Category: россия

Category was added automatically. Read all entries about "россия".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

арест и завтрак у полицмейстера (1871. Казань)

в Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трактире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был кошелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная рубаха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по какому-то переулку и вдруг услышал отчаянный крик нескольких голосов:
— Держи его дьявола! Держи, держи его! Откуда-то из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
— Не убежишь!
— Да я и бежать не думаю, — отвечаю.
— Это не он, тот туда убежал, — вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом.
Разъяснилось, что я — не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха.
— Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, — указал городовой на поднятую пачку.
— Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал человек, обронил, и я поднял.
— Гляди, мол, тоже рубаха-то красная, тоже, должно из ефтих! — раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
— А ты кто будешь? Откуда? — спросил квартальный.
Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал (- документов у сбежавшего из дому юного Гиляровского не было. Зато была геркулесовская сила, наглость и обаяние молодости:). – germiones_muzh.).
— Тащи его в часть, там узнаем, — приказал квартальный, рассматривая отобранные у меня чужие бумаги.
— Да это прокламации! Тащи его, дьявола… Мы тебе там покажем! Из той же партии, что бежавший…
Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел — хоть на виселицу.
На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех, — перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчей. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного дня никого не было, но появились коротенький квартальный и какой-то ярыга с гусиным пером за ухом.
— Ты кто такой? А? — обратился ко мне квартальный.
— Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, — весело ответил я.
Но в это время вбежал тот квартальный, который меня арестовал, и спросил:
— Полицмейстер здесь? Доложите, по важному делу… Государственные преступники.
Квартальные пошептались, и один из них пошел налево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
Из двери вышел огромный бравый полковник с бакенбардами.
— Вот этот самый, вашевскобродие!
— А! Вы кто такой? — очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный.
— Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его напой, накорми, потом спрашивай. Полковник улыбнулся.
— Правда это?
— Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, — ответил я, уже успокоившись.
Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести.
— Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в кабинет.
— Прикажете конвой-с?
— Никаких. Оставайтесь здесь.
Спустились, окруженные полицейскими, этажом ниже и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался.
— Хорош!
— Да, пудов на шестнадцать!
— Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились?
— Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
— С берлоги? Это интересно… Садитесь, пожалуйста. — Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты царей — больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня — в кресло и вынул большой револьвер Кольта.
— А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
— Кольт? Великолепные револьверы.
— Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много медведей!
Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
— В Сибири охотились?
— Нет.
— Где же?
— Все равно, полковник, я вам своего имени не скажу, и кто, и откуда я— не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
— Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более.
— Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в полицию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
— Вы, пожалуй, правы… Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки?
Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный:
— Изволите требовать?
— Нет. Но подождите здесь… Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час.
И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в другую дверь, предварительно заперев в стол Кольта. Квартальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя.
Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
Другой денщик тащил водку и закуску. За ним вошел полковник.
— Пожалуйте, — пригласил он меня барским жестом и добавил, — сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какую-то фамилию, а меня представил так — охотник, медвежатник.
— Очень приятно, молодой человек!
И сел. Я сообразил, что меня приняли, действительно, за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение.
— Пожалуйте, — пододвинул он мне рюмку.
— Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью.
Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм умилился:
— Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью… А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
Я принял комплимент и сказал:
— Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать…
— Браво, браво…
Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще. налив два раза по полстакану, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу..
— Вам квасу?
— Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, — сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
— А я пива с водкой не мешаю, — сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
— Кофе и коньяк!
Лакей исчез. Я закуривал.
— Ну, что сын? — обратился он к жандарму.
— Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет…
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
— Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
— Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
— Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
— Да, в гостях неудобно.
— Я не к тому… Я очень рад… Я, ведь, только одну рюмку пью…
Я налил две рюмки.
— И я только одну, — сказал жандарм.
— А я уж остатки… Разрешите. — Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
— Великолепный коньяк, — похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
— Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и спрашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу…
По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
— Вы сами откуда?
— Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
— Коля, я к тебе пойду! — и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. (- не удалось сатрапам напоить героя. Даром только на хавчик проставились. – germiones_muzh.). Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
— Простите, — извинился он, садясь за стол. — Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном… не скажу преступлении, но… вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я — власть исполнительная… Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника…
— …который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
— Да, он человек нервный, ранен в голову… И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра — извините уж, это распоряжение полковника — под стражей…
— Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
— Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
— Пожалуйте, сюда! — уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
— Утро вечера мудренее! — подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову — больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить (- конечно! Столько выбухал вчера, Илья Муромец наш. – germiones_muzh.). Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет — только решетки, две поперечные и две продольные из ржавых железных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде подоконника, и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга… Пароход гдето просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой… Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает… Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск — поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он поднимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный дежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара что-то блестит. Вижу — дамский перламутровый кошелек (- как по заказу. Везет дураку! – germiones_muzh.). Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко… Пароход свистит два раза — значит отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек — двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь бумажкой— оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
— Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
— Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаропассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное… Душа ликует…

ВЛАДИМИР ГИЛЯРОВСКИЙ. МОИ СКИТАНИЯ

ЮРИЙ БЕЛАШ (1920 - 1988. от рядового до лейтенанта - с Москвы до Берлина. окопный поэт)

судьба
Он мне сказал:
- Пойду-ка погляжу,
Когда ж большак саперы разминируют…
- Лежи, - ответил я, - не шебуршись.
И без тебя саперы обойдутся…
- Нет, я схожу, - сказал он, - погляжу

И он погиб: накрыло артогнем.
А не пошел бы – и остался жив.
___
Я говорю:
- Пойду-ка погляжу,
Когда ж большак саперы разминируют…
- Лежи, - ответил он, - не шебуршись.
И без тебя саперы обойдутся…
- Нет, я схожу, - сказал я, - погляжу

И он погиб: накрыло артогнем.
А вот пошел бы – и остался жив.

НА ЗАСТАВЕ БОГАТЫРСКОЙ (пересказ былины незнаючей - но неплох)

под городом Киевом, в широкой степи Цицарской стояла богатырская застава. Атаманом на заставе старый Илья Муромец, податаманом Добрыня Никитич, есаулом Алёша Попович. И дружинники у них храбрые: Гришка — боярский сын, Василий Долгополый, да и все хороши. Три года стоят богатыри на заставе, не пропускают к Киеву ни пешего, ни конного. Мимо них и зверь не проскользнёт, и птица не пролетит. Раз пробегал мимо заставы горностайка, да и тот шубу свою оставил. Пролетал сокол, перо выронил. Вот раз в недобрый час разбрелись богатыри-караульщики: Алёша в Киев ускакал (- на блядки, небось. Ходок известный. – germiones_muzh.), Добрыня на охоту уехал, а Илья Муромец заснул в своём белом шатре…
Едет Добрыня с охоты и вдруг видит: в поле, позади заставы, ближе к Киеву, след от копыта конского, да не малый след, а в полпечи. Стал Добрыня след рассматривать: — Это след коня богатырского. Богатырского коня, да не русского: проехал мимо нашей заставы могучий богатырь из казарской земли — по-ихнему копыта подкованы. Прискакал Добрыня на заставу, собрал товарищей: — Что же это мы наделали? Что же у нас за застава, коль проехал мимо чужой богатырь? Как это мы, братцы, не углядели? Надо теперь ехать в погоню за ним, чтобы он чего не натворил на Руси. Стали богатыри судить-рядить, кому ехать за чужим богатырём. Думали послать Ваську Долгополого, а Илья Муромец не велит Ваську слать: — У Васьки полы долгие, по земле ходит Васька заплетается, в бою заплетётся и погибнет зря. (- Васька известен в былинах как пьяница. Должнобыть, это и имеет ввиду Илья. – germiones_muzh.)
Думали послать Гришку боярского. Говорит атаман Илья Муромец: — Неладно, ребятушки, надумали. Гришка рода боярского, боярского рода хвастливого. Начнёт в бою хвастаться и погибнет понапрасну. Ну, хотят послать Алёшу Поповича. И его не пускает Илья Муромец: — Не в обиду будь ему сказано, Алёша роду поповского, поповские глаза завидущие, руки загребущие. Увидит Алеша на чуженине много серебра да золота, позавидует и погибнет зря. А пошлём мы, братцы, лучше Добрыню Никитича. Так и решили — ехать Добрынюшке, побить чуженина, срубить ему голову и привезти на заставу молодецкую. Добрыня от работы не отлынивал, заседлал коня, брал палицу, опоясался саблей острой, взял плеть шелковую, въехал на гору Сорочинскую.
Посмотрел Добрыня в трубочку серебряную — видит: в поле что-то чернеется. Поскакал Добрыня прямо на богатыря, закричал ему громким голосом: — Ты зачем нашу заставу проезжаешь, атаману Илье Муромцу челом не бьёшь, есаулу Алёше пошлины в казну не кладёшь?! Услышал богатырь Добрыню, повернул коня, поскакал к нему. От его скоку земля заколебалась, из рек, озёр вода выплеснулась, конь Добрынин на колени упал. Испугался Добрыня, повернул коня, поскакал обратно на заставу. Приезжает он ни жив, ни мёртв, рассказывает всё товарищам. — Видно мне, старому, самому в чистое поле ехать придётся, раз даже Добрыня не справился, — говорит Илья Муромец. Снарядился он, оседлал Бурушку и поехал на гору Сорочинскую. Посмотрел Илья из кулака молодецкого (- оптикой незапасся. – germiones_muzh.) и видит: разъезжает богатырь, тешится. Он кидает в небо палицу железную весом в девяносто пудов, на лету ловит палицу одной рукой, вертит ею, словно перышком. Удивился Илья, призадумался
. Обнял он Бурушку-Косматушку: — Ох ты, Бурушка мой косматенький, послужи ты мне верой-правдой, чтоб не срубил мне чуженин голову. Заржал Бурушка, поскакал на нахвальщика. Подъехал Илья и закричал: — Эй ты, вор, нахвальщик! Зачем хвастаешь?! Зачем ты заставу миновал, есаулу нашему пошлины не клал, мне, атаману, челом не бил?! Услыхал его нахвальщик, повернул коня, поскакал на Илью Муромца. Земля под ним содрогнулась, реки, озёра выплеснулись. Не испугался Илья Муромец. Бурушка стоит как вкопанный, Илья в седле не шелохнется. Съехались богатыри, ударились палицами,- у палиц рукоятки отвалились, а друг друга богатыри не ранили. Саблями ударились, — переломились сабли булатные, а оба целы. Острыми копьями кололись, — переломили копья по маковки! — Знать, уж надо биться нам врукопашную! Сошли они с коней, схватились грудь с грудью.
Бьются весь день до вечера, бьются с вечера до полночи, бьются с полночи до ясной зари, — ни один верх не берёт. Вдруг взмахнул Илья правой рукой, поскользнулся левой ногой и упал на сырую землю. Наскочил нахвальщик, сел ему на грудь, вынул острый нож, насмехается: — Старый ты старик, зачем воевать пошёл? Разве нет у вас богатырей на Руси? Тебе на покой пора. Ты бы выстроил себе избушку сосновую, собирал бы милостыню, тем бы жил-поживал до скорой смерти. Так нахвальщик насмехается, а Илья от русской земли сил набирается. Прибыло Илье силы вдвое,-он как’вскочит, как подбросит нахвальщика! Полетел тот выше леса стоячего, выше облака ходячего, упал и ушёл в землю по пояс. Говорит ему Илья: — Ну и славный ты богатырь! Отпущу я тебя на все четыре стороны, только ты с Руси прочь уезжай да другой раз заставу не минуй, бей челом атаману, плати пошлины. Не броди по Руси нахвальщиком. И не стал Илья ему рубить голову. Воротился Илья на заставу к богатырям. — Ну, - говорит, - братцы мои милые, тридцать лет я езжу по полю, с богатырями бьюсь, силу пробую, а такого богатыря не видывал!

Бы-А-Бы-А; хозяину наперекор; Сибирь не Клондайк; пошел кулак к кулаку (Сибирь, начало XX века)

— Бы… А… Бы… А…
На лбу Михея глубокие морщины. Он водит пальцем по буквам, написанным Вавилой углем на свежеобструганной кедровой доске, и вновь и вновь повторяет:
— Бы… А… Бы… А…
— Бы… А… Бы… А… — вторит Ксюша.
В первые дни, после того как Устин увез Ванюшку, Ксюша, закончив работу, уходила в тайгу. Далеко, далеко, чтоб и дымом не пахло. Садилась где-нибудь у ручья, под кустами, обхватывала колени руками и сидела до самых потемок.
Тошно видеть людей. Тошно слышать их голоса.
И внутри пустота, будто вынули сердце, оставив глухую, щемящую боль. И мыслей не было. Ноющий серый туман в голове. В тумане, очень неясно, но всегда, и ночью и днём, на работе и здесь, у ручья, виделся ей Ванюшка. Тоже серый, бесцветный, далекий. Он был неподвижен, молчал и не пробуждал ничего. Но порой Ванюшка вдруг оживал. Тогда боль становилась ещё сильней, нестерпимей, но все сразу делалось ясно. Надо узнать, куда дядя увез Ванюшку. А как узнать? Если б грамоту знала, хоть письмо отписала бы! А куда отписать? Убегу. Пойду по дороге и буду спрашивать в селах про дядю Устина, про Ваню, кто-нибудь, поди, видел их. Сёмша глаз не спускает. Если к темну не вернусь, сразу искать начнет.
Да если и найду Ваню, дядя стеречь будет, не подойдешь. Если б дядя полюбил меня… Сколько лет у него, весь дом на мне. Как мужик — и пашу, и охочусь, и золото мОю. Не любит. Убечь теперь уж не выйдет. А ежели дойду до царя? Брошусь ему в ноги, все расскажу. Неужто не побоится дядя Устин? До царя далеко, говорят. Это бы ничего, — год шла, я на ногу быстрая, — да Сёмша глаз не спускает.
На той неделе Вавила закончил работу, вылез из шурфа и крикнул:
— Ксюша, приходи в мою школу. Грамоте научу.
— Грамоте? Это чтоб письма писать?
— И писать, и читать. Грамотной станешь — женихов повалит к тебе — отбоя не будет. Грамотные невесты теперь на вес золота.
Шутил Вавила. Он вечно шутит. Но Ксюша бросила работу и сразу: к нему подошла, такая суровая и решительная, что Вавила даже немного опешил.
— Ты не драться ли хочешь со мной?
— Сдурел. Пошто драться. А ты не обманываешь? В самом деле научишь?
— Других учу уж больше недели. Приходи сегодня в землянку Егора.
— Приду. Только ты письма писать научи.
С тех пор прошло несколько дней. Каждый вечер приходила Ксюша в школу Вавилы. Больше всех старалась. Уже Михея догоняла. И все тосковала: «Не скоро, видать, письма писать научусь. А научусь непременно. Может, и впрямь дядя Устин грамотной снохой не побрезгует. Одна на деревне грамотна девка…»
— Бы… А… — повторяет Михей.
— Ну-ну, — подбадривает Вавила. — Бы да А… Вместе прочти. Слог-то какой?
— Леший их вместе прочтет, — в отчаянии машет рукой Михей и, утерев ладонью лицо, вновь начинает — Бы… А…
— Бы да А, Бы да А… Баба! — выкрикивает Петюшка и смотрит на Вавилу. В глазах его и торжество, и боязнь: ошибся?
— Правильно. Баба. А дальше?
— Мы да А… Лы да А… Баба мыла пол, — Исступленно кричит мальчишка и, радостно хлопая в ладоши, повторяет — Баба мыла пол! Баба мыла пол!
Егор рад больше сына.
— Петька-то, Петька-то. Быстрее всех, — всплескивает он руками. — Башковитый парень. В меня! — и совсем тихо говорит — Может, и впрямь писарем будет.
В землянке открыта дверь. На нарах, в дверях, в проходе не протолкнешься. Все, кто мог, пришли посмотреть, чему тут Вавила учит. На лицах удивление, насмешка, восторг. Мужики переговариваются между собой. Мешают Вавиле.
— Баловство одно, — осуждающе говорит Тарас. — Я пять лет батраком мозолил, теперича надел получил. Мне бы на лошадь деньги заробить, а грамота — тьфу. Баловство одно. На грамоте не вспахать, не посеять. — Ворчит, но продвигается вперёд.
— Тише вы, мужики. — просит Михей. — И ты, Петька, молчи. Знай про себя.
— Пошто ты парнишку-то туркаешь? — вступается Егор. — Тебе нужна грамота, а он — у бога огрызок?
Вавила берёт уголь и пишет. Ученики хором повторяют за ним:
— Мы да А…
Учеников всего шесть — Михей, Ксюша, фронтовик Федор, со шрамом на лице, да сарынь Егора (- малец. Петька. – germiones_muzh.)
— Мы да А…
— Постой, Вавила, постой, — неожиданно даже для себя басит Тарас. — Оно хоть и баловство, а занятно. Дай и мне попробовать — и усаживается на нары рядом с Петюшкой.
А Егор с благодарностью смотрит на Вавилу и шепчет:
— Господи, слава те! Послал же ты нам такого жильца.
Когда Вавила организовывал свою школу, он втайне надеялся, что автор «деревянной прокламации» (- надписи на березе: «долой войну!» - Первую мировую, что щас идет. – germiones_muzh.) захочет познакомиться с учителем. Но тот до сих пор никак не проявил себя. Ничего не удалось выяснить и среди приискателей. Вавила теперь частенько беседовал с ними. Уходил после работы подальше в тайгу или на берег ручья и встречался там с теми, кого рекомендовали ему Михей, Федор или Егор.
Ночь. Маленький, чуть приметный костёр. В горячей золе доспевает картошка. Над огнём котелок с чаем. Вокруг костра — Вавила, Михей, иногда Федор или Егор, и двое-трое вновь приглашенных.
Разговор начинает Вавила.
— Как живём, мужики?
— Живем, хлеб жуем, водичкой запиваем.
— Вишь, картопка в костре жарится. Поспеет — закусим. Чаёк скипит — кишки прополощем. Такую жисть дай бог всякому.
И только когда от картошки остается одна шелуха, а на костре в третий раз закипает чаёк, пересказав были и небылицы, начинают говорить о своём, наболевшем.
— Кака она, жисть? Землицей бы мне раздобыться — наплевать и на золото. Была у меня и землица, да продал. Нужда задавила, — делится своим горем бородатый кержак.
— Тут, под тайгой, пашеничка-то годом родится, — вступает второй. — На золоте верней. Уж я знаю. Да вишь ты, силы становится мало под старость, а сынка на войну забрали. Вот она, жисть-то, куснешь её — зубы ломит.
— Война, это верно, хребтину всю переела, — хлопает себя по загривку первый. — Непременно надобно подсобить царю-батюшке немцев бить. Они научили табак курить. Война, слышь, из-за табака-то и началась. Царь-то воюет за правое дело, против табашников.
— Ври.
— Не вру. Кузьма Иваныч зря не скажет.
— М-мда… А покуда землички-то нету, покуда сам себе не хозяин, хорошо бы на золоте малость облегчение дать. Эту самую лавку завел Симеон Устиныч. Хошь не хошь, покупай в его лавке. А там втридорога.
— Обсчеты-то — похлеще лавки. Ведь как получается. Отработал за месяц двадцать восемь упряжек, а пришёл за расчетом — Устин платит за двадцать одну. Поди ты ему докажи.
Когда допивали третий котелок чаю, Вавила подытоживал.
— А если, к примеру, мужики, мы потребуем от хозяев: лавку долой, упряжки на двойные засечки считать, без обману, бараки построить, крепь возить на шахту хорошую. А?
Засомневались мужики.
— Што ты! Бог дал хозяину власть. Грешно идти супротив бога.
— Грешно-то грешно, да и людей обсчитывать грешно, — рассуждал извечный старатель. — Народ грезил: станет Иван Иваныч управителем, и все пойдёт, как по маслу. А што изменилось?
— Оно, конешно. Народ шибко уповал на Иван Иваныча. Да видать, того… Супротив хозяина не могет, — не сдавался бородатый искатель землицы. — Хорошо, ежели бы обсчетов не стало. Опять же, и крепь как следует… Только кто возьмёт грех на душу сказать хозяину наперекор. Ты возьмешься? — спрашивал он Вавилу.
— Возьмусь.
— Мы тоже подмогнем, — поддержали Михей и Егор.
— Бог вас простит. Постарайтесь для мира, — сдавался безземельный кержак.
Так изо дня в день.

Длинный караван верховых лошадей шёл по тайге. Мохноногие лошаденки привычно карабкались на горные кручи, спускались в глубокие щели-долины, ступая по кочкам, как акробаты, переходили болота и снова карабкались по кручам. Хребты, скалы, болота, тайга.
Пежен ехал вторым, сразу за бородатым проводником. В долинах, из-под ног лошадей вспархивали табунки непуганых рябчиков. Они взлетали, хлопая крыльями, и рассаживались у тропы на деревьях. Хоть палками бей. Как домашние индейки, бродили на отмелях речек чёрные глухари, запасаясь на зиму кварцевой галькой. Косули с косулятами перебегали тропы, а на зорях со всех сторон трубили маралы. Встречались и соболи. Юркие, быстрые, они скрывались в каменистых россыпях.
— Как в африканских саваннах, — говорил восхищенный Пежен.
— Это Сибирь, — с улыбкой отвечал Аркадий Илларионович.
Поднявшись на гребень, Пежен оглядывал окрестные горы. Они, как ежи, щетинились пихтами, кедрами, березой и елью. Высокие деревья смыкались кронами, на земле полумрак. Пежена не восхищали красоты тайги. Он видел здесь штабеля желто-медовых досок, бочки со скипидаром и канифолью.
— Это же золото, золото, — говорил он.
— Это Сибирь, — отвечал Ваницкий.
Изредка тайга расступалась, давая место небольшому поселку. Землянки. Бараки для холостых. В центре небольшая церквушка и контора. Прииски. Ваницкий вел иностранных гостей по работам. Пежен неизменно брал пробы, и сам, не доверяя никому, промывал. Удивленно смотрел на грудку золота в каждом лотке и брал новые пробы. Вспоминал свою молодость, прииски Калифорнии, молчал и думал: «Какое золото! Мне бы его хотя бы на годик».
Пежен скрывал своё восхищение, но Аркадий Илларионович понимал, что творится в душе у француза, и говорил тихо, будто бы между прочим:
— Мои прииски — это маленькие оазисы в безбрежной сибирской пустыне. Случайные находки — и только, а вокруг терра инкогнито. Мы ехали с вами по неисследованной земле, по таким же золотым россыпям. И впереди, за хребтами, такое же золото, а может быть, и много богаче. Видишь его, а взять сил не хватает. Сюда бы механизмы… Дороги…
— Да, хорошо бы, — соглашался Пежен. — Это Клондайк, месье Ваницкий! ещё не открытый Клондайк.
— Это Сибирь, — поправлял Аркадий Илларионович. — Подождите, месье Пежен, я покажу вам мой Баянкуль. Это — могу сказать честно — жемчужина, каких на свете немного.
Василий Арнольдович, окружной горный инженер, сопровождавший французов, после таких разговоров отходил в сторону и задумывался. Он знал эти прииски несколько лет. И он, и его помощники брали сотни проб из забоев. Но никогда не видели такого богатства. Василий Арнольдович понимал, что это какой-то фокус. Он знал все уловки сибирских золотопромышленников. Они и стреляли в забои, и подсыпали золото в пробы, но здесь было всё необычно. Пробы брались из целиков после обрушения забоев, куда не могла проникнуть золотая дробь, и все же кучки золота оставались в лотке. «А что он расхвастался своим Баянкулем?»— недоумевал Василий Арнольдович. И тогда вспомнились ему косые, непонятные выработки, вспомнились постоянные споры с Ваницким. Его управляющий нарушал все правила горного дела, заваливал одни штреки, прямые, прорубал новые, казалось совершенно ненужные, затрудняющие вентиляцию и откатку; показывал их на планах не так, как они шли в действительности. Василий Арнольдович представил себе подлинное состояние работ на руднике и невольно пришёл в восхищение. Небольшими затратами, маскировками пройденных выработок, искусственными завалами были созданы пути к триста четвертому блоку. Куда ни пойди — на север, на юг, поднимайся по восстающим или спускайся в гезенки, одна выработка из каждых трёх приводила к железной двери триста четвертого блока.
— Что за этой железной дверью? — спросил Пежен, обходя подземные выработки Баянкуля. — Сын мне перевёл: вход строго воспрещается.
— Для всех, кроме специальной бригады рабочих, хозяина и гостей, — ответил Аркадий Илларионович и постучал — Отоприте! Ваницкий.
Открыл десятник с револьвером на поясе. За железной дверью — тёмный штрек. Низкие, полукруглые своды. Впереди — тусклые огоньки.
— Осторожней. Здесь тачки, — предупредил Ваницкий и осветил вереницу железных тачек. На каждой глухая, железная крышка, запертая большим висячим замком. — В них руда. Я покажу вам её, а пока посмотрите забой.
Забой пересекала белая жила кварца. Трое рабочих кайлили и ломиками отворачивали от жилы куски. Некоторые из них зависали и качались над кровлей белыми фонарями. Пежен удивленно потрогал один из кусков и чуть не вскрикнул от изумления. Кварц висел на золоте! Жила пронизана золотыми шнурками. Не вся. Гнездами. Но гнезд было несколько. Золото переливалось, блестело.
Ваницкий повернулся к Пежену младшему и показал на «кодак».
— Если хотите, можете сфотографировать этот забой. Вы понимаете: воруют золото. Поэтому здесь железные двери, тачки с замками и десятник с револьвером. Так в каждом, забое, где есть железные двери. Беда русских промышленников — отсутствие техники и размаха. Труд дешев. Добытое золото мне обходится не дороже, чем американцу или вам, месье, но я его беру в десять раз меньше, чем мог бы. Нужны техника, кредиты и помощь заграничных заводов, делающих машины. Не буду скрывать, да и вы понимаете не хуже меня, что цель нашей поездки — показать вам богатство, к которому ещё не приложены руки.

Приехав в Рогачёво, Сысой прежде всего отправился к Матрёне.
— Здравствуйте, матушка Матрёна Родионовна. Поздравляю вас с превеликой победой. Без суда порешили — прииск Богомдарованный стал ваш навечно. От бога правды не скроешь.
Потом разыскал Симеона и тоже поздравил. Передал наказ Устина:
— Скоро он не приедет. Делов у него целая куча. Велел хозяйствовать крепко и без оглядки. Пора и мне своим отводом заняться. Управитель — одно, а хозяйский глаз — лучше.
На радостях, конечно, гульнули.
Через несколько дней, в субботу, Сысой сидел у Кузьмы Ивановича и говорил убежденно:
— Надо, Кузьма Иваныч, непременно надо, штоб были.
— Дык я особо никого не зову. Хочешь уважить — приходи, не хочешь — вольному воля. Насильно никому мил не будешь.
Стоит на столе самовар, медный, пузатый, фырчит на разные голоса. На тарелках — ломти душистого хлеба, румяные шаньги, рыбный пирог. Мед янтарем отливает на блюдцах и застывшим, заснеженным озером в крутых берегах, белеет в плошке сметана.
На растопыренных пальцах Кузьмы Ивановича блюдце с горячим чаем. С шеи свисает холщовое полотенце, расшитое черными елочками и красными петухами. Схлебнет Кузьма Иванович с блюдца глоток, аж головой замотает: до чего горячо. Выдохнет и утирает лицо.
Сысой сидит напротив и настойчиво повторяет:
— Сходи. Пригласи. Устин в гору идёт, ему поклониться не стыдно.
— Шея не гнется. Стар. Оно, конешно, ежели они придут, мне самому интерес. Почет. Вы бы, Сысой Пантелеймоныч, сделали милость, намекнули бы Сёмше: нехорошо, мол, обижать старика. Вы же с Сёмшей запросто, почитай каждый день вместе брагу-то пьете, — прищурился хитро. — А может, и породнились уже? У нас на селе ежели два мужика к одной бабе ходят, их свояками зовут.
— Ври да знай меру. Ходил к Арине завсегда с Сёмшей, угощала она медовухой, а относительно прочего… Мне с Сёмшей ссориться не резон. Да чего я тебя уговариваю. Не хочешь в баню — ходи грязный.
Прикинул Кузьма Иванович: и вправду может придется ещё за Устина держаться. Только мудрено ведёт себя этот одноглазый. То настоял лошадей перебить у Устина. Теперь боится обидеть его.
Закряхтел. Утер полотенцем вислую, реброватую грудь.
— Да ить как ты всё размечаешь — дорого шибко.
— Я же сказал тебе, половину беру на себя, — и, достав бумажник, отсчитал несколько красненьких. — Хватит?
— Да как тут угадать. Зараз все не обсчитаешь, — но увидя, что Сысой вытащил бумагу и собирается делать подсчет, поднялся из-за стола. — Ладно, пойду. Вот, господи, жисть-то какая. Вчерась у Устина еле рыло торчало из грязи, сёдни уж князь. Правильно говорят в народе: не дразни гуся, вдруг завтра медведем окажется.
И стал собираться. Надел бархатную жилетку. Вынул из сундука праздничную поддевку. Достал толстую серебряную цепочку, нацепил её на жилет. ещё покряхтел, покачал головой и, прикрыв седую голову черным суконным картузом, вышел в сени.
— Ни пуха тебе ни пера, — крикнул вдогонку Сысой и вышел на кухню. Щипнул за плечо Лушку, стоявшую у печки, и, воровато оглянувшись, облапил.
— Пусти, — прошипела Лушка.
— Ишь ты, цену себе набиваешь. Пока хозяина нет, пошли на сеновал. Я тебе ситцу на кофту привёз…
Сыоой уверен, против ситца на кофту не устоять ни одной деревенской девке. Но Лушка вырвалась и, уперев руки в бока, сказала громко:
— Ну-ка тронь ещё пальцем — кипятком обварю. А не то ещё хуже. Убью!
…Кузьма Иванович долго шаркал ногами в сенцах Устиновой избы, покашливал: ждал, что выйдут хозяева, встретят. Подходя к избе, видел, как мелькнуло в окне чьё-то лицо. Значит, приметили, могли бы и встретить.
— Заелись, псы шелудивые, — хотел повернуть обратно. Но нельзя уходить: соседи видели, как он шёл, и догадались зачем. Ежели завтра Сёмша с Матрёной не придут на освящение мельницы, народ скажет: ходил, мол, просил, да получил от ворот поворот. Позору не оберешься.
Затосковал Кузьма Иванович. Зло сплюнув, открыл дверь и вошел в избу. Долго молился в угол, и только успокоившись, поклонился сидевшей на лавке Матрёне.
— Здравствуй, кума. Ходил по улице, дай, думаю, погляжу, как суседи живут. Давненько не был у вас. Давненько. И ты чего-то к нам не забегаешь. Мед у меня духовитый ноне. Из всех годов духовитый. Заходи вечерком чаю попить.
Слова у Кузьмы приветливые, голос елейный, а глаза злые, колючие, как ежи. Будь бы воля, ударил бы он сейчас Матрёну. Стоит у порога, как нищий. Хоть бы сесть пригласила.
Матрёна видит смущение Кузьмы Ивановича и торжествует: «Постой, помайся. Раньше я у порога стояла, ты на лавке сидел. Отливаются кошке мышкины слезки…» Поджала губы.
— Благодарствую. Только мы нонче мёд в Притаёжном берем. Он не в пример нашему — духовитей.
— Не перечу, кума, не перечу, — все больше тоскует Кузьма Иванович. — Хорош мёд в Притаёжном, но и у нас нонче шибко отменный.
С полдня Матрёна не находила места в избе: завтра Кузьма святит новую мельницу. Раньше бы запросто пошла смотреть, как будут святить. Теперь так нельзя. Унижение. До смерти хочется, а зазорно стоять со всеми в толпе. «Может, Кузьма пришёл позвать на молебствие?»
Отвела глаза, чтоб скрыть блеснувшую радость.
— Здоровье-то как, кума?
Никто никогда раньше не спрашивал её о здоровье. Оттаяла Матрёна.
— Да ты, Кузьма Иваныч, проходи, садись. А здоровье моё какое. Поясница болит. В костях ломота страшенная. В баньке попарюсь, слава богу, малость проходит. Мы теперь кажинный день баньку топим. Ты чего картуз-то в руках мнешь? Клади на лавку.
Еще тоскливее стало на душе у Кузьмы. Много лет другие стояли перед ним и мяли картуз, а тут сам замял. Тьфу! Подавил раздражение. Улыбнулся широко, как мог.
— Банька хорошо помогает, кума. Плеснешь на каменку квасу, дух такой пойдёт, аж до костей пронимает… А Симеон у тебя часом не на работе?
— Симеон Устиныч в горнице. Кушают. Мы теперь на кухне одних батраков кормим. Может, и ты, кум, щец со свежей убоинкой похлебаешь? У нас теперь кажинный день чижолые щи. А што сразу тебе сесть не велела, ты уж прости. Теперь к нам столь всякого люду ходит, так с толку собьешься, кого усаживать, кто и постоит у порога. Тебе-то мы завсегда рады.
«Ишь, расхвасталась, ведьма»! — Кузьма еле дух перевёл от унижения и злости. В голосе, всегда спокойном, уверенном, появляются нотки заискивания. Ругает себя Кузьма, но ничего поделать не может.
— У меня к тебе дело, кума. Мельничонку завтра надумал пускать, так тово… по суседски… не обессудь… Хочу не только запросто в гости вас звать, а штоб милость мне сделали — ставень у мельницы подняли, вроде бы воду пустили. Может, кума, покличешь Сёмшу… Устиныча.
— Сёмша! К тебе тут Кузьма Иваныч пришёл.
Скрипнула дверь. Кузьма чуть привстал с лавки.
— Здравствуй, Симеон Устиныч. Мельничонку пускаю, так милости просим… в гости зову.
По строгому рогачевскому этикету Кузьме Ивановичу положено называть свою новую мельницу мельничонкой. Хозяин всегда чуть прибедняется. Симеон же должен ответить: «Что ты, Кузьма Иваныч, не мельничонка вовсе, а мельничища!» Тогда Кузьма Иванович опустит глаза и скажет с должной скромностью: «Какую уж бог послал». После этого и начнется деловой разговор. Но ничего этого не произошло. Симеон, нарушая этикет, спросил:
— Когда собираешься пускать мельничонку-то?
Кузьму Ивановича будто ошпарили. Но сдержался.
Пересопел. Ответил спокойно:
— Да прямо с утра.
Симеон сел на лавку, широко, по-отцовски, расставил ноги и так же, по-отцовски, упёрся в колени ладонями. Ему все равно, что с утра, что после, но делает вид, что раздумывает, рассчитывает.
— С утра не могу.
— А ежели в полдень?
— В полдень? В полдень, пожалуй, смогу.
— Так уж вместе с кумой. И сестру твою нареченную, Ксению, тоже прошу.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»

ИВАН КОШКИН

ВЫДЕРЖКИ ИЗ АРХИВА ВОЕВОДСКОЙ ИЗБЫ ЕНИСЕЙСКОГО ОСТРОГА

«144 (1636) году [- от Рождества Христова, как и щас считаем 1636 - а от сотворения мира как считали на Руси 7144. - germiones_muzh.] июля в 20 день. Государю, царю и великому князю Михаилу Федоровичу всеа Руси бьют челом, сироты твои, Дальнебратского острога ратные люди Дмитрейка Петров Ходаков, Кирилка Семенов Большак, Парфешка Иванов Косоухов, да промышленные люди Павел Яковов Заяц, Ивашко Иванов Плехин, да прочие твоей царской милости сироты бьем челом.
Сего года июля в десятый день ходил воевода наш, князь Петр Иванов Хитров-Задов к захребтовым медведям за ясаком (- за данью. - germiones_muzh.). И те медведи захребтовые твоего государева слугу князя Петра Иванова Хитрова-Задова поедом съели совсем, а людишек его пограбили и наги отпустили и коней двух поели. И теперь мы, государь, сироты твои, без головы осталися. Так пожаловал бы ты, государь, воеводу прислал, а нам без него никак не мочно. А ясак, што мы собрали, по анбарам лежит, а слать не знаем как, ту зиму соболь из-за хребта зеленый шел, через то все шкурки у нас зеленые. А што тунгусы нам ясырь красными девками дали, так поп наш Офонасий их окрестил, и попадья их от греха в остроге заперла, а нас из острога прогнала, через то мы, сироты твои, по шалашам да землянкам мыкаем. А в острог она нас не пускает, а што нам потребно со стены скидывает. Припас охотничий еще бы ничего, а собачек ловить трудно, потому они пуда по полтора-два у нас, звери добрые.»

«144 году июля в 31 день. Дворянину Василию Борисову Белову-Горячеву от Енисейского острога воеводы, князя Олександра Тупова, память. Сей же час собравшись, с десятью ратными людьми плыть в Дальнебратский острог, дощаник взять у торговых людей на государя. Пороху и свинца взять, сколько надобно, которые ратные люди без пансырей тем пансыри взять и наручи. В том Дальнебратском остроге сыскать, каким обычаем воеводу медведь приел, да не было ли в том умысла. Да сведать, куда государев соболий ясак дели, да кто про зеленого соболя врать надоумил. А в Дальнебратском остроге стеречься, а то уж там девки мерещатся. И допрежь всего узнать, не настаивают ли опять мухомору, и самим того мухоморовава настою не пить никак.
Писано в воеводской избе Енисейского острогу»

«144 году августа в 14 день. Дворянин Васька Борисов господину моему князю Олександру Тупому, воеводе Енисейскому, челом бьет. 144 года августа в 1 день отплыл я на дощанике как твоя милость велеть изволила, а со мной десять человек ратных людей в пансырях да куяках (- это все мягкий доспех - стеганки с борнепластинами. - germiones_muzh.) да шапках железных, с припасом, а проводником промышленный человек Пашка Яковов. Да плыли девять дней, а на десятый видели чудо: летел по небу зверь велик и толст на ногах толстых, уши растяписты, а вместо носа рука, сам малиновый. Хотел я того зверя из пищали стрелять, да Пашка Яковов удержал, а сказал: само отпустит. А настоя мухоморова я, государь мой не пью совсем, как ты и велел, да и горький он. Августа в 12 день приплыли в Дальнебрацкий острог, сразу я сыск учинил, как воеводу Хитрова-Задова погубили. А медведи захребтовые в избу ко мне пришли да головой винились: ходил де воевода к ним за ясаком третий раз за год, а листы, где они лапу прикладывали, все рвал и лаял их поносно. А им уж кроме живота и дать нечего. А как стал с них шкуру драть, в те поры осерчали и воеводу съели. И просят они, медведи захребтовые, государева прощения, а што с ратных людей пограбили – все вернут, только коней не вернут, двоих, потому што их тоже съели. И я тех медведей к присяге привел, да трех медвежат ясырями (- пленными, в заложники. - germiones_muzh.) взял да за пристава (- подстражу. - germiones_muzh.) в острог посадил. А настоя мухоморова я каждый день не пью ни капли, как ты, господин мой, велел. А рухлядь мягкую, шестнадцать сороков зеленых соболей с пупками и хвостами я тебе, господин, всю с этим письмом отправил. А што с девками делать не знаю, а они в остроге уже воем воют, а уже осень скоро и нам в поле зимовать не мочно. А вчера попадья метала с частокола щена (- щенка, охотничьего пса. - germiones_muzh.) Ивашке Плехину на промысел идти, так чуть меня не зашибла. А мухоморовый настой, господине, здесь не пьют совсем, потому мухоморов в этом году мало, а с прошлогодних не забирает.
Писано в воеводском шалаше у Дальнебрацкого острогу.»

«144 году сентября в 3 день. Дворянину Василию Борисову Белову-Горячеву от Енисейского острога воеводы, князя Олександра Тупова, наказ строгий. Сведать у промышленных людей, да у тунгусов, да у медведей, коли и впрямь мухоморы не пьешь, нет ли у кого по анбарам да берлогам соболя черного, потому зеленого соболя нам на Русь посылать не мочно. А того зеленого соболя я счел да в анбары положил, да в Мангазею воеводе отошлю, штоб он отправил в Архангельский городок, может торговым людям аглицким немцам того зеленого соболя продадут. А девок окрещенных за ратных и промышленных людей замуж выдать, собак же со стены не метать, потому у нас в Енисейском остроге охотницкая собака по пяти рублев идет. Захребтовых медведей ясаком обложить, но шкур не драть, штоб они из государевой руки не побежали. А мухоморову настою не пить, потому што и прошлогодний мухомор, если под спудом настаивать, забирать может.
Писано в воеводской избе Енисейского острогу»

«144 году сентября в 20 день. Дворянин Васька Борисов господину моему князю Александру Тупому, воеводе Енисейскому, челом бьет очень сильно. По анбарам да берлогам набралось черного соболя за прошлые годы пять сороков соболей добрых, да шесть вешных, худых, да кафтанов и шуб собольих на пупках двенадцать. А девок я всех замуж выдал, через то зелена вина в остроге не осталось, а што здешние промышленные люди вино курят – так то враки, а рожь ту триста пудов везли на дощаниках да ночью в тумане потопили. А сами вино не курим и мухомор на нем не настаиваем, потому под спудом если настоять, то малиновых зверей налетает до пяти, и шести, и семи, и утром по двору от лепешек не пройти, хотя на пашню вывезти – урожаю добро. А девок восемь безмужних осталось. А те девки сказывали: в прошлом годе бились тунгусы с брацкими людьми, да много брацких людей побили, а те хитрые дали ясак девками, потому мужиков у них мало стало. А тунгусы те, штоб девок зимой не кормить, их нам ясырями отправили. А што с восемью девкам делать – я не ведаю, хоть в острог нас пустили. А собак больше с частоколу не кидаем, потому – ненадобно, только метали с частокола торгового черкасского человека Порфишку Васильева Сикорскава. Тот Порфишка, мухомору совсем настоя не пив, хвалился, што летать как птица может, да просил с острога его пустить. Как мы его с башни пустили, так он летел, но недалеко да все вниз. А со второго разу тоже недалеко летел. А после третьего отпросился, потому головой о камень ушибся, да камень разбил и через то голова болит. Тогда поп Офонасий говорил: это де гордыня человеческая, а тот Порфишка лаялся, што на ветер не поправился.
Писано в воеводской избе у Дальнебрацкого острогу, а што пятно, то попадья мою Наталку шти варить учила»

«144 году октября в 12 день. Дворянину Василию Борисову Белову-Горячеву от Енисейского острога воеводы, князя Олександра Тупова, память крепкая. Незамужних ясырских девок у попадьи оставить на зиму, весной пришлют литовских людей полоняников на пашню – выдадим за них. Порфишку Васильева боле со стены не бросать, штоб камней зря не ломал, а прилетят дивные звери – звать смотреть, пусть учится. А триста пудов ржи другой год с тебя взыщу, так што вели пахотным людям вывозить лепешки на пашню.
Писано в воеводской избе Енисейского острогу, а моя жена говорит: мясо для штей надо дольше варить»

«144 году октября в 20 день. Дворянин Васька Борисов господину моему князю Александру Тупому, воеводе Енисейскому, просит смилостивиться, челом не бью, зане голова болит сильно. Октября в 15 день пришла мне весть, што тунгусский князец Обсыка, совокупиша князьцы немирныя идет к острогу, а силы с ним пять сот человек без малого. Помоляся усердно, выехал я со вси ратные люди, и охочие промышленные и пахотные люди навстречу тому Обсыке оружно и конно. И встретили его на пашне промышленного человека Пашка Яковлева, да стали тунгусы по нам стрелять из луков, мы же стали бить огненным боем. А как осень-то сухая была, без дождя, оттого огненного пущания загорелась трава сухая, а с той травы перекинулся огонь Яковлев анбар, а он в том анбаре коноплю хранил, што мы по твоему, господине, наказу, высеваем, штоб государевым кочам (- парусно-гребныесуда. - germiones_muzh.) канаты вить. А как анбар с коноплей занялся, то больше мы два дня ничего не упомним, а как прошло два дня, то тунгусские люди уже к себе побежали, только ясырей оставили. А те ясыри сказывали, што Обсыка челом добил и ясак заплатил и сказал, што из государевой руки не выйдет, а к зиме креститься обещал, а што до того было, то ясыри не говорили, а пытать я их не стал.
Так, господине, врагов государевых мы, сироты, одолели, да тунгусов немирных под его руку привели, только голова што-то сильно болит
Писано в воеводской избе у Дальнебрацкого острогу, а мясо в шти Наталка довольно варит»

«144 году ноября в 15 день. Дворянину Василию Борисову Белову-Горячеву от Енисейского острога воеводы, князя Олександра Тупова, наказ стогий. Штоб впредь коноплю не жечь! И в молоке не варить! Ясак весь на Енисей отправить, Обсыке масло и муку на поминки (- поминки это подарки. - germiones_muzh.) я вышлю. Девок-тунгусок за попадьей держать и от ратных людей беречь.
Писано в воеводской избе Енисейского острогу, а медведям захребтовым, жалованья государева ради, к лету бортей в лесу навесить, на то бортника-литвина пришлю»

«144 году декабря в 10 день. Дворянин Васька Борисов господину моему князю Александру Тупому, воеводе Енисейскому, челом бьет. А зима у нас холодная, сонца нет, так мы, праздность ради избыть, пошли на рыбные ловы. Проруби сделав, рыбу удили, да ратный человек Кирилка Семенов Большак поймал тайменя в три сажени. Того тайменя достать штобы, два часа вокруг лед рубили, насилу вытащили, едва он нас с собой не утянул.
Писано в воеводской избе у Дальнебрацкого острогу, а шти Наталка варить добро научилась»

«144 году декабря в 28 день Дворянину Василию Борисову Белову-Горячеву от Енисейского острога воеводы, князя Олександра Тупова писано. Тайменей таких, штоб в три сажени, от роду не бывало. Ври, Васька, да не завирайся.
Писано в воеводской избе Енисейского острогу. А моя жена говорит: пусть теперь пельмени делать учится»

«145 году генваря в 20 день. Дворянин Васька Борисов господину моему князю Александру Тупому, воеводе Енисейскому, челом бьет. А таймень в три сажени и весу в нем шестьдесят пудов, всем острогом и половины не приели. А на том я, дворянин Василий Борисов Белов-Горячев, да Дмитрейка Петров Ходаков, Кирилка Семенов Большак, Парфешка Иванов Косоухов, да торговый человек черкас Порфишка Васильев Сикорский крест целуют.
Писано в воеводской избе у Дальнебрацкого острогу, а пельмени Наталке пока не даются»

«145 году февраля в 10 день Дворянину Василию Борисову Белову-Горячеву от Енисейского острога воеводы, князя Олександра Тупова писано. Ложное крестоцелование – грех тяжкий еси и за то спросится. А попу Офонасию, што не досмотрел, на чем крест целуют, от Вологодского Архиепископа достанется.
Писано в воеводской избе Енисейского острогу. А моя жена говорит – пусть начинку мельче рубит»

«145 году марта в 1 день. Дворянин Васька Борисов господину моему князю Александру Тупому, воеводе Енисейскому, челом бьет. Посылаю тебе, господину моему, мороженого тайменя, што Кирилка Семенов поймал, заднюю половину – а нам его доесть немочно. А промышленные люди говорят, што зеленого соболя в этом году мало, весь черный, да редко лазоревый бывает, но мех добрый.
Писано в воеводской избе у Дальнебрацкого острогу, а жене твоей, господине, моя Наталка кланятся велела – пельмени ей теперь удаются добро»

«145 году марта в 22 день. Дворянину Василию Борисову Белову-Горячеву от Енисейского острога воеводы, князя Олександра Тупова память. Были вести мне из Мангазеи, что в Архангельском городке аглицкий купец Фома Жонсон всего зеленого соболя в три дорога скупил. Впредь зеленого соболя, и лазоревого тож, всего брать на государя. Да еще вот чего: тайменя на што брали?
Писано в воеводской избе Енисейского острогу. А моя жена говорит – Наталке на здоровье, пусть еще спрашивает»

«145 году мая в 15 день. Дворянин Васька Борисов господину моему князю Александру Тупому, воеводе Енисейскому, челом бьет. Тайменя, господине, мы на хлеб ловили, на мешок ржи в два пуда, да на сковроду блестящую медную, да допрежь того неделю его, сыроядца, приманивали, другой мешок ржи извели. А про соболя тунгусы так говорят: пока Таежного Хозяина не отпустит, будет соболь и зеленый, и лазоревый, и об осьми ногах, хотя таких пока не лавливали.
Писано в воеводской избе у Дальнебрацкого острогу»

в лопухово-крапивных лесах Сахалина...

известно, что на острове Сахалин травки, достигающие на материке роста поколено человеку - вырастают в деревья. Крапива в два метра; борщевик - в пять... - И это обычные растения, не мутации: возьмите их семена, посадите под Москвой или в Тамбове - они снова будут нормальных размеров. Трехметровой гречихи вы больше нигде ненайдёте.
- В чем причина - в богатстве почв редкоземельным металлом церием, или в тектонических разломах, по которым обычно гигантируют сахалинские растения - ученые так и не решили.

НЕОБЫЧАЙНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ИГОРЯ И ТОТТИ (сказка из советского детства). - III серия, заключительная

Тотти улыбнулся.
- Акул нет. А барракуды бывают, - ответил он равнодушно.
- Барракуды? А что это?
- Морская щука… Коварная рыба! Акулы нападают на глубоких местах, а эти подкрадываются к самому берегу.
- А людей хватают?
- Еще и как… Юммо! - позвал Тотти одного из мальчиков, барахтающихся в песке. - Покажи свою ногу.
Бойкий малыш Юммо с готовностью показал рубец на ноге.
- Видишь, как хватанула! - сказал Тотти.
Игорь поежился. Недоверчиво глянул на ласковую, манящую прохладой воду.
- Да ты не бойся! - подбодрил его Тотти. - Не надо только заплывать вон за те камни, - показал он.
Неподалеку от берега чернели плоские камни, поросшие водорослями. Их все время окатывали волны.
Водоросли шевелились, полоща мохнатые космы в воде.
Мальчики затеяли состязание. Они поочередно кидали острый рыбачий нож в корягу. За каждый удачный бросок выдавался приз - ракушка, подобранная тут же на горячем песке.
Лучше всех получалось у маленького бойкого Юммо. Брошенный им нож неизменно втыкался острием в корягу. Под шумные возгласы соперников Юммо собрал целую гору ракушек.
Потом с разбега проныривали волну, играли в догонялки и, выскакивая из воды, как ошпаренные, кричали: «Барр-ра-ку-да!»
Резвясь, Игорь не сразу различил в этих шаловливых криках призыв о помощи. Кричал Тотти. Его не было среди ребят. Незаметно он заплыл за камни, поросшие водорослями.
Мальчики растерялись, уж не на шутку испуганно повторяя: «Барракуда! Барракуда!»
Игорь вспомнил, как учил папа: «В беде не теряйся сам и выручай товарищей!»
Он посмотрел на корягу. В ней торчал большой рыбачий нож.
Что произошло дальше, Игорь помнит смутно. Зажав в руке нож, он в два счета доплыл до камней.
В это время из воды показалась и снова скрылась голова Тотти.
Игорь нырнул. В прозрачной воде он увидел, как Тотти из последних сил держался за водоросли, а большая рыба, сверкая свирепым огненным глазом, вцепилась в его плечо.
- Раз! Раз! Раз! - не мешкая ни секунды, нанес Игорь один за другим удары, ножом прямо по сверкающему глазу хищницы.
Вода вокруг вскипела пузырьками и окрасилась кровью. Барракуда трясла головой, била хвостом, сгибалась и разгибалась. Но она уже была не страшна.
Игорь выбрался на камни и вытащил на них обессилевшего Тотти. Он здорово наглотался соленой воды. Плечо кровоточило. Барракуда оставила след своих страшных зубов. На счастье, рана оказалась не очень серьезной.
А с берега уже плыли мальчики. Они кричали: «Барракуда! Барракуда!»
На волнах белело брюхо убитой Игорем хищницы. С ней долго повозились, прежде чем вытащили на берег.
Продев через жабры палку, трофей понесли в поселок. Два самых больших мальчика едва удерживали палку на плечах.
Хвост барракуды волочился по горячему песку.
Маленький и бойкий Юммо бежал впереди, торопливо оповещая всех встречных о происшествии. Он тут же присочинил, что это та самая барракуда, которая однажды схватила и его за ногу.
Игорю пришлось задержаться в бухте Трех пальм и выждать, пока подживет плечо Тотти. Все дети и взрослые с уважением относились к отважному капитану «Мечты». В знак дружбы мальчики подарили Игорю фигурку слона из красного дерева с бивнями из настоящей слоновой кости. Такие фигурки искусно вытачивают резчики Ганы.
А когда наступил час отхода «Мечты», жители поселка собрались на берегу, чтобы проводить Игоря и Тотти.
- Приезжай к нам еще, - приглашали мальчики, пожимая Игорю руку.
- И вы приезжайте к нам в Советский Союз, - отвечал Игорь.
А маленький и бойкий Юммо доверительно сообщил:
- Я приеду первым. Вот увидишь. Учиться на инженера. Ты меня встретишь?
- Обязательно встречу! - горячо пообещал Игорь.
И вот уже снова «Мечта» скользит в голубом просторе. Снова слышна задорная песенка друзей:
Ветер, товарищ мой!
Песню звонче запой!
Налегай на паруса плечом…
Нам крутая волна,.
Нам крутая волна
Нипочем!

Как только берег скрылся из виду и корабль вышел в открытый океан, над ним снова появились крылатые помощники Игоря - чайки. Отличные штурманы, они тотчас же заступили на вахту и повели корабль.
Игорю и Тотти оставалось только перекладывать штурвал вправо или влево - как показывали летящие впереди чайки.
А по бокам корабля, у самого его борта, плыли сказочной красоты рыбы. Игорь вскрикнул от восхищения, когда увидел их. Тела рыб отливали голубым, хвосты были желтыми. Но ярче всего выделялись отогнутые назад, острые, как крылья ласточек, плавники, горевшие синим-синим огнем.
- Это золотые макрели, - сказал Тотти. - Они любят сопровождать корабли и лодки.
- Вот одну такую штучку прихватить бы домой… Давай поймаем, а?
- Поймать-то можно. Только к чему? Когда их вытаскивают, они тускнеют и становятся совсем серыми.
- Тогда пусть лучше остаются такими, - решил Игорь.

К полудню над чистым краем неба впереди по курсу корабля поднялось едва заметное облачко. Оно быстро росло, меняло формы.
Тотти тревожно всматривался. Не раз выходивший с отцом в открытый океан на лов рыбы, он знал, что могло предвещать такое невинное с виду облачко.
- Давай-ка, Игорь, убирать паруса!
- А зачем?
- Надвигается тропический ураган - торнадо. Он проходит быстро, но может потрепать.
И действительно, едва мальчики успели убрать паруса и закрепить все как следует на палубе, навстречу подули порывы резкого и холодного ветра. Облачко разрослось в мрачную тяжелую тучу. Блеснула ослепительная молния, похожая на корневище дерева. За нею последовал такой раскат грома, какого еще никогда не слышал Игорь. Вокруг корабля заходили косматые седые волны. Стало неуютно и страшно. Ветер завывал в снастях, рвал их, будто испытывал прочность.
Оставив только кливер - косой передний парус, мальчики старались удержать корабль носом против волны. Это требовало больших усилий и не всегда удавалось. Утративший ход корабль разворачивало и кренило так, что одним бортом он уже начинал черпать воду.
Внезапно разразился ливень. И не просто ливень, даже самый большой, какой только можно представить, а сплошной водопад. Потоки воды были так плотны, что с кормы, где стояли Игорь и Тотти, носовая часть корабля была едва видна. По палубе дробно застучали и запрыгали крупные ледышки града.
Так же неожиданно, как и начался, ураган умчался дальше. Тяжелая туча, будто гигантский занавес стала отодвигаться в сторону, волоча по океану набухшие дождем складки. Из-за края этого занавеса выглянуло синее небо и такие же синие волны, увенчанные барашками.
А когда туча-занавес отодвинулась еще дальше, она открыла взору качающийся неподалеку белоснежный, залитый солнцем корабль.
- «Светлогорск»!- радостно крикнул Игорь. Он с первого взгляда узнал большой морозильный траулер, на котором папа уже несколько лет ходил капитаном. На траулере в свою очередь заметили «Мечту», развернулись и пошли на сближение. На палубу и мостик высыпали люди, одетые в белую тропическую одежду.
Игорь увидел, как из ходовой рубки на капитанский мостик вышел папа. Раздался приветственный гудок сирены «Светлогорска».
Корабли поравнялись.
- Куда держите путь? - спросил знакомый голос в мегафон - жестяной рупор для усиления звука.
Тут, нарушая всякий морской порядок и формальности, Игорь изо всей силы крикнул:
- Папа, это я - Игорь!
Через несколько минут мальчиков уже обнимали все, кто находился на борту «Светлогорска». А так как там было больше ста человек, то друзьям пришлось испытать еще один торнадо, но только более теплый и ласковый.
- Как же ты попал сюда? - удивился папа. - Смотри, какой молодец! А загорел-то, загорел-то как!
- Молодец не я, а Тотти, - легонько подтолкнул вперед своего друга Игорь. - Да ты его знаешь, папа. Вы снимались вместе. Помнишь фотографию?
- Припоминаю…
- Так вот, если бы не он, несдобровать бы мне…
- А если бы не он, - то мне…
И друзья рассказали, как. они выручали друг друга.
- Вот это и есть настоящая дружба! - весело заключил папа. И все согласились с ним.
После обеда и отдыха Игорь и Тотти увидели, как поднимали глубинный трал.
Он тянулся за кормой корабля, по дну океана, на стометровой глубине, этот огромный мешок из капроновых сетей, захватывая широко раскрытой горловиной все, что попадалось на пути.
Его выбрали наверх с помощью электрической лебедки, наматывающей толстые стальные канаты.
Как только трал с рыбой всплыл на поверхность, чайки подняли невообразимый шум. Они подхватывали вымытую из сетей мелкую рыбешку, отнимали ее друг у друга, громко стенали от досады, когда упущенная рыбка начинала тонуть, сверкая в светлой воде серебряной чешуей. Достать ее чайки не могли.
Но то, что было не под силу чайкам, легко делали сильные альбатросы. Сложив крылья, они камнем падали с большой высоты, пробивали острым клювом и тяжестью своего тела прозрачную толщу и с большой глубины доставали упущенную чайками рыбу.
По скользкому железному спуску - слипу, похожему на санную горку, трал вытащили на кормовую палубу.
Перетянутый вдоль и поперек канатами, он лежал широкий и грузный, туго набитый сверкающей сардиной.
- Тонн пятнадцать, пожалуй, - сказал папа, осматривая трал.
Чтобы не помять пойманную рыбу, ее вымывали из трала сильным напором воды. Рыба скатывалась в бункер - широкое отверстие, проделанное в палубе, и оттуда попадала на рыбофабрику.
Кроме сардины, в трале попадались другие породы рыб самых причудливых форм и расцветок: огромные раки лангусты, осьминоги, каракатицы, брызгающие чернильной жидкостью, морские звезды и ежи. Все это двигалось, сверкало чешуей и панцирями, переливалось на солнце.
Мальчики спустились вниз на рыбофабрику. Тут сортировали и складывали рыбу в противни и ставили их в этажерки-тележки. Потом открывалась тяжелая металлическая дверь морозильных камер, где температура понижается до 25 градусов, и туда вкатывались тележки с рыбой.
Морозильные камеры очень понравились Тотти.
- Русская зима! - сказал он, стоя на пороге открытой камеры.
- Смотри, простудишься! - предостерег Игорь своего друга.
Они познакомились с устройством всего корабля
А на другой день ребята приняли участие в празднике по случаю перехода экватора.
Мальчиков привели на кормовой мостик. Сказочный мир подводного царства открылся их взору. На развешанных всюду сетях блестели вырезанные из серебристой и золотой бумаги рыбки, морские звезды, медузы. А рядом, поражая своими необычными размерами, висели настоящие раки лангусты, каждый чуть не с Игоря, с усами длинными, как комнатная антенна для телевизора.
По обе стороны золочёного трона Нептуна построились в белой тропической одежде участники праздника.
Пришел папа в красивой парадной форме. Старший помощник отрапортовал ему, что личный состав «Светлогорска» построен по случаю перехода экватора.
Не успел он это проговорить, как раздались гудки сирены, сигналы громкого боя, которые включаются только в случае тревоги, выстрелы из ракетниц.
Откуда-то из-под кормы поднялись по трапу на палубу негры-великаны. Их тела были разрисованы Желтой и белой краской. Головы повязаны тюрбанами. На ногах и руках позвякивали браслеты. Идущий впереди бил в барабан.
Вот показался и сам Нептун. Опираясь на трезубец, он в сопровождении своей черной свиты направился величественной поступью к трону. Царь глубин морских был одет в мантию из сетей и водорослей. В седой бороде и буклях запутались мелкие рыбки, ракушки и чешуя. На голове сияла золотая корона.
Всего насмотрелся за свое необычное путешествие Игорь. Но чтобы живые люди появлялись прямо со дна океана, это было совсем неожиданно. И не будь поблизости папы и других земных людей, кто знает, как повел бы себя храбрый капитан «Мечты». Сейчас он, прижавшись к Тотти, удивленному не меньше своего друга, жадно смотрел, что произойдет дальше.
Нептун уселся на золочёный трон, важно погладил длинную бороду, стукнул о палубу трезубцем и спросил капитана:
- Кто вы, откуда и зачем пришли в мои южные владения?
- Мы - советские моряки. Пришли сюда из далекого Калининграда, чтобы открыть новые районы промысла.
- Добро! - ответил Нептун. - Советских моряков знаю. Храбрые и трудолюбивые люди. Да и страна ваша достойная. Пример для всех остальных. С радостью открываю вам путь через экватор. Плывите, куда пожелаете. Пользуйтесь моими несметными подводными сокровищами на благо советских людей. Только кто раньше не был в этих местах, должен принять соленую купель!
Тут негры-великаны начали хватать из рядов всех, кто стоял по обе стороны трона Нептуна, и бросать в большой чан с соленой водой прямо в одежде.
Все громко смеялись.
Потом Нептун снял корону, парик и бороду, и вдруг Игорь увидел, что это никакой не морской царь, а дядя Саша, первый помощник капитана.
Да и негры оказались не настоящими. Когда один из них упал в чан, вся вода стала черной от сажи и в побелевшем «негре» узнали одного из матросов.
Игорь и Тотти тоже были брошены в купель Нептуна. Они с удовольствием барахтались в чане.Уже несколько раз сменяли в нем воду, а мальчики и не собирались вылезать.
Но пришел корабельный кок в высоком белом кол паке и позвал: - Идите кушать!

Быстро и незаметно промелькнули дни, проведенные друзьями на борту «Светлогорска».
Ранним утром над «Светлогорском», когда еще палуба не просохла от ночной росы, вахтенный штурма! приказал вывесить три набранных вместе флага: верхний - четырехугольный белый, окаймленный синей полосой и с большим красным квадратом в центре, средний - белоснежный, с вырезом, образующим два тёмных острых конца, и нижний - треугольный с косыми желтыми и красными полосами.
В таком сочетании флаги составляли на международном сигнальном коде целую фразу:
«Счастливого плавания!»
Она была обращена к Игорю и Тотти, которые отправлялись домой. Игорь на «Мечте» - в Калининград, Тотти на своей океанской парусной лодке каноэ - в Гану, в бухту Трех пальм.
Нелегким было расставание друзей. С папой же Игорь простился, как подобает мужественному капитану.
Долго еще видели с мостика «Светлогорска» корабль Игоря и лодочку Тотти. Но постепенно они растворились вдали.

- Мама, что такое мечта? - спросил Игорь.
- Ну как тебе объяснить получше, сыночек, - ответила мама. - Это какое-нибудь хорошее желание, такое же светлое и радостное, как этот солнечный зайчик… Ты кем хочешь быть, когда вырастешь большой?
- Буду моряком, как папа!
- Вот это и есть мечта.
- И еще хочу встретиться с Тотти.
- С кем, с кем? - не поняла мама.
Игорь досадливо махнул рукой.
- А, ты все равно не знаешь!
Он и сам не был твердо уверен в том, существовал ли Тотти.
Может быть, и «Мечта» не была в открытом океане.
Но тогда откуда мог взяться слоник, выточенный из красного дерева, с бивнями из настоящей слоновой кости?
И мама, рассматривая слоника, пожимала плечами. Она не помнит, чтобы папа привозил такую игрушку… Значит, все было правдой?
Но сколько ни старался Игорь водить теперь игрушечный кораблик по затейливым узорам ковра, он никак не мог найти ту волшебную волну, которая подхватила однажды и вынесла «Мечту» на безбрежные голубые просторы.

НИКОЛАЙ ЗАПРИВОДИН

БОРИС ШЕРГИН (1896 - 1973. последний сказитель Поморья)

ДВИНСКАЯ ЗЕМЛЯ
родную мою страну обходит с полуночи великое Студеное море.
В море долги и широки пути, и высоко под звездами ходит и не может стоять. Упадут на него ветры, как руки на струны, убелится море волнами, что снег.
Гремят голоса, как голоса многих труб,- голоса моря, поющие ужасно и сладко. А пошумев, замкнет свои тысячеголосые уста и глаже стекла изравнится.
Глубина океана — страшна, немерна, а будет столь светла, ажно и рыбы ходящие видно.
Полуночная наша страна широка и дивна. С востока привержена морю Печора, с запада земли Кемь и Лопь, там реки рождают золотой жемчуг.
Ветер стонет, а вам — не печаль.
Вихри ревут, а вам — не забота. И не страх вам туманов белые саваны... Спокойно вам, дети постановных матерых берегов; беспечально вы ходите плотными дорогами.
А в нашей стране — вода начало и вода конец.
Воды рождают, и воды погребают.
Море поит и кормит... А с морем кто свестен? Не по земле ходим, но по глубине морской. И обща судьба всем.
Ростят себе отец с матерью сына — при жизни на потеху, при старости на замену, а сверстные принимаем его в совет и дружбу, живем с ним дума в думу.
А придет пора, и он в море путь себе замыслит велик.
...Парус отворят, якорь подымут, сходенки снимут... Только беленький платочек долго машется.
И дни побегут за днями, месяцы за месяцами. Прокатится красное лето, отойдут промысла. У людей суда одно по одному домой воротятся, а о желанном кораблике и слуха нет, и не знаем, где промышляет.
Встанет мрачная осень. Она никогда без бед не проходит. Ударит на море погода, и морская пучина ревет и грозит, зовет и рыдает. Начнет море кораблем, как мячом, играть, а в корабле друг наш, материна жизнь...
О, какая тьма нападет на них, тьма бездонная!
О, коль тяжко и горько, печали и тоски несказанной исполнено человеку водою конец принимать! Тот час многостонен и безутешен, там — увы, увы! — вопиют, и нет помогающего...
Придет зима и уйдет. Разольются вешние воды. А друга нашего все нету да нету. И не знаем, быть ему или не быть. Мать — та мрет душою и телом, и мы глаз не сводим с морской широты.
А потом придет весть страшна и грозна:
— Одна бортовина с другою не осталась... А сына вашего, а нашего друга вода взяла.
Заплачет тут вся родня.
И бабы выйдут к морю и запоют, к камням припадаючи, к Студеному морю причитаючи:
Увы, увы, дитятко,
Поморской сын!
Ты был как кораблик белопарусной.
Как чаечка был белокрылая!
Как елиночка кудрявая.
Как вербочка весенняя!
Увы, увы, дитятко,
Поморской сын!
Белопарусной кораблик ушел за море,
Улетела чаица за синее.
И елиночка лежит порублена,
Весенняя вербушечка посечена.
Увы, увы, дитятко,
Поморской сын!

От Студеного океана на полдень развеличилось Белое море, наш светлый Гандвиг. В Белое море пала Архангельская Двина. Широка и державна, тихославная та река плывет с юга на полночь и под архангельской горой встречается с морем. Тут островами обильно: пески лежат и леса стоят. Где берег возвыше, там люди наставились хоромами. А кругом вода. Куда сдумал ехать, везде лодку, а то и кораблик надо.
В летнюю пору, когда солнце светит в полночь и в полдень, жить у моря светло и любо. На островах расцветают прекрасные цветы, веет тонкий и душистый ветерок, и как бы дымок серебристый реет над травами и лугами.
Приедем из города в карбасе. Кругом шиповник цветет, благоухает. Надышаться, наглядеться не можем. У воды на белых песках чайки ребят петь учат, а взводенькОм (- волнушкой. - germiones_muzh.) выполаскивает на песок раковины-разиньки. Летят от цветка к цветку медуницы мотыльки. Осенью на островах малина и смородина, а где мох, там обилие ягод красных и синих. Морошку, бруснику, голубель, чернику собираем натодельными грабельками: руками — долго,- и корзинами носим в карбаса. Ягод столько — не упомнишь земли под собой. От ягод тундры как коврами кумачными покрыты.
Где лес, тут и комара,- в две руки не отмашешься.
Обильно всем наше двинское понизовье. На приглубистых, рыбных местах уточка плавает, гагара ревет, гусей, лебедей — как пены.
Холмогорский скот идет от деревень, мычит — как серебряные трубы трубят. И над водами и над островами хрустальное небо, беззакатное солнце!
Мимо деревень беспрестанно идут корабли: к морю одни, к городу другие. И к солнцу парусами — как лебедь.
Обильна Двинская страна! Богата рыбой и зверем, и скотом, и лесом умножена.
В летние месяцы, как время придет на полночь, солнце сядет на море, точно утка, а не закатится, только снимет с себя венец, и небо загорится жемчужными облаками. И вся красота отобразится в водах.
Тогда ветры перестанут и вода задумается. Настанет в море великая тишина. А солнце, смежив на минуту глаза, снова пойдет своим путем, которым ходит беспрестанно, без перемены.
Этого светлого летнего времени любим и хотим, как праздника ждем. С конца апреля и лампы не надо. В солнечные ночи и спим мало. Говорим: «Умрем, дак выспимся», «Изо сна не шубу шить».
С августа белые ночи меркнут. Вечерами сидим с огнем.
От месяца сентября возьмутся с моря озябные ветры. Ходит дождь утром и вечером. В эти дни летят над городом, над островами гуси и лебеди, гагары и утки, всякая птица. Летят в полуденные края, где нет зимы, но всегда лето.
Тут охотники не спят и не едят. Отец, бывало, лодку птицы битой домой приплавит. Нищим птицей подавали.
По мелким островам и песчаным кошкам, что подле моря, набегают туманы. Белая мара морская стоит с ночи до полудня. Около тебя только по конец ружья видно; но в городе, за островами, туманов не живет.
Тогда звери находят норы, и рыба идет по тихим губам.
Холодные ветры приходят из силы в силу. Не то что в море, а на реке на Двине такой разгуляется взводень, что карбаса с людьми пружит и суда морские у пристаней с якоря рвет.
Помню, на моих было глазах, такая у города погодушка расходилась, ажно пристани деревянные по островам разбросало и лесу от заводов многие тысячи бревен в море унесло.
Дальше заведется ветер-полуночник, он дождь переменит на снег. Так постоит немного, да пойдет снег велик и будет сеяться день и ночь. Если сразу приморозит, то и реки станут и саням — путь. А упал снег на талую землю, тогда распута протяжная, по рекам тонколедица, между городом и деревнями сообщения нету. Только вести ходят, что там люди на льду обломились, а в другом месте коней обронили. Тоже и по вешнему льду коней роняют.
Так и зима придет. К ноябрю дни станут кратки и мрачны. Кто поздно встает — и дня не видит. В школах только на часок лампы гасят. В училище, бывало, утром бежишь — фонари на улицах горят, и домой в третьем часу дня ползешь — фонари зажигают.
В декабре крепко ударят морозы. Любили мы это время — декабрь, январь,- время резвое и гульливое. Воздух — как хрусталь. В полдень займется в синеве небесной пылающая золотом, и розами, и изумрудами заря. И день простоит часа два. Дома, заборы, деревья в прозрачной синеве, как сахарные,- заиндевели, закуржевели. Дух захватывает мороз-то. Дрова колоть ловко. Только тюкнешь топором — береги ноги: чурки, как сахар, летят.
На ночь звезды, что свечи, загорят. Большая Медведица — во все небо.
Слушайте, какое диво расскажу.
В замороз к полночи начнет в синем бархате небесном пояском серебряным продергивать с запада до востока, а с севера заподымается как бы утренняя заря. И вдруг все погаснет. Опять из-за моря протянутся пальцы долги без меры и заходят по небу. Да заря займется ужасная, как бы пожарная. И опять все потухнет, и звезды видать... Сиянье же обновится. Временем встанет как стена, по сторонам столбы, и столбы начнут падать, а стена поклонится. А то будто голубая река протечет, постоит да свернется, как свиток.
Бывало, спишь — услышишь собачий вой, откроешь глаза — по полу, по стенам бегают светлые тени. А за окнами небо и снег переливают несказанными огнями.
Мама или отец будили нас, маленьких, яркие-то сполохи-сияния смотреть. Обидимся, если проспим, а соседские ребята хвалятся, что видели.
У зимы ноги долги, а и зиме приходит извод. В начале февраля еще морозы трещат, звенят. В марте на солнышке пригреет, сосули с крыш. В апреле обвеют двинское понизовье верховые теплые ветры. Загремят ручьи, опадут снега, ополнятся реки водою. Наступят большие воды — разливная весна.
В которые годы вешнее тепло вдруг, тогда Двина и младшие реки кряду оживут и располонятся ото льда. Мимо города идет лед стенами-торосами.
Великое дело у нас ледоход. Иной год после суровой зимы долго ждем не дождемся. Вскроется река, и жизнь закипит. Пароходы придут заграничные и от Вологды. Весело будет... Горожане — чуть свободно — на угор, на берег идут. Двина лежит еще скована, но лед посинел, вода проступила всюду... В школе — чуть перемена — сразу летим лед караулить. По дворам лодки заготовляют, конопатят, смолят. И вот топот по всему городу. Народ табунами на берег валит. Значит, река пошла. Гулянья по берегам откроются. Не до ученья, не до работы. На городовых башнях все время выкидывают разноцветные флаги и шары; по ним горожане, как по книге, читают, каким устьем лед в море идет, где затор, где затопило.
Пригород Соломбала на низменных островах стоит, и редкий год их не топит. Улицы ямами вывертит, печи размокнут в низких домах. В городе как услышат — из пушек палят, так и знают, что Соломбала поплыла. Соломбальцы в ус не дуют, у них гулянье, гостьба откроется, ездят по улицам с гармонями, с песнями, с самоварами. А прежде — вечерами, с цветными фонарями и в масках.
Лед идет в море торосами, стенами. Между островов у моря льду горами наворотит, все льдом заложит, не видно деревень; на заводах снимает лес со штабелей. То одно, то другое устье запрет. Двине вздохнуть нёкак, выходу нет, она острова и топит. На этот случай дома в островных деревнях строили на высоких подклетях, крыльца и окна очень высоки. Около крайних домов бывали «обрубы» — бревенчатые городки: обороняют от больших весенних льдин.
Зимою наткут бабы полотен и белят на стлищах вокруг деревень. Как река шевелится, не спят ту ночь: моты, портна хватают. А проспят — все илом, песком занесет, а то и в море утянет.
Конец апреля льдина уйдет, а вода желтее теста, мутновата, потом и мутница и пенница сойдет, и река спадет, лето пойдет. Выглянет травка из-под отавы. В половине мая листок на березе с двугривенный. После первого грома ребята, бывало, ходят в лес, мастерят рябиновые флейты. По всему городу будет эта музыка. Велико еще весной удовольствие, когда Обводный канал со всеми канавами разольется. По улицам хоть в лодке поезжай. Тут ребята бродятся, один перед другим хвастают: у кого кораблик краше и лучше; пускают кораблики по бегучим каналам.
А летом везде дороги торны. От воды, от реки не отходим. Малыши в песке, в камешках, в раковинках разбираются, на отмелях полощутся, ребята постарше в лодках, карбасах меж кораблями, пристанями, меж островами живут.
Вода в море и в реках не стоит без перемены, но живет в сутках две воды — большая и малая, или «полая» и «кроткая». Эти две воды — дыханье моря. Человек дышит скоро и часто, а море велико: пока раз вздохнет, много часов пройдет. И когда начнет подниматься грудь морская, наполняя реки, мы говорим: «Вода прибывает».
И подымается лоно морское до заката солнечного. А наполнив реки, море как бы отдыхает; мы скажем: «Вода задумалась». И, постояв, вода дрогнет и начнет кротеть, пойдет на убыль. Над водами прошумит слышно. Мы говорим: «Море вздохнуло».
Когда полая вода идет на малую, от встречи ходит волна «сувой».
С полдня (- с юга. - germiones_muzh.) много дорог пришло в полуночный и светлый Архангельский город. Тем плотным дорогам у нашего города конец приходит, полагается начало морским беспредельным путям.
Город мой, родина моя, ты дверь, ты ворота в неведомые полярные страны. В Архангельск съезжаются, в Архангельске снаряжаются ученые испытывать и узнавать глубины и дали Северного океана. От архангельских пристаней беспрестанно отплывают корабли во все стороны света. На запад — в Норвегию, Швецию, Данию, Германию, Англию и Америку, на север — к Новой Земле, на Шпицберген, на Землю Иосифа. В наши дни народная власть распахнула ворота и на восток, указала Великий Северный путь. Власть Советов оснастила корабли на столь дальние плавания, о которых раньше только думали да гадали. Власть Советов пытливым оком посмотрела и твердой ногой ступила на такие берега, и земли, и острова, куда прежде чаица не залетывала, палтус-рыба не захаживала.
Люблю про тех сказывать, кто с морем в любви и совете.
С малых лет повадимся по пароходам и отступиться не можем, кого море полюбит.
А не залюбит море, бьет человека да укачивает, тому не с жизнью же расстаться. Не все в одно льяло льются, не все моряки. Людно народу на лесопильных заводах работает, в доках, в мастерских, на судоремонтных заводах, в конторах пароходских. В наши дни Архангельск первый город Северной области. Дел не переделать, работ не переработать. Всем хватит.
Улицы в Архангельском городе широки, долги и прямы. На берегу и у торгового звена много каменного строенья, а по улицам и по концам город весь бревенчатый. У нас не любят жить в камне. В сосновом доме воздух легкий и вольный. Строят в два этажа, с вышками, в три, в пять, в семь, в девять окон по фасаду. Дома еще недавно пестро расписывали красками: зеленью, ультрамарином, белилами.
Многие улицы вымощены бревнами, а возле домов обегают по всему городу из конца в конец тесовые широкие мостки для пешей ходьбы. По этим мосточкам век бы бегал. Старым ногам спокойно, молодым — весело и резво. Шаг по асфальту и камню отдается в нашем теле, а ступанье по доскам расходится по дереву, оттого никогда не устают ноги по деревянным нашим мосточкам.
Середи города над водами еще недавно стояли угрюмые башни древних гостиных дворов, немецкого и русского. Сюда встарь выгружали заморские «гости» — купцы — свои товары. Потом здесь была портовая таможня. Отсюда к морю берег густо зарос шиповником; когда он цветет, на набережных пахнет розами. Набережные покрыты кудрявой зеленью. Тут березы шумят, тут цветы и травы сажены узорами.
Город прибавляют ко мхам. Кто в Архангельске вздумает построиться, тому приходится выбирать место на мхах — к тундре. Он лишнюю воду канавами отведет и начнет возить на участок щепу, опилки, кирпич, песок и всякий хлам — подымает низменное то место. Потом набьет свай да и выстроится. Где вчера болото лежало, на радость скакухам-лягухам болотным, нынче тут дом стоит, как город. Но, пока постройкой грунта не огнело да мимо тяжелый воз по бревенчатому настилу идет, дом-то и качнет не раз легонько. Только изъянов не бывает. Бревна на стройку берут толсты, долги, и плотники — первый сорт. Дом построят — как колечко сольют; однако слаба почва только на мхах, а у старого города, к реке грунт тверд и постановен.
Строительный обычай в Архангельске: при закладке дома сначала утверждали окладное бревно. В этот день пиво варили и пироги пекли, пировали вместе с плотниками. Называется: «окладно».
Когда стены срубят до крыши и положат потолочные балки, матицы, опять плотникам угощенье: «матешно». И третье празднуют — «мурлаты», когда стропила под крышу выгородят. А крышу тесом закроют да сверху князевое бревно утвердят, опять пирогами и домашним пивом плотников чествуют, называется «князево».
А в домах у нас тепло!
Хотя на дворе ветер, или туман, или дождь, или снег, или тлящий мороз,- дома все красное лето! Всю зиму по комнатам в легкой рубашке и в одних чулках ходили. Полы белы и чисты. Приди хоть в кухню да пол глаженым носовым платком продерни — платка чистого не замараешь.
По горенкам, по сеням, по кладовкам, по лестницам, по крыльцам и полы, и стены, и потолки постоянно моют и шоркают.
У печи составы: основание печное называется «нога»; правое плечо печное — «печной столб»; левое плечо — «кошачий городок». С лица у печки — «чело», и «устье», и «подпечек», с боков «печурки» выведены теремками. А весь «город» печной называется «тур».
«Архангельский город всему морю ворот». Архангельск стоит на высоком наволоке, смотрит лицом на морские острова. Двина под городом широка и глубока — океанские трехтрубные пароходы ходят взад и вперед, поворачиваются и причаливают к пристаням без всякой кручины.
С восточной стороны легли до города великие мхи. Там у города речки Юрос, Уйма, Курья, Кузнечиха.
В подосень, да и во всякое время, у города парусных судов и пароходов не сосчитать. Одни к пристани идут, другие стоят, якоря бросив на фарватере, третьи, отворив паруса, побежали на широкое студеное раздолье. У рынков, у торговых пристаней рядами покачиваются шкуны с рыбой. Безостановочно снуют между городом и деревнями пассажирские пароходики. Степенно, на парусах или на веслах, летят острогрудые двинские карбаса.
Кроме «Расписания» и печатных лоций, у каждого мореходца есть записная книжка, где он делает отметки о времени поворота курса, об опасных мелях, об изменениях фарватера в устьях рек.
Непременно на каждом корабле есть компас — «матка».
Смело глядит в глаза всякой опасности и поморская женщина,
Помор Люлин привел в Архангельск осенью два больших океанских корабля с товаром. Корабли надо было экстренно разгрузить и отвести в другой порт Белого моря до начала зимы. Но Люлина задержали в Архангельске неотложные дела. Сам вести суда он не мог. Из других капитанов никто не брался, время было позднее, и все очень заняты. Тогда Люлин вызывает из деревни телеграммой свою сестру, ведет ее на корабль, знакомит с многочисленной младшей командой и объявляет команде: «Федосья Ивановна, моя сестрица, поведет корабли в море заместо меня. Повинуйтесь ей честно и грозно...» — сказал да и удрал с корабля.
— Всю ночь я не спал,- рассказывает Люлин.- Сижу в «Золотом якоре» да гляжу, как снег в грязь валит. Горюю, что застрял с судами в Архангельске, как мышь в подполье. Тужу, что забоится сестренка: время штормовое. Утром вылез из гостиницы — и крадусь к гавани. Думаю, стоят мои корабли у пристани, как приколочены. И вижу — пусто! Ушли корабли! Увела! Через двои сутки телеграмма: «Поставила суда в Порт-Кереть на зимовку. Ожидаю дальнейших распоряжений. Федосья».
Архангельское мореходство и судостроение похваляет и северная былина:
...А и все на пиру пьяны-веселы,
А и все на пиру стали хвастати.
Толстобрюхие бояре родом-племенем,
Кособрюхие дьяки большой грамотой,
Корабельщики хвалились дальним плаваньем,
Промысловщики-поморы добрым мастерством:
Что во матушке, во тихой во Двинской губе,
Во богатой, во широкой Низовской земле
Низовщане-ти, устьяне промысловые
Мастерят-снастят суда — лодьи торговые,
Нагружают их товарами меновными
(А которые товары в Датской надобны),
Отпускают же лодьи-те за синё море,
Во широкое, студеное раздольице.

Вспомнил я былину — и как живой встает перед глазами старый мореходец Пафнутий Анкудинов.
«Всякий спляшет, да не как скоморох». Всякий поморец умел слово сказать, да не так красно, как Пафнутий Осипович.
Весной, бывало, побежим с дедом Пафнутием в море. Во все стороны развеличилось Белое море, пре-светлый наш Гандвиг.
Засвистит в парусах уносная поветерь, зашумит, рассыпаясь, крутой взводень, придет время наряду и час красоте. Запоет наш штурман былину:
Высоко-высоко небо синее,
Широко-широко океан-море,
А мхи-болота — и конца не знай
От нашей Двины, от архангельской...

Кончит былину богатырскую — запоет скоморошину. Шутит про себя:
— У меня уж не запирается рот. Сколько сплю, столько молчу. Смолоду сказками да песнями душу питаю.
Поморы слушают — как мед пьют. Старик иное и зацеремонится:
— Стар стал, наговорился сказок. А смолоду на полатях запою — под окнами хоровод заходит. Артели в море пойдут — мужики из-за меня плахами лупятся. За песни да за басни мне с восемнадцати годов имя было с отчеством. На промысле никакой работы не давали. Кушанье с поварни, дрова с топора — знай пой да говори... Вечером народ соберется, я сказываю. Мужиков людно сидит, торопиться некуда, кабаков нет. Вечера не хватит — ночи прихватим... Дале один по одном засыпать начнут. Я спрошу: «Спите, крещеные?» — «Не спим, живем! Дале говори...»
Рассказы свои Пафнутий Осипович начинал прибауткой: «С ворона не спою, а с чижа споется». И закончит: «Некому петь, что не курам, некому говорить, что не нам».
Я охоч был слушать Пафнутия Осиповича и складное, красовитое его слово нескладно потом пересказывал.

просыпается прииск; в уме ничего; девушки; подай неверущему; отпелась; где орехи (Сибирь, начало XX)

холодное утро. Поднимается кверху туман. Просыпается прииск. Из землянок, из шалашей выходят люди. Вскинув на плечо лопату, кайлу, пилу или топор, спешат на работу.
На подходе к шурфу Ивану Ивановичу и Михею встретился сероглазый крепыш в солдатских ботинках с обмотками, выцветшей защитной гимнастерке, с обвисшим мешком за плечами.
Увидев его, Иван Иванович замедлил шаг, хотел что-то спросить, но крепыш предупредил: поскользнулся на влажной тропе, схватил Ивана Ивановича за рукав и приложил палец к губам.
— Здравствуйте, добрые люди. Мне бы хозяина повидать. Работу ищу, Вавилой меня зовут.
— Вавилой? — удивленно переспросил Иван Иванович.
— Вавилой, Вавилой, — подтвердил крепыш, и снова приложил палец к губам. — Так как тут у вас с работенкой?
— Гм! Михей, ты ступай, готовь забой, а я сейчас приду.
Когда Михей скрылся за поворотом, крепыш сказал:
— Узнали, учитель? Здравствуйте. Я тут с полночи вас жду.
— Узнал, узнал, — Иван Иванович изобразил. на лице глубокое раздумье, запустил пятерню под шапку и мальчишеским тонким голоском проговорил — Семь пишу, а в уме — ничего.
Оба весело рассмеялись. Много лет прошло с тех пор, но хорошо помнит Иван Иванович школу в глухой курской деревушке, сероглазого, широкоплечего парнишку, который чешет потылицу, поминутно оглядывается на усатого учителя и, морща лоб, пишет на доске.
— Два-ажды семь — четырнадцать да два в уме — шестнадцать. Шесть пишу… Один в уме. Дважды три-и — ше-есть да один в уме се-емь. Се-емь пишу, в уме — ничего…
Потом жизнь швырнула ученика в Петроград, а учителя на сибирскую каторгу. Прошло много лет, и вот во дворе тюрьмы в Забайкалье подходит к Ивану Ивановичу заключенный и протягивает руку.
— Узнаете, учитель?
— Н-нет. Впервые вижу…
Незнакомец наморщил лоб и заскреб затылок:
— Семь пишу, а в уме ничего, — и рассмеялся. Хорошо рассмеялся, открыто.
Год прожили на каторге вместе, работали на золотых приисках. Вечерами, похлебав тюремной баланды, ложились на нары. Иван Иванович закидывал за голову руки и читал наизусть «Руслана и Людмилу», «Мцыри», «Кому на Руси жить хорошо». Вавила слушал, боясь пропустить единое слово. Перед ним открывался неизвестный доселе мир, полный певучих слов, с большим сокровенным смыслом.
Иногда Иван Иванович рассказывал про смелые путешествия к полюсу, в Центральную Африку. Или оба мечтали о дне, когда на землю придут свобода и братство.
Потом Вавилу перевели в другую тюрьму и поместили в одну камеру с эсерами. Вечерами они вели разговоры о сельских артелях, о Всемирной федерации автономных крестьянских общин, о том, что только крестьяне являются революционной силой.
— А нам что делать? Рабочим, — робко вступал в разговор Вавила.
— Учитесь пахать, боронить, сеять. Учитесь социализму у сельских хозяев.
— Но кто же будет делать ситцы? Машины? И ведь Маркс говорил; «Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
— Э-э, вы молодой человек, близко знакомы с Марксом? Понаслышке? А мой брат лично с ним спорил. И знаете ли, с успехом. Да, да, с успехом. Кстати, вы за что угодили на каторгу?
— На демонстрации полицейский пытался красное знамя отнять. Я его по башке кирпичом шандарахнул.
— Видите, это совсем не по-Марксу. Это террор. Мы предпочитаем бомбы и револьверы.
— Но пролетарская революция..
— Опять о своём. Поймите, наконец, молодой человек…
Вавила старался понять и не мог. Он помнил родную деревню: соломенные крыши, телят в избе, мать, вымаливающую меру овса на посев у местного кулака.
И чтоб этот кулак стал товарищем по сельской общине? Нет, Вавила не хотел такого «социализма».
День ото дня вопросы Вавилы звучали все чаще. Помогли социал-демократы из соседней камеры. А однажды он даже решился вступить в спор. Исчерпав все свои доводы, Вавиловы противники стучали костяшками пальцев по лбу и раздраженно говорили:
— Семь пишу, а в уме ничего.
Прошло три года. И вот ученик снова нашёл учителя. Иван Иванович обрадовался неожиданной встрече.
— Ты как меня отыскал, Николай?
— Тс-с… Я больше не Николай. Я — Вавила. Вавила Уралов. Так записано в паспорте. И не каторжник, а солдат. Прямо с фронта.
— Так ты нелегально? Сбежал?
— Пришлось. Уж так я им полюбился, никак отпускать не хотели. Товарищи в городе направили к вам. Жандармы не подумают, что я с приисков да снова на прииск.
— Товарищи? Значит меня ещё помнят? Рад. Я здесь до того одинок, что хочется выть. Были кое-какие надежды — сгорели. А ты что делать намерен?
— Зарабатывать на кусок хлеба и набираться сил.
— Ты и так ничего.
Иван Иванович хлопнул ученика по плечу, и Вавила слегка застонал.
— Подстрелили во время побега. Ну как, учитель, можно устроиться на работу? А то у меня в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи.
— Хомут найдется. Иди к хозяину, вон по тропке, и прямо скажи: мол, Иван Иванович…
— Тс-с… Мы же условились, что никогда раньше друг друга не видели.
— Ну скажи, что работал на золоте забойщиком.
— Вавила в жизни не видел золота. Он боронил, пахал… и только что с фронта.
— М-мда. А пилить продольной пилой Вавила умеет?
— Умеет. Но после «ранения на фронте» не может пока пилить продольной.
— Просись в катали.
— Это, пожалуй, можно. Ну, до встречи. Пойду к хозяину хомут по себе подбирать.
Разговор с Устином был коротким. Оглядев широкие плечи Вавилы, сильные руки, он остался доволен.
— Завтра утресь подходи к шурфу, скажу про тебя старшому.
Выйдя из избушки, Вавила огляделся.
Горные хребты обступали со всех сторон Безымянку. Они поражали неправдоподобно красочным разноцветием осени: темная зелень пихт, огненно-красные куртины рябин, сизоватая проседь сосен, золотистые поляны берёз и нежные, как заря, розоватые осины. А наверху, на гольцах большие шапки снега.
И дышалось удивительно хорошо. Последние дни были полны тревоги: не попасться в руки жандармов, найти работу, имея фальшивый паспорт в кармане. Теперь все это позади. Вавила всей грудью вдыхал чистый запах пихтовой тайги, прелых осенних листьев и холодную свежесть снежных вершин.
Свобода!
В маленькой лужице на талином листе плыл крошечный темно-зеленый жук. Плыл важно, словно открывал неведомое. Вавила смотрел на него и смеялся. Тонким прутиком помогал жуку поскорее добраться до берега.
— Плыви, друг, плыви!
Рядом остановилась девушка. Она удивленно слушала, как взрослый человек разговаривает с жуком. Решила: «Блажной» — и спросила насмешливо:
— Эй, служивый, не братана нашёл?
— Братана, — весело ответил Вавила. Оглянулся, Распрямившись, протянул девушке руку. — Здорово, сестрица.
Девушка отступила на шаг. Спрятала руку за спину.
— Ты, служивый, никак у хозяина был? Он один?
— Один. Ждёт тебя.
Девушка поняла намёк. Покраснела. Решительно отвернулась и быстро вошла в избушку. Вавила смотрел на дверь и все ещё видел её, легкую, быстроногую, с русой косой на спине.
Девушки. Они только снились на каторге. Всегда большеглазые, красивые, стройные. Снились лучшие в мире, но только снились. А эта стояла сейчас рядом. Совсем близко. Вавила смотрел на дверь хозяйской избушки и ждал.
Девушка вышла с заплаканными глазами, пошла по тропе. Понял Вавила: горе у неё какое-то и пошёл следом.
— Эй, сестричка! Ты куда собралась?
Девушка оглянулась. Сейчас этот крепкий парень не казался «блажным». Серые глаза смотрели участливо и ласковое «сестричка» сушило слезы. Но ответила сердито:
— На кудыкины горы.
— Вот хорошо, — засмеялся Вавила. Догнал её и зашагал рядом. — Не беги ты так. Я не кусаюсь. Слушай, я давным-давно собирался забраться на кудыкины горы, да никто туда тропинки не знает. Возьми меня с собой.
— Дорога никому не заказана.
— Зовут-то как?
— Зовуткой.
— Дальше сам знаю: величают уткой, а фамилия прикуси язык. Эх, Зовутка Утишна, до чего хорошо жить на свете.
Девушка не ответила, но улыбнулась. Удивлялась. Тайга. Вокруг никого. Парень здоровый. Деревенские сразу б облапили, а этот идёт, заглядывает в лицо и насвистывает какие-то песни. Незнакомые, задорные и веселые. Ей стало даже немного обидно и злость разбирала: «Будто уж у меня морда набок. Даже имя больше не спрашивает…»
В Безымянке купалось солнце. Серенькая птичка взвилась в небо. Исчезла. Растворилась. Осталась только звонкая песнь. Она продолжала звучать то громко, то почти замирая и слышалась отовсюду. Казалось, это пели кусты, горы, ключ, вся тайга.
Над перевалом, высоко в небе проплыл косяк журавлей. «Курлы… Курлы…» Девушка шла, высоко подняв голову, смотрела, как они, медленно махали крыльями, становились все меньше и меньше.
Вавила приложил к глазам сложенные козырьком ладони и, жмурясь, тоже смотрел в синее небо, ища треугольник журавлиной стаи, а найдя, радостно вскрикнул:
— Смотри, Утишна, как кругом хорошо.
Девушка вздрогнула.
— Видать, тебя в жизни не били ни разу.
Вавила рассмеялся.
— Правильно. Ни разу не били, как сыр в масле катался. Пять лет жил в стране, где одни мужики. Ни девок, ни баб.
— Ври. Нет таких стран.
— Есть.
— Скажи ты. Каким же путем там мужики-то рождаются?
Вавила спохватился, что сказал лишнее.
— Есть в море-океане остров, где одни мужики живут. И подростков нет, и стариков мало, а все вроде меня. Лягут спать четверо, проснутся — пятеро. Откуда-пятый взялся, никто не знает. Я сам не знаю, откуда на острове появился. Вот так сразу двадцати лет от роду, в плечах — сажень. Помню, вроде, птицы меня на тот остров откуда-то принесли.
Замолчал. Светило солнце. У девушки пушистые волосы выбились из-под платочка и словно горели. Рука сама собой потянулась пригладить их, но Вавила удержался. В душе звучала песня. Она наполняла все тело неуемной силой. Схватить бы сейчас красавицу, обнять, прижаться губами к её волосам. Казалось, ничего нет вокруг — ни тайги, ни дороги, а только он и эта русоволосая девушка с задорно вздернутым носиком.
Решительно засунув руки поглубже в карманы, он пошёл стороной, по кустам.
— Ботало ты, — оборвала девушка Вавилины думы и пожалела — Ври уж до конца. Шибко занятно. Да врать-то некогда. Вот и село.
— А ты зачем на прииск ходила?
— На работу просилась. Не принял этот… — хотела, видимо, что-то добавить, наверно, выругаться, но неожиданно сказала — А меня зовут Лушкой.
— Вот и познакомились. А меня — Вавилой. Лушка, хлеба мне не продашь?
— Какой у меня хлеб, я хозяйская, батрачка по-вашему. А хозяин хлеба ни за что не продаст. Я вон в той избе под железной крышей живу, у Кузьмы, — и убежала.
Вавила был уверен, что девушка оглянется, но она у самых ворот зашумела на кого-то, наверное, на теленка, и скрылась. Вавила прошёлся по улице. Выбрав дом поприветливей, стукнул в окно.
— Хозяюшка, продай булку хлеба. Есть хочу — аж в кишках мыши скребут.
— Что ты, паря, сдурел? — и закрыла окно.
Есть захотелось ещё сильнее. Увидев бабу, выгонявшую из ограды гусей, Вавила поздоровался и спросил:
— Нет ли, хозяюшка, у вас продажного хлеба? Мне бы булочку небольшую.
— Нет, миленький, нет, — и, подобрав губы в бантик, поплыла через улицу, размахивая хворостиной — Теги, теги (- гуси. – germiones_muzh.)… Пшли на речку…
— А не скажешь, у кого можно хлеба купить?
— Рази в расейском краю. Так там большая часть сами как есть голодают.
— Все обнищали?
Баба ничего не ответила… Хлестнула по гусям и повернула обратно.
— Черт! — выругался Вавила. — На вид село как село, и откуда такая бесхлебица? С голоду сдохнешь. Пошёл дальше.
— Продайте булку хлеба.
— Нету. Иди себе с богом.
А на лавке у печки лежат один к одному с десяток румяных калачей.
— Да как же так нету? Ведь только что выпекла. Ну продай один.
Баба поджала губы. Скрестила на груди руки и отвернулась.
— Ищи в другом месте Иуду, который телом Христовым торгует.
— Да ведь и вы же на базаре торгуете?
— То зерном.
— Тьфу, — рассердился Вавила. — Вот ты о боге толкуешь, а перед тобой человек с голоду умирает и тебе хоть бы что.
— Што ты, родименький, где это человек с голоду помират?
— Да хотя б вот я.
— Христос с тобой. Да ежели есть хочешь, попроси Христа ради, любая подаст.
— А ты?! — перегнувшись в окно и глядя на горячие, пахнущие калачи, Вавила проговорил гнусавой скороговоркой, так что не разберешь ни слова — Подай ради Христа неверующему революционеру.
— Прими во Христе. — Взяла калач, отломила от него кусочек, протянула Вавиле.
— Ну что мне в таком кусочке? Раз укусить. Хозяюшка, любушка, хочешь я тебе сто раз подряд пропою христаради — отдай весь калач, — и бросил на подоконник гривенник.
— Ишь ты какой! — Но уж больно пригож прохожий. Замлела кержачка. И гривенник жаль. — На уж, служивый, возьми. Может, в батраки к нам наймешься? Харчи будут шибко сладкие.
— Спасибо. А вот что, мать. Сухой кусок горло дерет. Продай молочка.
— Кака я те мать, оголец? Нету молока, — хотела захлопнуть окно, но Вавила просунул руку.
— Так воды хоть дай.
Вздохнула хозяйка.
— Посуды мирской нет у меня. Уж сходи на речку. Попей. Тут недалече, — и снова вздохнула. Жалко провожать от себя красивого, статного мужика, но что поделаешь, если нет в избе мирской посуды, а в батраки наниматься он не хочет.
«Ну и ну, — вспомнилась Вавиле жалоба Ивана Ивановича на одиночество. — Действительно, волком завоешь».
Выбравшись на речку, Вавила принялся за еду. Жуя хлеб и запивая его холодной водой, он вспоминал девушку с золотистыми волосами. «Как во сне промелькнула. Хороша, да не для меня».
К вечеру Вавила вернулся на прииск. Ходил по поселку. Приглядывался. Небольшой косогор, а на нём землянки лепятся одна над другой, как сакли в горном ауле. Вавила не видел горных аулов, но именно так представлял их себе по рассказам. — Между землянками — тропки. Нет ещё холодов, и вся жизнь поселка сосредоточена на этих тропках.
На березовом облупленном чурбане сидел дед в посконной рубахе. На седой голове барашковый треух, а в руках валенок. Прикладывал старик к подошве кусок кошмы и сокрушенно тряс седой бородой.
— Что, дедок, не хватает?
— Маловата, паря, заплатка-то. Самую малость, а не натянешь. — Дед поднял на Вавилу красноватые слезящиеся глаза. — Ты откуда идешь-то, служивый? Под Перемышлем не воевал?
— Нет, дедушка, не воевал.
— А у меня сынок там. Сколь месяцев писем-от нет..
На дерновых крышах землянок запоздалые дикие астры тянули свои бледно-сиреневые головки к солнцу, а между ними, как. пни, торчали дымовые трубы. В некоторых землянках есть и оконце. Стекла узорные, полукруглые, выпуклые.
— Ба, да это бутылки, — дивился Вавила. — Ей-ей, бутылки в ряд составили.
Вавила шёл по извилистым тропкам, подныривал под веревки с бельем, пугал копошившихся в земле ребятишек и кур. Вдруг раздался крик:
— Гад паршивый. Орех раздавил. — Белобрысый мальчишка стоял на коленях, держал Вавилу за обмотки и колотил по колену перемазанным кулачком.
— Петюшка. Вот я тебе чичас по заднице розгой наподдаю. На мужиков стал ругаться, — крикнула мать.
— А чево он в орехи?
Под ногами Вавилы на земле расстелен кусок дерюги, а на ней тонким слоем кедровый орех. В золотистом ореховом озере стоял Вавила, а мальчишка продолжал колотить его по ногам. Невысокая худощавая женщина перестала мешать в цибарке и, схватив прут, шагнула к мальчишке.
— Не надо, мать. Не трожь его, — вступился Вавила и присел. Протянул руку. — Здорово, мужик. Петькой тебя зовут? Ты меня не ругай за орехи. Нечаянно я, браток. Ты их доставал, орехи-то?
— Только маленечко. Все больше Капка да нянька.
— Это значит старшая сестра, — догадался Вавила. — Так вот, Петька, покажи где растут кедры, я тебе орехов нашелушу целую кучу.
— Большаки завсегда насулят да обманут.
— Честное слово. Ну, давай руку и будем друзьями.
Петюшка спрятал руки за спину.
— Принесешь орехи, тогда и дружить буду с тобой.
Пришедший с работы Иван Иванович окликнул Вавилу:
— Эй, друг! Принял тебя хозяин?
— Принял. Завтра выхожу в первую смену.
Петюшка не отступался, тянул Вавилу за рукав.
— А когда орехи отдашь?
— Кш! Хватит тебе! — Аграфена шугнула сына и одобрительно осмотрела нового знакомого. — Такого молодца да не взять на работу. Гору свернет.
— Работать он мастер… Я думаю, мастер, — поправился Иван Иванович. — Ты где остановился? Нигде? Так иди в нашу землянку. Как, Михей, не возражаешь?
— Мне што. Пусть живёт.
— Вот и ладно. Аграфена, возьмешь ещё одного нахлебника?
— Почему не взять. Можно.
…Осенние ночи холодны. Даже в землянке на нарах свежо. Прижался Вавила спиной к боку Ивана Ивановича, пригрелся. До того хорошо ему, что боится уснуть, боится даже во сне увидеть ночную безбрежную степь, без приюта, ощутить холодную сыпь дождя, услышать надсадный вой промозглого ветра, пережить ночевки в копешках сена, а то и просто в рощах на подстилке из берёзовых веток.
Но ещё теплей и уютней в душе. «Пришел как к родному отцу, — думал Вавила. — Накормил, напоил, на работу устроил и крышу дал. Крыша над головой… Крыша над головой…»— повторял он про себя.
Признательность, благодарность переполняли Вавилу. Повернувшись к Ивану Ивановичу, он заботливо укрыл его одеялом.

Прошло несколько дней. Стоило Вавиле спуститься в землянку, Петька забирался в угол на нары и волчонком смотрел, как Вавила торопливо хлебал щи или расправлялся с кашей, заправленной конопляным маслом, зачем мать кормит его, привечает? Ей бы заступиться за Петьку, выгнать Вавилу, напомнить ему — обещал, мол, принести орехов парнишке, так пошто не несёшь?
Плакать, чтоб видел Вавила, Петьке казалось зазорным. Он отворачивался в угол, колупал глину в стенке землянки и шмыгал носом.
Вавила слышал шмыганье, понимал, отчего бычится Петька, и чувствовал себя виноватым. Посадить бы мальчишку на колени, отдать леденец, что Аграфена положила рядом с кружкой на стол, но опасно — можно ухудшить дело.
«Мой бы сейчас был постарше, — думал Вавила. — Но такой же упрямый. И рот перемазал бы так же черемухой. Только глаза, наверное, были б чёрные… Ленкины…»
Стыл в кружке чай.
Наевшись, Иван Иванович похлопал Вавилу по спине:
— Вставай, мужик, идём в Рогачёво. Забыл, воскресенье сегодня. А вечерком Аграфенушка нам песни споет.
— Отпелась, Иван Иванович. Ежели наелись, так я со стола приберу, — и, пряча на полку хлеб, собирая миски в ведро, опять повторила — Отпелась, Иваныч. А было время…
Егор затеребил клинышек бороды.
— Первая певунья была по округе, а теперь… — Егор безнадежно махнул рукой и вдруг спохватился — А што, мать, теперь? Помнишь, лонись ты варежки подрядилась вязать? Села как-то к окну, спицы в руках так и мелькают, да вдруг запела.
Аграфена всплеснула руками.
— Очнись, Егор! Не лонись это было, а ходила тогда я Петюшкой. Нет уж, отпелась, Иваныч. Отпелась. Намеднись пыталась вспомнить одну для тебя. Нет, не вспомнила. Не взыщи уж. Как в колодце слова потонули, — и отвернулась, стряхнула слезу. — Не взыщи.
Слово «отпелась» ушибло Вавилу. Когда-то Ленка так же ответила: «Нет, Николай, я, наверно, отпелась».
Тишина наступила в землянке. На пороге Капка с Оленькой сидели, прижавшись друг к другу плечами. Петька перестал колупать в углу глину и притих.
Иван Иванович подтолкнул Вавилу к двери.
— Одевайся. В Рогачёве сегодня крестины, а на погосте сороковины справляют. Интересные обряды. Надо посмотреть. — Вавила двинулся было к двери, но перехватил Петькин насупленный взгляд. «Как он тогда сказал? Большаки только сулят». И неожиданно для самого себя произнес:
— Петька, ты обещал показать, где орехи растут. Собирайся скорее.
Блеснули глаза у Петюшки. Дернулся он, заерзал на нарах, и опять отвернулся, сжался в комочек.
— Врёшь ведь?
— Честное слово.
— Да ну? — медленно повернулся и даже перестал колупать стенку. Но из угла не вылез.
— И верно, мужики, сходили б в тайгу. Капка, Оленька, — Аграфена подтолкнула девочек, — кройте за орехами. Зима-прибериха все съест.
Неожиданно и Иван Иванович оживился.
В тайге только и разговоров о золоте, о буранах, охоте да ещё вот о кедрах. Как начнут рассказывать шишкари: «…Семь кулей с кедра снял. Полез на сосёдний — шишка на ней ещё рясней. Только забрался до развилки стволов, глянь, а на суку, рядом со мной, медметь пасть разевает. А у меня — ни ружья, ни ножа…»
«Это што-о, — скажет второй, дослушав рассказ. — Вот прошлый год полез на кедру…» Гаснет костёр, а рассказам шишкарей нет конца.
Орехование в тайге — и страда, и праздник.
— Это мысль! — воскликнул Иван Иванович. — В конце концов крестины будут и зимой, а орехов зимой не будет. Аграфена, а кули ты нам дашь?
Тут уж Петька уверился, что дело всерьез. Слез с нар, ухватился за Вавилину руку, сказал доверительно:
— Мы с тобой будем бить. А ты лазать по кедрам умеешь?
— Лазать? — ныло плечо. Вавила поднял руку, поморщился. ещё с вечера думал: «Надо руке отдохнуть», но сказал.
— Ладно, полезу, а ты успеешь шишку за мной подбирать?
— С Капкой-то? Запросто.
Густые туманы залегли у подножья гор, расползались по долинам, лощинам. А из тумана, как из воды, ковригами торчали верхушки мохнатых гор — островки в безбрежном море туманов.
— Ге-ге-е-е… Васька, сюда-а, — перекликаются шишкари.
«А-а… а-а… а-а…»— откликаются горы.
Вавила забрался на самую вершину разлатого кедра. Бурыми струями, в брызгах зелёной хвои, протянулись от ствола толстые сучья. И шишки в хвое.
Хорошо!
Могучим кедрам — тайга по пояс. Они подняли свои зелёные кроны высоко над пихтами, осинами, соснами. Земля с верхушки кедра кажется далекой-далекой, а дятел стучит где-то внизу. Вверху одно только сероватое облако. Оно движется очень быстро и Вавиле начинает казаться, что он тоже летит над тайгой, навстречу облаку. Кружится голова.
— Дядя Вавила! Ты бей. Мы тут все подобрали.
— А ну, отойди. Буду бить. — Топнул ногой по сучку и брызнули шишки. — Эй, берегись!
Шишки падали, стукали по сучкам, по стволу, шуршали в хвое и шлепались на сырую таежную землю.
Вавила раздвинул мелкие сучья, нагнулся. Капка с Петюшкой стояли поодаль, задрав кверху головы, прикрывая ладонями глаза.
— А дядя Вавила сулил мне показать, как золото добывают в шахте, — хвастал Петюшка.
— Ты ещё маленький.
— Дядя Вавила не станет врать. Не такой…
Взгрустнулось Вавиле от Петькиных слов: «Мой был бы побольше. Иду с работы, а он бежит по тропинке, встречает. Я его на руки… А ночью он бы мне в плечо посапывал. Женюсь! — и усмехнулся горько. — А как сына величать будут, Николаевичем или Вавиловичем? А как невесте открыться, выходи, мол, замуж, я беглый каторжник».
Шишки падали на землю все реже. Стая крикливых кедровок расселась по ветвям, но, увидев Вавилу, заго-лосила: «Кр-рзь, кр-рзь, кр-рзь» и, продолжая горланить, понеслась прочь на соседнюю гору.
— Дядя Вавила, — кричал Петюшка, — пошто шишку не бьешь?
— Бью, ребятишки, бью.
А сам вспоминал Питер, завод, товарищей.
«Когда теперь доберусь до Питера? — тайга, прииски показались просто маленькой станцией, где нужно ждать пересадки. — Иван Иванович говорит: не живёт он здесь. Существует».
Вспомнил, как выпрашивал у кержачки кусок хлеба и сплюнул:
— Живут в лесу, молятся колесу. Как меня крепью зашибло, раскудахтались: «Устин то, Устин — другое». Сами на жизнь жалуются, а чтоб пальцем пошевелить… «Што ты! Всякая власть от бога. И Устину нашему власть и богачество дадены богом. Вот тебе, к примеру, бог ни богатства, ни власти не дал? И мне не дал. А его одарил. Неисповедимы пути господни». Правда, не все так рассуждают. Когда Вавила первый раз спустился в шурф, за его спиной кто-то скрипучим голосом сказал: «Надо бы найти на Устина управу». Вавила обернулся. Рядом стоял длинный, сутулый, как кривая жердь, старик в залатанных портах и холщовой рубахе. Позже Вавила узнал, что его зовут дядя Жура. Это — прозвище. Настоящее его имя давно все забыли. Он постоянно кряхтел — шестьдесят лет не двадцать — и говорил скрипуче, как коростель на болоте. Сейчас дядя Жура сидел на соседнем кедре и околачивал шишки длинной тонкой жердью, похожей на удилище.
Вавила спустился на землю. Помог Капке с Петюшкой подобрать в кучу шишки. Дождался Ивана Ивановича и сразу заговорил с ним про дядю Журу.
Иван Иванович невесело рассмеялся.
— Знаешь, где он управу искать будет? Поставит перед иконой грошовую свечу, начнет бить лбом об пол и причитать: «Господи, вразуми раба твоего Устина».
— Вы уверены в этом?
Иван Иванович сказал совсем печально:
— Возможно, Журавель скажет иначе: «Вразуми раба твоего Устина, а уж потом добавит: о, господи!»
А помолившись, сам себе напомнит: «А ишо про смутьяна Вавилу нужно уряднику донести». Это же кержаки.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»