой остались живы беглецы тем поздним августовским вечером тысяча девятьсот сорок первого года.

АНДРЕЙ ДУГИНЕЦ (1919 - 1990. партизан). «ИСКРЫ ПОД ПЕПЛОМ»

ИВАН БУНИН

ГЕНРИХ

в сказочный морозный вечер с сиреневым инеем в садах лихач Касаткин мчал Глебова на высоких, узких санках вниз по Тверской в Лоскутную гостиницу – заезжали к Елисееву за фруктами и вином. Над Москвой было еще светло, зеленело к западу чистое прозрачное небо, тонко сквозили пролетами верхи колоколен, но внизу, в сизой морозной дымке, уже темнело и неподвижно и нежно сияли огни только что зажженных фонарей.
У подъезда Лоскутной, откидывая волчью полость, Глебов приказал засыпанному снежной пылью Касаткину приехать за ним через час:
– Отвезешь меня на Брестский (- вокзал. Теперь Белорусский. – germiones_muzh.).
– Слушаю-с, – ответил Касаткин. – За границу, значит, отправляетесь.
– За границу.
Круто поворачивая высокого старого рысака, скребя подрезами, Касаткин неодобрительно качнул шапкой:
– Охота пуще неволи!
Большой и несколько запущенный вестибюль, просторный лифт и пестроглазый, в ржавых веснушках, мальчик Вася, вежливо стоявший в своем мундирчике, пока лифт медленно тянулся вверх, – вдруг стало жалко покидать все это, давно знакомое, привычное. «И правда, зачем я еду?» Он посмотрел на себя в зеркало: молод, бодр, сухо-породист, глаза блестят, иней на красивых усах, хорошо и легко одет… в Ницце теперь чудесно, Генрих отличный товарищ… а главное, всегда кажется, что где-то там будет что-то особенно счастливое, какая-нибудь встреча… остановишьcя где-нибудь в пути, – кто тут жил перед тобою, что висело и лежало в этом гардеробе, чьи это забытые в ночном столике женские шпильки? Опять будет запах газа, кофе и пива на Венском вокзале, ярлыки на бутылках австрийских и итальянских вин на столиках в солнечном вагоне-ресторане в снегах Земмеринга, лица и одежды европейских мужчин и женщин, наполняющих этот вагон к завтраку… Потом ночь, Италия… Утром, по дороге вдоль моря к Ницце, то пролеты в грохочущей и дымящей темноте туннелей и слабо горящие лампочки на потолке купе, то остановки и что-то нежно и непрерывно звенящее на маленьких станциях в цветущих розах, возле млеющего в жарком солнце, как сплав драгоценных камней, заливчике… И он быстро пошел по коврам теплых коридоров Лоскутной.
В номере было тоже тепло, приятно. В окна еще светила вечерняя заря, прозрачное вогнутое небо. Все было прибрано, чемоданы готовы. И опять стало немного грустно – жаль покидать привычную комнату и всю московскую зимнюю жизнь, и Надю, и Ли…
Надя должна была вот-вот забежать проститься, он поспешно спрятал в чемодан вино и фрукты, бросил пальто и шапку на диван за круглым столом и тотчас услыхал скорый стук в дверь. Не успел отворить, как она вошла и обняла его, вся холодная и нежно-душистая, в беличьей шубке, в беличьей шапочке, во всей свежести своих шестнадцати лет, мороза, раскрасневшегося личика и ярких зеленых глаз.
– Едешь?
– Еду, Надюша…
Она вздохнула и упала в кресло, расстегивая шубку.
– Знаешь, я, слава богу, ночью заболела… Ах, как бы я хотела проводить тебя на вокзал! Почему ты мне не позволяешь?
– Надюша, ты же сама знаешь, что это невозможно, меня будут провожать совсем незнакомые тебе люди, будешь чувствовать себя лишней, одинокой…
– А за то, чтобы поехать с тобой, я бы, кажется, жизнь отдала!
– А я? Но ты же знаешь, что это невозможно…
Он тесно сел к ней в кресло, целуя ее в теплую шейку, и почувствовал на своей щеке ее слезы.
– Надюша, что же это?
Она подняла лицо и с усилием улыбнулась:
– Нет, нет, я не буду… Я не хочу по-женски стеснять тебя, ты поэт, тебе необходима свобода.
– Ты у меня умница, – сказал он, умиляясь ее серьезности и ее детским профилем – чистотой, нежностью и горячим румянцем щеки, треугольным разрезом полураскрытых губ, вопрошающей невинностью поднятой ресницы в слезах. – Ты у меня не такая, как другие женщины, ты сама поэтесса.
Она топнула в пол:
– Не смей мне говорить о других женщинах!
И с умирающими глазами зашептала ему в ухо, лаская мехом и дыханием:
– На минутку… Нынче еще можно…
Подъезд Брестского вокзала светил в синей тьме морозной ночи. Войдя в гулкий вокзал вслед за торопящимся носильщиком, он тотчас увидал Ли: тонкая, длинная, в прямой черно-маслянистой каракулевой шубке и в черном бархатном большом берете, из-под которого длинными завитками висели вдоль щек черные букли, держа руки в большой каракулевой муфте, она зло смотрела на него своими страшными в своем великолепии черными глазами.
– Все-таки уезжаешь, негодяй, – безразлично сказала она, беря его под руку и спеша вместе с ним своими высокими серыми ботиками вслед за носильщиком. – Погоди, пожалеешь, другой такой не наживешь, останешься со своей дурочкой-поэтессой.
– Эта дурочка еще совсем ребенок, Ли, – как тебе не грех думать бог знает что.
– Молчи. Я-то не дурочка. И если правда есть это бог знает что, я тебя серной кислотой оболью.
Из-под готового поезда, сверху освещенного матовыми электрическими шарами, валил горячо шипящий серый пар, пахнущий каучуком. Международный вагон выделялся своей желтоватой деревянной обшивкой. Внутри, в его узком коридоре под красным ковром, в пестром блеске стен, обитых тисненой кожей, и толстых, зернистых дверных стекол, была уже заграница. Проводник-поляк в форменной коричневой куртке отворил дверь в маленькое купе, очень жаркое, с тугой, уже готовой постелью, мягко освещенное настольной лампочкой под шелковым красным абажуром.
– Какой ты счастливый! – сказала Ли. – Тут у тебя даже собственный нужник есть. А рядом кто? Может, какая-нибудь стерва-спутница?
И она подергала дверь в соседнее купе:
– Нет, тут заперто. Ну, счастлив твой бог! Целуй скорей, сейчас будет третий звонок.
Она вынула из муфты руку, голубовато-бледную, изысканно-худую, с длинными, острыми ногтями, и, извиваясь, порывисто обняла его, неумеренно сверкая глазами, целуя и кусая то в губы, то в щеки и шепча:
– Я тебя обожаю, обожаю, негодяй!
За черным окном огненной ведьмой неслись назад крупные оранжевые искры, мелькали освещаемые поездом белые снежные скаты и черные чащи соснового леса, таинственные и угрюмые в своей неподвижности, в загадочности своей зимней ночной жизни. Он закрыл под столиком раскаленную топку, опустил на холодное стекло плотную штору и постучал в дверь возле умывальника, соединявшую его и соседнее купе. Дверь оттуда отворилась, и, смеясь, вошла Генрих, очень высокая, в сером платье, с греческой прической рыже-лимонных волос, с тонкими, как у англичанки, чертами лица, с живыми янтарно-коричневыми глазами.
– Ну что, напрощался? Я все слышала. Мне больше всего понравилось, как она ломилась ко мне и обложила меня стервой.
– Начинаешь ревновать, Генрих?
– Не начинаю, а продолжаю. Не будь она так опасна, я давно бы потребовала ее полной отставки.
– Вот в том-то и дело, что опасна, попробуй-ка сразу оставить такую! А потом, ведь переношу же я твоего австрийца и то, что послезавтра ты будешь ночевать с ним.
– Нет, ночевать я с ним не буду. Ты отлично знаешь, что я еду прежде всего затем, чтобы развязаться с ним.
– Могла бы сделать это письменно. И отлично могла бы ехать прямо со мной.
Она вздохнула и села, поправляя блестящими пальцами волосы, мягко касаясь их, положив нога на ногу в серых замшевых туфлях с серебряными пряжками:
– Нет, мой друг, я хочу расстаться с ним так, чтобы иметь возможность продолжать работать у него. Он человек расчетливый и пойдет на мирный разрыв. Кого он найдет, кто бы мог, как я, снабжать его журнал всеми театральными, литературными, художественными скандалами Москвы и Петербурга? Кто будет переводить и устраивать его гениальные новеллы? Нынче пятнадцатое. Ты, значит, будешь в Ницце восемнадцатого, а я не позднее двадцатого, двадцать первого. И довольно об этом, мы ведь с тобой прежде всего добрые друзья и товарищи.
– Товарищи… – сказал он, радостно глядя на ее тонкое лицо в алых прозрачных пятнах на щеках. – Конечно, лучшего товарища, чем ты, Генрих, у меня никогда не будет. Только с тобой одной мне всегда легко, свободно, можно говорить обо всем действительно как с другом, но, знаешь, какая беда? Я все больше влюбляюсь в тебя.
– А где ты был вчера вечером?
– Вечером? Дома.
– А с кем? Ну да бог с тобой. А ночью тебя видели в «Стрельне», ты был в какой-то большой компании в отдельном кабинете, с цыганами. Вот это уже дурной тон – Степы, Груши, их роковые очи…
– А венские пропойцы, вроде Пшибышевского?
– Они, мой друг, случайность и совсем не по моей части. Она правда так хороша, как говорят, эта Маша?
– Цыганщина тоже не по моей части, Генрих. А Маша…
– Ну, ну, опиши мне ее.
– Нет, вы положительно становитесь ревнивы, Елена Генриховна. Что ж тут описывать, не видала ты, что ли, цыганок? Очень худа и даже не хороша – плоские дегтярные волосы, довольно грубое кофейное лицо, бессмысленные синеватые белки, лошадиные ключицы в каком-то желтом крупном ожерелье, плоский живот… это-то, впрочем, очень хорошо вместе с длинным шелковым платьем цвета золотистой луковой шелухи. И знаешь – как подберет на руки шаль из тяжелого старого шелка и пойдет под бубны мелькать из-под подола маленькими башмачками, мотая длинными серебряными серьгами, – просто несчастье! Но идем обедать.
Она встала, легонько усмехнувшись:
– Идем. Ты неисправим, друг мой. Но будем довольны тем, что бог дает. Смотри, как у нас хорошо. Две чудесных комнатки!
– И одна совсем лишняя…
Она накинула на волосы вязаный оренбургский платок, он надел дорожную каскетку, и они, качаясь, пошли по бесконечным туннелям вагонов, переходя железные лязгающие мостики в холодных, сквозящих и сыплющих снежной пылью гармониках между вагонами.
Он вернулся один – сидел в ресторане, курил, – она ушла вперед. Когда вернулся, почувствовал в теплом купе счастье совсем семейной ночи. Она откинула на постели угол одеяла и простыни, вынула его ночное белье, поставила на столик вино, положила плетенную из дранок коробку с грушами и стояла, держа шпильки в губах, подняв голые руки к волосам и выставив полные груди, перед зеркалом над умывальником, уже в одной рубашке и на босу ногу в ночных туфлях, отороченных песцом. Талия у нее была тонкая, бедра полновесные, щиколки легкие, точеные. Он долго целовал ее стоя, потом они сели на постель и стали пить рейнское вино, опять целуясь холодными от вина губами.
– А Ли? – сказала она. – А Маша?
Ночью, лежа с ней рядом в темноте, он говорил с шутливой грустью:
– Ах, Генрих, как люблю я вот такие вагонные ночи, эту темноту в мотающемся вагоне, мелькающие за шторой огни станции – и вас, вас, «жены человеческие, сеть прельщения человеков»! Эта «сеть» нечто поистине неизъяснимое, божественное и дьявольское, и когда я пишу об этом, пытаюсь выразить его, меня упрекают в бесстыдстве, в низких побуждениях… Подлые души! Хорошо сказано в одной старинной книге: «Сочинитель имеет такое же полное право быть смелым в своих словесных изображениях любви и лиц ее, каковое во все времена предоставлено было в этом случае живописцам и ваятелям: только подлые души видят подлое даже в прекрасном или ужасном».
– А у Ли, – спросила Генрих, – груди, конечно, острые, маленькие, торчащие в разные стороны? Верный признак истеричек.
– Да.
– Она глупа?
– Нет… Впрочем, не знаю. Иногда как будто очень умна, разумна, проста, легка и весела, все схватывает с первого слова, а иногда несет такой высокопарный, пошлый или злой, запальчивый вздор, что я сижу и слушаю ее с напряжением и тупостью идиота, как глухонемой… Но ты мне надоела с Ли.
– Надоела, потому что не хочу больше быть товарищем тебе.
– И я этого больше не хочу. И еще раз говорю: напиши этому венскому прохвосту, что ты увидишься с ним на возвратном пути, а сейчас нездорова, должна отдохнуть после инфлуэнции в Ницце. И поедем, не расставаясь, и не в Ниццу, а куда-нибудь в Италию…
– А почему не в Ниццу?
– Не знаю. Вдруг почему-то расхотелось. Главное – поедем вместе!
– Милый, мы об этом уже говорили. И почему Италия? Ты же уверял меня, что возненавидел Италию.
– Да, правда. Я зол на нее из-за наших эстетствующих болванов. «Я люблю во Флоренции только треченто…» А сам родился в Белеве (- Тульская губерния. – germiones_muzh.) и во Флоренции был всего одну неделю за всю жизнь. Треченто, кватроченто… И я возненавидел всех этих Фра Анжелико, Гирляндайо, треченто, кватроченто и даже Беатриче и сухоликого Данте в бабьем шлыке и лавровом венке… Ну, если не в Италию, то поедем куда-нибудь в Тироль, в Швейцарию, вообще в горы, в какую-нибудь каменную деревушку среди этих торчащих в небе пестрых от снега гранитных дьяволов… Представь себе только: острый, сырой воздух, эти дикие каменные хижины, крутые крыши, сбитые в кучу возле горбатого каменного моста, под ним быстрый шум молочно-зеленой речки, бряканье колокольцев тесно, тесно идущего овечьего стада, тут же аптека и магазин с альпенштоками, страшно теплый отельчик с ветвистыми оленьими рогами над дверью, словно нарочно вырезанными из пемзы… словом, дно ущелья, где тысячу лет живет эта чужая всему миру горная дикость, родит, венчает, хоронит, и века веков высоко глядит из-за гранитов над нею какая-нибудь вечно белая гора, как исполинский мертвый ангел… А какие там девки, Генрих! Тугие, краснощекие, в черных корсажах и красных шерстяных чулках…
– Ох, уж мне эти поэты! – сказала она с ласковым зевком. – И опять девки, девки… Нет, в деревушке холодно, милый. И никаких девок я больше не желаю…
В Варшаве, под вечер, когда переезжали на Венский вокзал, дул навстречу мокрый ветер с редким и крупным холодным дождем, у морщинистого извозчика, сидевшего на козлах просторной коляски и сердито гнавшего пару лошадей, трепались литовские усы и текло с кожаного картуза, улицы казались провинциальными.
На рассвете, подняв штору, он увидал бледную от жидкого снега равнину, на которой кое-где краснели кирпичные домики. Тотчас после того остановились и довольно долго стояли на большой станции, где, после России, все казалось очень мало – вагончики на путях, узкие рельсы, железные столбики фонарей, – и всюду чернели вороха каменного угля; маленький солдат с винтовкой, в высоком кепи, усеченным конусом, и в короткой мышино-голубой шинели шел, переходя пути, от паровозного депо; по деревянной настилке под окнами ходил долговязый усатый человек в клетчатой куртке с воротником из заячьего меха и зеленой тирольской шляпе с пестрым перышком сзади. Генрих проснулась и шепотом попросила опустить штору. Он опустил и лег в ее тепло, под одеяло. Она положила голову на его плечо и заплакала.
– Генрих, что ты? – сказал он.
– Не знаю, милый, – ответила она тихо. – Я на рассвете часто плачу. Проснешься, и так вдруг станет жалко себя… Через несколько часов ты уедешь, а я останусь одна, пойду в кафе ждать своего австрийца… А вечером опять кафе и венгерский оркестр, эти режущие душу скрипки…
– Да, да, и пронзительные цимбалы… Вот я и говорю: пошли австрияка к черту, и поедем дальше.
– Нет, милый, нельзя. Чем же я буду жить, поссорившись с ним? Но клянусь тебе, ничего у меня с ним не будет. Знаешь, в последний раз, когда я уезжала из Вены, мы с ним уже выясняли, как говорится, отношения – ночью, на улице, под газовым фонарем. И ты не можешь себе представить, какая ненависть была у него на лице! Лицо от газа и злобы бледно-зеленое, оливковое, фисташковое… Но, главное, как я могу теперь, после тебя, после этого купе, которое сделало нас уж такими близкими…
– Слушай, правда?
Она прижала его к себе и стала целовать так крепко, что у него перехватило дыхание.
– Генрих, я не узнаю тебя.
– И я себя. Но иди, иди ко мне.
– Погоди…
– Нет, нет, сию минуту!
– Только одно слово: скажи точно, когда ты выедешь из Вены?
– Нынче вечером, нынче же вечером!
Поезд уже двигался, мимо двери мягко шли и звенели по ковру шпоры пограничников.
И был Венский вокзал, и запах газа, кофе и пива, и уехала Генрих, нарядная, грустно улыбающаяся, на нервной, деликатной европейской кляче, в открытом ландо с красноносым извозчиком в пелерине и лакированном цилиндре на высоких козлах, снявшим с этой клячи одеяльце и загукавшим и захлопавшим длинным бичом, когда она задергала своими аристократическими, длинными, разбитыми ногами и косо побежала с своим коротко обрезанным хвостом вслед за желтым трамваем. Был Земмеринг и вся заграничная праздничность горного полдня, левое жаркое окно в вагоне-ресторане, букетик цветов, аполлинарис и красное вино «Феслау» на ослепительно-белом столике возле окна и ослепительно-белый полуденный блеск снеговых вершин, восстававших в своем торжественно-радостном облачении в райское индиго неба, рукой подать от поезда, извивавшегося по обрывам над узкой бездной, где холодно синела зимняя, еще утренняя тень. Был морозный, первозданно-непорочный, чистый, мертвенно алевший и синевший к ночи вечер на каком-то перевале, тонувшем со всеми своими зелеными елями в великом обилии свежих пухлых снегов. Потом была долгая стоянка в темной теснине, возле итальянской границы, среди черного Дантова ада гор, и какой-то воспаленно-красный, дымящий огонь при входе в закопченную пасть туннеля. Потом – все уже совсем другое, ни на что прежнее не похожее: старый, облезло-розовый итальянский вокзал и петушиная гордость, и петушиные перья на касках коротконогих вокзальных солдатиков, и вместо буфета на вок-зале – одинокий мальчишка, лениво кативший мимо поезда тележку, на которой были только апельсины и фиаски. А дальше уже вольный, все ускоряющийся бег поезда вниз, вниз и все мягче, все теплее бьющий из темноты в открытые окна ветер Ломбардской равнины, усеянной вдали ласковыми огнями милой Италии. И перед вечером следующего, совсем летнего дня – вокзал Ниццы, сезонное многолюдство на его платформах…
В синие сумерки, когда до самого Антибского мыса, пепельным призраком таявшего на западе, протянулись изогнутой алмазной цепью несчетные береговые огни, он стоял в одном фраке на балконе своей комнаты в отеле на набережной, думал о том, что в Москве теперь двадцать градусов морозу, и ждал, что сейчас постучат к нему в дверь и подадут телеграмму от Генриха. Обедая в столовой отеля, под сверкающими люстрами, в тесноте фраков и вечерних женских платьев, опять ждал, что вот-вот мальчик в голубой форменной курточке до пояса и в белых вязаных перчатках почтительно поднесет ему на подносе телеграмму; рассеянно ел жидкий суп с кореньями, пил красное бордо и ждал; пил кофе, курил в вестибюле и опять ждал, все больше волнуясь и удивляясь: что это со мною, с самой ранней молодости не испытывал ничего подобного! Но телеграммы все не было. Блестя, мелькая, скользили вверх и вниз лифты, бегали взад и вперед мальчики, разнося папиросы, сигары и вечерние газеты, ударил с эстрады струнный оркестр – телеграммы все не было, а был уже одиннадцатый час, а поезд из Вены должен был привезти ее в двенадцать. Он выпил за кофе пять рюмок коньяку и, утомленный, брезгливый, поехал в лифте к себе, злобно глядя на мальчика в форме: «Ах, какая каналья вырастет из этого хитрого, услужливого, уже насквозь развращенного мальчишки! И кто это выдумывает всем этим мальчишкам какие-то дурацкие шапочки и курточки, то голубые, то коричневые, с погончиками, кантиками!»
Не было телеграммы и утром. Он позвонил, молоденький лакей во фраке, итальянский красавчик с газельими глазами, принес ему кофе: «Pas de lettres, monsieur, pas de telegrammes». Он постоял в пижаме возле открытой на балкон двери, щурясь от солнца и пляшущего золотыми иглами моря, глядя на набережную, на густую толпу гуляющих, слушая доносящееся снизу, из-под балкона, итальянское пение, изнемогающее от счастья, и с наслаждением думал:
«Ну и черт с ней. Все понятно».
Он поехал в Монте-Карло, долго играл, проиграл двести франков, поехал назад, чтобы убить время, на извозчике – ехал чуть не три часа: топ-топ, топ-топ, уи! – и крутой выстрел бича в воздухе… Портье радостно осклабился:
– Pas de telegrammes, monsieur!
Он тупо одевался к обеду, думая все одно и то же:
«Если бы сейчас вдруг постучали в дверь, и она вдруг вошла. Спеша, волнуясь, на ходу объясняя, почему она не телеграфировала, почему не приехала вчера, я бы, кажется, умер от счастья! Я сказал бы ей, что никогда в жизни никого на свете так не любил, как ее, что Бог многое простит мне за такую любовь, простит даже Надю, – возьми меня всего, всего, Генрих! Да, а Генрих обедает сейчас со своим австрияком. Ух, какое это было бы упоение – дать ей самую зверскую пощечину и проломить ему голову бутылкой шампанского, которое они распивают сейчас вместе!»
После обеда он ходил в густой толпе по улицам, в теплом воздухе, в сладкой вони копеечных итальянских сигар, выходил на набережную, к смоляной черноте моря, глядел на драгоценное ожерелье его черного изгиба, печально пропадающего вдали направо, заходил в бары и все пил, то коньяк, то джин, то виски. Возвратясь в отель, он, белый как мел, в белом галстуке, в белом жилете, в цилиндре, важно и небрежно подошел к портье, бормоча мертвеющими губами:
– Pas de telegrammes?
И портье, делая вид, что ничего не замечает, ответил с радостной готовностью:
– Pas de telegrammes, monsieur!
Он был так пьян, что заснул, сбросив с себя только цилиндр, пальто и фрак, – упал навзничь и тотчас головокружительно полетел в бездонную темноту, испещренную огненными звездами.
На третий день он крепко заснул после завтрака и, проснувшись, вдруг взглянул на все свое жалкое и постыдное поведение трезво и твердо. Он потребовал к себе в комнату чаю и стал убирать из гардероба вещи в чемоданы, стараясь больше не думать о ней и не жалеть о своей бессмысленной, испорченной поездке. Перед вечером спустился в вестибюль, заказал приготовить счет, спокойным шагом пошел к Куку и взял билет в Москву через Венецию в вечернем поезде: пробуду в Венеции день и в три ночи прямым путем, без остановок, домой, в Лоскутную. Какой он, этот австрияк? По портретам и по рассказам Генриха, рослый, жилистый, с мрачным и решительным, – конечно, наигранным, – взглядом кососклоненного из-под широкополой шляпы лица… Но что о нем думать! И мало ли что будет еще в жизни! Завтра Венеция. Опять пение и гитары уличных певцов на набережной под отелем, – выделяется резкий безучастный голос черной простоволосой женщины, с шалью на плечах, вторящей разливающемуся коротконогому, кажущемуся с высоты карликом, тенору в шляпе нищего… старичок в лохмотьях, помогающий входить в гондолу – прошлый год помогал входить с огнеглазой сицилианкой в хрустальных качающихся серьгах, с желтой кистью цветущей мимозы в волосах цвета маслины… запах гниющей воды канала, погребально лакированная внутри гондола с зубчатой, хищной секирой на носу (- ferro – противовес гондольеру на корме. – germiones_muzh.), ее покачивание и высоко стоящий на корме молодой гребец с тонкой, перепоясанной красным шарфом талией, однообразно подающийся вперед, налегая на длинное весло, классически отставивши левую ногу назад…
Вечерело, вечернее бледное море лежало спокойно и плоско, зеленоватым сплавом с опаловым глянцем, над ним зло и жалостно надрывались чайки, чуя назавтра непогоду, дымчато-сизый запад за Антибским мысом был мутен, в нем стоял и мерк диск маленького солнца, апельсина-королька. Он долго глядел на него, подавленный ровной безнадежной тоской, потом очнулся и бодро пошел к своему отелю. «Journaux etrangers!» – крикнул бежавший навстречу газетчик и на бегу сунул ему «Новое время». Он сел на скамью и при гаснущем свете зари стал рассеянно развертывать и просматривать еще свежие страницы газеты. И вдруг вскочил, оглушенный и ослепленный как бы взрывом магния:
«Вена. 17 декабря. Сегодня в ресторане „Franzens-ring“ известный австрийский писатель Артур Шпиглер убил выстрелом из револьвера русскую журналистку и переводчицу многих современных австрийских и немецких новеллистов, работавшую под псевдонимом Генрих».

10 ноября 1940

всеголишь субалтерн: две поездки лейтенанта Сондерса (Индия, начало 1930-х)

это эпизод из мемуаров бригадира Фрэнсиса Инголла, британского офицера служившего в Индии - "последнего из Бенгальских улан" (перевод major_colville, в его журнале сможете ознакомиться со всей книгой).
В 1930-х индийские поезда были небезопасным транспортным средством. Вход в отдельное купе вагона был прям с перрона, дверь запиралась изнутри. Зато стеклянные окна, хоть и усиленные проволочной решеткой, легко можнобыло выбить. Что и делали воришки (пользуясь грохотом с которым шел в клубах дыма паровоз - он заглушал всё), а также настоящие грабители. - Сделав своё дело - одни незаметно, другие внаглую - они уходили накрышу, откуда спрыгивали с добычей при первом замедлении состава... Два молодых офицера - лейтенанты Хекст и Сондерс, прослужившие пару лет в Индии, отправились втроем с бультерьером по Пешаварской ж/д с севера на юг. В разгар веселья в купе вломилась шайка бандитов, вооруженных кинжалами. Офицеры были безоружны; тем неменее, они вступили с преступниками в рукопашный бой. Бультерьер поддержал их. Увы, силы оказались неравны: Хекст и его собака были заколоты, а Сондерс, успевший нажать стоп-кран, получил тяжелые ранения. Грабители скрылись... Вылечившись, молодой лейтенант дал себе слово не ездить больше без ствола - и приобрел 45-й калибр (кольт? или родной веблей-скотт? Одно можно сказать: калибр "главный"). Почти на томже самом месте Пешаварской дороги поезд вдруг остановился, а ставни растворились от удара. Сондерс влепил пулю в темный силуэт, маячивший в окне, и снова дернул стопкран... - Он убил подростка, сына начальника станции, который таким образом экономил на проезде вшколу. Лейтенант пошел подсуд за неумышленное убийство (за ночь 23-летний парень поседел, как старик).
- Такая история.

КРАБЫ НЕ ОВОЩ!

нет, Грабш и слышать не желал о доме (- ему и в пещере былохорошо. - germiones_muzh.). А чтобы не слушать, взял фонарик и запасной пистолет из шкафа (обычный его пистолет отобрали в чихенбургской полиции, когда разбойника сажали в тюрьму), закинул за спину мешок для добычи и зашагал прочь. Иначе покоя не видать. К тому же пора было добыть еды! Салка хотела есть, а молоко появлялось, только если Олли ела досыта. Да и сам он уже порядочно проголодался.
Приходилось соблюдать осторожность. Он совсем недавно сбежал из чихенбургской тюрьмы, и в городе его на каждом углу наверняка подстерегала полиция. Поэтому он решил обойти Чихенау стороной, не ходить в Чихендорф, а прокрасться в Чихау-Озерный. Туда он редко заглядывал. Там его, скорее всего, не ждали.
Когда он спустился к озеру, совсем стемнело. Лед подтаивал, и перейти прямиком на ту сторону не получалось. Пришлось обходить по берегу до самой деревни. Чтобы не показываться на вокзале, он сделал крюк и возвращался вдоль железной дороги. На семафоре стоял товарный поезд, ожидая зеленый свет. Машинист выглянул из окна подышать свежим воздухом.
— Здорово, — раздался из темноты голос Грабша, — чего полезного везете в Чихенбургскую округу? Уголь? Автомобили?
— Ничего подобного, — ответил машинист. — Все только съестное. От ветчины до вермишели, от кофе до… — тут Грабш довольно присвистнул, вскочил на подножку первого вагона рядом с локомотивом и выстрелил, сбивая замок.
— Эй, что это вы там делаете? — возмутился машинист.
— Как — что? Разбойничаю, конечно, — спокойно пояснил Грабш.
В ту же минуту на семафоре зажегся зеленый, и машинист должен был отправляться.
— Бездельник! — ругался он из кабины.
Но разбойник не обратил никакого внимания на крик, распахнул дверь и нырнул в вагон. Какой там стоял аромат!
Три ящика копченой колбасы вылетели, как из катапульты, за ними разбойник метнул четыре огромных окорока. Местность он знал как свои пять пальцев и не боялся растерять добычу.
Машинист занервничал. Он не мог остановиться ни на платформе Чихау-Озерный, ни на станции Чихендорф. Потому что на конечной остановке — в Чихенау — дожидался скорый поезд «Фридрих Шиллер». Чтобы не было столкновения, «Фридрих Шиллер» не отправлялся, пока не пройдет товарный. А отправиться он должен был минута в минуту! Поэтому машинист сумел только крикнуть начальнику станции в Чихау-Озерном: «В поезде разбойники!»
Начальник станции посмотрел вслед поезду, качая головой. Он еще не слышал, что Грабш сбежал из тюрьмы. А никаких других разбойников в Чихенбургской округе не было.
— Кажется, машинист нас хотел разыграть, — сказал он кассирше в билетной кассе. — А может, с ума сошел.
Тем временем Грабш высунулся из открытых дверей вагона и на руках перемахнул в следующий. Рванул дверь — нырнул в вагон — швырнул оттуда коробки с макаронами и мешки с сахаром — и двинулся в третий вагон! Оттуда на насыпь железной дороги выкатились четыре бочки с селедкой и шмякнулось пластмассовое ведерко с маргарином — крышка при падении отлетела. Восемь головок сыра размером со шляпные коробки полетели в ночную тьму и приземлились у бочажка на лесной опушке.
А поезд уже проносился мимо станции Чихендорф. Там на перроне тоже стоял начальник станции и махал машинисту, выглянувшему из окошка локомотива.
— Разбойники в поезде! — кричал машинист, делая отчаянные знаки.
Тридцать один год начальник станции провел на железной дороге. От грохота поездов, пронесшихся за это время мимо, у него испортился слух.
— Что ты сказал? — переспросил он.
Машинист высунулся из кабины и заорал что есть мочи:
— Грабят! На помощь!
— Бедняга, — огорченно обратился начальник станции к стрелочнику, проходившему по платформе. — Так волнуется за свой груз. Кажется, ему неправильно заполнили документы! И в самом деле, могут быть неприятности.
— А что случилось? — участливо спросил стрелочник.
— Крабы, — ответил начальник станции. — Это очень дорогой товар, его везут издалека. А в накладной ему записали «овощи», так он, кажется, прокричал. Конечно, крабы не овощ.
— Так-то оно так, крабы не овощ, — вздохнул стрелочник и пошел по делам. Вдруг он остановился и переспросил:
— И поэтому у трех вагонов открыты двери?
Минуту начальник поезда буравил его непонимающим взглядом, а потом бросился к телефону.

ГУДРУН ПАУЗЕВАНГ «БОЛЬШАЯ КНИГА О РАЗБОЙНИКЕ ГРАБШЕ»

коварная капитанша; Грабш "идёт паровозом"

Грабшу больше повезло в канун Рождества. В камере у него было тепло и сухо. Капитан Штольценбрук, на Рождество всегда благодушный, послал подчиненных спросить, какую еду разбойник желает на праздник.
— Пол-оленя на вертеле, — ответил Грабш, не задумываясь. — С салатом и кнедликами. И на десерт торт с кремом.
Нагловатый заказ, подумал капитан полиции и дал разрешение на жаркое из кролика и шарлотку. Грабш, конечно, не наелся, но подкрепился достаточно, чтобы сразу после еды разогнуть прутья решетки и выглянуть на улицу.
Окно все равно было слишком маленькое, он бы в него не пролез. И ему пришло в голову пробить потолок. С потолком перекосилась и треснула крыша. Дьявольский грохот! Тотчас в камеру сбежались трое полицейских, а Грабш уже выбирался по обломкам на крышу тюрьмы.
Подняли общую тревогу, разбойника за ноги стянули на пол, а потолок и крышу починили в спешном порядке. Грабша в наказание опять посадили на хлеб и воду. А капитан Фолькер Штольценбрук пригрозил:
— Я вас заставлю слушаться, да я вас!..
— А не дождешься, — отвечал Грабш.
Недели тянулись. Разбойник мерил шагами камеру и думал о своей Олли. На улице лежал снег. На окне за решеткой наросли длинные сосульки.
— А если бы мне дали оленя на вертеле, — вздохнул он, — я давно уже был бы дома.
В конце января снег валил три дня и четыре ночи — над Чихенбургской округой разыгрался буран. Когда погода наладилась, жителям пришлось прокапывать ходы сквозь сугробы. На улицах завалило и машины, и витрины магазинов. В школе отменили занятия. Объявили выходной на фабрике «Труд и Спрут», и ни один магазин не работал. Бургомистр велел чистить улицы специальным бульдозером. Но у того барахлил мотор. Пришлось всем мужчинам браться за лопаты. Улицы были длинные и широкие, уборка двигалась медленно, а мороз только усиливался.
— С такой скоростью мы не управимся и за неделю, — поделился бургомистр с капитаном полиции. — Может, вы что-нибудь посоветуете?
Штольценбрук тоже не знал, что делать. Он сбегал домой и посоветовался с женой.
Она сказала:
— Отцепите ржавый снежный плуг от бульдозера и впрягите в него Грабша. У него сил, как у дюжины полицейских.
— Не годится, — вздохнул Штольценбрук. — Грабш может сбежать.
— Надо приковать его, — сказала жена капитана. — С плугом в лесу не пройдешь, так что сбежит он самое большее до опушки.
Капитан посоветовался с бургомистром. Тот пришел в полный восторг.
— Наконец-то будет польза от хулигана! — сказал он.
Штольценбрук, проваливаясь в снегу, добрался до полицейского участка. Там он велел отпереть камеру Грабша. В ней было темно, хоть глаз выколи, окошко совсем завалило.
— Собирайтесь, Грабш, — проворчал он. — Пора на работу.
— Работать я не против, — довольно отозвался разбойник, — но только после еды. Сперва кормежка — потом дела. И конечно, верните мне сапоги.
Полетели приказы. Полицейские забегали во все стороны, разыскивая сапоги и еду.
— Дам тебе еще один совет, — сказала жена капитана Штольценбрука. — Не давайте ему еды, пока не прикуете к снежному плугу. А то он сбежит, как только проглотит первый кусок.
Поэтому капитан велел сначала принести цепь и приковать разбойника к плугу от бульдозера, а потом подвинуть ему еду, чтобы он мог дотянуться. Грабш в мгновение ока проглотил двух жареных поросят, целую супницу картофельного салата, головку швейцарского сыра и торт. А потом он, жмурясь от непривычного света, потащил плуг по улицам, отбрасывая снег направо и налево, а люди с лопатами только и успевали отскакивать. Жилы у него на лбу вздулись, мускулы напряглись. За ним тянулась ровная и свободная для проезда дорога.
— Замечательная мысль, — похвалил бургомистр капитана, который чуть не лопнул от гордости. — Думаю, теперь у нас всегда найдется работа для этого Геркулеса. Паровоз, а не человек!
(- идти паровозом за хавчик? Какой зашквар. Но сдругой стороны, этож не для ментов - а для людей. - germiones_muzh.)

ГУДРУН ПАУЗЕВАНГ «БОЛЬШАЯ КНИГА О РАЗБОЙНИКЕ ГРАБШЕ»

ДЖЕФФРИ АРЧЕР (англичанин)

ОТКЛОНЕНИЕ

Септимус Горацио Корнуоллис не соответствовал своему имени. С таким именем ему бы следовало быть министром, адмиралом или, по крайней мере, настоятелем прихода. На самом же деле Септимус Горацио Корнуоллис работал клерком в отделе компенсаций известной страховой компании лондонского Сити.
В своем имени Септимусу следовало винить отца, слыхавшего краем уха о Нельсоне; мать, отличавшуюся суеверностью, и пра-пра-прадедушку, который, как утверждали, приходился седьмой водой на киселе знаменитому генерал-губернатору Индии. После школы Септимус поступил на службу в страховую компанию. Был он тогда худощавым, анемичным, преждевременно лысеющим юношей. В школе ему сказали, что для молодого человека с его квалификацией место в страховой компании просто идеально. Уже после, размышляя над этим советом, Септимус испытывал смутное беспокойство, ибо даже он понимал, что квалификации у него не было никакой. Впрочем, это не помешало Септимусу медленно, но верно подниматься по служебной лестнице, от мальчика на побегушках до старшего клерка (нельзя сказать, что поднимался он по лестнице стремительно, скорее, ему приходилось довольно подолгу отсиживаться на каждой ступеньке). В конце концов, он достиг едва ли не заоблачной высоты: Септимуса назначили заместителем заведующего отделом исков и компенсаций.
Весь рабочий день Септимус проводил за стеклянной перегородкой на седьмом этаже, разбирая иски и страховые выплаты, не превышающие миллиона фунтов стерлингов. Ему казалось, что если он ничем себя не запятнает (одно из любимых выражений Септимуса), то лет так через двадцать его назначат заведующим отделом исков и компенсаций. Тогда он отгородится настоящей непрозрачной стеной и ковёр у него будет не из маленьких квадратиков зеленоватых оттенков. Может быть, он даже удостоится чести и будет ставить свою подпись на чеках в миллион фунтов стерлингов.
Жил Септимус в городке Севеноукс вместе с женой Нормой и двумя детьми, Уинстоном и Элизабет. Сын и дочь учились в местной государственной школе. Жизнь Септимуса протекала по раз и навсегда заведенному расписанию, подразделы которого были запрограммированы как на мини-компьютере; но сам себе он казался верным хранителем традиций и порядка. Что ещё у него было в жизни, кроме порядка и привычек? Если бы кому-то вдруг пришло в голову совершить покушение на жизнь Септимуса, то для этого понадобилось бы понаблюдать за ним всего лишь неделю; тогда заговорщики знали бы, что Септимус делает в любую минуту года.
Каждое утро Септимус вставал в 7.15 и надевал один из двух тёмных костюмов в крапинку. В 7.55 он выходил из дома 47 по Палмерстон Драйв, перед этим проглотив свой неизменный завтрак: яйцо всмятку, две гренки и две чашки чаю. На станции, на 1-ой платформе, Септимус покупал свежий номер «Дейли экспресс» и садился на поезд, отбывающий в 8.27 в Лондон. На пути к Кэннон Стрит, от которой было рукой подать до работы, Септимус читал газету и выкуривал две сигареты (- до 2006 курение в общественных местах разрешалось. - germiones_muzh.). В 9.07 поезд прибывал на Кэннон Стрит. Придя на работу, Септимус садился к столу за стеклянной перегородкой на седьмом этаже. В 9.30 принимался изучать первый иск. В 11.00 выпивал кофе и позволял себе выкурить ещё две сигареты, одновременно развлекая коллег рассказами о воображаемых успехах сына и дочери. В 11.15 вновь принимался за работу. В 13.00 Cептимус выходил из «Большого Готического Собора» (ещё одно любимое выражение) на часовой обеденный перерыв, который он проводил в пабе, где выпивал полпинты пива с каплей лимонного сока и съедал дежурное блюдо. После еды Септимус выкуривал ещё две сигареты. В 13.55 вновь усаживался за бумаги и не отрывался от них до 16.00. В пятнадцатиминутный перерыв выпивал чашку чая с традиционным ритуалом из двух сигарет. В 17.30, минута в минуту, Септимус брался за зонтик и чемоданчик бизнесмена типа «дипломат» с серебряными литерами «С.Г.К.» сбоку, и покидал помещение, дважды повернув ключ в замке своей стеклянной клетки. Проходя мимо машинисток, Септимус бросал с наигранным весельем: «До завтра в то же время, девочки» и, спускаясь в лифте, мурлыкал мелодию из популярного мюзикла «Звуки музыки». Влившись в поток клерков, запрудивших улицы Сити, Септимус, не отклоняясь, шагал к станции Кэннон Стрит. Его зонтик ритмично постукивал о тротуар. Он двигался плечом к плечу с банкирами, судовладельцами, нефтепромышленниками, маклерами, и Септимус не без удовлетворения думал о себе, как о частице великого лондонского Сити.
Дойдя до станции, он покупал свежий номер вечерки «Ивнинг стандард» и сигареты в киоске, и прятал всё это в чемоданчике, поверх бумаг. Обычно Септимус садился в четвёртый вагон. Его поезд отходил с 5-ой платформы в 17.50. В купе у него было своё любимое место – у окна с газетой «Файнэншл таймс» в руках, и напротив модной секретарши, которая зачитывалась толстыми душещипательными романами и жила где-то за Севеноуксом. Перед тем как сесть, Септимус извлекал из портфеля «Ивнинг Стандард» и новую пачку сигарет, клал их на подлокотник, а портфель и зонт водружал на сетку для багажа. Удобно усевшись, Септимус открывал пачку и выкуривал, читая газету, первую из двух, предназначенных на время пути сигарет. Таким образом, к вечернему поезду в 5.30 на следующий день у него оставалось восемь сигарет. Выходя в Севеноуксе, он бормотал своим попутчикам «Спокойной ночи» (единственная фраза за всю поездку) и шёл к своему особняку по Палмерстон Драйв. В 18.40 он подходил к дверям дома. Между 18.45 и 19.30 он дочитывал газету или проверял домашнее задание сына и дочери. Найдя ошибку, он издавал укоризненное «ца-ца-ца», или вздох, когда ему попадались совершенно непонятные задачи по математике. В 19.30 его «благоверная» (ещё одно любимое словцо) подавала ему на кухне блюдо, приготовленное по рецепту из женского журнала, или любимые рыбные палочки (три) с горохом и жареной картошкой. И поскольку рыбные палочки назывались «пальчиками» Септимус всегда повторял одну и ту же фразу: «Если бы Всевышний пожелал, чтобы у рыбы были пальцы, то он одарил бы её руками», смеялся, смазывал продолговатые рыбные «пальчики» томатным соусом и поглощал ужин под аккомпанемент жены, пересказывающей главные события дня. В 21.00 он смотрел по телевизору новости Би-би-си (коммерческое телевидение он не смотрел никогда) и в 22.30 ложился спать.
Распорядок этот соблюдался из года в год и нарушался разве что во время отпусков, которые Септимус тоже, естественно, проводил всегда одинаково. Рождество всё семейство отмечало либо у родителей Нормы в Вотфорде, к северу от Лондона, либо у сестры Септимуса в Эпсоме в графстве Суррей. Но пиком года был летний отпуск. Септимус покупал четыре путёвки и вместе со своей семьей проводил две недели в гостинице «Олимпик» на острове Корфу.
Септимусу не просто нравился налаженный ритм его жизни; любое, даже малейшее нарушение распорядка расстраивало его до глубины души. Казалось, ничто не нарушит его монотонного существования, от появления на свет до могильной плиты. Септимус был не из тех, о ком писатели пишут эпопеи. И всё же однажды рутинный распорядок жизни был не просто поколеблен, но потрясен до самого основания.
Как-то вечером, в 17.27 когда Септимус уже закрывал папку с последним иском, его непосредственный начальник, заместитель управляющего, пригласил Септимуса на короткую беседу. Из-за этого необдуманного шага Септимус вынужден был задержаться на службе до начала седьмого. Хотя машинистки уже ушли, Септимус, в силу привычки, махнул пустым столам и бросил безмолвным машинисткам неизменное «До завтра, девочки». Спускаясь в лифте, он, как всегда, мурлыкал знакомую мелодию. Едва Септимус вышел из «Большого Готического Собора», начался дождь. Септимус нехотя снял чехол с тщательно скатанного зонта и, подняв его над головой, стремительно зашагал по лужам к вокзалу. Он надеялся поспеть на поезд, отбывающий в 18.32. На вокзале Септимус простоял в очереди за газетой и сигаретами и, сунув их в чемоданчик, бросился на 5-ую платформу. Как будто назло, громкоговоритель, формально извинившись, объявил, что три других вечерних поезда отменены.
Наконец, Септимусу удалось протолкнуться сквозь вымокшую под дождем, напористую толпу к шестому вагону состава, который даже не значился в расписании. Оказалось, что вагон набит лицами, совершенно незнакомыми Септимусу. Но это было ещё не всё: в вагоне почти не оставалось свободных мест. Септимус с трудом отыскал место в середине вагона, спиной по ходу поезда. Забросив скомканный зонт с чемоданчиком на сетку для багажа, Септимус, скрипя зубами, втиснулся на своё место. Усевшись, он окинул взглядом пассажиров. Среди шести соседей по купе, не было ни одного знакомого лица. Какая-то женщина с тремя детьми буквально заполонила место напротив. Слева от него крепко спал пожилой мужчина. Справа, оперевшись локтями о дверь вагона, высовывался в окно молодой человек лет двадцати.
Взглянув на юношу, Септимус в первый момент не поверил своим глазам. На юноше была чёрная кожаная куртка и джинсы в обтяжку. Он насвистывал себе под нос. Его тёмные напомаженные волосы были взбиты спереди и зализаны по бокам. Во всей цветовой гамме его внешности лишь черная куртка и грязные ногти подходили друг к другу. Но что больше всего поразило чувствительную натуру Септимуса, так это надпись как бы из сапожных гвоздей на спине куртки: «А пошёл ты на…». «Куда катится страна, – думал Септимус. – Для таких типов нужно снова ввести воинскую повинность». Сам Септимус в свое время был освобожден от армии из-за плоскостопия.
Он решил не обращать никакого внимания на чудовище по-соседству. Потянувшись к золотистой пачке сигарет на подлокотнике, Септимус закурил и принялся читать «Ивнинг стандард». Пачку, как обычно, он положил назад на подлокотник: по дороге домой Септимус привык выкуривать две сигареты. Когда поезд, наконец, тронулся, парень, облаченный в черное, повернулся к Септимусу, оглядел его с ног до головы, взял сигарету из пачки, чиркнул спичкой и задымил как ни в чем не бывало. Септимус не верил своим глазам. Он уже было решил запротестовать, но вовремя вспомнил, что соседи вряд ли его поддержат: ведь рядом не было никого из привычных пассажиров. Подумав немного, Септимус пришёл к выводу, что благоразумие есть главная черта отважных (ещё одно любимое выражение).
Когда поезд остановился в Петс Вуд, Септимус отодвинул газету – впрочем, за это время он не прочел и строчки – и, как обычно, вынул вторую сигарету. Закурил, затянулся и собрался было вновь углубиться в газету, но парень потянул её к себе за угол, так что каждый из них остался с половиной «Ивнинг стандард». На этот раз Септимус в поисках поддержки осмотрелся по сторонам. Дети, сидевшие напротив, начали хихикать, а их мамаша демонстративно отвернулась, явно не желая вмешиваться. Сосед слева храпел. Септимус решил спрятать сигареты в карман, но парень схватил пачку, вытащил сигарету и, закурив, глубоко затянулся. Перед тем, как положить пачку на подлокотник, он нарочно выдохнул дым прямо в лицо Септимусу. В ответ Септимус гневно взглянул на парня, но его гневный взгляд заслонили клубы дыма. Скрипя зубами от ярости, он уставился в «Ивнинг стандард», но оказалось, что в доставшейся ему половине были разделы, к которым он не питал никакого интереса: вакансии, объявления о продаже подержанных автомобилей, спорт. Септимуса мстительно радовало лишь то, что этого невежу, должно быть, интересовала именно спортивная страница. Читать газету Септимус был явно не в состоянии. Его буквально трясло от выходок соседа.
Он обдумывал месть и постепенно в его мозгу вызрел план, который, безусловно должен был показать парню, что порой по внешности нельзя судить о достоинствах (вариант ещё одной любимой поговорки Септимуса). Он ухмыльнулся и, вопреки всем привычкам, вытащил третью сигарету, и с вызовом вернув пачку на подлокотник. Парень погасил окурок и, словно принимая вызов, взял пачку, достал новую сигарету, закурил. Септимус ни в коей мере не чувствовал себя побежденным. Затянувшись несколько раз, он погасил недокуренную сигарету, вытащил четвёртую и вновь закурил. Борьба продолжалась; в пачке оставалось лишь две сигареты. Пыхтя и кашляя, Септимус докурил четвёртую сигарету раньше парня. Нависнув над кожаной курткой, он погасил окурок в пепельнице под окном. В купе было накурено – хоть топор вешай. Парень все ещё лихорадочно попыхивал сигаретой. Дети кашляли, а их мамаша размахивала руками, как ветряная мельница. Септимус не обращал на неё никакого внимания. Украдкой поглядывая на пачку, он делал вид, что читает заметку о шансах команды «Арсенала» в розыгрыше кубка.
Септимусу вспомнилось выражение генерала Монтгомери о том, что неожиданность и выбор момента – главное оружие победы. Когда парень, выкурив очередную сигарету, раздавил окурок, поезд стал медленно подъезжать к платформе Севеноукс. Парень уже было поднял руку, но Септимус опередил его. Угадав намерение противника, Септимус схватил пачку. Он вытащил девятую сигарету, поднёс к губам, медленно, с удовольствием закурил, и глубоко затянулся, и, наконец, выдохнул дым прямо в лицо противнику. Парень был явно обескуражен. Тем временем Септимус вытащил последнюю сигарету и тщательно растёр табак между большим и указательным пальцем, так, чтобы мелкая табачная труха высыпалась в пустую пачку. Аккуратно закрыв её, Септимус торжественно водрузил золотистую пачку на подлокотник. Не давая противнику опомниться, он поднял со своего кресла спортивную страницу «Ивнинг стандард», разорвал её пополам, потом на четыре части, на восемь, наконец, на шестнадцать. Бумажные клочья он сложил аккуратной кучкой на коленях у парня.
Поезд остановился. Нанеся сокрушительный удар во имя молчаливого большинства, торжествующий Септимус снял с багажной сетки зонт и чемоданчик: когда он повернулся к выходу, чемоданчик зацепился за подлокотник и раскрылся, демонстрируя содержимое окружающим. Поверх деловых бумаг в портфеле лежал аккуратно сложенный номер «Ивнинг стандард» и нераспечатанная золотистая пачка сигарет.

за то, что лучше не смогли

Потеряв берега мы взрывали мосты,
Отцепив паровоз, нагружали вагоны.
Необмытые звёзды на небе чисты:
Ни в гранёный не просятся, ни на погоны.

Никому не докажешь, что ты недурак,
Никого не утешишь – что стреляный тоже!
И сидишь назаборе и свищешь, как рак…
А на то, чтоб сбылось – нихрена не похоже.

Перекинься! Разденься! В «гавайи» залезь;
Но с гринкардом в кармане, на пляже лагуны –
Всёравно ты душою окажешься здесь.
Слушать жалобы волчьи под занавес лунный.

- От мороза фатою прикрылась луна;
На бушлате слеза каменеет как камедь.
Тишина на вопросы ответит сполна.
И «исполнит» тебя неотступная память.

приключения шведа врача (кон. XIX - нач.XX века. Капри, Париж, Лапландия, Рим...). - XV серия

Глава X. DER LEICHENBEGLEITER
пожалуй, чем меньше я буду рассказывать о поездке в Швецию, которую я совершил в то лето, тем будет лучше. Норстрем, снисходительный летописец приключений моей молодости, сказал, что ничего хуже он от меня не слышал. Теперь эта история никому, кроме меня самого, не повредит, и потому я могу спокойно изложить ее здесь.
Профессор Бруцелиус, самый знаменитый врач Швеции в те дни, попросил меня поехать в Сан-Ремо, чтобы привезти на родину одного из его пациентов: молодого человека в последней стадии чахотки, который провел там зиму. За последнее время у него несколько раз шла горлом кровь. Состояние его было настолько тяжелым, что я согласился его сопровождать лишь при условии, что с нами поедет кто-нибудь из родственников или, по крайней мере, надежная шведская сиделка, — приходилось считаться с тем, что он мог умереть в пути. Четыре дня спустя в Сан-Ремо приехала его мать. Мы предполагали сделать остановки в Базеле и Гейдельберге, а в Любеке сесть на шведский пароход в Стокгольм. В Базель мы приехали вечером, после очень тяжелого дня. Ночью у матери сделался сердечный припадок, чуть было не оказавшийся роковым. Утром приглашенный мною специалист согласился со мной: отправиться дальше она сможет не раньше, чем через две недели. Я оказался перед альтернативой оставить юношу умирать в Базеле или продолжать поездку с ним вдвоем. Как все умирающие, он стремился вернуться на родину. Правильно или нет, но я решил ехать. На другой день после нашего приезда в Гейдельберг у него началось сильное легочное кровотечение, и о том, чтобы ехать дальше, уже не могло быть никакой речи. Ему я сказал, что мы проведем тут несколько дней, пока к нам не присоединится его мать. Он же не хотел задерживаться даже на одни сутки. Вечером он усердно изучал расписание поездов. Когда я заглянул к нему в номер после полуночи, он мирно спал. Утром я нашел его в постели мертвым; причиной смерти, без сомнения, было внутреннее кровотечение. Я телеграфировал своему коллеге в Базель, прося сообщить о смерти юноши его матери и получить ее распоряжения. Профессор ответил, что состояние его пациентки настолько серьезно, что он не решается передать ей печальное известие. Я не сомневался, что она пожелала бы похоронить сына в Швеции, и обратился за советом к гробовщику. От него я узнал, что труп полагается бальзамировать — стоило это две тысячи марок. Я знал, что семья не богата, и решил бальзамировать сам. Времени терять было нельзя — был конец июля и стояла сильная жара. С помощью служителя анатомического театра я в ту же ночь произвел полное бальзамирование, что обошлось в двести марок. Это был мой первый опыт, и, должен признаться, отнюдь не удачный. Свинцовый гроб был запаян в моем присутствии. Внешний дубовый гроб, согласно железнодорожным правилам, был заколочен в обыкновенный ящик. Обо всем дальнейшем должен был позаботиться гробовщик — отправить гроб поездом в Любек, а оттуда пароходом в Стокгольм. Суммы, которую я получил от матери на дорогу, едва хватило, чтобы заплатить по счету в гостинице. Как я ни спорил, мне пришлось уплатить бешеные деньги за постельные принадлежности и ковер в номере, где умер юноша. Оставшихся денег мне едва хватило бы на билет до Парижа. Со времени моего приезда в Гейдельберг я не выходил из гостиницы и не видел ничего, кроме сада под ее окнами. Я решил посмотреть хотя бы знаменитые руины замка, прежде чем покинуть Гейдельберг — как я надеялся — навсегда. Пока я стоял у парапета и глядел на долину Неккара у моих ног, ко мне подбежал щенок таксы, быстро семеня кривыми лапками, и тотчас облизал мне все лицо. Проницательные глаза собачки сразу разгадали мою тайну: тайна же моя заключалась в том, что я давно и пламенно желал иметь такого вот маленького вальдмана, как называют этих очаровательных собак у них на родине. Как ни мало у меня было денег, я тут же купил таксу за пятьдесят марок, и мы торжественно отправились в гостиницу. Такса бежала позади меня без поводка, твердо зная, что ее хозяин — я, и только я. Утром мне был подан счет из-за некой неприятности, которая приключилась с ковром в моем номере. Мое терпение лопнуло — я уже истратил восемьсот марок на ковры в этой гостинице. Два часа спустя я презентовал ковер из номера скончавшегося юноши старому сапожнику, который чинил сапоги перед своим убогим домиком, полным оборванных детей. Директор гостиницы онемел от ярости, зато сапожник обзавелся ковром. Мои дела в Гейдельберге были закончены, и я намеревался с утренним поездом уехать в Париж. Ночью я передумал и решил все-таки поехать в Швецию. Ведь в Париже меня ждали не раньше, чем через две недели, своих больных я поручил Норстрему и уже телеграфировал брату, что несколько дней погощу у него в нашем старом доме. Я понимал, что, откажись я от этой поездки сейчас — и мне, быть может, не скоро представится случай побывать в Швеции. Мне не терпелось как можно скорее покинуть эту злополучную гостиницу, но на пассажирский берлинский поезд я уже опоздал, и поэтому решил поехать в Любек с вечерним поездом, с которым должны были отправить гроб, а потом на том же пароходе добраться до Стокгольма. Едва я сел поужинать в станционном буфете, как официант предупредил меня, что водить собак в зал verboten. Я сунул пять марок ему в руку, а таксу под столик и начал есть, но тут у дверей раздался громовой голос:
— Der Leichenbegleiter! (- Сопровождающиймертвеца! – germiones_muzh.)
Все ужинающие подняли глаза от своих тарелок и посмотрели друг на друга, но никто не встал.
— Der Leichenbegleiter!
Звавший исчез за дверью, но тотчас опять появился с человеком, в котором я узнал помощника гробовщика. Владелец мощного голоса подошел ко мне и рявкнул:
— Der Leichenbegleiter!
Все с интересом посмотрели на меня. Я сердито сказал крикуну, чтобы он оставил меня в покое — я хочу спокойно поужинать. Нет, я должен немедленно пойти с ним, со мной по крайне срочному делу хочет поговорить начальник станции. Какой-то великан, в очках с золотой оправой, топорща моржовые усы, вручил мне кипу бумаг и закричал мне в ухо, что вагон пора пломбировать и я должен занять свое место сейчас же. На лучшем своем немецком языке я объяснил, что у меня билет второго класса. Он ответил, что это verboten, a меня сейчас же запрут в товарном вагоне с гробом.
— Что это значит, черт возьми!
— Разве вы не der Leichenbegleiter? Разве вы не знаете, что в Германии verboten перевозить покойников без сопровождающего лица и что их запирают в одном вагоне?
Я показал ему билет второго класса до Любека и сказал, что я обыкновенный пассажир, еду в Швецию по своим делам и к гробу никакого отношения не имею.
— Вы Leichenbegleiter или нет? — грозно рявкнул он.
— Разумеется, нет. Я готов взяться за любую работу, но быть Leichenbegleiter отказываюсь наотрез. Это слово мне не нравится.
Начальник станции посмотрел на кипу документов и заявил, что если в течение пяти минут Leichenbegleiter не появится, то вагон с гробом будет отцеплен и останется в Гейдельберге на запасном пути. Не успел он договорить, как к его столу подскочил невысокий рябой горбун с бегающими глазками и протянул ему пачку документов.
— Ich bin der Leichenbegleiter, — объявил он с большим достоинством.
Я чуть не расцеловал его — я всегда питал тайную симпатию к горбунам. Я сказал, что я необычайно рад с ним познакомиться, что я еду в том же поезде, что и он, до Любека и на том же пароходе до Стокгольма. Мне пришлось ухватиться за край стола начальника станции, когда горбун ответил, что едет вовсе не в Стокгольм, а в Петербург, а оттуда в Нижний Новгород, провожая гроб русского генерала.
Начальник станции поднял голову от своих документов, и его усы изумленно ощетинились.
— Гром и молния! — взревел он. — Значит, с этим поездом в Любек следуют два покойника? Но я принял только один гроб. В один гроб двух покойников не кладут. Verboten! Где другой гроб?
Горбун объяснил, что гроб генерала сейчас погрузят в вагон. Во всем виноват столяр, который доставил второй ящик в самую последнюю минуту. Но кто мог предполагать, что ему в один день закажут два таких громадных ящика!
Русский генерал! Тут я вспомнил, что слышал, будто в один день с моим юношей в соседнем отеле умер от апоплексического удара (- инсульт. – germiones_muzh.) русский генерал. Я даже припомнил, что из своего окна видел в саду гостиницы сурового старика с длинной седой бородой, которого везли по дорожке в кресле-каталке. Портье сообщил мне, что это знаменитый русский генерал, герой Крымской войны. Мне еще не приходилось видеть столь свирепого на вид человека.
Начальник станции вновь погрузился в свои бумаги, а я отвел горбуна в сторону, дружески похлопал его по плечу, предложил ему пятьдесят марок наличными и еще пятьдесят марок, которые я рассчитывал занять у шведского консула в Любеке, если он согласится взять под свою опеку не только гроб русского генерала, но и моего юноши. Он тотчас же согласился. Однако начальник станции заявил, что это беспрецедентный случай, не предусмотренный законом, и он не сомневается в том, что одному человеку сопровождать два гроба наверное verbolen. Он должен запросить Kaiserliche Oberliche Eisenbahn Amt Direction Bureau (- Императорское Главуправление железных дорог. – germiones_muzh.), и ответ придет не ранее, чем через неделю.
Положение спас вальдман. Несколько раз во время наших переговоров я замечал, что начальник станции из-под своих золотых очков ласково поглядывает на мою таксу и несколько раз он опускал огромную лапу под стол и гладил шелковистые длинные уши щенка. Я решился на последнюю отчаянную попытку тронуть его сердце — и молча положил таксу ему на колени. Тотчас облизав ему все лицо, щепок принялся дергать его за моржовые усы, и его суровая физиономия постепенно расплылась в широкую добродушную усмешку над нашей с вальдманом беспомощностью.
Пять минут спустя горбун подписал десяток бумаг в качестве Leichenbegleiter двух гробов, а мы с вальдманом и саквояжем вскочили в переполненное купе второго класса, когда поезд уже тронулся. Вальдман сразу принялся заигрывать с сидящей рядом толстой дамой, но она, строго на меня посмотрев, заметила, что возить собак в купе второго класса verboten, но, во всяком случае, эта собака чистоплотна? О, конечно! Она удивительно чистоплотна с самого рождения. Тут вальдман обратил внимание на корзинку, которую дама держала на коленях, и принялся на нее яростно лаять. Он еще лаял, когда поезд остановился на следующей станции. Толстая дама вызвала кондуктора и показала на пол. Кондуктор сказал, что возить собак без намордника verboten. Напрасно я ему показывал раскрытый рот таксы, в котором еще почти не было зубов, напрасно я вложил в его руку мои последние пять марок, он был неумолим: собаку надо немедленно убрать в собачье отделение. Из мести я указал на корзинку толстой дамы и спросил, verboten ли возить кошек, не оплачивая их проезд. Разумеется, verboten. Толстая дама еще пререкалась с кондуктором, когда я спрыгнул на перрон. Отделения для собак в те дни были ужасны — темная дыра над самыми колесами, полная дыма от локомотива. Как я мог засунуть туда вальдмана? Я помчался к товарному вагону и принялся умолять служащего взять таксу к себе. Он ответил, что это verboten. Тут осторожно раздвинулись двери следующего вагона и в щели показалась голова горбуна. С кошачьей ловкостью я вскочил к нему в вагон с саквояжем и вальдманом.
Пятьдесят марок с выплатой по прибытии, если он нас спрячет в своем вагоне до Любека. Он не успел ответить, как двери были заперты снаружи, паровоз загудел и поезд тронулся. В большом товарном вагоне стояли только два огромных ящика. Было нестерпимо жарко, но места, чтобы расположиться поудобнее, хватало. Такса тотчас же уснула на моем пальто, горбун достал из своего запаса бутылку теплого пива, мы закурили трубки и, усевшись на полу, начали обсуждать положение. Мы были в безопасности — никто не видел, как я вскочил в вагон, а поездная прислуга в него не заглядывает, уверил меня горбун. Когда час спустя поезд замедлил ход перед следующей станцией, я заявил, что меня разлучат с ним только силой, а так я до Любека отсюда не уйду. Часы проходили в приятной беседе: говорил Leichenbegleiter, а я больше слушал, так как объясняюсь по-немецки плохо, хотя довольно хорошо понимаю этот язык. Мой новый приятель сказал, что много раз совершал это путешествие, и называл все станции, на которых мы останавливались, хотя из нашего вагона-тюрьмы нам ничего не было видно. Он сопровождает покойников уже более десяти лет — работа приятная и спокойная, а он к тому же любит много ездить и знакомиться с новыми странами. В России он уже побывал шесть раз, и русские ему очень нравятся: они всегда просят, чтобы их похоронили на родине. В Гейдельберг приезжает много русских посоветоваться с знаменитыми профессорами. Это его лучшие клиенты. А жена у него — Leichenwascherin (- обмывалкапокойников. – germiones_muzh.). Без них не обходится почти ни одно бальзамирование. Указав на второй ящик, он добавил, что был очень расстроен, когда их не пригласили к шведскому господину. Он подозревал интригу — конкуренция в их профессии довольно велика, а два его коллеги люди очень завистливые. Да и вообще в этом деле кроется какая-то тайна: он так и не узнал, кто производил бальзамирование. Не всякий врач владеет этим искусством. Бальзамирование — очень сложная и тонкая вещь, и никогда нельзя знать, что произойдет при такой долгой поездке и в такую жару! А мне приходилось помогать при многих бальзамированиях?
— Только при одном, — ответил я, содрогаясь.
— Жаль, что вы не можете посмотреть на русского генерала, — воскликнул горбун восторженно и указал трубкой на второй ящик. — Он очень хорошо удался, просто не верится, что это покойник — даже глаза открыты. Не понимаю, — продолжал он, — что имел против начальник станции? Вы, правда, несколько молоды для того, чтобы сопровождать покойников, но выглядите вполне прилично. Вам только надо побриться и почиститься а то ваш костюм весь в собачьей шерсти, и, конечно, вы не можете пойти завтра в шведское консульство с такой щетиной — вы не брились, по крайней мере, неделю и выглядите, как разбойник, а не как почтенный Leichenbegleiter. Жаль, что со мной нет бритвы, иначе я побрил бы вас на следующей остановке.
Я раскрыл свой саквояж и сказал, что буду ему очень благодарен, если он освободит меня от необходимости бриться самому — терпеть не могу этого мучения. Он осмотрел мою бритву с видом знатока и сказал, что шведские бритвы самые лучшие — он сам никогда другими не пользуется. У него легкая рука, он брил сотни людей, и никогда не было ни одной жалобы.
Меня действительно ни разу в жизни не брили лучше, и когда поезд тронулся, я не преминул сказать ему об этом, присовокупив множество похвал.
— Да, ничто не может сравниться с путешествиями по чужим странам, — сказал я, стирая мыло с лица. — Каждый день узнаешь что-нибудь новое и интересное. Чем больше я знакомлюсь с этой страной, тем яснее понимаю, насколько немцы отличаются от других народов. Латинская и англосаксонская расы при бритье сидят прямо, а вы в Германии откидываетесь на спину. Все дело вкуса. Chacun tue ses puces a sa facon, как говорят в Париже. (- Каждый бьет своих блох по-своему. – germiones_muzh.)
— Это дело привычки, — объяснил горбун. — Мертвеца ведь не посадишь, а вы — первый живой человек, которого я брил.
Мой спутник расстелил чистую салфетку на своем ящике и открыл корзину с провизией. Мои ноздри защекотал смешанный запах колбасы, сыра и кислой капусты. Вальдман мгновенно проснулся, и мы принялись следить за горбуном голодными глазами. К моей великой радости, он пригласил меня принять участие в его трапезе. Даже кислая капуста показалась мне вкусной, а когда он протянул вальдману большой кусок колбасы, то полностью завоевал мое сердце. После второй бутылки мозельвейна между мной и моим новым другом уже почти не было тайн. Лишь одну я ревностно сберег — то, что я врач. По опыту, почерпнутому во многих странах, я знал, что стоит мне хотя бы намекнуть о сословном различии между нами, и я лишусь неповторимой возможности наблюдать жизнь так, как ее видит Leichenbegleiter. Тем немногим, что я знаю о психологии, я обязан врожденной способности ощущать себя на равной ноге с теми, в чьем обществе нахожусь. Когда я обедаю с герцогом, то чувствую себя с ним свободно и просто, а когда моим хозяином оказывается Leichenbegleiter, то и я, насколько это в моих силах, превращаюсь в его коллегу.
— Смотри веселее, Фриц! — воскликнул мой хозяин после третьей бутылки мозельвейна. — Не вешай носа! Я знаю, что ты не при деньгах и что у тебя какие-то неприятности. Ну, ничего, выпей еще винца, и мы обсудим дело. Я уже десять лет вожу покойников и научился разбираться в людях. (- да уж! – germiones_muzh.) Ум — это еще не все, а ты, видно, родился под счастливой звездой, иначе ты не сидел бы здесь со мной. И теперь тебе представляется возможность, которая не повторится. Отвези свой гроб в Швецию, пока я съезжу в Россию, и со следующим поездом возвращайся в Гейдельберг. Будешь моим компаньоном. Пока жив профессор Фридрих, работы хватит на двоих, не будь я Захария Швейнфус (- охуетьфамилия: Свиная Нога. – germiones_muzh.)! В Швеции тебе надеяться не на что — знаменитых врачей там нет, а в Гейдельберге их полно. Лучше Гейдельберга ты себе места не найдешь!
Я сердечно поблагодарил моего нового друга и сказал, что ответ дам утром, когда наши головы немного прояснятся. Через несколько минут мы уже крепко спали бок о бок на полу вагона. Я отлично выспался, чего нельзя было сказать о моем щенке. Когда поезд остановился у перрона любскского вокзала, было совсем светло. На перроне уже ждал служащий шведского консульства, которому предстояло отвезти гроб на шведский пароход. Дружески распрощавшись с горбуном, я поехал в шведское консульство. Как только консул увидел таксу, он сообщил мне, что ввоз собак в Швецию воспрещен, так как в северной Германии было несколько случаев бешенства. Конечно, я могу поговорить с капитаном, но он уверен, что тот откажет мне наотрез. Капитан был в очень плохом настроении, так как моряки не любят возить покойников. Все мои просьбы были тщетны. Я вспомнил уловку, которая смягчила сердце начальника станции, и решил попробовать ее еще раз. Вальдман облизал ему все лицо, но не помогло и это. Тогда и прибег к своему последнему козырю и назвал имя своего брата. Да, конечно, он знает коммодора Мунте, они мичманами вместе плавали на «Ванадисе» и были большими друзьями. Неужели у него хватит жестокости оставить любимую таксу моего брата в Любеке на попечение чужих людей?
Нет, на это у него не хватило жестокости, и через пять минут вальдман был ужо заперт в моей каюте, но с условием, что в Стокгольме я сам тайно сумею пронести его на берег. Я люблю море, пароход был хороший, я обедал за капитанским столом, и все на борту были со мной очень любезны. Стюардесса, правда, насупилась, когда ей утром пришлось убирать мою каюту, но стала нашей союзницей, едва только нарушитель порядка облизал ей лицо — она никогда не видела такого очаровательного щеночка! Когда вальдман тайком удрал на палубу, матросы начали с ним играть, а капитан старательно глядел в другую сторону. Пароход пришвартовался у стокгольмской пристани поздно вечером, и я спрыгнул с носа на землю с вальдманом на руках. Утром я отправился к профессору Бруцелиусу, который показал мне телеграмму из Базеля: мать умершего юноши поправляется, и похороны откладываются на две недели до ее возвращения. Профессор выразил надежду, что я буду еще в Швеции — ведь мать, несомненно, захочет узнать подробности о кончине своего сына, и, разумеется, мне следует присутствовать на похоронах. Я сказал, что собираюсь погостить у брата, а затем должен буду вернуться в Париж к моим пациентам.
Я так и не простил брату то, что он передал мне наше страшное наследство — мамзель Агату. Тогда я написал ему гневное письмо. К счастью, он, казалось, забыл все это. Он объявил, что очень рад меня видеть — они с женой надеются, что я погощу у них в нашем старом доме не меньше двух недель. Два дня спустя он выразил удивление, что столь занятый врач, как я, покидает своих больных на такой длительный срок — когда я собираюсь уезжать? Моя невестка стала холодна как лед. Людей, которые не любят собак, можно только пожалеть, а потому мне оставалось только взять рюкзак и отправиться со своим щенком в пешее путешествие. Утром, когда я уезжал, у моей невестки разыгралась головная боль, и она не вышла к завтраку. Я хотел зайти к ней попрощаться, но брат посоветовал мне этого не делать. Я не стал настаивать, так как он объяснил, что горничная обнаружила под моей кроватью новую нарядную шляпу своей хозяйки, ее вышитые туфли, боа из перьев, два тома «Британской энциклопедии», разорванные в клочья, останки кролика и ее любимого котенка — с почти отгрызенной головой. Ну, а турецкий ковер в гостиной, цветочные клумбы в саду и шесть утят… Я посмотрел на часы и сказал брату, что люблю приезжать на станцию загодя.
— Олле! — крикнул брат старому кучеру моего отца, когда коляска покатила. — Ради бога, постарайтесь, чтобы доктор не опоздал на поезд!
Через две недели я снова был в Стокгольме. Профессор Бруцелиус сообщил мне, что утром приехала мать и похороны назначены на следующий день — я, конечно, должен на них присутствовать. Далее, к моему ужасу, он сообщил, что бедная женщина во что бы то ни стало хочет еще раз взглянуть на сына, и на рассвете думают открыть гроб. Разумеется, я не стал бы сам бальзамировать труп, если бы такая возможность могла прийти мне в голову, я знал, что поступил неправильно, хотя намерения у меня были самые лучшие, и если гроб откроют, глазам присутствующих может представиться ужасное зрелище. Первой моей мыслью было бегство. Я мог бы уехать в Париж с вечерним поездом. Затем я решил остаться и доиграть свою роль до конца. Времени терять было нельзя. Благодаря влиятельной поддержке профессора Бруцелиуса, хотя и с большим трудом, мне удалось добиться разрешения вскрыть гроб для произведения общей дезинфекции, в необходимости которой я почти не сомневался. После полуночи я спустился в склеп под церковью в сопровождении кладбищенского сторожа и рабочего, который должен был открыть оба гроба. Когда крышка внутреннего гроба была снята, оба они отступили назад в почтительном страхе перед ликом смерти. Я взял фонарь сторожа и приоткрыл лицо покойника. Фонарь упал на землю, и я, шатаясь, попятился, словно пораженный невидимой рукой.
Я до сих пор не понимаю, как мне удалось сохранить присутствие духа в ту ночь. Наверное, тогда мои нервы было просто стальными.
— Все в порядке, — сказал я, быстро закрывая лицо покойника. Завинчивайте крышку — дезинфекция не нужна, тело в прекрасном состоянии.
Рано утром я пришел к профессору Бруцелиусу и сказал, что зрелище, которое я увидел ночью, будет преследовать бедную мать всю жизнь — он любой ценой должен: воспрепятствовать тому, чтобы гроб открыли.
Я был на похоронах. С тех пор я всегда их избегал. Гроб несли шестеро школьных товарищей покойного. Священник произнес трогательную речь о том, что бог в своей неисповедимой мудрости повелел, чтобы эта молодая жизнь, столь богатая радостями и надеждами, была оборвана жестокой смертью. Но пусть те, кто скорбит сейчас у его безвременной могилы, обретут утешение и мысли о том, что вечный покой он обрел в родной земле. Его близкие будут знать, куда им приносить цветы, где им молиться. Хор студентов из Упсалы по обычаю спел:
— Integer vitae scelerisque purus.
C того дня я возненавидел эту прекрасную оду Горация. Мать юноши, которую поддерживал ее престарелый отец, подошла к могиле и возложила на гроб венок из ландышей.
— Это были его любимые цветы, — сказала она с рыданием.
Его друзья по очереди подходили с цветами и сквозь слезы бросали на гроб прощальный взгляд. Хор пропел старинный псалом:
— Покойся с миром!
Могильщики начали засыпать гроб. Церемония окончилась.
Когда все ушли, я подошел и посмотрел на полузасыпанный гроб.
— Да! Покойся с миром, угрюмый старый воин. Покойся с миром! Пусть не преследуют меня больше твои широко открытые глаза, иначе я сойду с ума. Почему ты так гневно взглянул на меня ночью, когда я открыл твое лицо в склепе под часовней? Неужели ты думаешь, что мне было приятнее увидеть тебя, чем тебе меня? Или ты принял меня за грабителя, который вскрыл твой гроб, чтобы украсть золотую икону, лежащую на твоей груди? Ты подумал, что тебя сюда завез я? Нет, это был не я. Быть может, это сделал сам дьявол в образе пьяного горбуна. Кто же, кроме Мефистофеля, этого вечного насмешника, был способен подстроить тот жестокий фарс, который разыгрался тут? Мне даже казалось, что в звуки псалма вплетается его язвительный смех, и да простит мне Бог, но я и сам чуть было не рассмеялся, когда твой гроб опускали в могилу. Но что тебе до того, чья это могила? Ты не можешь прочитать имени на мраморном кресте, и что тебе до него? Ты не слышишь голосов живых над тобой, и что тебе до того, на каком языке они говорят? Ты спишь не среди чужих, а среди братьев. Как и шведский юноша, который был похоронен в сердце России, где трубачи твоего старого полка протрубили последнее прости над его могилой. Царство мертвых не имеет границ, у могилы нет национальности. Вы принадлежите теперь к одному народу, и скоро приобретете одинаковый вид. Одна и та же судьба ждет вас, где бы вы ни упокоились — быть забытыми и распасться в прах. Таков закон жизни. Покойтесь с миром!..

АКСЕЛЬ МУНТЕ (1857 – 1949). ЛЕГЕНДА О САН-МИКЕЛЕ

ПО СЛЕДАМ КАРАБАИРА (начало 1930-х, СССР). - II серия

всю свою сознательную жизнь Жунид Шукаев терпеть не мог канцелярщины во всех ее проявлениях. Это качество, само по себе, может быть, не такое уж плохое, приносило ему немало неприятностей в школе милиции, где от курсантов требовались не только знания, но и умение вести документацию, оформлять протоколы следствия и множество других бумаг. Правда, у Жунида была еще одна черта - упорство. И он научился всему, что нужно. Любить бумажную волокиту по-прежнему не мог, но управлялся с нею быстро и четко.
Ничего не забыл он и теперь, хотя это уже не было похоже на занятия в школе милиции. По всей форме составили протокол задержания вора, действительно оказавшегося Прутковым Борисом по паспорту, а по кличке - Буяном. Его отвели в свободное купе ревизора. Вещи, похищенные у пассажиров, сложили там, же. Вручить их владельцам до заполнения соответствующих документов Шукаев не имел права.
Выслушав по этому поводу несколько не очень лестных реплик Глинского и других потерпевших, Жунид вежливым жестом показал, что разговор окончен.
- А вы знаете, - сказал проводник, когда пассажиры вышли, - я ведь вас за злодея принял. Что, думаю, за милиция, если по крышам шастает? Не иначе - переодетый жулик. Начальнику доложил… Тогда поезд и остановили… А вы, выходит, настоящий.
- Выходит, - усмехнулся Жунид.
Дверь купе поехала в сторону, и на пороге показался сотрудник ОГПУ в темно-сером кожаном реглане с одной шпалой в петлицах. Был он черноволос и смугл, глаза, окруженные мелкой сеткой морщин, смотрели устало и как будто равнодушно.
- Здравствуйте, - сказал он. - И поздравляю. Слышал уже о ваших успехах. Вот мое удостоверение.
Жунид пробежал документ глазами. Выдан он был на имя оперуполномоченного Краснодарского линейного пункта ОГПУ Георгия Галактионовича Мартиросова.
Шукаев тоже предъявил Мартиросову свои бумаги, передал изъятый у вора финский нож и протокол задержания.
- Дайте закурить, - подал голос сидевший в углу Прутков.
- Так это ты, Буян? - вглядевшись, отозвался Мартиросов. - Здорово. Понимаете, - повернулся он к Шукаеву. - Ведь я его без малого третий месяц разыскиваю… Типчик. А ну-ка встань!..
Прутков нехотя поднялся. Мартиросов расстегнул на нем ватник.
- Так и есть. Брюки и пиджак снял с Петьки?!
Ни один мускул не дрогнул на лице Буяна. Он пожал плечами и спокойно ответил:
- Не возьму в толк, о чем вы. Костюм энтот в воскресенье на толкучке купил. Можете так и записать. О Петьке вашем не слыхал…
- А нож? - Мартиросов слегка подбросил финку на ладони.
- Что нож?
- Чей?
- Почем я знаю.
- Не знаешь, значит. А вот Володя Яшкин, его около часа назад взяли на станции, кое-что рассказал о новогоднем вечере в паровозном депо…
- Не темни, начальник, не поймаешь, - вяло сказал Прутков.
- Ладно. Потом поговорим. Пока подумай. Есть над чем.
Мартиросов сел рядом с Жунидом.
- Дайте закурить, - снова попросил Буян.
- Развяжите его, - велел оперуполномоченный проводнику. - На, кури! - И бросил на столик пачку «Нашей марки».
Жунида между тем все больше тревожила мысль о рыжем пареньке. Как помочь ему? Было в нем что-то жалкое и наивное. Надо бы выяснить сначала, каким образом попал он в такую компанию?
Поезд подходил к узловой станции. Проводники заканчивали уборку в вагонах. Пассажиры суетились возле своих вещей, оживленно переговариваясь.
Шукаев, попрощавшись с Мартиросовым, отправился в свой вагон. В служебном купе Игнатов пересчитывал постели. Рыжий парнишка сидел возле окна.
- Ну, спасибо тебе, браток, за правду, - сказал Жунид садясь.
- Значит, парень не совсем отпетый? - резюмировал Игнатов, с любопытством поглядев на Жунида. - Вот, пожалуйте, тут фамилии тех двух прописаны, которые избили его Не понравились они мне что-то.
- Некогда с ними возиться, - кладя бумажку в карман, ответил Шукаев. - Скоро станция…
- Ну, дело ваше, я пойду пока билеты пассажирам раздам, - сказал проводник и вышел.
- Как зовут? И откуда ты родом? - спросил Жунид паренька.
- Дуденко моя хвамилия, - охотно отвечал тот. - Семен Родионович Дуденко. С Елизаветинской мы, що в десяти верстах от Краснодара.
- Родители есть?
- Отца не помню. А мать недавно померла… - Покопавшись в кармане, Семен вдруг вытащил связку железок, назначение которых «неспециалисту», пожалуй, невозможно было определить, и протянул их Шукаеву.
- Возьмить, дядько. Мабуть, сгодятся они вам… не придется ни у кого больше ключей просить… Это Буяновы «волчата»…
Жунид, взяв отмычки, некоторое время задумчиво рассматривал их. Набор был изготовлен искусной рукой. Особенно один инструмент, состоящий из пяти стальных пластин разной формы.
- Давно ты у Пруткова?
- Ни, недавно. С неделю, мабуть.
- Так… Сколько же вы дверей в поезде открыли этими «волчатами»?
- Та ни одной. Не треба було. Я ж с вечеру в вагоне. Спал под лавкой.
Шукаев усмехнулся, поймав себя на мысли, что ему никак не хочется расстаться с этим уникальным в своем роде набором. Даже в музее МУРа в Москве не видел он таких инструментов. Кстати, по существовавшему тогда уголовно-процессуальному кодексу, отмычки эти, не будучи использованными непосредственно в деле, не являлись вещественным доказательством по нему, и приобщать их к делу не требовалось.
- Ладно, - не очень уверенно сказал Жунид. - Я возьму. А ты вот что. Говори там всю правду. Я предупредил оперуполномоченного, чтоб к тебе отнеслись полегче, если… конечно, заслужишь. А вообще - желаю не попадать больше на воровскую дорожку. Парень ты, по-моему, ничего… Бить тебя только некому…
- Нашлось же кому, - вздохнул Семен, почесывая спину. - Спасибо вам на добром слове, дядько.
В купе вошел милиционер, козырнул.
- Вы от Мартиросова?
- Так точно!
- Отведите! Передайте оперуполномоченному, что Дуденко будет говорить… Словом, даст показания по делу Пруткова.
- Слушаюсь!

* * *
Пока Шукаев сдавал Семена Дуденко с рук на руки конвоиру, состав подошел к Краснодарскому вокзалу. Пассажиры запрудили проход. Жунид вышел вместе со всеми, захватив саквояж полной блондинки.
Меньше всего на свете Жунид любил шумное изъявление благодарности. Блондинка с родинкой, казалось, задалась целью привлечь как можно больше любопытных. Театрально подкатывая подведенные карандашом глаза, она трясла руку Шукаева:
- Огромнейшее вам спасибо! Вы были просто великолепны!..
Перрон быстро пустел. Возле третьего вагона, кроме соседей Жунида по купе - высокого мужчины с усиками и сухопарой женщины в пенсне, уже никого не было. Они оба, видимо, сопровождали экзальтированную блондинку. Жуниду стало неловко.
- Не стоит, право, - остановил он ее излияния. - Ни чего особенного ведь не произошло…
- Нет, что вы, - вмешался высокий. - Мы тоже очень рады за Клавдию Дорофеевну. Разрешите уж и нам представиться: Шагбан Сапиев, экспедитор облпотребсоюза… к вашим услугам…
- А моя фамилия - Воробьева, Антонина Ивановна, - подошла женщина в пенсне. - Знаете, никак не ожидала, что почти трое суток буду ехать с самим Шерлоком Холмсом…
Тонкие губы ее улыбались, но глаза смотрели холодно и безразлично. Шукаев уловил насмешку.
- Извините, но мне пора.
- Нет, нет, - снова вцепилась в него Клавдия Дорофеевна - Так вы от нас не уйдете…
В это время неподалеку остановился «пикап». Из машины вышел плотный, невысокого роста человек в сером бобриковом пальто и такой же кепке. Жунид обратил внимание на его густые, черные, сросшиеся на переносице брови. Казалось, над глазами у него приклеена черная бархатная полоска. «Не каждый день увидишь такие брови», - подумал Жунид. Незнакомец направился к вагону и остановился сбоку от Клавдии Дорофеевны.
- Может быть, и мне уделят чуточку внимания? - недовольным тоном прервал он ее.
Блондинка, обернувшись, ничуть не смутилась:
- Тигран, дорогой, представь, меня обокрали, а товарищ… простите, я до сих пор…
- Шукаев.
- Да-да, товарищ Шукаев… он вернул наши вещи и задержал воров!
Все это начинало не на шутку раздражать Жунида. Он уже собирался решительно распроститься с шумной компанией, но не успел. Пришлось знакомиться с мужем блондинки, назвавшимся Тиграном Вартановичем Ивасьяном. Фамилия эта показалась Жуниду знакомой, но в первый момент он не вспомнил и повернулся было уходить, как вдруг его остановила реплика Ивасьяна:
- Я ведь, знаете, тоже в милиции работаю… - как бы извиняясь, произнес тот.
- Постойте… Начальник уголовного розыска? Неужели вы? - спросил Шукаев, вспомнив, наконец, разговор об Ивасьяне в отделе кадров управления, где он получал назначение.
- Совершенно верно, а что? Вы знаете меня?..
- Я направлен к вам на работу. Вот…
Покопавшись в кармане, Жунид достал документ и протянул своему новому начальнику.
Тот просмотрел бумагу.
- Ну что ж! Рад приветствовать вас в новом качестве Лучшей рекомендации, чем сегодняшняя история в поезде, вам, пожалуй, никто бы не мог дать. Понимаешь, Клава, Жунид Халидович прибыл в мое распоряжение как оперуполномоченный…
- Ну, а раз так, - сказала Клавдия Дорофеевна, - мы вас не отпустим. Едемте к нам.
- Право, это неудобно, - замялся Шукаев.
- Как начальник, я имею право голоса, - кисло улыбнулся Ивасьян. - Сначала ко мне. Сегодня отдохнете, а завтра решим все вопросы, связанные с вашим прибытием Прошу - И он жестом пригласил всех в машину.
Жену начальник угрозыска усадил в кабину, остальные разместились в кузове. Сапиев и Воробьева, поблагодарив, вышли неподалеку от вокзала, - и «пикап» покатил дальше.
Над городом висел сыроватый холодный туман, тротуары мокро поблескивали..

* * *
Ивасьяны занимали довольно большую по тем временам квартиру В двух комнатах жили Тигран Вартанович с женой, в третьей - поменьше - мать Клавдии Дорофеевны - Акулина Устиновна. Трудно было представить себе двух женщин разного возраста, так похожих друг на друга, как мать с дочерью Обе они будто только что сошли с полотен Кустодиева и удивительно напоминали расписных русских матрешек У матери были такие же светлые с рыжинкой волосы, стянутые узлом на затылке, круглое, постоянно улыбающееся лицо с румянцем во всю щеку. И даже такая же родинка, как у Клавдии, только не на подбородке, а на верхней губе. И мать, и дочь усиленно молодились, причем Жунид боялся невзначай назвать жену начальника Акулиной Устиновной, что было бы, разумеется, величайшим оскорблением для обеих Для обеих потому, что Акулина Устиновна, по-видимому, всерьез считала, будто выглядит не только моложе своих пятидесяти шести лет, но и моложе дочери.
Мир между ними был явно дипломатический, потому что ни та, ни другая не упускали случая метнуть в противника отравленную стрелу Одну из таких стрел Жунид уловил сразу, когда Акулина Устиновна прошлась по поводу спасенного им саквояжа, но не понял ее значения «Небось, не показала ему, что везешь в саквояжике?» - шепнула Акулина Устиновна дочери. Та только вздернула плечи в ответ Тайная война сказывалась и в обстановке комнат. Каморка Акулины Устиновны была обставлена безвкусно и бедно, комнаты супругов так же безвкусно, но с претензией на роскошь, доступную жене начальника угрозыска тридцатых годов.
У «мамочки», как называла мать Клавдия, стояла старомодная железная кровать с привинченными по обеим сторонам спинок латунными шариками, длинный горбатый кофр, обитый железными полосами. Возле единственного окна, выходившего во двор, - посудная горка с резьбой и две табуретки, покрытые чехлами из беленого холста. Эту каморку и предоставили Жуниду для отдыха, а ее хозяйка временно переселилась на кухню.
На половине «молодых», в так называемом «зале», стоял посредине огромный неуклюжий стол, накрытый тяжелой бархатной скатертью. Около стены - кожаный диван с полочкой на спинке, уставленной разного рода дешевыми и крикливыми безделушками. Над диваном - яркий и безвкусный ковер со львами, на окнах и дверях - ядовито-синие плюшевые портьеры.
Приняли его довольно радушно. Женщины засуетились на кухне, и через полчаса на столе уже дымились картофельные котлеты с грибным соусом, мясо и еще что-то. Тигран Вартанович достал неполную бутылку водки и заставил Жунида выпить «за знакомство» и «за благополучное боевое крещение в поезде».
Шукаеву он показался весьма добродушным, но недалеким человеком, этаким добросовестным служакой, который привык вовремя приходить на службу, строго выполнять все инструкции, но не снимал звезд с неба. С женой они, вероятно, ладили. Во всяком случае, Жунид не раз ловил потеплевший взгляд Ивасьяна, останавливающийся на оживленном кукольном личике Клавдии Дорофеевны.
Тигран Вартанович вскоре ушел на работу. Клавдия еще тараторила некоторое время, пока мать, недовольно поджав губы, убирала со стола, а потом велела Жуниду идти отдыхать.
На скрипучей постели Акулины Устиновны он долго не мог заснуть, несмотря на то, что порядком устал и промерз, вылавливая воров в поезде. В голове стучали мысли, нестройные и беспорядочные…
…Интересно, как обернутся дела у рыженького Семена? Надо бы выяснить завтра… Потом всплыла в памяти фамилия: Тугужев. Что за Тугужев?.. Ах, да. Озармас Хасанович Тугужев, завхоз колхоза «Красный Октябрь», владелец одного из фибровых чемоданов. Он все шумел и сердился, требуя свою собственность немедленно и не желая ожидать исполнения всех формальностей… Вторую фамилию, которую записал ему проводник на клочке бумаги, Жунид не запомнил.
На что, собственно, намекала Акулина Устиновна? Что могло быть в саквояже?.. В нем позванивало, когда Жунид шел в свой вагон после ареста Пруткова… А какое ему, в общем, дело до этого?..
Клавдия Дорофеевна за завтраком расспрашивала о родных, об учебе в Москве… Шукаев обычно бывал немногословен, не стал особенно распространяться о себе и на этот раз… Отец был батраком, табунщиком. Маленьким Жунид помогал ему пасти табуны князей Куденетовых.
В полусне перед ним всплывали отрывочные картины давнего и недавнего прошлого…
До сих пор судьба улыбалась Жуниду Шукаеву. Выросший в простой крестьянской семье, он рано постиг весь мудрый смысл кабардинской пословицы: «Ум человеку, крылья птице даны, чтоб вечно ввысь стремиться». Сколько помнил себя, он всегда добивался чего-то. Девятилетним мальчишкой пошел к отцу в подпаски. Мать не уставала твердить, что он еще мал, а жизнь в поле сурова. Но он все-таки настоял на своем. В первый раз вернулся с пастбищ загорелым и не по возрасту возмужавшим… Самым большим наслаждением для него стало с этих пор скакать по степи, хотя бы и без седла, на спине одного из княжеских скакунов, стройных и быстрых, как ветер. Иногда приходили другие мальчишки аула и, если поблизости не было княжеских слуг, усевшись на коней, носились по полю с гиканьем и криками, играя в старинную кабардинскую игру с шапкой. Одна из бараньих папах все время переходила из рук в руки, и тот, кто, отняв ее, удерживал у себя до конца игры, считался самым сильным и ловким джигитом…
Помнит он и Кургоко Куденетова, всегда мрачного и заносчивого. Князь не появлялся среди пастухов и других крестьян в добром состоянии духа. И все знали: если пожаловал пши (= князь. – germiones_muzh.) Кургоко, у многих после его посещения останутся на плечах или на лице следы плетеной нагайки…
Просвистела княжеская нагайка однажды и за спиной маленького Жунида. Хвост ее больно впился ему между лопаток. За что? Он не помнит. Да князь и не искал повода, чтоб ударить. Он мог сделать это просто так, для острастки…
…А потом в горские аулы стали приходить вести одна другой диковиннее и невероятнее: что русские рабочие сбросили своего царя и хотят прогнать всех богатеев, таких же жадных и злых, как Кургоко Куденетов, что нет на свете никакого аллаха, а значит, и не мог он установить на земле закона, когда один владеет всем, а другой ничем и, стало быть, землю надо разделить между бедняками поровну.
По аулам и селениям звучали новые непонятные, но красивые слова «революция», «социализм», «большевик» «интернационал».
И еще одно слово с детства запомнил Жунид. Это было имя «Ленин» Непривычное для слуха кабардинского подростка, оно казалось добрым, надежным и притягательным Впервые он услышал его, когда жандармы застрелили возле мечети чужого человека Как говорили, он бежал из тюрьмы, - его посадили якобы за то, что он дрался за правду Непонятно все это было Жуниду Одно только он понял: раз человек умер с именем Ленина на устах, значит большой и мудрый этот Ленин За плохих не умирают Говорили еще, что погибший был большевиком.
И с тех пор Жунид задался целью узнать побольше о большевиках и о Ленине.
Ему удалось это сделать. В двадцатом году двенадцатилетний парнишка уже помогал красным партизанам, боровшимся за Советскую власть в Кабардино-Балкарии.
Потом учился в начальной школе. Было это нелегко. Руки, привыкшие к грубой работе, не слушались, карандаш выскальзывал из негнущихся пальцев, а на бумаге получались невообразимые каракули. Но он был упрям.
И еще одно мешало ему. Привыкнув, как все табунщики, спать подряд целые сутки, а затем подолгу не смыкать глаз, карауля лошадей по ночам, он никак не мог научиться вставать вовремя и вечно опаздывал. Часто приходилось ему наверстывать упущенное. Так было и на рабфаке. И только в школе милиции Жунид, наконец, покончил с опозданиями и пропусками после нескольких нарядов вне очереди Однако по-прежнему умел в случае необходимости бодрствовать две-три ночи подряд, а освободившись, - спать, не подавая признаков жизни, часов по двадцать…
Долго не могла привыкнуть к этой его странности и жена. Зулета. Почти два года они не виделись.
Наконец мысли смешались, и Жунид заснул..
Не разбудили его и приглушенные голоса в соседней комнате. Между супругами шел разговор:
- Впервые вижу оперуполномоченного, который в состоянии проспать и обед, и ужин… - Это голос хозяина дома. - Неважное приобретение для угрозыска, ну и соня.
- Может, ты и неправ, - тоже шепотом отвечала Клавдия Дорофеевна. - В поезде он произвел на меня хорошее впечатление…
- Извини, но, по-моему, это не так уж сложно… молодому мужику произвести на тебя впечатление..
- Тигран!
- Что?
- Опять ты за старое?.
- Хорошо, хорошо. Не буду Однако пора бы и ужинать. Видимо, придется его разбудить?
Послышались шаги. В комнату вошла Акулина Устиновна.
- Может, кого-нибудь из друзей позовешь? - спросила она зятя. - Вон и Клавочка принарядилась…
- Я всегда за собой слежу, мама. Не как некоторые.
Тигран Вартанович сделал вид, что не заметил неприязненных взглядов, которыми они обменялись.
- Нет, - ответил он теще. - Не стоит сейчас друзей иметь и на вечеринки их созывать. Время нелегкое… Откровенно говоря, я и этого не привел бы сюда, если б не Клава!.. Конечно, он помог нам…
- Ты сам его пригласил, милый.
- Да, да, разумеется.
- И нечего дуться… - Клавдия Дорофеевна звонко чмокнула мужа в щеку. - Похудел ты, - продолжала она. - В чем дело? Может, неприятности?
- Да, Клаша, не ладится на работе. Почти каждую ночь кражи и грабежи, грабежи и кражи… А раскрываемость низкая. Того и гляди - по шапке дадут.
- Вот ты и нагрузи как следует этого Шукаева. Судя по всему, он - не промах. Все, что потруднее, ему и отдай. Пусть везет…
- Не знаю, повезет ли. Судя по его рассказу, в поезде он случайно напоролся на вора. А в счастливчиков детективов я не очень-то верю… Впрочем, поживем - увидим. Правда, у него пистолет именной, с надписью: «За активную борьбу с бандитизмом».
- А ты уже посмотрел?
- Я все-таки - начальник угрозыска, - ухмыльнулся Ивасьян. - И потом спит он так, что пушками не разбудишь. Подожди-ка.
Он заглянул в комнату тещи и через минуту вернулся к жене.
- Спит богатырским сном. Будем ужинать одни.
Акулина Устиновна загремела посудой. Видно, ей хотелось, чтобы гость принял участие в трапезе. Тогда и на столе будет всего побольше - это она знала по опыту.
Но, как она ни старалась, роняя на пол то ложки, то металлическую пепельницу, на Жунида это не оказывало ровно никакого действия. С таким же успехом можно было пытаться разбудить каменную статую…

РАШИД КЕШОКОВ (1907 – 1974. кадровый работник НКВД)