Category: семья

Category was added automatically. Read all entries about "семья".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

ТУАЛЕТНАЯ ПАЛАТКА ПРОСТАИВАЕТ, ИЛИ УРА! НА ДВЕНАДЦАТОМ СТУЛЕ КТО-ТО ЕСТЬ!

ничего не помогало. Прямо на следующий день они уехали, хотя Олли загородила камнями выход из пещеры, а дверь в доме задвинула столом и стульями. Во главе процессии ехала бабуля Олди на Джумбо — великан на великане. Перед ней, сидя на коленях на голове у слона, играла на трубе Салка. А кто ехал, качаясь на хоботе? Конечно, Олди-маленькая, любимица бабули Олди. На закорках бабули Олди держалась Молли. Ее морские свинки высовывали мордочки из двух больших седельных сумок по обе стороны от слоновьего живота. За мощным серым задом шли трое львов. За ними, тяжело дыша под мешком с книгами, шагал Грабш. Покачиваясь меж верблюжьих горбов, ехала бабушка Лисбет. На коленях у нее громоздились друг на друге шкатулка с шитьем, цирковая аптечка и касса. На переднем горбе восседала Рулада, на заднем — Лори. За ними шла серая лошадь в яблоках, а на ней Римма, из-за которой выглядывала Ума. Замыкал шествие клоун Альфредо. У него на шее сидела Арлоль. Рыжие кудряшки блестели на солнце. Она все время оборачивалась и махала Олли, стоявшей на краю болота и глядевшей, как уходят ее Грабши.
Значит, вся семья отправилась в путь, а ее одну оставили сторожить дом! Изверги, а не родственники, а ведь она отдала им всю жизнь! И ни одна дочь не захотела остаться с ней. Даже бабушка Лисбет не согласилась! «Живем один раз», — вот что она сказала, а потом добавила: «Больше у меня такого шанса не будет». А еще она сказала: «Я мечтала о чем-то подобном всю жизнь…»
А Ромуальд? Он сказал, что с радостью посадит ее в мешок, выкинув оттуда несколько книжек, и пронесет вокруг света. Но на все предложения она только качала головой.
На прощание он так закружил ее, что у нее слетели туфли, а потом утешил, как мог:
— Мы же скоро вернемся. Один разок вокруг света — и домой. И если пойдешь нас встречать, имей в виду: обратно мы пройдем через Чихенау.
Бабуля Олди подняла ее к своей великанской груди, прижала, так что косточки затрещали, и громко всхлипнула, как пес в полнолуние. Но из девятерых детей никто и слезинки не проронил. Наоборот: они ждали и не могли дождаться отъезда!
Когда вся процессия, включая цирковые фургоны, скрылась за деревьями и звуки Салкиной трубы стихли в лесной дали, Олли швырнула в болото радио, нетвердым шагом спустилась в подвал, наплакала целую ванну слез и повалилась в нее. Там она продолжила реветь весь день и всю ночь. Когда на следующее утро она вылезла из соленой воды, кожа у нее сморщилась.
В доме Грабшей наступила полная тишина. Слышно было только, как зудят комары, кудахчут куры и возятся морские свинки.
Олли лихорадочно бросилась наводить чистоту. Она вымела из пещеры львиный навоз, перемыла морских свинок, надраила ветряк так, что он стал пускать солнечных зайчиков. Иногда она вздыхала, просто так, чтобы услышать звук, исходящий от человека.
Так проходили дни и недели. Олли почти ничего не ела, и туалетная палатка простаивала без дела. Через некоторое время морковная роща увяла, новая редиска вырастала не крупнее обычных чихенбургских сортов, морские свинки мельчали, а курам становилось все легче нести яйца. Дергать морковку тоже стало намного легче — никакого слона не нужно.
Казалось, весь дом Грабшей съежился. Только сама Олли полнела, несмотря на грусть. Сначала она этого не замечала. Она думала только о Ромуальде и младших Грабшах. Часами она могла сидеть за столом, где пустовали одиннадцать стульев, и придумывать, что могло случиться с ее девятью дочурками: а вдруг в них ударит молния? Налетит саранча? Или нападут злые люди? Ведь детям так легко отравиться, замерзнуть или перегреться, захлебнуться, задохнуться, заболеть от голода или от обжорства. Когда она представляла себе своих крошек среди этих жутких опасностей, она опять не могла сдержать слез и рыдала в три ручья — и эти ручьи, журча, выливались через щель над порогом. Чтобы избавиться от ужасных мыслей, она снова ударилась в работу. Собирала травы для травяных чаев и сушила их — чая получилось больше, чем Грабши могли выпить за всю свою жизнь. Горы полезных трав. Но в гости никто не приходил, и чай пить ей было не с кем. Что-то Макса давно не было… Ах, она была бы рада угостить даже полицию и пожарную команду, она заварила бы им бочку чая — если бы они только зашли в гости!
В конце концов ей пришло в голову самой сходить в гости к кому-нибудь. Пойти в Чихенау она не решалась, там ее слишком хорошо знали как жену Грабша. Тащиться в Чихау-Озерный не было никакого смысла, потому что бабушки Лисбет не было дома. Но в Чихендорфе жила тетя Хильда. Может быть, она успела простить племянницу, сбежавшую в лес с разбойником Грабшем?
Она набила полный рюкзак сушеной мяты и отправилась в путь по лесной дороге — до Чихендорфа было три часа ходу. У дома тети Хильды она остановилась и робко постучала. Но дверь открыла незнакомая женщина: оказывается, тетя Хильда вышла замуж, домик сдала, а сама переехала в город. И жиличка закрыла дверь. Олли остолбенела. Тетушка Хильда вышла замуж? Интересно, за кого? Пришлось ей, уставшей, три часа плестись в обратную сторону.
Вот впереди показался дом и аккуратно прополотый огород, но никто не бежал встречать ее, никто радостно не кричал ей «Олли, привет!»
С тех пор как утром она ушла, в саду и в доме ничего не изменилось. Только куры и морские свинки проголодались, и один сорняк осмелился вырасти под листом ревеня. Она вырвала сорняк и со злостью выбросила его в болото, вывалив туда же и мяту из рюкзака. Потом она задала корм морским свинкам и курам и долго рассказывала им, как ей сегодня не повезло.
Пришла зима. Олли забрала кур и свинок в дом и вместе с ними пережидала холодное, темное время, не отходя далеко от очага. Ночью она спала в маленькой комнатке для родов.
А весной, когда она еще немножечко растолстела, а разговаривать почти разучилась, — в этой комнатке она родила десятого ребенка. Совершенно одна. Без помощи Макса.
Новорожденный был не слишком большой и не слишком маленький, в самый раз, как полагается младенцу, то есть — абсолютно нормальный. Но это был мальчик! Она назвала его Олл, как хотел Грабш.
С этого дня Олли перестала плакать. Теперь у нее опять был кто-то, с кем можно было разговаривать. И она больше не сердилась на Грабша, а только очень скучала по нему и ждала, придумывая для него нежные прозвища вроде «слонозайчик», «звероящерка», «гривастик» и «бородастик».
«Скорей бы он уже вернулся домой, поглядеть на замечательного сынишку!» — думала она.
Олл рос таким мальчиком, о котором много и не расскажешь — был он востроносый, белобрысый и очень послушный. Олли частенько рассматривала его: на Грабша не похож, на нее тоже. Когда сыну исполнился год, он стал щуриться. Олли пришло в голову подобрать ему очки из тех, что Грабш натащил однажды с праздника святого Николая. Она надевала ему одну пару за другой, и вдруг Олл перестал щуриться. В этих очках он и остался, отказавшись их снимать. И тут Олли узнала, на кого он похож: на тетю Хильду!

ГУДРУН ПАУЗЕВАНГ «БОЛЬШАЯ КНИГА О РАЗБОЙНИКЕ ГРАБШЕ»

о проблемах гетер

одна весьма молодая девушка в разговоре со мной наивно заявила, что будь она в древ.Греции - сталабы гетерой: и личная свобода-самостоятельность, и красивая жызнь. Работать ненадо, партнеров выбираешь себе сама - да еще и деньги за это большие гребёшь!
- Я должен разочаровать юную леди: у гетер насамделе не всё было такуж шоколадно (да и шоколада тогда еще никакого небыло).
Мы незнаем гражданского статуса всех упомянутых в древгреческих текстах гетер. Но слишком часто случается, что когда об этом заводят речь - оказывается: гетера была рабыней. Первоначально (затем выкупилась или ее выкупили). Складывается впечатление, что свободные родители с какими-никакими но возможностями свою дочку в гетеры нифига не отдавали... Идем дальше. На фактах биографии Неэры из Коринфа делаем вывод: начиная карьеру гетеры в гражданском статусе рабыни, девушка находилась в полной зависимости у старшей своей коллеги, которая посуществу выполняла функции банальной бордель-маман. Ни о каком "свободном выборе партнеров", конечно, речи сперва не идет... Но вот гетера прогремела красой и умом, стала зарабатывать по классу люкс и стала, наконец, личносвободной... - Однако гражданкой полиса нестала! А это было важно. Бедняжка Неэра, попытавшись завязать с профессией и завести семью, жестоко обломалась по причине отсутствия полноправного гражданского статуса. Такчто когда пишут: Лаида Спартанка, Никарета Коринфянка - имеют в видувсеголишь, что девушки родом из этих городов. Не более.
И, наконец, по вопросу свободного выбора партнеров. Из кого и как выбирали гетеры? Об этом даст представление текст Лукиана "Разговоры гетер". Но даж на известнейших примерах можно понять, что самые дорогие гетеры выбирали тех, кто соглашался платить большевсех. А это были: глупые юнцы, рано потерявшие отцов. И стареющие неудачники, готовые на жертвы ради престижа. Нормальный мужык на высокий запрос гетеры отвечал как Аристипп Киренский: "Скока-скока? Не. За такую цену поздние сожаления я непокупаю". Жизнь гетер проходила в вечном выпрашивании подарков и в страхе, что выгодного клиента перехватит соперница...
- Да! И я неговорил, что презираю гетер и считаю их всех корыстными суками. Иные из них прославились преданностью, добрыми делами. Фрина была молодец... - Но и ей, простите за плеоназм, жилось непросто.

ВЛАДИМИР ФЛЁРОВ

ЗАГУБЛЕННЫЙ ХУТОР

этот рассказ я услышал в Минске незадолго до освобождения его советскими войсками весной 1944 г. Город утопал в грязи, шел мокрый снег, редкие прохожие спешили домой до наступления комендантского часа. Возле дома, в котором я жил, два брата, вечно пьяные, держали довольно уютную закусочную, куда я и направился с целью поужинать и, главное, посидеть в теплом помещении перед тем как ложиться спать в нетопленной комнате. Почти все столики были заняты, братья-хозяева шныряли между ними с тарелками и стаканами, туман табачного дыма, смешанного с алкогольными парами, висел над шумными гостями.
Не успел я попривыкнуть к обстановке, как ко мне подсел мужчина неопределенного возраста – с черной повязкой на левом глазу, в порванном кожушке и стоптанных грязных сапогах.
– Иван, – представился он, и мы заказали что-то вроде ужина и по стакану самогона. В Белоруссии тогда пили самогон только стаканами: он был немного слабее водки, часто сильно вонял сивухой, но от него на другой день не болела голова.
Выпив, мы разговорились. Иван приехал из маленького села в районе Пинска на заработки. Он – гармонист, хочет играть в каком-нибудь ресторане, даже у немцев, гармошку оставил у друга. Я не стал дальше расспрашивать. Может, он партизанский разведчик или просто спекулянт, каких тогда было немало в Минске, но все же полюбопытствовал, где он потерял глаз.
– Долгая история, – отмахнулся Иван, – да ты и не поверишь.
– Почему ж не поверю? Идет война... Да и до нее всякое бывало...
– Конечно, бывало, – согласился он, – а в нечистую силу веришь?
Надо сказать, я всегда интересовался таинственными и необъяснимыми явлениями и теперь почувствовал, что услышу интересную историю. Нужно было только не спугнуть собеседника.
– В какие-то силы верю, но чтобы они выбивали глаз?.. Уж это ты должен рассказать!
– А еще пару стаканчиков закажешь? Твоя выпивка – мой рассказ!
– Идет! Только не очень-то ври!
– Ну так вот, слушай. Наше село стоит на речке Ясельде, севернее Пинска. Кругом дремучие леса, болота. Всякой живности в лесах, да рыбы в речке хоть отбавляй... У вас тогда была коллективизация, чистки, а у нас тишь да гладь, да Божья благодать. Пока вы нас не "освободили".
Вот только скука... Хотя я и не очень-то скучал. Сам знаешь, гармонист – первый парень на деревне. Хлопцы угощают, девчата так на шею и вешаются. Да к горилке я здорово пристрастился. Батька давно умер, а мать поворчит-поворчит, а там и опохмелиться приготовит...
Однажды я проспал почти целый день, мать ушла к соседям. Проснувшись, выхожу на околицу и раздумываю, куда бы податься. Уже стемнело, люди вернулись с поля, скот загнали в хлева, тишина... Вдруг ко мне подходит мужик незнакомый. Весь зарос черной бородой, да и лицо какое-то темное – то ли смуглое, то ли грязное, лишь глаза белками сверкают.
– Собирайся, Иван, сыграешь на свадьбе! Обижен не будешь!
– Где свадьба? Куда ехать?
– На хутор! Садись! Еще раз говорю: не пожалеешь!
Тут только я заметил совсем рядом телегу, запряженную большой черной лошадью. Пришлось сесть на козлы, черный мужик щелкнул кнутом, дернул вожжи, и лошадь потрусила в направлении леса. Вначале мы ехали по какой-то, видимо, давно не езженной дороге, давя мелкие деревца и папоротники. Лес по бокам становился все гуще, потом деревья поредели, появился узкий серп стареющего месяца. В его свете поблескивали лужицы, дорога давно исчезла, мы ехали по мхам и кустарникам. Наконец, под копытами лошади заплескалась вода.
– Да ты что – сказился? В болото же прешь! – закричал я.
– Не бойся, дорогу знаю! Мы уже близко! – рыкнул возница, и действительно, за небольшой березовой рощицей появилась группа крестьянских хат. Мужик завел меня в одну из них, и я увидел свадебную компанию. Огромный стол занимал почти всю комнату. Во главе его сидели жених с невестой, кругом уже изрядно выпившие гости.
"А попа-то нет, – подумал я, – у нас, в православных деревнях, священник всегда был главным гостем на свадьбе". Но мне не дали оглядеться: почти насильно влили большущий стакан самогона, всунули гармошку и заставили играть. Мне наливали стакан за стаканом, и я играл и играл. Гости были незнакомы, лица ихкак-то туманны. Только невеста Нюрка была из нашего села. Но почему-то она выглядела печально.
Время от времени гости выходили в соседнюю комнату и быстро возвращались оттуда, причесывая мокрые волосы. И я решил освежить тяжелую от алкоголя голову. В маленькой комнатке действительно стояло ведро с водой. Я опустил туда руку и только успел намочить левую сторону лица, как ко мне подскочил знакомый возница, отдернул меня от ведра.
– Эта вода не для тебя! – рявкнул он, вывел меня во двор и подвел к стоящей кадке. – Вот здесь и мочи свою голову!
Немножко протрезвев, я вернулся к свадебной компании. Что-то странное произошло со мной – глаза будто прояснились. Комната показалась грязной, запущенной, икон на стене не было. А гости словно потемнели или посинели. Веселые возгласы и пение сменились угрюмым завыванием и всхлипыванием. Сама Нюрка остекленевшими глазами смотрела на веревочную петлю в ее руках. Я недоуменно обернулся к соседу и вдруг узнал в нем недавно умершего парня из соседнего села.
– Ты же умер, чего здесь делаешь? – невольно вырвалось у меня.
– А ты, дурень, напился и мелешь пустое! – недовольно ответил он и налил мне новый стакан.
Полупьяный, полуоцепеневший от страха, я уже не мог играть и сидел, уронив голову на стол.
– Пора домой, скоро светать начнет, – сказал мне черный мужик, который, видимо, был здесь хозяином. Он бесцеремонно вывел меня из-за стола, бросил на дно телеги, и мы снова углубились в лес. Спал ли я или был в забытьи, но пришел в себя только когда возница вытащил меня из телеги возле калитки нашего двора.
– Это тебе за труды, – и он сунул мне в карман толстую пачку ассигнаций.
– А где мы были? Как называется ваш хутор? – спросил я.
– А Загубленный хутор. Может, и ты когда-либо попадешь к нам! – был ответ. Собираясь с мыслями, я хотел спросить еще чтото, но ни мужика, ни телеги уже не было. Едва добравшись до кровати, я свалился, как подкошенный, и проспал до следующего вечера.
– Где это ты всю ночь шлялся и так набрался? – разбудила меня мать.
– На свадьбе.
– Какая ж свадьба? Нигде в окрестности свадеб не было!
– Нюрка вышла замуж, разве ты не знаешь?
– Нюрка удавилась сегодня ночью! – в ужасе воскликнула мать и начала креститься.
Я полез в карман куртки, где должны были лежать деньги. Но обнаружил лишь пачку сложенных один к другому кленовых листьев.
Сколько я потом ни расспрашивал о странном мужике и Загубленном хуторе, никто ничего не знал. Я уже стал приписывать этот случай алкогольному бреду, тем более, что после той ночи запил еще пуще. На сердце у меня был страх и необъяснимая тоска. Но постепенно все забылось.
Прошло несколько месяцев. В нашем селе праздновали свадьбу. Я никогда не был особенно религиозным, но в тот день пошел в нашу маленькую церквушку. Она была полна народа, так как невеста приехала, кажется, из самого Пинска. Я стоял в последнем ряду, сонный и равнодушный. И вдруг увидел того черного возницу, которого считал порождением моего бреда. Он ходил между молящимися. То толкнет какого-либо мужика, то ущипнет бабу. Но его никто как будто и не видел. Тем не менее люди начинали переругиваться между собой и отвлекаться от богослужения.
– Ты что тут делаешь? Чего будоражишь собравшихся, мешаешь им молиться? – крикнул я ему.
– А, так ты меня видишь? – прошипел он в ответ и взглянул на меня пристально и злобно. – Ну, теперь не будешь видеть! – Развернулся и хлобыстнул меня по левому глазу с такой силой, что я грохнулся на пол без сознания. Очнулся только в глазном отделении Пинской больницы. Но спасти мой глаз врачи не смогли; с тех пор и ношу эту черную повязку.
Хочешь верь, хочешь – нет. Но не желаю тебе попасть на Загубленный хутор и познакомиться с его хозяином! – сказал Иван и допил последний стакан самогона.

ОСОБНЯК СЕМЕЙСТВА ГРАБШ

у Салки прорезался третий зуб, лето подходило к концу, и семья Грабш переехала из пещеры в дом. Он получился неописуемо красивый. Проходя в дверь под свиным задом, вы сразу оказывались в круглом зале.
Между двух окон высился шкаф с семью полками и тринадцатью ящиками, тринадцатый из которых — потайной — больше не заедал. Слева стоял стол и двенадцать стульев. С другой стороны красовался открытый камин — над очагом висел суповой котел, а рядом на полочке — все, что нужно для готовки. Напротив на стене висел ромуальдов большой мешок для добычи, под ним стояли новые башмаки. Между столом и мешком была отгорожена комнатка. В ней Олли будет рожать детей.
Посередине зала стоял толстый и гладкий шест. Через круглое отверстие, достаточно большое, чтобы в него пролезали плечи Грабша, он уходил в потолок и крепился к коньку. По этому шесту можно было влезть на чердак или мгновенно, как пожарный по тревоге, скатиться на первый этаж.
Эту идею подал Макс. Он очень гордился ею, потому что шест оказался полезным и удобным: места занимал гораздо меньше, чем лестница, сделать его было проще простого, и заодно вся семья тренировалась. А чердак стал самым уютным местом в доме, ведь там лежали горы свежего сена. Он служил спальней для всей семьи. Только в одном углу чердака сена не было — там стоял ночной горшок в цветочек, который Грабш как-то притащил из Чихенау по просьбе Олли. На всякий случай.
В подвале тоже было на что посмотреть. Там укрепили большую ванну, которую Грабш принес весной, и оборудовали все для мытья и стирки. Макс установил деревянный желоб на ножках, по которому вода текла от водопада до самого дома и по трубе — в подвал, где труба обрывалась в верхней части стены. Оттуда в ванну била струя, сама похожая на водопад. Можно было встать под нее, как под душ. Конечно, как под холодный душ. Если хотелось погреться, надо было нагреть воды (для этого под ванной имелась печка) и лечь в ванну. Она была такого размера, что в ней уместились бы Ромуальд, Олли и еще несколько Грабшей. Из ванны вода через другое отверстие вытекала из подвала.
Вторая половина подвала называлась погреб и находилась на две ступеньки выше ванной. Здесь тянулись полки для припасов на зиму, которые собиралась сделать Олли.
Но самой замечательной идеей Макса оказался ветряк. Он соорудил его из лопастей пропеллера. Из болота теперь торчала высоченная мачта, а на ней крутилось колесо. Внизу у мачты стоял сарайчик, в котором постоянно что-то жужжало, щелкало и потрескивало. Это двигались и соединялись бесчисленные колесики и шестеренки, ремни и кривошипы. Все детали Макс набрал в обломках вертолета. Он соединил их, и в результате ветряное колесо производило электрический ток. Теперь у Грабшей по вечерам почти всегда был свет, и его можно было включать и выключать. И только в полный штиль они сидели в потемках. Но в такие вечера они просто ложились пораньше спать.
Грабш с командой продумали каждую мелочь. Антон даже обнес оградой клумбы и грядки Олли. Только одну вещь они забыли напрочь: туалет. Семья заметила, что его нет, лишь после переезда. Грабши озадаченно посмотрели друг на друга. Олли ужасно разозлилась. И возложила всю вину на мужа.
— Ты с самого начала его не хотел! — сердилась она.
Ну уж это была неправда.
— Если бы ты не сбежала, напомнила бы мне, — сказал Грабш. — Значит, ты тоже виновата, что его нет. Значит, будем бегать в лес, как и раньше!
Но Олли об этом и слышать не хотела. Тогда Антон придумал, что можно поставить в болоте дощатый домик на сваях и проложить к нему мостки с берега. А из домика все будет падать в болото, и дело с концом. Грабш решил, что это очень удобно, но Олли была против.
— Через несколько лет провоняет все болото, — сказала она. Да, пришлось с ней согласиться. Кому охота жить на выгребной яме? И тут слово взял Макс:
— Экскременты человека, — сообщил он, — слишком ценная вещь, чтобы выбрасывать их просто так.
— Ты имеешь в виду какашки? — уточнил Грабш.
— Называй, как хочешь, — сказал Макс и заговорил про удобрения, про садик Олли и про «мобильный туалет». Его никто не понял. В конце концов Олли перебила его и сказала:
— Сделай эту штуку, тогда мы на нее поглядим.
Макс попросил у нее иголку, нитку и ножницы, а у Грабша — несколько мешков из-под муки. Потом устроился под березой и начал шить.
— Ты что, собрался сшить туалет? — удивился Грабш.
Макс серьезно кивнул. А через два дня он пригласил всех в сад. Там у грядки с луком-пореем красовалась островерхая палатка из мешковины.
— Как это устроено? — сказал он и приподнял угол палатки, чтобы все всё поняли. — Вот тут садишься на корточки. Потом вылезаешь и сдвигаешь палатку чуть в сторону. Таким образом постепенно будет удобрен весь сад.
Он достал листок бумаги из нагрудного кармана.
— Вот схема передвижения на год вперед, — пояснил он. — Я учел в ней каждую грядку. Туалет нужно двигать по номерам. Весь маршрут будет пройден через полгода, тогда надо начать с начала. Удобрение ляжет равномерно на каждую грядку, и к тому же — это не какая-нибудь химия, которая убивает жуков и улиток, а настоящее, чистое удобрение от Грабшей! С мобильным клозетом у вас через год будет райский сад! Ноготки вырастут, как подсолнухи, а лук-порей — ростом с бамбук!
— Обалдеть! — обрадовалась Олли. — Так просто и недорого!
И она тут же влезла в палатку, чтобы проверить удобство изобретения.

ГУДРУН ПАУЗЕВАНГ «БОЛЬШАЯ КНИГА О РАЗБОЙНИКЕ ГРАБШЕ»

в артель; спасибочко, сыт; живая шаньга; козырек лаковый; отрубил (Сибирь, начало XX века)

весть о шальном золоте в Безымянке быстро разнеслась по округе. Люди снимались с насиженных мест и шли за счастьем на Богомдарованный прииск.
Шли бывалые приискатели. За плечами лопата, кайла, котелок. В карманах широких приискательских шаровар кремень с кресалом да краюха хлеба. Ладони чуть поменьше лопаты, а силы уже нет. Кто был покрепче, тех забрали на фронт, а этому сказали: «не годен». «Не годен» сказал ему и хозяин. Вот он и бредет по дорогам. Авось на новом прииске пофартит.
Месили грязь по проселкам и крестьяне из соседних деревень в полосатых домотканых портах, в залатанных броднях, с топорами за солдатским ремнем. На висках седина, в глазах вековая тоска о хлебе насущном. Кто о хлебе не тоскует, тот дома остался.
Из рогачёвцев тянулись к прииску только расейские, а кержаки настороженно выжидали. Кузьма Иванович после каждого моления, подняв глаза и руки к небу, говорил проникновенно, с великой скорбью:
— Братья и сестры мои во Христе, молитесь каждодневно. Сатаной послано золото в испытание братишных в вере. Понаедут сюда табашники, сквернословы, нехристи и блудники. Молитесь, братья и сестры мои во Христе, да минует вас Содом и Гоморра.
На прииске осаждали Ивана Ивановича: он постарше и распоряжается всем.
— Здорово, хозяин. Примай на работу.
— У нас артель, и хозяина нет: все равны. Но принять вас в артель мы пока не имеем права.
И объяснял, что сейчас идёт тяжба между артелью и господином Ваницким. Прииск закрыт. Работают они пока по особому разрешению окружного горного инженера. Дали подписку никого в артель не принимать. Один из артельщиков, Устин Рогачёв, сейчас в городе, в управлении окружного горного инженера. Приедет на днях, и тогда, чего доброго, самим придется убираться отсюда. Сейчас золото принимает приказчик господина Ваницкого и выдает артели расписки. Кому оно будет принадлежать — пока неизвестно.
— М-мда… Дела… Пойду поищу товарищей да тут недалеча от вас свой шурф выбьем.
— Нельзя. Мы дали подписку: пока тяжба, на отводе новых шурфов не бить.
— Пусть. Мы пониже отвода али повыше.
— Выше Богомдарованного прииска, — объяснял Иван Иванович, — заявлен Аркадьевский отвод господином Ваницким, потом — Сысоевский. Ниже нас — Софийский отвод жены господина Ваницкого, Анненско-Николаевский — его тетки. И так до самого устья. Вот разве в самой вершине место найдется… Но там набилось вашего брата пришлых, как сельдей в бочке. Балаган к балагану. Если решится тяжба в нашу пользу — милости просим. Всем будем рады. Прииск артельный — каждый сам себе господин.
Вечером через заболоченную пойму Безымянки пробирался к артельному шурфу маленький щупленький человек в непомерно длинной холщовой рубахе, подпоясанной узеньким ремешком. Козья седенькая бородка набок. Он шёл, смешно подпрыгивая и размахивая руками, будто отгонял пчел.
Симеон заметил его. Хихикнул:
— Ксюха, жених-то твой крыльями машет.
Каждый день слышала девушка эту насмешку, и все же испуганно вскинула голову.
— Не смейся, Сёмша. Не надо. Он артель шибко ждёт, вот и ходит.
— Ишь, заступница. — Симеон отвернулся. — Не люблю попрошаек.
— Он не попрошайка, — спокойно поправил Иван Иванович, — а может быть будущий полноправный и уважаемый член нашей золотопромышленной артели. — И приветливо поздоровался — Здравствуй, Егор Дмитриевич. Подходи к огоньку.
— Здравствуйте, Иван Иваныч, здравствуйте. Здравствуй, Ксюшенька. Здравствуй… — протягивал Егор заскорузлую ладонь, сложенную лодочкой. Увидев, как Симеон отвернулся, он заморгал глазами, виновато улыбаясь, развёл руками, словно спрашивал: ну чего я сделал ему?
Иван Иванович пригласил:
— Пойдем с нами обедать, Егор Дмитриевич.
— Благодарствуем, Иван Иваныч. Сыт по горло. А Уська ещё не приехал?
— Кому Уська, кому Устин, — буркнул Симеон.
— Истинно так. Кому Устин. Кому, может, ещё и Силантьевич. А для меня Уська. Вместях росли. Может, без него в артель примете? Нельзя? Ишь ты, напасть какая. Ну што ж — годы ждали, а день-другой подожду. Наше дело такое — жди и надейся. Правда ведь, Ксюшенька?
— Правда, дядя Егор. Жди и надейся, — ответила Ксюша и на Егоров вопрос, и на свои сокровенные думы.
Артельщики отправились в избушку обедать. Шли молча. Только Егор продолжал рассказывать, как росли они с Уськой в деревне, как играли с ним в бабки.
— Ловкий он был такой, завсегда всех обыгрывал. И добрейший — страсть. — Егор всегда всех хвалил. — И ловкий. Недоглядишь, непременно с кону козны (- бабки. Их выбивали с кона броском биткА. – germiones_muzh.) утащит.
— Хватит те врать-то, — сердился Симеон.
— Што ты, Сёмша! Разве я позволю кому на Уську врать. Я глаза выдеру, кто про него скажет худое: потому я Уську больше всех на свете люблю. И он меня любит. Как приехал на прииск, так сразу к кому? К Аграфене с Егором. Кого перво-наперво стал звать в Безымянку в артель? Аграфену с Егором. Вот только я как-то малость замешкался.
От обеда Егор наотрез отказался, и пока артельщики молча хлебали суп-скороварку, сидел на пороге избушки, смотрел в угол, за печку. Виноватость в его сгорбленной хилой фигуре, в слезящихся, покрасневших глазах, в дрожащих руках, устало повисших между колен. Встречаясь с чьим-нибудь взглядом, спешил отвести глаза.
Ксюше даже не верилось, что этот мужичонка и дядя Устин одногодки.
Егор чувствовал себя лишним, стыдился своей назойливости, но уйти не мог. Стараясь разорвать тягостное молчание, неожиданно для себя хихикнул по-птичьему.
— Хи… Мой-то сёдни, меньшой, чуть в шурф не свалился. Ладно Аграфена его за подол рубахи поймала, а то бы вниз головой… Хи-хи.
У Егора мороз по коже прошёл, как вспомнил истошный крик Аграфены и распластанную фигуру Петюшки над черным квадратом шурфа — а на тебе, все же хихикал.
Ксюшу покоробило это хихиканье. И чтоб заставить Егора замолчать, она предложила:
— Может, чайку изопьёшь, дядя Егор?
— Спасибочко. Сыт. — Помолчал. — Разве што за кумпанию. — Поискав место, куда бы положить шапчонку, Егор заткнул её за кушак, разгладил волосы и подсел к столу. Быстро потер ладони одна о другую, крякнул и снова смутился.
Он пил, полузакрыв глаза, смакуя каждый глоток, восторженно покачивая головой:
— Хорош чаек. Ох, до чего хорош.
— Хлеб-то бери, дядя Егор, — напомнила Ксюша.
— Хлеб-от? Спасибочки. Сыт я. Кто у вас хлебы-то пекет?
Ванюшка с гордостью кивнул в сторону девушки:
— Ксюха!
— Ишь ты! Выходит, надо отведать, какие хлебы пекет молодая хозяйка, а то женихи будут спрашивать про это, а я и не знаю, што отвечать. — Взял ломоть хлеба. Откусил от него. Пожевал. — Хорош-от хлебец. Шибко хорош. — Захихикал, закрутил головой. — Можно девку хвалить женихам. Как, Ксюшенька, женихи-то, поди, стучат в окно?
Ксюша зарделась. Егор становился ей все неприятней. А он, казалось, и забыл про вопрос. Долго смотрел на закушенный кусок хлеба с каким-то сожалением. Потом перевёл взгляд на Ивана Ивановича.
— Артель-то большую станете набирать?
— Человек полтораста, а может быть, двести.
— Целый прииск. А заработки какие предвидятся?
— Кто его знает, Егор Дмитрич. Сам понимаешь, на золоте раз на раз не приходится. Как моем сейчас — рубля по три по четыре.
— На поденку? По четыре рубля? А у Ваницкого за полтинник нажилишься. Да ещё напросишься и накланяешься.
Егор взволнованно теребил бороденку, хмыкал и вертелся на лавке, как маленький. Неожиданно спохватился:
— Пошто я кус-то такой начал. Сыт ведь, а на тебе — закусил, — укоризненно качнул головой. Сунул ломоть в карман. — Выбрасывать-от грех, — и снова хихикнул.
На этот раз Ксюша не слышала Егорова хихиканья. Подавая Михею хлеб, она нечаянно коснулась рукой шелковистых волос Ванюшки и замерла. Казалось, вся кровь прилила к лицу, и сейчас люди увидят её смятение, поймут, засмеют. Она поднялась, шепнула Михею:
— Прикрой стол холстиной. Посля приберу. — Выбежала из избушки, обогнула её, прижалась спиной стене. Может, Ванюшка выйдет. Хоть бы молча постоять рядом.
Послышались шаги. Все ближе. Ксюша замерла, плотнее прижалась к стене. Кто-то стал рядом с ней. Не оглядываясь, она протянула руку, сжала чьи-то пальцы и сразу почувствовала — нет, не Ванюшка.
— Михей? Пусти же. Увидят.
— Да как же пусти, ежели сама меня держишь?
Ксюша быстро пошла по поляне. Михей не отставал.
— Погоди ты. Послушай, — и замолчал. Все было сказано раньше, что любит, что живёт для неё одной, что Устин согласен на свадьбу. Что ж ещё говорить?
А девушка и без слов понимала Михея. «Ванюшка вот молчит, — думала она, — а я хожу за ним так же, как Михей за мной. И смотрю на него так же».
— Ксюша! Неужто не быть нашей свадьбе? — крикнул Михей.
Но Ксюши уже не было рядом. Она убежала. Потом долго стояла затаясь против избушки в кустах, все ждала, чтоб вышел Ванюшка и, не дождавшись, пошла медленно прочь.
Уставшие осы и шершни заканчивали последний вечерний облет по цветам. Ксюша любила цветы. Но сейчас не замечала их. Брела по самому берегу ключа. Из воды выскакивали хариусы — ловили мотылей. В лучах заката они казались не серебристыми, а красными. Взлетали багряные брызги — маленькие, сверкающие капли огня.
Среди огненно-красных фонтанчиков сновал зимородок. На этом тихом ключе он родился. Здесь обзавелся семьёй. Неожиданно пришли люди и поселились по всем кривунам, и нет ему места. Зимородок стремительно умчался вперёд и тотчас же вернулся. Почти налетел на Ксюшу. С криком взмыл вверху и вновь, припадая к самой воде, заметался среди рубиновых хариусов и огненных брызг.
— Не трону я тебя. Не трону, — прошептала девушка и быстро пошла вперёд. За кривуном увидела худую черноволосую женщину в полинялом ситцевом платье с большой заплатой на правом плече. Женщина стояла по колено в воде и, согнувшись, промывала породу в лотке, а голопузый мальчишка лет семи тряс её за плечо и тянул:
— Ма-ам-ка, исть хочу… Исть хо-чу, мам-ка.
Ксюша хотела вернуться, но женщина подняла голову, и девушка увидела огромные чёрные глаза.
— Здравствуй, — просто сказала женщина.
— Здравствуйте. Как моется?
— Моется лучше не надо, а золота нет даже на-посмотреть.
Женщина откинула со лба прядь волос, вышла на берег и устало села на камень.
— Мам, мы ещё притащили…
Две девочки — старшей лет одиннадцать — принесли на палке ведро с породой. Мальчишка продолжал тянуть:
— Исть хочу… Исть хочу, ма-а-амка.
Чужое неприкрытое горе заставило Ксюшу на время забыть про своё.
Женщина приложила руку к левой груди и сжала её.
— Болит. А когда сдавит, страх на меня накатывает. Посиди, девонька, со мной… Хоть словом обмолвимся. Тебя зовут-то как?
— Ксюшей.
— Хорошее имя. Мою старшенькую Ольгой зовут. Поменьше которая — Капитолиной, а сынишку — Петюшкой. Ласковый он у нас. Весь в отца. Посиди. Хорошо, когда рядом с тобой человек. Ой, больно-то как.
— Может водицы подать.
— Не надо… Сядь рядом… Чтоб детишки не видали — и расстегнув ворот платья, сгребла пальцами морщинистую грудь, тихо, сквозь зубы застонала. — Пройдет это. Скоро пройдет…
На костре, в закоптелом ведре парилась мелко нарезанная черемша. Старшая девочка помешала её, заправила несколькими ложками муки. Младшая причмокнула. Голопузый Петюшка дернул сестру за платье и, притопывая босыми ногами, радостно повторял:
— А чичас будем исть. А чичас будем исть!
— А вот и я. Ку-ка-ре-ку-у…
Из кустов вышел Егор. Как всегда, колесом ставя ноги, подпрыгивая, размахивая руками. И седенькая, козья бородка так же скособочена. И все же это был не тот Егор, что приходил в избушку к артельщикам. Лицо — простое, открытое, без заискивания. Светлое и приятное.
— Где тут моя именинница? Поди-ка сюда. А где Петух? Петух-Петушок, золотой гребешок, маслена головка, шелкова бородка. Ку-ка-ре-ку, Петушок.
Егор присел на корточки, захлопал себя по бокам и запел петухом: ку-ка-ре-ку. — Глаза у него чуть с хитринкой. Ребятишки обступили отца, а Егор, с прибаутками, положил на большой лапчатый лист гостинцы: закусанный ломоть хлеба — тот самый, что сунул в карман в рогачевской избушке, и половину румяной шаньги.
— Живая шаньга! — Капа захлопала в ладоши.
— Живая! Самая настоящая, обмазанная сметаной. Э, нет, Петушок, не тянись за шаньгой. Каждому своё, — и начал делить гостинцы. — Это Петушку. Он у нас поет как кукушечка, вот ему за это горбушечка. Капка-Капитолинка — не девка у нас, а малинка. К тому же она именинница — ей, понятно, самая серединка. Олюшке-Оле, раз она всех поболе — тоже краюшечка.
Стараясь не обидеть никого, Егор разломил половину шаньги на три части. Так же поделил и кусок хлеба.
У Ксюши комок к горлу подступил.
А Егор продолжал балагурить:
— Женушка-Аграфенушка, пляши, не стой, накрывай на стол: што есть в печи, все на стол мечи. Ись хочу, аж пуп к спине прилип. Теперь его, поди, вагой не отдерешь.
Только тут Егор увидел Ксюшу и смутился.
— Гостья никак? Аграфенушка, ты бы упредила меня. — Взглянул в почерневшее от боли лицо жены и снова засуетился.
— Грудь разломило? Аграфенушка моя. Лапушка, што бы сделать тебе такое… — взял руку жены. Погладил.
— Приехал сват-то? — спросила Аграфена.
— Ещё не приехал.
— Скорей бы уж знать, возьмут ли в артель?
— Как не возьмут. Устин нарочно на прииск ездил, в артель меня звать. Помнишь, поди? — увидел, что Ксюша собирается уходить, задержал её совсем так, как перед этим задержала её Аграфена — Подожди, Ксюшенька. У нас ныне праздник. Капка у нас именинница, — и шепнул — Аграфенушке будет полегче. Ты же девка душевная. А за угощение — не взыщи. Како ни на есть, а от чистого сердца.
Нельзя уйти. Ксюша осталась. Сидя у костра, угощалась пареной колбой. Обжигаясь, пила смородинный чай. От души смеялась над Егоровыми прибаутками, и сама отвечала легко, не думая, и ответы получались веселые. Смеялась Капка, смеялась Олюшка. Петюшка смеялся с большим опозданием и лишь потому, что смеялись сестренки. Но все же гостья ему понравилась так, что перед чаем он протянул Ксюше зажатый в кулак кусок принесенной Егором шаньги и солидно сказал:
— На, куси, только маленько.
Стемнело. Ксюша решительно засобиралась домой. Егор тоже поднялся и взялся за шапку.
— Не надо. Я ведь сызмальства одна по тайге.
— Это как хочешь, а я провожу. Чичас тут много пришлого люду шляется.
Шли медленно. Отражение голубой вечерницы (- Венера. – germiones_muzh.) дрожало в болотинах, бежало впереди, расстилая серебряную тропинку с черными тенями от пихт и кустов.
Егор шёл ссутулившись, непривычно молчаливый. Но мысли мучили его, рвались наружу.
— Аграфена-то жить хочет! Как ещё хочет. Ежели человек сыт и здоров, он жизнь-то не ценит. А заболеет, почует… — страшным показалось Егору поставить слово «смерть» рядом с именем Аграфены. Рубанул рукой, будто старался их разделить, и сказал с надрывом — Тогда зачнёт жизнь понимать. Вечор легли мы спать, и тут недалеко песню заиграли. Аграфена поднялась на локте и замерла. А потом шепчет: «Слышь, песнь-то какая?» — «Самая, говорю, обыкновенная». — «Нет, говорит, ни разу я такой душевной не слышала». А утресь словно горы впервой увидела. Опять шепотком: «Никогда вы такими дивными да баскими не были». Жить хочет Аграфена. Шибко жить хочет.
Егор приотстал. И Ксюша поняла, не нужно оглядываться. Вспомнила его у избушки, заискивающим, хихикающим. Представила его с детишками у костра, по-мальчишески дурашливым, веселым, простым. И открылась ей душа человека.
Егор нагнал Ксюшу. Снова заговорил:
— Я так полагаю: будь у нашего Петушка хлеба вдосталь, перестала б болеть Аграфена. Мать ведь. Мать… А откель Петька хлеба получит, ежели отец его работы себе не сыщет. Вот я хвастаю, Ксюша, сват, мол, меня ждёт. Нужон я свату, как снег на покос. А ведь вру. И Аграфена знает, што вру, а молчит. Ксюша, я пол языком буду вылизывать, только б Петька-петушок хлеба у меня не просил, да у Аграфены грудь не болела. Я, Ксюша… — и замолчал.
Не мог признаться Егор, что несколько дней назад схватил топор и хотел идти на большую дорогу. И пошёл бы. Аграфена, наверное, прочла мысли мужа и сказала просто: «Тоскует по тебе Петушок. Как проснется, так про тебя спросит…»
— Золото у меня Аграфена… — ещё помолчал Егор. Потом тихо сказал — Вчерась Кузьку, Кузьму Иваныча видел. В городских сапогах. Картуз с лаковым козырьком. Мальчонками мы вместе с ним о лаковых козырьках сокрушались. Он вот и носит теперь. А я — накось, выкуси.
Егор словно посмеивался сам над собой.
— Мне в ту пору осьмой годок шёл, Ксюша, а помню все так, словно однево случилось. Мать миску щей налила, отломила каждому по куску калача. Не успела стрижена девка косы заплесть, а миска пуста. Сидим подбираем со стола хлебные крошки, а есть хочется пуще прежнего. Мать гладит меня по голове одной рукой, а второй фартук к глазам прикладывает. Не вытерпел я, да как заору сквозь слезы: «Борову небось кажынный день буханки пекешь». Отец поставил меня промежду колен. Ты, грит, уж большой. Понимать должон. Гнедко наш совсем постарел, а без лошади мы не хрестьяне. Выкормим борова, продадим, может и на лошаденку денег хватит. Да ещё тебе картуз новый купим. Черный.
Как услыхал я про картуз, так и про голод забыл. «И козырек будет лаковый?»— спрашиваю у отца. «Непременно», — смеется отец. Хлопает меня по плечу, а потом говорит матери: «Отломи им, мать, ещё по ломтю, а я сыт што-то. Простых щец похлебаю». Я-то слабый человек, Ксюша, а Аграфена тоже так молвит зачастую: сыта я сёдни! В конце великого поста заколол отец борова, взвалил на сани, да в город. Меня с собой прихватил. Идёт рядом с санями, кнутом помахивает и все улыбается в бороду, не то со мной, не то сам с собой говорит.
— В городе пост кончается. Семь недель мяса не ели, каждый мясному рад будет. А тут ещё пасха. Расхватают нашего боровка за милую душу. Купим мы себе молоденького меринка.
— И картуз, — напоминаю отцу.
— И картуз беспременно.
Приехали на базар, а там в мясном ряду ещё три телеги с кабанами стоят.
— Город-то вон большущий какой, — смеется отец. — Семь недель мяса не видали. Мигом расхватают.
Только раскрыл отец воз, хозяйки со всех сторон как мухи слетелись. Щупают кабанчика. Хвалят. «Ну-ка отруби мне окорочек», — просит одна. Отрубил отец. ещё рубить собирается. Да не тут-то было. Ходят хозяйки округ, толкутся, а брать не берут.
Три дня мы этим кабанчиком торговали, а его, почитай, половина осталась. Подванивать стал. К вечеру отец притащил кадушку, потолкал в неё остатки кабанчика, пересыпал солью, да и говорит мне:
— А ну, сынок, поедем домой.
— А картуз.
— Не будет, сынок, картуза. И меринка не будет.
Сорок лет прошло, а я все-то нет-нет, да во сне картуз с лаковым козырьком увижу. Увижу и так хорошо на сердце станет. Вдруг, думаю, такой фарт обернется, и получит мой Петюшка картуз, а Капка и Ольга — по полушалку. Как-то даже приснилось, будто Петька мой грамоте навострился и писарем стал.
Несуразным показалось Ксюше предположение, будто голопузый Петюшка когда-нибудь станет писарем, и она рассмеялась.
— Прости, дядя Егор. Это я сдуру.
— Чего там. Смейся. Я сам смеюсь. Нагрезишь же такое.
— Иван Иваныч сказывал, будто наступит время, когда каждый обучится грамоте. И у каждого будет хлеб.
— Не знаю. Петюшке мому не видать такого.
И вдруг засмеялся, свободно, легко.
— Артель, Ксюшнька, будет и Беловодья (- заповедная земля справедливых. – germiones_muzh.) не надо, и в рай не захочется.
Когда до избушки осталось шагов сорок, Егор остановился.
— Никак кто-то едет. В ходкЕ.. — и заторопился, не разбирая тропы, побежал, протянув вперёд руки. — Сват едет, однако. Эй, мужики, сватушка едет. Сватушка едет! Здорово-те, сват! Ох, задались тебя тут — и отступил. — Никак на тебе картуз с лаковым козырьком?
— Здорово-те, Егорша! Эй, Михей, распряги-ка лошадь. Ксюха, сгоноши чайку.
Вылез Устин из ходка. С каждым поздоровался за руку.
В словах Устина ничего необычного, но по голосу, по медлительности движений Иван Иванович почувствовал неладное и сразу забеспокоился:
— Устин Силантьевич, как решили в городе с прииском?
— Постой. Дай отдышаться. Пошли, мужики, в избушку, там расскажу, — и, усевшись на нары, стал не спеша разуваться.
И опять что-то неладное показалось Ивану Ивановичу. И Симеон почувствовал: «Таит чего-то отец до поры».
— Приехал в город, — начал Устин, — и перво-наперво к адвокату, как ты, Иван Иваныч, присоветовал. Шустрый такой. Молодой. Глаза, как у кошки. Он мне все и обделал у господина горного инженера. Наш, значит, прииск-от.
Егор привскочил.
— Слава те господи!
— Погодь ты. Анженер так решил. А Ваницкий, слышь, дело в суд направил. Адвокат толкует: суд будет по осени. Вот тогда и решится, чей прииск.
— Пущай по осени, сватушка, — Егор завертелся на нарах. — Наши-то, артельные, эти дни по четыре рубля на выход моют. Это, ежели до осени, на каждого можно полтыщи рублёв заробить. А ежели поднажать…
— Не учи. С горы спускался, видел — в вершине Безымянки костров куча. Это как понимать?
— Мы там, сватушка. Мы. Нас там, почитай, сотни три мужиков поселилось. Которые с семьями, которые холостежник. Все артель ждут.
— Скажи им, завтра наймовать буду, пущай приходят. Иван Иваныч, а што творят на сусёдних отводах Ваницкого?
— Строят бараки, разведку ведут.
— Разведку? А золото как?
— Кто его знает. Я в чужих карманах деньги не считаю. Говорят — богатое золото.
— Говорят — в Москве кур доят. Хороший хозяин и в чужом кармане копейки наперечет должон знать, — укоризненно хмыкнул и вышел.
Когда Устин проходил мимо, Егор оробел, приподнялся. Что-то новое в голосе Устина. «Вроде бы стал не в пример басовитей или как? Вроде выше стал сват… — и про себя Егор подытожил — Это тебе не Уська… Хозяин».
У костра Устин присел на сутунок. Задумался:
«У Пантелеймона Назарыча в суседях молодая вдовуха живёт. Лавка своя. Триста рублей наличными. Женю на ней Сёмшу. У самого Пантелеймона Назарыча девка в родне подрастает. За ней пятьсот дают. Это Ваньше, — определил Устин. — Пантелеймон Назарыч сам намекнул: «Твой купец — наш товар». Породниться с Пантелеймоном Назарычем — такого ещё в селе не бывало. А тут Ксюха болтается под ногами. Долго ли до греха…»
Пошевелил пальцами босых ног. Хмыкнул. Подозвал Ксюшу.
— Вот што, ты девка взрослая. Решай, за кого замуж пойдешь — за Михея аль за соседского Тришку?
Замерло Ксюшино сердце.
— Дяденька, никого мне не надо. У меня и думки про это нет…
— Не ври. На то воскресенье сговор, а за кого, за Тришку аль за Михея — решай сама. Тебе жить. А сейчас поди в село, пеки хлебы. На прииск и носа казать не смей, — и пошёл в избушку.
— Царица небесная! Дядя! — Ксюша прижала ко рту сжатые кулаки, стараясь заглушить рвущийся крик. Ванюшка быстро подошёл к ней.
— Ксюша! Што такое стряслось?
— Дядя замуж меня выдает.
— За кого?
— За Михея или за Тришку соседского, конопатого.
— А ты как?
Девушка не успела ответить. Устин позвал сына в избушку. Ксюша метнулась было за ним. Но Устин захлопнул дверь.
Чадила коптилка. Мужики сидели на нарах. Устин почувствовал напряженную тишину и решил рубить сразу, как адвокат научил:
— Сёмша, утресь перво-наперво объяви: хозяин нанимает рабочих. Иван Иваныч, вот твои шестьдесят рублев. Спасибо тебе за выручку. Как ты мой первый помощник и друг, кладу тебе сорок целковых в месяц. Михею — семь гривен в день. Ваницкий боле полтины не платит. Тебя, сват, сразу определю коней пасти. Получать будешь тридцать копеек — и замолчал выжидая.
— Сват! А как же артель?
— Кака артель? Прииск Устинов и хозяин на нём Устин. Кому не любо — скатертью дорога. Иван Иваныч, старшой в полиции наказывал отписать, у кого ты робить будешь, а уходить из Рогачёва никуда не велел. — Повернулся к Михею. — В то воскресенье шли сватов и — делу конец. — Усмехнулся про себя: «Никуда не уйдете. Оба верёвкой привязаны».
Иван Иваныч поднялся.
— Так, Устин Силантьевич. Когда тебя Ваницкий за горло схватил, ты закричал, помощи запросил, а чуть вздохнул посвободней — сам в горло вцепился. Та-ак… Эх я, дон Кихот неисправимый! Оставить бы тебя один на один с Ваницким, он бы и косточки твои оглодал. Да что с тобой говорить. Помощником тебе я не буду. Пойду в забой вместе с Михеем.
— Одумайся. Сорок целковых тебе даю. Мало считаешь?
— Слишком много. С меня довольно семидесяти копеек.
В наступившей тишине было слышно, как Ксюша несколько раз торкнулась в запертую дверь.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»

(no subject)

подозреваю, что негласная принадлежность к какой-то другой группе, кроме семьи, ощущается маленькими детьми как предательство. (Конрад Лоренц, выдающийся зоолог и зоопсихолог)

"потомучто всегда можно убежать"

наша бухгалтерша СВ - идеальная русская мама: понимающая, мягкая но упорная. Горожанка, а с ощутимым фундаментом деревенского воспитания. Красивая (взяла да вышла замуж снова в бальзаковском возрасте за простого электрика, по любви). И дети у нее вполне. - Но СВ мало было двоих пацанов от первого брака - она еще и девочку 14 лет из детдома взяла. И тянет свой воз изо дня в день. Я бы на ее месте давно озверел от бесперспективности этого дела - но СВ идеальная мама. Именно потому для меня ценно ее мнение об интернет-бытии молодёжи, протекающей у нее подносом.
- И всёж молодые нынче неоткажутся от виртуальной жызни, - говорю я. - Она гораздо удобнее реальной. Экономнее, нетакая нервная...
- Да, - с непередаваемой смесью понимания и презрения вголосе отвечает она, - это потому что всегда можно убежать.
Я посмотрел на СВ и понял, что она в жизни ни от кого и ниотчего не убегала.
Есть еще женщины в русских офисах.

а страшноли жить в России?

внимательный читатель (а я надеюсь, что такой здесь есть) наверное, заметил, что когда по выходным у меня русское - нахожу и выбираю если не веселые, то светлые вещи. Это правда. Но помнить нужно всё. И если спросят, страшноли жить в России, я вспомню не жалкие и амбициозные обидки-печальки-страхуйки нынешних недореализовавшихся недороссиян. А лицо Вити Перевалова, который сыграл Иванушку в фильме "Марья-Искусница" и Принца-трубочиста в "Старой-старой сказке" - послевоенного поскрёбыша в большой семье, снимавшегося больше в эпизодах и работавшего пожизни грузчиком, водителем, кровельщиком, метростроевцем. Посмотрите на это лицо - найдите фотку сами. Оно как хата из которой всё вынесли. Но открытые окна и двери словнобы зовут: зайдите. Может, подметете и затопите печь. Может, не насрёте наполу, когда решите уйти... - Конечно, страшно. Я никогда неговорил, что нет.

АНДРЭ МОРУА

БЕДНАЯ МАТУШКА

Бертран Шмит разбирал свою почту. Рядом стояла его жена Изабель и с интересом наблюдала за выражением лица мужа — то беспокойным, то улыбчивым, в зависимости от почерка на конверте.
— Надо же! — удивился Бертран… Письмо из Пон-де-л’Эр… Я давно ничего не получал оттуда…
Он взглянул на подпись.
— Жермен Герен?.. Ах да… мать Денизы Хольман… Что ей понадобилось?
В письме мадам Герен извещала о смерти своей матери, баронессы Д’Окенвилль, скончавшейся в Руане в доме по улице Дамьетт на восьмидесятом году жизни: «…я хотела лично сообщить вам эту печальную новость, поскольку вы дружили с моей дорогой дочерью и хорошо знали мою бедную матушку. Я вспоминаю то время, когда Дениза приводила вас в гости на улицу Дамьетт, и матушка так радовалась, слушая, как вы, ребятишки, болтаете о том о сем. Дениза уже тогда была замечательной девочкой, да и вы… Не сочтите за комплимент, но вы непременно должны знать, как моя бедная матушка любила вас… Сейчас в моей душе огромная пустота. Каждую неделю я почти тридцать лет подряд ездила в Руан, чтобы повидать ее. Несмотря на свой преклонный возраст, она была мне мудрой советчицей. Не знаю, пережила бы я это горе, если бы не поддержка моих детей и Жоржа, который, как всегда, был очень внимателен… Если когда-нибудь вам доведется быть в Нормандии и вас не пугает болтовня старой женщины, заезжайте ко мне; я буду рада показать вам несколько вещиц моей бедной матушки…»
— Вы ее хорошо знали, — спросила Изабель, — эту мадам Д’Окенвилль?
— Почти не знал… Только помню, что в Руане я пару раз приходил с Денизой в этот старый обветшалый дом…
— Почему же ее дочь пишет вам такое прочувствованное письмо?
— Чтобы ее пожалели, — ответил Бертран. — Она из тех людей, которые в любом горе найдут повод напомнить о себе… Это тем более забавно, что пока ее «бедная матушка» была жива, она обращалась с ней очень сурово.
— Почему сурово, Бертран?
— Д’Окенвилли были разорены, зато сама Геренша дважды очень выгодно выходила замуж и в результате оказалась владелицей большого состояния… Деньги на проживание она выдавала своей матери скупо, в обрез, а взамен подвергала ее постоянным унижениям… Это было отвратительно…
Подумав минуту, он добавил:
— И не только унижениям… но и вынуждала ей потворствовать.
— Что вы имеете в виду?
— Это давняя история… Мадам Герен первым браком была замужем за одним бедным малым по имени Эрпен, отцом Денизы… Она ему изменяла — сначала с одним офицером, потом — с самим Гереном, тогда еще холостяком…
Но чтобы скрывать свои свидания, ей необходимо было алиби… «Бедную матушку» как следует вымуштровали, заставив покрывать адюльтеры своей дочери… Не могу поклясться, что она не принимала ее любовников в своем доме. В бедной матушке была склонность к сводничеству.
— Склонность к сводничеству свойственна почти всем женщинам, — задумчиво ответила Изабель.
— В случае с мадам Д’Окенвилль, — возразил Бертран, — это пособничество вполне объяснимо… В молодости она «легко задирала юбку», как говорили тогда в тех краях… Мой отец, человек весьма строгих нравов, отзывался о ней с величайшим презрением… Хотя едва ли она это заслужила… Она попросту была глуповата.
— Вы должны написать несколько слов соболезнования, Бертран.
— Вы думаете?.. И что же мне написать?.. Признаться, меня мало все это волнует.
— Да, я прекрасно понимаю, но правила приличия обязывают…
Бертран вздохнул, сел за письменный стол и взял лист бумаги.
«Дорогой друг, — писал он, — ваше письмо глубоко тронуло меня. Как это благородно с вашей стороны, будучи в глубоком горе, вспомнить обо мне и лично сообщить эту печальную новость. Да, я с грустью вспоминаю эти, увы, слишком редкие визиты на улицу Дамьетт. Красота этих мест, мягкость и живость характера вашей бедной матушки, ее благосклонность к ребенку, которым я тогда был, все это осталось в моей памяти волшебными картинами детства, которые мне никогда не забыть. Что же касается вас, я знаю, как искренне вы были преданы вашей матери, и теперь только любовь вашего мужа и дочерей сможет примирить вас с утратой. Если когда-нибудь мне представится случай побывать в Пон-де-л’Эр, я непременно навещу вас, и мы побеседуем о былых временах. Примите, дорогой друг, мои уверения в почтении и искренней симпатии…»
Он протянул листок Изабель.
— Прочтите это, — сказал он, — думаю, получилось забавно.
Изабель быстро пробежала текст глазами, затем с серьезным и удовлетворенным видом вернула письмо Бертрану.
— Это именно то, что требуется, — подтвердила она.