Category: происшествия

Category was added automatically. Read all entries about "происшествия".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

ДОДО (Монмартр, газета, тёплая решетка). - XXI серия

на этот раз я не пожалела, что променяла свой мундир и блох на одежду пусть не самую приличную, но хоть новую. Это был отель для настоящих богачей. Позади конторки портье шла анфилада маленьких салонов, обещавших полную безнаказанность. Старый застекленный лифт на неспешной скорости возносился к берегам роскоши. Шаги смягчались толщиной ковров, звуки – толщиной стен, возраст – флером элегантности, а жизнь в целом – знаками глубокого почтения, полученными без всяких усилий: достаточно было того, что вы клиент.
Оговорюсь. Я могла явиться и в вонючем мундире с засаленным рюкзаком – уверена, что меня приняли бы с той же вежливостью, которая сглаживала все шероховатости, просто отказываясь их замечать.
Я получила минимальную порцию – легкий наклон головы, невозмутимое:
– Разумеется. Господин Альфиери ждет вас в своих апартаментах. Кстати, вот мадемуазель Альфиери, она вас проводит.
Есть в мире справедливость: за деньги всего не купишь. Мадемуазель Альфиери была жирным созданием на коротких лапках с редкими волосенками. Она оглядела меня, как это делают некоторые женщины при любых обстоятельствах, словно примеряясь к потенциальной сопернице. Учитывая ее стати, ничего утешительного я в этом не нашла. Ее темные глаза были слишком большими и выпученными, рот как куриная гузка, а над носом явно поработал хирург-косметолог. Как, возможно, вы заподозрили, она с первого взгляда показалась мне совершенно отвратительной.
Мы поднялись в молчании, сдобренном симпатичным поскрипыванием старого лифта, в котором я вдруг почувствовала родственную душу. Она постучала в дверь, открыла и прошла вперед так резко, что едва не задела меня по носу.
Ограничилась она тем, что зашептала на ухо отцу нечто темпераментное. Он ответил ей тем же, и она уселась с надутым видом.
Синьор Альфиери, напротив, встал и добродушно со мной поздоровался. Он мне сразу понравился. Он был из тех людей, с которыми хочется расцеловаться четыре раза, по-простому, приговаривая: «Привет, Джузеппе, скидывай пиджак, не стесняйся». Я удержалась от подобной бестактности и присела на диванчик, который он мне указал.
Мы расположились в той части апартаментов, которая считалась гостиной. Разумеется, он предложил мне выпить. Я, разумеется, отказалась, приклеившись глазом к бутылке итальянского вина, выглядывавшей из ведерка со льдом. Я обещала Ксавье держаться.
Скажу вам раз и навсегда. У Альфиери был такой итальянский акцент, что впору захлебнуться, но я изображать акцент не умею. Он тепло поблагодарил меня за то, что я пришла… сама. Ну вот, пошли намеки.
– Нет, нет, нет, поймите правильно. С тех пор, как в Италии начались громкие разоблачения, иностранцы повсюду видят мафиози. Посмотрите сами. Вот моя дочь. Со мной вы ничем не рискуете. Нет, нет, нет, я просто хотел с вами поговорить. Наш друг Хуго стал жалким лжецом, но я-то сразу понял, что вы и есть та самая Доротея, моя, то есть наша, Доротея Поля.
Ну он и борзый. Эти итальянцы все мачо. Но мне было только удобно, что он молол языком сам, не требуя этого от меня.
– Итак, – продолжил он тоном светской беседы, логичным, но донельзя смешным, – вы убили Поля.
– Да.
– Извините за бестактность, но это было по его просьбе? – Наверно, он заметил, что привел меня в полное недоумение, потому что заполнил недостающие графы: – Я хочу сказать, что Поль умер очень своевременно. Для него. – Он нервно прищелкнул пальцами. – Я хочу сказать, что именно тогда ему и следовало умереть. Ну, умереть… исчезнуть, не оставив следов…
– Вы хотите сказать, следов в виде банковских купюр.
– Ах, я хожу вокруг да около, а вы уже все знаете.
– Не все. Иначе меня бы здесь не было.
Я объяснила, что двадцать лет назад тот Поль, которого я знала, не имел ни гроша, вымогал у меня деньги, шантажировал и некоторым образом сам толкнул меня на убийство. Но в таком случае о любой жертве можно сказать, что она сама нарывалась. Это еще не убийство по просьбе!
Он терпеливо продолжил:
– Да, но тело, мадмуазель. Тело. Что вы сделали с телом?
Предательство – последний барьер, который требуется преодолеть. Без этого никакая жизнь не полна. Ксавье убедил меня, что Хуго предал первым. Жалкое оправдание, но достаточное. И я все выложила: тем, чтобы тело Поля исчезло, озаботился Хуго.
Физиономия Альфиери явила собой зрелище, которое стоило всех предательств в мире. У него чуть челюсть не отвалилась. Даже его брюзгливая дочь колыхнула жиром в темном углу, где витало ее неясное присутствие. А синьор Альфиери, который безостановочно бегал по комнате, размахивая руками, словно пародия на итальянца, сел, пристроил свои маленькие ладошки на подлокотники того же размера, и по-прежнему с ошеломленным видом тихонько спросил:
– Вы хотите убедить меня, будто Хуго сделал так, чтобы тело его друга Поля исчезло?
Тут и я обратилась в статую горгульи – под стать синьору Альфиери. Я заговорила еще до того, как успела осознать последствия своих слов:
– Друга? Да они и знакомы-то не были.
Последовавшая за этим пауза, наверно, выглядела бы забавно, будь у нас более искушенный зритель, чем эта «моццарелла» на ножках. Мы обменялись бесконечным взглядом, который стоил многотомной эпопеи. Наши глаза сцепились в схватке – вначале на равных, замерев неподвижно, пока он не дрогнул первым, позволив пробиться вопросу, и тогда я со всей уверенностью в собственной честности постаралась взять верх; в ответ он ударил наотмашь, противопоставив уверенность в своей, я на секунду смешалась, пытаясь разглядеть ловушку, спрятанную за его зрачками. Он открылся, не сопротивляясь и давая мне возможность оглядеться, пока я не уверилась, что меня не ждет засада. Он был так же честен, как я. Осталось выяснить одно: нужны ли мы друг другу или на этом следовало остановиться? Уверенность в нашей взаимной зависимости была подтверждена заочным рукопожатием, и каждый упал на свой табурет в углу ринга в ожидании следующего раунда.
Чтобы довести до конца метафору, скажу, что он первым снял перчатки и показал пустые руки в знак того, что первым открывает карты.
Хуго, интеллектуал, оппортунист и подлец, и Поль с его душой наемника, вечный проходимец, любящий вперемешку женщин, деньги, игру и неприятности, познакомились в исправительном доме. Наверно, после нескольких взаимных услуг они поняли, что отлично дополняют друг друга, и решили объединить свои усилия, чтобы разбогатеть. Хуго отводилась роль витрины, а Полю – доверенного подручного. Начинали они скромно. Поль своими махинациями добывал средства, а Хуго их приумножал и отмывал. Конечно, официально никакой связи между ними установить было невозможно. Идеальная организация для Альфиери, убежденного европейца, который решил наладить денежный оборот за пределами своей исторической родины.
Альфиери приступил к делу с осторожностью, вкладывая поначалу небольшие суммы. Удостоверившись, что система работает, он дал полный ход, и как раз в этот момент я убила Поля.
Альфиери перевел стрелки на Хуго, который поклялся всеми богами, что Поль не передавал ему исчезнувшие вложения и что речь идет о любовной драме. Он сам выбрал адвоката для защиты, чтобы надежнее меня нейтрализовать и не допустить расследования, которое могло бы помешать его махинациям. Альфиери сначала решил, что я сообщница, но когда увидел, что меня действительно поместили в лечебницу, а я так ни в чем и не созналась, и не обнаружив при этом никакой связи между Хуго и мной, в конце концов принял предложенную версию и вернулся в родные пенаты, дабы принести достойное покаяние перед достойным сообществом, которому он в данном случае сослужил дурную службу, за что и расплачивался долгие годы безоговорочным послушанием.
Остальное соответствовало рассказу Хуго: он, став кинопродюсером, снова столкнулся с Альфиери, который много лет спустя почуял бесконечные возможности киноиндустрии в деле крупномасштабной отмывки бабок.
В этой лавине, которая уносила все мои воспоминания, как кучу пожухлого вранья, я крепко вцепилась в один неоспоримый факт: я точно убила Поля, по собственному желанию и без всякой помощи Хуго.
Тогда Альфиери принялся методично меня допрашивать. О провокационных высказываниях Поля, об оружии. Кто мне его дал? Хуго. На коком расстоянии находился Поль? А потом? Я удостоверилась, что он мертв?
Громким голосом я пересказывала события в замедленной съемке.
Поль играет на моих нервах. Именно в тот момент, когда я уверилась, что избавилась от него, он начинает все по новой. Меня лихорадит, я больна, я в отчаянии. Он знает, что у меня не хватит мужества убить себя. Дважды он поворачивается ко мне спиной. Догадывается ли он, что я не смогу выстрелить в него, глядя в глаза? Он спрятал под одеждой на спине пакетики с искусственной кровью. На крайний случай, если его расчет окажется неточным, ему достаточно быстро повернуться и открыть вентиль, как только я выстрелю. Я стреляю, гемоглобин бьет струей. В ужасе, я спасаюсь бегством от кошмарного зрелища.
Вот в чем загвоздка. Я могла попытаться его спасти, броситься к нему после того, как убила.
Я ответила себе устало, что тогда он рассмеялся бы мне в лицо, как после одной из своих шуточек, на которые был мастер. Тот же сценарий, если бы я действительно попыталась пустить себе пулю в голову.
Все было фальшью. Все. Оружие, кровь, труп, убийство и любовь.
Даже я сама, добавила я мысленно. Моя жизнь оказалась всего лишь ложью. Простушка, выставляющая себя женщиной без предрассудков, самка в течке, строящая из себя романтическую влюбленную, мужественная, рассудительная девушка, изображающая шизофреничку, фальшивая самоубийца, фальшивая бродяжка, фальшивая авантюристка. Я была не лучше их. Только они оказались более талантливыми режиссерами.
Совершенно уничтоженная, я продолжила рассказ о том, что якобы случилось потом.
Я убиваю Поля и зову Хуго на помощь. Он отсылает меня на природу, забирает Поля, подменяет фальшивое оружие на настоящее и предупреждает полицию, что Поль Кантер пропал. Полиция выясняет, что последний раз его видели в моем обществе. Соседи слышали выстрел. Я в бегах. Полиция берет меня, как только я возвращаюсь, и я тут же им все выкладываю. Вмешивается адвокат, друг Хуго, который защищает меня достаточно плохо, чтобы меня упекли к психам.
В этот момент Моццарелла высунула нос из своего угла:
– Я в это не верю.
– Во что?
– В вашу историю. Слишком сложно. Вам было достаточно выдать Хуго, и все бы рухнуло.
– А ему достаточно было все отрицать. У меня не было никаких доказательств.
– Или отомстить ему, когда вы вышли.
– Отомстить за что? Я думала, он мне помог.
Не знаю, зачем я отвечала этому пуфику с перетянутой кожей. Я обернулась к Альфиери и посмотрела на него с интересом. Кругленький приветливый коротышка превратился в змею. Отдыхающую змею, идеально спокойную, пребывающую в своем мире. С лицом убийцы, который не может оставить предательство безнаказанным.
Способен ли такой тип, как он, на садистские убийства, соответствующие степени его унижения, если он счел меня сообщницей?
Теперь я была ему нужна. И он знал, что я ему нужна. И доверял мне. Он отлично видел, что я говорю правду. Главное – не показать сомнений на его счет.
Альфиери, наверно, почувствовал мой взгляд, встрепенулся, его лицо вновь обрело добродушную округлость.
– Это просто замечательно, что вы пришли, мадам Мистраль. Теперь мы знаем, что Поль, возможно, жив. Что превращает Хуго в его сообщника. Но этим я займусь сам. Я хотел бы поблагодарить вас за вашу помощь, – добавил он, протягивая руку за бумажником.
Они меня все достали со своим баблом.
Я ответила отказом, пораженная тем, что он не задал мне следующего логичного вопроса.
Я попрощалась с мадемуазель, попрощалась с месье и уже подходила к двери, когда он остановил меня:
– Кстати, а что же вы делали в офисе Хуго Мейерганца?
Ровно в тот момент, когда я ослабила защиту.
– Я пришла попросить его о помощи, в память о былом.
Он тут же снова потянулся к бумажнику:
– Но тогда…
Я снова сказала: нет-нет, уже все в порядке. И добавила, что была поражена реакцией Хуго и тем, что какой-то незнакомец вроде бы меня узнал, и только поэтому позволила себе обратиться…
– Нет, это я должен быть вам благодарен – в частности, и за то, что вы ради меня приоделись.
Я покраснела, как дура. Его ирония показывала, что он мне больше не верит. Он чувствовал, что я что-то скрываю, и, возможно, снова заподозрил меня в сообщничестве. Он был опасным человеком. Хорошо, что я ему не все сказала.
Если Поль жив, я хотела найти его раньше Альфиери.
Первая идея Ксавье оказалась правильной. Оставалось надеяться, что вторая будет не хуже.

СИЛЬВИ ГРАНОТЬЕ

ДЮК СТЕПАНОВИЧ (пересказ былины - Алексея Лельчука)

Дюк рассуждает о своих стрелах
не белый кречет из лесу выпархивал, не ясный сокол по полю пролётывал, выезжал из богатой земли Волынской, из славного города Галича удалой добрый молодец боярский сын Дюк Степанович.
Ездил Дюк к морю синему охотиться, стрелять гусей, лебедей, серых уточек. Расстрелял Дюк триста стрел да ещё три стрелы, не убил ни гуся, ни лебедя, ни малой серой уточки. (- мазила. – germiones_muzh.) Собирал Дюк стрелы в расписной колчан, триста стрел собрал, а три стрелы найти не смог. Головой качает Дюк, приговаривает:
— Всем трёмстам стрелам цену ведаю, а тем трём стрелам цены не ведаю! Колоты те стрелы из трость-дерева на двенадцать гран, струганы стрелы в Нове-городе, клеены клеем осетра-рыбы.
— Да не тем стрелки дороги, что колоты на двенадцать гран, а тем они дороги, что перены пером сиза орла. Не того орла, что по полям летает, а того орла, что на море живет. (- альбатроса, стопудов. – germiones_muzh.) Летает тот орёл над синим морем, детей выводит на Латырь-камне. О камень тот орёл грудью бьётся, перья сизые в сине море роняет. Плывут по морю гости-корабельщики, те перья собирают, дарят царям, королям, да сильным могучим богатырям.
— Да не тем стрелки дороги, что перены пером сиза орла, а тем, что вделаны в них камни самоцветные, всё яхонты. Где стрела летит, от неё луч горит (- еще и с лазерным наведением! – germiones_muzh.), днём от красна солнышка, ночью от светла месяца. Днём те стрелки пускаю, а ночью собираю. Тем мне те стрелки дороги.

Дюк отправляется в Киев
Вернулся Дюк Степанович в славный город Галич, пришёл к родной матушке, говорил ей таковы слова:
— Государыня, свет моя матушка! Во всех городах побывал я, только в стольном Киев-граде не был. Дай ты мне своё прощенье да благословенье ехать до Киева, Богу в церквах киевских помолиться, князю Владимиру поклониться, на красу-басу столичную подивиться.
Отвечает Дюку родная матушка:
— Ай ты, дитя моё милое, молодой боярин Дюк Степанович! Не дам тебе прощенья, не дам благословенья отправляться в Киев-град. В Киев скакать на коне три месяца, да всё по дорожке прямоезжей. Стоят на той дорожке три заставы великие. Первая застава — горы толкучие. Те горы врозь расходятся, да потом вместе толкаются, тебе через них не проскочить. Вторая застава — птицы клевучие. Те птицы тебя с конём склюют. Третья застава — Змеище Горынище о трёх головах, о двенадцати хвостах. Тот Змей тебя огнём спалит.
Говорил ей на то Дюк Степанович:
— Государыня, свет моя матушка! Ты меня не упрашивай, угрозами мне не уграживай. Дашь прощенье — поеду я, не дашь — тоже поеду.
Говорила тогда Дюку его матушка:
— Ай дитя ты моё милое, заносчивое дитя, хвастливое! Похвастаешь ты в Киеве родной матушкой, похвастаешь ты добрым конём, да золотой казной, да платьем цветным. В Киеве люди лукавые, изведут тебя не за денежку.
Отвечал ей Дюк Степанович:
— Государыня свет моя матушка! Ты меня не упрашивай, угрозами мне не уграживай! Дашь благословенье — поеду в Киев, не дашь — всё равно поеду.
Говорила ему родная матушка:
—Ай дитя ты моё милое! Бог тебя простит, Бог помилует.
И дала ему прощенье да благословенье родительское в Киев-град отправиться.
Выходил тут Дюк на широкий двор, заходил в конюшни стоялые, выбирал коня себе доброго, выбирал он Бурку косматого. Шерсть у Бурки в три пяди, а грива-то у Бурушки в три локтя, а хвост-то у косматого в три сажени. Хвост да грива до земли помахивают, хвостом он следы свои запахивает. (- маскировка будьздоров. – germiones_muzh.)
Выводил Дюк коня в чисто поле, катал-валял Бурушку по росе вечерней. Брал Дюк частый гребень зуба рыбьего, расчёсывал Бурушку косматого, кормил он его пшеном белояровым. Клал на Бурушку попону голубого льна, в три строчки строченную. Первая строка шита красным золотом, вторая строка — скатным жемчугом, а третья строка — медью казарскою, которая дороже злата, серебра, дороже скатна жемчуга.
Но не тем попона дорога, что в три строки строчена, а тем, что вшито в ней по краям по камушку, по яхонту самоцветному. Пекут из тех камней лучи ясные не для красы-басы, а для поездки богатырской — чтоб и ночью путь-дорожку светом светить. (- фу-ты Господи, чудная светотехника! И дальний свет, и ближний с габаритами? – germiones_muzh.)
На попонку клал Дюк потнички, на потнички клал войлочки, на войлочки клал седло черкасское, двенадцать подпруг подтягивал, а тринадцатую продольную клал ради крепости. Подпруги-то те из семи шелков, пряжки всё серебряные, шпенёчки булатные. Шёлк тот не трётся, булат не гнётся, а серебро от дождя не портится. Привязал Дюк тороки великие, нагрузил тороки золотой казной да платьем цветным. Посмотрел на коня, удивился сам:
— То ли добрый конь, то ли страшный зверь! Из-под наряда самого коня и не видно.
Сел Дюк на добра коня, простился со всем Галичем, с родной матушкой в особинку. Видели Дюка, где на коня сел, да не видели Дюковой поездочки — только пыль в чистом поле заклубилася.
Поскакал Бурушка косматый повыше леса стоячего, пониже облака ходячего. С горы на гору перескакивает, через реки-озёра перемахивает. Подъехал Дюк к первой заставе. Разошлись врозь горы толкучие, не успели они вместе столкнуться, проскочил мимо них Бурушка косматый. Подъехал Дюк ко второй заставе. Только птицы клевучие крылья расправили, клювы навострили, проскочил мимо них Бурушка косматый. Подъехал Дюк к третьей заставе. Только Змеище Горынище головы поднял, хвосты расправил, проскочил мимо него Бурушка косматый.
Подъезжал Дюк к Непре-реке, увидал: на крутом бережку, на воробьёвой горе стоит шатёр белополотняный, стоит на бережку Застава богатырская. Подъезжал Дюк к белу шатру, говорил таковы слова:
— Что за невежа в том шатре спит? Выходи с Дюком Степановичем биться, выезжай с Дюком бороться!
Выходил тут из бела шатра могучий богатырь Самсон Самойлович, говорил Дюку таковы слова:
— Я буду с Дюком биться, выеду с Дюком бороться.
Увидал Дюк, что беда ему пришла неминучая, соскочил он с добра коня, снимал шапку с буйной головушки, бил челом до самой сырой земли, говорил Самсону таковы слова:
— Одно солнышко на небесах, один богатырь в земле Русской, могучий богатырь Самсон Самойлович!
(- зассал, слоняра? А какже мАхач! Включил заднюю. – germiones_muzh.)
Речи те Самсону понравились, брал он Дюка за руки белые, заводил Дюка в бел шатёр, говорил ему таковы слова:
— Ай же ты, молодой боярин Дюк Степанович! Как будешь ты, боярин, в Киеве, да найдёт на тебя невзгодушка, да некому будет тебя, молодца, выручить, стреляй-ка ты стрелочку калёную, на стрелку ту ярлык привязывай. У меня летает по чисту полю сизый орёл, принесёт он ту стрелочку мне в бел шатёр, приеду я из чиста поля, тебя в Киеве выручу.
Садился Дюк на добра коня, да поехал в стольный Киев-град.
Приехал Дюк в стольный Киев-град, заехал на княжий двор. Привязывал добра коня к столбу точёному, к кольцу золочёному, заходил в высокий терем, крест клал по-писаному, поклоны вёл по-учёному, на все стороны кланялся, желтыми кудрями до самой земли.
Ходят по терему люди дворовые княжеские, говорят Дюку таковы слова:
— Ай же ты, удалой добрый молодец! Обученье видим твое полное, да Владимира князя дома-то не случилося. Отправился князь в церковь Божью к заутрени…

(продолжение следует. Когда-нибудь)

требования европейских МВД XVI - XVII вв.: рапиры покороче - пистолеты подлинней!

в XVI столетии городская жызнь Европы закипела ключом. И часто била по голове. Мест подсолнцем нехватало - дворяне разорялись и боролись за выгодные посты, купцы богатели и желающих "пощупать" их кошельки становилось всёбольше. Росло количество городских авантюристов, брави и бретёров; распространялись школы фехтования... Королевские правительства начали ограничивать ношение оружия, стараясь усложнить работу головорезам. А тут в XVII и народные восстания пошли...
Прежвсего взялись за длину рапир: их носили и имели нетолько аристократы. (В Испании, где каждый считал себя идальго - так даж трактирщики). Рапира тем опаснее, чем длинней; записные уличные бойцы обзаводились клинками таких размеров, что в тесном переулке неразойтись незацепившись... Тем хуже для лоха! Но последовали указы, регулирующие максимальные габариты: небольше ярда в Англии; небольше вары в Португалии. (Соответственно: 102,8 и 110 см общей длины).
Потом взялись за пистоли. Их ограничивали в другую сторону - чем короче ствол, тем легче его спрятать. Португальцам запретили пестики короче 40 сантиметров. (Привсём желании, немогу согласиться с мнением исторических оружиеведов, у которых любезно одолжил основные сведения - что пистоли мол, были у невоенных статусным но больше длявиду оружием. - Привлекая данные испанского новеллиста начала XVII столетия, делаем вывод: в это время короткоствол уже входу у бандитов. А они люди практичные и "декоратива" неценили. Темболее, дорогого).
Меры пресечения были разные. В Англии носителей суперклинков задерживали и обламывали до нужной длины на спецприспособлении; а в Пиринеях конфисковывали совсем + штраф или даж короткую отсидку (а доносителю присуждался конфискованный девайс, часто ценный).
Некоторым категориям населения оружие запрещалось вообще: покорённым маврам-морискам в Испании, например.

ДОДО (Монмартр, газета, тёплая решетка). - VII серия

мы все знаем, где лаз на пустырь Жозетты, но никто им лишний раз не пользуется. Ее терпят, потому что она там одна. Стоит расположиться табором, как погонят всех и ее саму в придачу. Мы не дурее тех, кто живет под крышей, просто нам неохота сушить мозги, выставляя их напоказ.
Я стараюсь не тянуть время, но кое-что пояснить придется. Мне довелось повидать столько же мертвецов, сколько любому другому, хотя подпорченных среди них было больше, чем на вашей памяти, но такого подпорченного мертвеца, как Жозетта, и в закоулках морга нечасто встретишь.
Шалаш походил на детское сооружение. Шесть врытых в землю ветвей, поверх них – накидка, а поверх накидки – куски пластиковых мешков, прижатые для верности камнями. Все это разлетелось в стороны, образовав неровный периметр, – кроме накидки, которая скрывала верхнюю часть тела. Видны были только ноги, раздвинутые под прямым углом, две толстые белые сосиски, такие распухшие, что не разобрать, где кончаются ляжки и начинаются икры. Бурые подтеки на коже уже подсохли, но всюду копошилась возбужденная мошкара.
Тишина была такой густой, словно воздух застыл, соприкоснувшись со смертью. Жозетта всегда носила ярко-желтые «найковские» кроссовки, которыми ужасно гордилась. Со временем цвет их сохранился лишь в воспоминаниях, но от вида этих старых башмаков с наполовину отклеившимися подошвами, потрескавшихся от грязи и износа, сжималось сердце.
Выше накидка собралась комом.
Я должна увидеть, это было сильнее меня. Ухватившись за складки, я медленно потянула накидку вверх, будто боялась сделать Жозетте больно. Потом безуспешно попыталась найти оружие, которое могло нанести такие раны. Наверно, молоток, причем большой молоток. На месте лица Жозетты была впадина. Один глаз был выбит и валялся рядом, вмятый в траву. Еще много чего было выбито и запуталось в волосах. Оставался кусок черепа с нетронутым ухом, доверху заполненным свернувшейся кровью, а в этом куске – вязкая жижа, в которой суетилась местная живность.
Я отпустила накидку, она упала, но недостаточно быстро. Все отпечаталось в моем мозгу с точностью лазерной копии.
Я не думала, что во мне осталось столько жалости – жалости, от которой камни бы потрескались. Я никогда не отказывала Жозетте в глотке выпивки, потому что на трезвую голову ее печаль потрясала вас, как чистая, неразбавленная трагедия. Ее карманы всегда были набиты всякими сластями, и когда мимо проходил ребенок, она протягивала ему полную пригоршню, вымаливая крошечный поцелуй, а матери торопливо уводили своих малышей подальше от грязи и нищеты. «Их надо понять, – говорила она. – Если б мои малыши вдруг прошли мимо, я б их даже не узнала». Но стоило ей тяпнуть, как она становилась самой разудалой из всех нас. Объявляла: «Сегодня я угощаю, тащите сюда весь ваш цветничок, и у меня будет королевский букет».
Я нагнулась, чтобы как следует накрыть тело, избавив ее от лишнего позора, и увидела ее правую руку, сжимавшую ржавую бритву. Она все же пыталась сопротивляться. Рядом с запястьем был четкий отпечаток ботинка – и носок, и каблук. Кто-то вдавил ее запястье в землю, чтобы не дать поднять руку. Нога у него большая, как минимум 44-й размер: хорошая улика для легавых, вот только легавым на это начхать.
Я задумалась, почему Фредди так настаивал, чтобы я пришла. Заметив, как я наследила своими военными говноступами, спросила себя: может, он хочет меня подставить. Вместо себя.
Чистая паранойя, так нельзя, даже если весь мир и впрямь на меня ополчился. Но сначала он ополчился на Жозетту. Не будем об этом забывать.
А потом я заметила маленький крестик. Две веточки, перевязанные посередине. Перед ними лежал плоский камень наподобие крошечной могилки. Между крестиком и камнем чей-то палец написал на земле мое имя: «Доротея».
Я огляделась. У забора сидела взъерошенная кошка. Я сказала:
– Брысь, – и она кинулась прочь.
Далеко отбросив камень, я разорвала крест, принеся извинения, и стала рыть землю. Не знаю, что я хотела найти, но там ничего не было.
Я все-таки задержалась, чтобы помолиться на скорую руку, и попросила прощения у Жозетты, – может быть, все случилось из-за меня.
Стерев все следы, я протиснулась в дыру в заборе, нашла телефонную будку и набрала «18».
Я не стала дожидаться полиции, но позволила себе маленькое безумство в память о Жозетте: зашла в «Сен-Жан» и заказала себе бокал хорошего белого вина. Бармен собрался было выставить меня вон, но, наверно, что-то разглядел в моем лице и отказался от своего намерения, почти дружелюбно заметив, что на улице чертовски холодно, а потому второй бокал – от заведения.
Плакать означало бы оскорбить память покойной, и я держалась. Это было трудно.
Вино не подействовало. А ведь было неплохим. Но вот то, что пришлось пить на скамейке, пошло с трудом.
Две грации с рыбьими головами так и не тронулись с места. Можно подумать, дожидались меня, чтобы пойти по мусоркам. Фредди отправился по делам, а Робер слушал радио. Я клокотала, словно в меня залили свежее масло, предварительно прочистив трубы.
– Ну что? – спросила Квази. – Жозетта?…
– Мертвее мертвого, – пролаяла я.
– Как предыдущая?
– Хуже. А может, нет. Черт, ну как тут сравнивать. Бойня. А если тебе нужны подробности, сходи посмотри.
– Ладно, не заводись. Я только хотела узнать, не наплел ли Фредди чепухи.
– Но это надо видеть.
– Она умерла? – спросила Салли, которая вечно опаздывала на три поезда, и принялась раскачиваться вперед-назад, что с ее весом грозило неминуемой бедой.
Я хотела шикнуть на нее: «Заткнись», потому как была не в том настроении, чтобы подделываться под настроение других, но вовремя вспомнила, что у жизни свои права. И уселась рядышком со своей толстой дочкой. Постаралась обхватить ее руками, что удалось лишь отчасти, и утешила как могла, объяснив, что Жозетта уснула, потому что очень устала, и грустить не надо, по крайней мере, очень сильно не надо, тем более что мы за нее отомстим.
– Чего? – выдохнула Квази, так изумившись, что ей почти удалось открыть свой заплывший гноем глаз. Но инфекция с неизбежностью взяла верх, и на краткий миг просветления я увидела нас со стороны: меня в затасканной полевой форме отступающего пехотинца, Салли – едва передвигающуюся толстую матрешку с ее крошечным, не больше горошины, мозгом и огромным, безразмерным сердцем, и Квази, спарринг-партнера в весе пера всех боксеров-любителей, с луженой глоткой и заячьей душой… и на какое-то мгновение лишилась уверенности.
А потом я обратилась к безграничным возможностям доброго доктора Куэ и его метода (- метод Куэ – произвольное самовнушение. – germiones_muzh.) и сказала:
– Квази, где-то бродит очень нервный убийца, который всерьез взялся за дело. Пока что он тренируется на том, что под руку подвернулось, и, на мой взгляд, ты ему вполне подходишь. По моему разумению, следующая в очереди – я. Я могу ошибаться, но даже если ошибаюсь, мы все в опасности. Значит, или мы будем дожидаться, пока не станет слишком поздно, или надо шевелиться. В любом случае лично я намерена шевелиться. Но когда вы будете остывать, не говорите, что я вас не предупреждала.
Единственный глаз Квази недоверчиво дрогнул и заметался:
– Ты что, шутишь, Додо?
– Если я шучу, Квази, то смеется убийца.
Все было сказано. Отступать некуда.
Потом я встала перед Робером:
– Твоя очередь: скажи-ка, где ты сегодня будешь ночевать.
– Ну конечно. И можешь их вместо бантика пришпилить. – Я несколько растерялась, несмотря на всю серьезность происходящего, и он добавил: – Я имею в виду твои фантазии.
– Ты хочешь узнать, чем закончится моя история, или нет? Тем более что самое интересное только начинается.
– Ну чего ты? Чего такого случилось?
Должна признать, что мое тщеславие было приятно возбуждено – в смысле лести, когда он помедлил, прежде чем ответить.
Пока он размышлял, я занималась тем же. Опасность прочищает мозги. Гнев тоже. Что до Робера, я никогда не видела, чтобы он попрошайничал. Он всегда был при параде. Появлялся утром, исчезал вечером. Никогда ни с кем не якшался. На улице секретов нет. Всё наружу. Только прошлое остается забытым, но об этом я уже говорила, ведь толку от него никакого, а значит, оно не в счет. У нас практический склад ума.
Робер что-то сказал, но я не расслышала из-за радио. Когда он его выключил, я поняла, что моя взяла. Он спросил:
– Ты серьезно насчет опасности?
– Мне так кажется, но если нас будет несколько человек, то риска никакого, я думаю.
– Нет, не пойдет. Там, где я сплю, ничего не получится.
– Ступай помирать, Робер.
– Погоди, До. Есть одно местечко, где нам будет безопасно, особенно если мы будем вчетвером.
– Где это?
Девицы подошли поближе. Мы слушали изо всех сил.
– На Центральном рынке. На террасе Дома поэзии.
– Нет там теперь Дома поэзии.
– Ну, ты ж понимаешь, о чем я.
Квази разразилась потоком панических возражений: проще сразу утопиться в Сене; там же одна шпана, какие-то новые нищие, которые даже и не нищие вовсе.
При иных обстоятельствах я бы тоже отреагировала, как Квази. Мы все знали – поскольку старательно их избегали, – где пролегают территории молодых отморозков с их собаками, наркотой, ножами и яростью, которую они вымещают на ком угодно, лишь бы не на себе. Ведь мы любим пообщаться с молодежью, а случай выпадает редко, и каждый из нас хоть раз да купился на их шумное веселье, которое они поначалу вроде бы готовы разделить с тобой, пока не сделают из тебя же мишень для своих шуточек, а потом и кулаков, потому что ты – не с их планеты, ты всего лишь недочеловек и годен только на то, чтобы забить тебя башмаками, просто ради восстановления иерархического превосходства.
И все же я стояла за рынок, потому что это было последнее место, где кто-то решил бы нас искать. На одну ночь, и никак не больше, – идея была очень даже неплоха, с чем я и поздравила Робера. Впав в эйфорию, он пообещал принести красненького в стеклянных бутылках, и мы расстались, поскольку пора было отправляться по мусоркам с заходом на помойку. У меня была куча планов, и требовался приток монет.
Упершись понадежней обеими ладонями, Салли оторвалась от скамьи, и мы поплелись к улице Жюно, причем Салли беспрестанно оборачивалась на Робера, уже погрузившегося в интимное общение с радиоволнами, и повторяла:
– Он не придет. – Моя вдохновенная песнь зародила в ней напрасную надежду.
После того как Салли третий раз свалилась вниз головой в мусорный бак, я прислонила ее к стене, строго-настрого запретив падать на землю – иначе не будет никаких рассказов. С ней столько возни, просто слов нет.
Для большей доходности Квази ушла на улицу Коленкур, откуда должна была двинуться в нашем направлении.
Богатые выбрасывают все меньше, а бедные все больше. Вы не замечали? Я все же нашла вполне приличный эмалированный кофейник, три чайных ложечки – спасибо детишкам, которые выбрасывают их вместе с йогуртовыми стаканчиками, – рамочку с остатками позолоты и пару мужских ботинок в отличном состоянии.
Не обнаружив Квази на обратной дороге, я дошла до зеленого ковша, послужившего нам утром будильником, и молча вскарабкалась на его северный бок.
Квази развалилась на старом просиженном канапе, присосавшись к горлышку почти пустой бутылки, словно так и было задумано. Как я ни пыталась убедить себя, что она была потрясена не меньше моего и нуждалась в доброй порции успокоительного, а привычкой делиться она не обзавелась из-за Жеже, который вечно у нее все отбирал, я жутко разозлилась. А когда она признала наконец меня сквозь пятнадцать слоев алкогольной мути, затянувшей ее единственный глаз, и изобразила на губах фальшивую улыбочку, я сказала себе, что «морда кирпича просит» – это не просто образное выражение.
Я спрыгнула на кучу отходов, в которую прекрасно вписывалась Квази, та икнула сочным «упф», когда я приземлилась ей на ногу, и мой гнев улегся с той же тяжеловесностью, что и я на кучу. В конце концов, я выбрала именно этот мир, потому что в самой глубине дерьма не до красот, здесь мерзость не скрыта под подарочной оберткой.
Я решила дать Квази проспаться, да и самой передохнуть, что было не слишком разумно, но необходимо.
Проснулась я в один момент от веселых замечаний двух шикарных молодых парней, появившихся на фоне загаженного неба.
– Посмотри-ка на ту лампу. Симпатичная, скажи? Чего только люди не выбрасывают, просто с ума сойти. И канапе вон, а?
Наступила тишина, когда они обнаружили, что выбрасывают даже существ из другого мира. С ума сойти, а? Я услышала стальной голос Квази:
– Иди сюда, опробуй, цветик мой. Десять монет, и считай, что я включена в счет.
Хоп – и головы исчезли.
– Черт, ну и напугала же меня эта старуха.
– Старухи. Их там было две, как мне показалось.
Мне захотелось заорать, что не так уж мы стары, но крепкая скорлупа одиночества сомкнулась вокруг, и прежде чем краски жизни не испарились, я прочистила горло и поинтересовалась у Квази, все ли идет по плану.
– Ты что, злишься?
Она протянула мне бутылку. Способ попросить прощения не хуже любого другого.
– А ты что, смеешься надо мной? Она так же пуста, как твоя башка, тупица несчастная. Ладно, держи лампу, ее можно загнать, и помоги вытащить перину, она еще пригодится.
Там была и другая любопытная мебель, но ее не дотащить. Вместе с Квази мы свернули перину, прежде чем обмотать ее вокруг моей талии. Кусок электрического провода заменил пояс. Вроде держалось.
Мы уже двигались в сторону Салли, когда навстречу нам попался давешний тип, несущийся по улице Жюно вслед за своим атташе-кейсом. Тут я сообразила, что оставила Салли рядом с банкоматом. Мы припустили, как могли, и обнаружили Салли, присевшую на арабский манер на корточки; лицо ее было залито слезами.
– Я всего-то ему сказала, чтоб он не боялся, а получилось наоборот.
– Ты его трогала или нет?
– Только за руку, чуть-чуть, я просто погладила.
Я сотню раз говорила ей не гладить незнакомцев, но Салли есть Салли. Она любит трогать. Особенно когда хандрит. И с какой стати мне ее перевоспитывать, спрошу я вас?
Избавлю вас от рассказа, как мы добирались до рынка, это был истинный путь на Голгофу. Пришлось лезть в метро, без билетов, разумеется. В любом случае Салли не прошла бы через турникет. Квази самоотверженно перепрыгнула первой и открыла нам дверцу. В этот час служащие, надежно укрытые за стеклами своих окошек, предпочитают смотреть в другую сторону, и когда мы добрались до бывшего Дома поэзии, там все было битком. Не в первый раз я пожалела о поспешном решении, но руководитель никогда не должен отступать от своих слов.
Мы уже собирались убраться восвояси, две мои кулёмы и я, но тут Робер-крыса замахал своим радио из угла за дверью, который он для нас забил, явившись раньше всех, и мы одновременно осели прямо на жесткий пол.
– Черт, да погодите. Нужно устроиться по-нормальному. Смотрите, я все приготовил.
Он натащил картонок и газетных пачек: все это плюс моя перина, Квазина неподъемная подушка да Саллины ляжки – и три четверти часа спустя мы устроились хоть и в тесноте, но в тепле, и Робер, человек слова, пустил по кругу бутылку.
Минуты счастья длятся недолго, и надо уметь ценить их. Мы так и сделали, и долго это не продлилось. Когда в животе у Квази заурчало, я поняла, что хочу есть: жевать было нечего.
Салли обратила к нам свой лик продувной мадонны. Я кое-что заметила в отсвете уличного фонаря. Сжав большими пальцами ее щеки, я почувствовала внутри какие-то твердые кусочки.
– Поделись, Салли!
Она изо всех сил затрясла головой. Я надавила посильнее, и среди развала старых кариесных зубов показались кусочки сахара, несмотря на все ее усилия плотнее сжать губы.
– Ну-ка, быстро проглоти все это и скажи, где остальное.
Внезапно вспыхнул свет. У Робера был электрический фонарик.
Я перетрясла ее нейлоновый рюкзак, потом рюкзак с распродажи, потом маленькую сумочку, закрепленную на поясе юбки. И вдруг ляжкой почувствовала какой-то твердый ком. На Салли все влажное. Я сунула руки в многочисленные прорехи, которые проветривали ее исподнее, и обнаружила золотое дно. Два гигантских кармана были забиты всем, что ей удавалось ухватить, проходя по террасам кафе: как обычно, сахар, огрызки сэндвичей, листья салата, кружочки помидоров, половинка яблока, маленькие шоколадки. И все почти свежее. Спасены.
Я поделила провизию, и каждый съел свою долю. Пачка газет оставалась нетронутой, потому что их постилают, только когда собираются спать, и я взяла фонарик Робера, несмотря на его протесты относительно батареек. Но у меня теперь было волшебное слово:
– Хочешь услышать продолжение? Тогда выкладывай фонарик.
Я искала сегодняшнюю газету, надеясь в рубрике происшествий прочесть что-нибудь о моем убийстве, когда вдруг с первой полосы «Франс Суар» прямо мне в лицо бросился Хуго Мейерганц, эксгумированный из моей истории и явившийся прямиком в нашу коллективную реальность. Хуго с его аристократическим лицом, постаревшим, но по-прежнему обаятельным. Заголовок гласил: «Французский продюсер с американской хваткой. Хуго Мейерганц: французское кино выходит на мировую арену».
Хуго осуществил свою мечту. Я попыталась за него порадоваться, но без особого успеха, и вдруг в моей голове что-то щелкнуло. Ну конечно же Хуго. Как я сразу не сообразила.
Я подсунула газету под ягодицы, оставив ее на потом, и бдение началось с доброго глотка по кругу. У нас появились свои ритуалы.

СИЛЬВИ ГРАНОТЬЕ

ДОДО (Монмартр, газета, тёплая решетка). - VI серия

Хуго был ангелом. Едва оправившись от встречи с дьяволом, я доверяла ему безоглядно. Полгода безоблачного счастья. Разумеется, виделись мы урывками, в те часы, что оставались у него от работы и жены. Но он был так честен с самого начала, что я и не думала на него сердиться. Я нимало не сомневалась в его любви, которая становилась все сильнее, но он был человеком высоконравственным. Поэтому отношения наши оставались платоническими, но вовсе не пошлыми, скорее – возбуждающими.
Мы ходили в музеи. В те редкие вечера, когда ему удавалось освободиться, он вел меня в Оперу или в театр.
По правде говоря, я предпочитала иные развлечения, но ему вроде бы нравилось, так что ж…
В обеденный час мы встречались в Люксембургском саду или в парке Монсо, и он перехватывал сэндвич. Иногда мы держались за руки.
Мне казалось, его любовь очищает меня. Ко мне вернулась красота. Его похвалы будто создавали меня заново.
Иногда он позволял себе заговорить о будущем – о том времени, когда мы сможем быть по-настоящему вместе, но тут же спохватывался, потому что не считал себя вправе давать обещания; которые, возможно, не сумеет сдержать.

– Так никогда и не трахались? – внезапно взвыла Квази, похотливо сверкая единственным оком.
– Мать твою и перемать, блин, я только до этого добралась, можешь себе представить, и жизнь, между прочим, моя, и рассказываю ее я, а коли не так, расскажи за меня, если хочешь, а я послушаю, и там посмотрим…
– Да я только спросила…
– Не лезь со своими вопросами, пока я не закончу. Смотреть на вас тошно, честное слово: я вам рассказываю историю, от которой за милю несет розовой водой, а вы сидите и перевариваете, как две блаженные коровы: интересно, зачем я тут распинаюсь, а главное, какого черта вы ко мне придирались, когда я, уж извините, пробовала предложить вам кое-что, где надо шевелить мозгами.
Раньше я не заметила, что радио Робера замолкло, но тут мне пришлось обратить на это внимание, потому что он прервал меня, заорав, по обыкновению, во все горло. Он уже самого себя не слышит, до того подсел на длинные волны.
– Давай я тебе скажу. Я ведь тоже слушал, представь себе, и каждый вправе мечтать и верить, что существуют красивые чувства и мы не просто вонючие свиные туши, которым один путь – в отбросы, а какая-то, самая лучшая наша часть, может, и переживет все это.
Я ушам своим не поверила – и Робер туда же. Ни на кого нельзя положиться. Они все принимали мои слова за разменную монету. Достаточно было глянуть на Салли. Она уставилась в одну точку и больше не храпела. На губах ее блуждала нежная улыбка, что вообще-то могло быть трогательным, вот только с ее круглой физиономией тупоумной луны она походила на старую девочку-недоумка.
Что до Квази, то пересмотру подверглась сама основа ее представлений о мире: любит – значит, бьет. Ладно. Мне тоже пришлось через это пройти. Только старый добрый понос может отвадить тебя от халвы. Я продолжила:
– Может, я и походила отчасти на ангела, но дурой была полной. Выздоровление мое завершилось, я приободрилась и позволила себе несколько откровенно сексуальных намеков.
Сначала он сделал вид, что не понял. Не слишком надежная защита, особенно когда однажды я прижала его к дереву в Ботаническом саду и принялась целовать на французский манер.
Он высвободился со словами: «Нет-нет, Доротея, не надо. Это было бы нехорошо. Это было бы недостойно нас».

Я пропустила мимо ушей комментарий Робера, мол, бабы только об этом и думают, тем более что в моем случае он был недалек от истины.
– Я дала ему понять, и вполне доходчиво, что он рискует потерять меня, ведь мне придется искать на стороне то, в чем он мне отказывает.
Он не желал препятствовать моему счастью. Такая обворожительная женщина, как я, однажды составит счастье мужчины. Он заранее готов принести себя в жертву.
Короче, пояс целомудрия как был, так и остался на месте. Я начала встречаться с разными людьми.
А потом наступили те самые рождественские каникулы. Хуго должен был поехать на море с женой и детьми. Он пообещал мне, что постарается время от времени отлучаться, и не захотел, чтобы я тайком поселилась в какой-нибудь гостинице неподалеку. Ему казалось это слишком унизительным. Для меня. Он всегда думал только обо мне. И я осталась в Париже.
Однажды вечером я отправилась с друзьями ужинать к «Жежен». Я выходила из туалетной комнаты, когда чья-то рука взяла меня за плечо. Как вам сказать… Еще не обернувшись, я знала, что это Поль. Мы не виделись год, но в его прикосновении была уверенность, что я принадлежу ему, и эта уверенность передавалась мне вне зависимости от голоса рассудка.
Он танцевал со мной, и это было все равно что заниматься любовью. Когда с кем-то по-настоящему танцуешь, будь уверен, что так же получится и в постели.

– Правда? – спросила Салли, уже представляя, как кружится в объятиях собственного принца.
Она глянула на Робера, который был единственно возможным принцем в нашем ближайшем окружении, но тот, подсев к нам на девичью скамейку, уже наклонился вперед, крайне возбужденный, и пояснил, что все именно так и есть, даже фильм был, где два героя понимают, что любят друг друга, когда танцуют вместе, словно всю жизнь только этим и занимались.
– Вот только актерам пришлось три месяца репетировать, и они друг друга на дух не выносили.
– Ты псих. То есть психичка. И все это вранье, что такое случилось именно с тобой, До! – воскликнула Салли, впавшая в полное исступление.
– Расслабьтесь, девочки. – И я продолжила: – Короче, он привез меня к себе в гостиницу, и мы виделись каждый день до самого приезда Хуго, которому я во всем призналась, как только мы встретились.
– Зачем? – недоверчиво спросила Квази.
– Потому что я не хотела, чтобы между нами была ложь.
– А еще зачем? – не отставала она.
Робер и Салли смотрели на нас – один справа, другая слева.
– Потому что он читал во мне, как в раскрытой книге. Квази удовольствовалась тем, что зашипела, как пробитая покрышка, и я решила уточнить:
– Похоже, у тебя уже наготове верный ответ. Давай, поделись.
– Чтобы заставить его трахаться.
– Ух! – хором воскликнули шокированные Робер и Салли и уставились на меня.
– Чушь какая, – слабо возразила я.
– Разве ты не хотела заставить его ревновать? И любой ценой стать его любовницей? Ты ж уверена, что мужика только за это место и можно удержать.
– А ты удерживаешь, как груша для битья.
– Ну и что? Это разве не одно и то же? Терпеть не могу баб, которые уверяют, будто секс – это высший кайф и они это дело просто обожают, и все для того, чтоб остальным казалось, будто рай мимо носа прошел и соваться туда у них и права нету. Это все твои понты, понты и еще раз понты.
– Ладно, хватит, не заводись, Квази. И потом, ты отчасти права, но из этого все равно ничего не вышло. Хуго опять оказался на высоте. Он счел все случившееся срывом, впрочем, вполне понятным. И нашел, что его вина в этом тоже есть. Он не мог обманывать жену, потому что тем самым обманывал бы и меня. Я сделала вид, что все понимаю. Он заверил, что я не должна чувствовать себя виноватой и все обойдется. Он на моей стороне и всегда будет рядом. Некоторое время мне казалось, что я нашла идеальное сочетание, дуэт моей мечты: один мужик для секса, другой для сердца.
Когда Поль говорил, что уходит и не знает, когда вернется, я с легким сердцем отвечала: конечно. А когда я видела Хуго, тело мое было удовлетворено, что избавляло его от приступов моего дурного настроения, которые рано или поздно ему бы надоели.
Жизнь – забавная штука, потому что едва все устроилось ко всеобщему удовольствию, как Поль, удивленный переменой моего поведения, заподозрил что-то неладное.
«Ты меня обманываешь!» – говорил он.
Смешнее ничего не придумаешь, учитывая все, что он заставил меня пережить. Я отвечала, что ничего подобного, и он неохотно отбывал и даже тревожился. Случалось, он являлся ко мне без предупреждения, но, разумеется, никаких подтверждений своим подозрениям не обнаруживал.
«Ты меня больше не любишь», – жаловался он.
«Но я тебя никогда не любила», – безмятежно отвечала я.
Это его вроде бы нервировало. Он все больше времени оставался со мной. И беспрерывно тянулся ко мне. А поскольку все мы существа противоречивые, мое собственное желание стало ослабевать.
Хуго очень меня поддерживал все это время. Он был убежден, что Поль пробуждал самые низменные мои чувства.
Чем больше ослабевало мое желание, тем сильнее распалялся Поль, доходя до пылких признаний в любвu, которые годом раньше переполнили бы меня счастьем.
Так продолжалось до дня катастрофы. Как он умудрился? Я так никогда и не узнала.
Он заявился без предупреждения однажды вечером и сразу выпалил: «Он и впрямь очень хорош. Высший класс. Богат. Образован. Прямая моя противоположность, в сущности».
«О ком ты говоришь?»
«О Хуго Мейерганце, разумеется».
«Я запрещаю тебе произносить это имя».

В свою реплику я вложила весь пафос, на который была способна, и сорвала аплодисменты.
Я сделала знак рукой, чтоб меня не прерывали.
– «Ну уж теперь ты ни в чем не сможешь мне отказать…» – продолжил он.
Я почувствовала, как это многоточие вонзается в мою плоть уколами раскаленного железа. Ужас леденил и лицо и голос, который пытался звучать твердо, но дрожал, как целлюлитный…

Все трое глазели на меня, раскрыв рты, и глотали не разжевывая.
– «Что ты хочешь сказать?» – не без труда выговорила я.
«Мне ведь нетрудно предупредить его жену».
На какое-то мгновение я почувствовала, что силы оставили меня. Зная Поля, я предполагала, что подоплека его шантажа была не любовной, а чисто финансовой. Я заявила, что он блефует, клялась, что больше не увижу Хуго. На него ничего не действовало. Что до моих упреков, он имел наглость ответить: «Я хочу сделать тебе так же больно, как ты сделала мне».
Это ж надо уметь так все повернуть.

Короче, Поль принялся пить из меня все соки, а вот нас труба зовет, потому что сейчас время помоек.
Только с третьей попытки мне удалось выпутаться из своего флотского вещмешка, успевшего слегка похудеть, и я насмешливо наблюдала, как троица моих слушателей пытается скрыть разочарование.
Квази поднялась, бормоча, что она все одно и на секунду не верила этой истории для наивняков-недоумков, и в сердцах принялась трясти своей торбой с кастрюлями, обеспечив тем самым вполне уместную музыкальную интермедию.
Салли повела затуманенным взором на Робера и прошелестела:
– Он что, с нами идет?
– На помойку?! Кто, я?! – воскликнул тот, вскакивая на ноги. Я собралась заметить, что с его липкой крысиной головкой там бы ему и место… Он спросил: – А в каком часу ты дальше расскажешь?
– Завтра, не раньше.
– Чего?
– Чего?
– Чего?
– Я вам не обезьянка с шарманкой.
– Что за обезьянка с шарманкой? – втуне вопросила Салли.
– Если как следует поработаете на помойке, там будет видно.
Но, как часто бывает, переговоры были прерваны появлением Фредди, чья фигурка карликового Деда Мороза на всех парах неслась к нам, несмотря на короткие ножки. Когда он добрался до верха лестницы, мы увидели, что вся грудь у него залита кровью, но он заорал издалека:
– Доротея, Доротея, он опять… я нашел вторую, такую ж мертвую.
Захваченная собственным рассказом, я позабыла, для чего я его завела. Но тут пришлось сразу все вспомнить, прежде чем я осознала, что и во второй раз осталась жива. Может, я только зря столько слюны перевела.
Сперва я спросила, предупредил ли он полицию, и Фредди глянул на меня, как на полоумную. Он прав. Полиция не обслуживает ни бомжей, ни собак.
Поскольку связного рассказа из него не вытянуть, я стала задавать самые простые вопросы. Случилось еще одно убийство? Кто убит – мужчина или женщина? Мы ее знаем? Бомжиха, как и мы?
Робер отвернулся, снова прижав к уху орущее радио. Фредди жалобно хныкал, икая и всхлипывая вместо ответов.
Я тряхнула его за лацканы, которые тут же оторвались с жутким треском. А я ведь не так уж сильно дернула.
– Ты-то с чего весь в крови, а? Может, ты ее и убил?
– Зачем мне ее убивать? – простонал он.
– Может, ты ее натянуть хотел, а она была против?
Внезапно он перестал плакать и напыжился:
– Каждый вправе искать человеческого тепла, верно? И потом, у нас вроде свиданка была, ну и вот…
Ну и вот – поиски человеческого тепла завели его с полчаса назад под своды хорошо нам всем знакомого самодельного шалаша, что на улице Габриэль, на небольшом пустыре, по недоразумению забытом земельными спекулянтами. Это было жилище Жозетты, которая одно время работала официанткой в ресторане на площади Тертр, но из-за склонности выпивать с клиентами сначала потеряла мужа, а потом и детей, лишившись родительских прав. Такое горе можно залить только еще большим количеством алкоголя, и, как гласит предание, она опустилась с невиданной в квартале скоростью. Но в конце концов, опуститься – еще не значит умереть, и каждый имеет право на жизнь наравне со всеми прочими, пусть даже это единственное равенство, которое нам остается, а Жозетта была равнее других, потому что много смеялась, приговаривая, что лучше смеяться, чем плакать, хотя от ее смеха иногда просто кишки скручивало.
Фредди рассказал, что зашел перемолвиться словечком с Жозеттой, а потом, раз она ничего не отвечала, решил, что молчание – знак согласия, и заполз к ней в шалаш: она была еще теплая, но странно липкая, и тут он наткнулся на нож, который торчал у нее из груди. Подскочив, как пружина, он обрушил шалаш себе на голову. Вопя и выбираясь из-под обломков, он обнаружил послание и помчался меня предупредить. Какое послание?
Несмотря на пару оплеух, которые я ему навесила, он и слова больше не выдавил, в отличие от проходившей мимо дамы, заявившей, что стыдно нападать на того, кто слабее тебя, а поскольку на меня снова накатил страх, я взорвалась – с некоторым перебором, должна признать, тем более и Квази вмешалась, добавив, что если кому не хватает оплеух, то у нее приличный запас накопился за все годы, что она их получала, а руки так и чешутся поделиться… словом, дама удалилась весьма быстро, втянув голову в плечи, но никто даже не засмеялся.
Я собрала вещмешок и спросила, есть ли добровольцы. Робер уплыл на своих радиоволнах, покинув мир живых. Салли была не против: она рассудила, что идея обзавестись собственным почти настоящим домом очень неплоха. Фредди уселся на землю, дабы обозначить, что в эти руки он уже подавал, а Квази обратила наше внимание на то, что если мы прошляпим помойку, то конкуренты дремать не будут. Короче, я отправилась одна.
Как уже было сказано, со страхом можно договориться. В любом случае я должна была увидеть. Все равно это не могло быть хуже, чем то кино, что прокручивалось у меня в голове. Я так думала.

СИЛЬВИ ГРАНОТЬЕ

скажи мне, кудесник (IX век. Приильменье, земли племени словен)

…веселится молодежь, смеется, поет, хороводы водит, а Вадим грустный и задумчивый сидит поодаль и, не обращая ни на что внимания, смотрит, словно бесцельно, вдаль.
Сильно побаивался Вадим ночи, которая должна была последовать за этим днем. Многого для себя ждал он от нее. Задумал он узнать свое будущее и в эту ночь тихонько ото всех своих домашних решился отправиться в чащу дремучего приильменского леса к выходцу из стран болгарских Малу, которого все в Приильменье считали ведуном будущего – кудесником.
Путь предстоял далекий и трудный. Нужно было обскакать на коне по едва заметным лесным тропинкам чуть не пол-Ильменя, чтобы добраться до той чащобы, где жил старый Мал.
Да еще и это не все. Старый кудесник не ко всякому выходил на зов. К нему ездили многие – и из приильменских родов, и из Новгорода, но чаще всего возвращались ни с чем. Мал не откликался на зов, а те, кто пробовал искать его, только блуждали напрасно по лесу, и были случаи, что даже пропадали там, не находя дороги.
К этому-то Малу и собрался старейшинский сын Вадим.
Едва только стемнело, он потихоньку вывел за околицу оседланного коня и, даже не простившись с матерью Богумилой, не замеченный никем, помчался в свой далекий и опасный путь.
Скоро после коротких сумерек над землей славянской спустилась тьма. Все на Ильмене заснуло. Вадима пугала мертвая тишина. Он затрясся всем телом, когда дорога пошла, наконец, по лесу. Привычный конь, однако, осторожно пробирался по узкой, едва заметной тропинке, храпя и прядая ушами. Вадим бросил на шею коня поводья и отдался инстинкту чуткого животного, заботясь только о том, чтобы не удариться головой о густо переплетшиеся ветви гигантских деревьев.
Лес становился все гуще, все мрачнее.
Чем дальше в лесную чащу пробирался конь, тем сильнее сплетались ветви деревьев, и лес высокой стеной вставал перед всадником.
«Что это, никак я сбился с дороги? – подумал Вадим. – Не может быть. Слишком хорошо мне указывали путь к старому Малу. Именно здесь должна стоять его избушка».
Блеснувшая на небе зарница на мгновение осветила мрачную прогалину, на которой остановился Вадим. Высокие столетние сосны задирали свои зеленые макушки. Старейшинский сын ясно различил три из них, одиноко стоящие среди прогалины.
– Здесь, здесь, вот и сосны, о которых мне говорили, – радостно прошептал он и быстро соскочил с коня.
Привязав скакуна к толстому суку ближайшего дерева, Вадим вышел на середину прогалины и, приложив ко рту руку воронкой, закричал, что только было силы:
– Мал! Старый Мал! Мал, проснись и выйди ко мне, я стою здесь, у трех сосен, и жду тебя; ты мне нужен, Мал, ты знаешь волю богов, я пришел к тебе узнать ее. Ты должен мне поведать ее! Выйди, Мал! Явись, старый Мал!
Но никто не ответил Вадиму на его призыв. Только могучее эхо разнесло громкий крик, вторя ему во всех уголках дремучего леса.
– Мал, приди! – повторил еще громче Вадим.
Он уже начинал терять терпение. Ему стало казаться, что его обманули, сообщив, что здесь, в этой лесной чащобе, живет славный кудесник Мал – выходец из стран болгарских. Все прибрежные земли Ильменя были полны славою этого кудесника. Мало кто его видел, но те, кому повезло, уходили с полной уверенностью, что Мал – любимец богов и по силе своих прорицаний не уступит, пожалуй, и самому перунскому жрецу Велемиру.
«Только Мал мне и может помочь», – решил однажды Вадим и, разузнав дорогу к хижине болгарского кудесника, при первом же удобном случае помчался туда.
Долго он призывал к себе Мала, но лес по-прежнему оставался безмолвным. Даже разбуженные громкими криками Вадима птицы, попривыкнув к ним, замолкли и перестали летать в ночной тьме.
Вадим, не слыша никакого ответа на свои призывы, пришел в отчаянье. Больше всего его смущало то, что придуманный им верный план мести и уничтожения врага не удавался – Мал не хотел выйти из своей берлоги.
Начинало уже светать. Сквозь чащу деревьев видно было, как заалело небо, послышалось щебетанье ранних птичек, подул холодный легкий ветерок, этот первый вестник наступающего дня.
Вадим, постояв в раздумье, решил было уже отправиться восвояси.
– Мал! Выйди! – еще раз крикнул он.
Но вдруг, заметив зашевелившиеся ветви деревьев, Вадим задрожал всем своим телом.
Росший по окраинам лесной прогалины кустарник несколько раздвинулся и пропустил какое-то существо, мало походившее на человека.
Оно было согнуто в три погибели и, благодаря палке, на которую опиралось, казалось каким-то трехногим диковинным зверем. Длинная грива седых волос спускалась по плечам и спине почти до самой земли. Лица под высокой, с острым верхом шапкой и волосами не было видно. Только одни глаза светились почти юношеским блеском.
Это и был Мал – кудесник болгарский.
Вадим перепугался. Появление этого страшного существа, которого он незадолго перед тем так страстно желал видеть, наполняло теперь его душу ужасом. Он весь дрожал, как в лихорадке, а страшный Мал подходил все ближе и ближе.
– Добро пожаловать, княжич! – прохрипел кудесник. – Заждался ты меня, да ничего это, другие и еще дольше ждут старого Мала. Только для тебя одного вышел я так скоро. Знаю я, как рвется на части твое сердце молодое, знаю, чего ты ждешь от меня, все знаю. Не утаишь ты от меня ни одной думушки своей сокровенной. Что же стоишь? Чего дрожишь, как лист древесный осенью? На смерть идти не боишься, а тут тебя человек обыкновенный пугает. Эх, эх! Не такие молодцы на родине моей в славном Ателе-городе. Так-то! – Мал в упор посмотрел на смущенного и перепуганного Вадима и громко захохотал.
– Кто ты, страшный старик, скажи? – вскричал юноша.
– Кто я? А зачем это тебе знать, гордый старейшинский сын? Сам ты должен был знать это, прежде чем ступить на эту прогалину и вызвать меня. Да, впрочем, скажу я тебе. Далеко-далеко отсюда, на большой реке у моря Хвалынского, стоит славный Атель, чтобы попасть в него, через много племен пройти нужно. Болгары, узы, печенеги путь смельчаку преграждать будут и, если только не родился под звездой счастливой, забелеют его кости в степях печенежских. Оттуда и я родом. Ханам казарским я верным слугою был и в их земле постиг премудрость кудесническую. Все постиг я, и дорого мне стало это. Видишь, теперь я какой? А ведь когда-то и мой стан был так же прям, как и твой, и мое сердце билось любовью к красным девицам. Ох, давно, давно это было. Согнулся стан мой, крепости нет в руках моих, ноги не держат, без помощи ходить не могу. Умер я телом, в прах, в тлю превратился. Зато духом живу. Умерло тело, проснулся дух. Все я постиг на белом свете, все знаю; и ход светил там, на небе, мне известен, и тайна жизни и смерти, и будущего. Умею и думы читать чужие, и знаю, чье сердце чем бьется. Знаю, зачем ты пришел ко мне. Хочешь, скажу, не дожидаясь, что ждет тебя в грядущем?
Вадим в волнении слушал отрывистую речь кудесника. Оторопь охватила его. Ему казалось, что какая-то невидимая сила заставляет его слушать Мала, приковывает к месту.
– Хочешь, хочешь? – приставал тот, пристально смотря своими маленькими сверкающими глазами на юношу.
– Скажи, – тихо проговорил тот, не будучи в силах оторвать своего взгляда от страшного старика.
Мал залился тихим смехом, от которого задрожало все его старое тело.
– Так пойдем же, пойдем ко мне, – схватил он за руку юношу, – пойдем. Но прежде чем нож тебе заговорить, будущее я тебе покажу. Узнай, что ждет тебя в тумане грядущего. Узнай и помни, того, что увидишь, не избежать тебе. Рано или поздно исполнится оно над тобою.
Он потащил Вадима через кустарник.
Густые заросли отделяли эту прогалину, на которой происходил их разговор, от другой, небольшой. На ней, под низко нависшими ветвями елей и сосен, стояла жалкая лачуга Мала. Ни дверей, ни окон не было. Низкое и узкое отверстие вело внутрь. Даже Мал должен был согнуться, чтобы пройти через него, а высокому Вадиму пришлось пробираться внутрь ползком.
Удушливый запах гари и каких-то трав стоял в лачуге. Вадим чуть не задохнулся, попав в нее. Мал заметил это.
– Не прогневайся, сын старейшинский, – сказал он, – убоги мои палаты, но ты сам, незванный, пришел в них.
Он раздул едва тлевший посреди лачуги уголек.
Вспыхнул костер, и тут только Вадим мог разглядеть внутренность странного жилища. Со всех сторон глядели на него, разинув беззубые челюсти, человеческие черепа.
В одном углу бился черный, как смоль, слепой ворон.
Пол лачуги кишел ужами, ящерицами. Вадим едва смог подавить в себе чувство гадливости, но, взглянув на Мала, он вдруг удивился.
Перед ним был вовсе не дряхлый, сгорбленный старик. Стан кудесника выпрямился, клюка валялась далеко от него. Он казался сразу помолодевшим на много-много лет.
– Ты хотел знать свое грядущее, я покажу тебе его, не страшись только, – громко проговорил он.
ЗАВЕСА ГРЯДУЩЕГО
У Вадима вдруг закружилась голова от внезапно распространившегося по лачуге одуряющего запаха какой-то едкой травы. Огонь в костре разом вспыхнул. Повалил из него густой дым, который сперва тянулся по потолку, а потом, не находя себе выхода, наполнил всю лачугу. Наконец, дым спустился так, что окутал собой совершенно фигуру болгарского кудесника. Теперь Вадим перестал совсем различать окружающее. Слепой ворон отчаянно захлопал крыльями, мечась из угла в угол.
Юноше показалось, что земляной пол лачужки уходит у него из-под ног и сам он проваливается в какую-то бездну. (- дым наркотических трав. Кудесник привычный, да и дышит куданибудь в отдушину… Теперь ему надо чутко отслеживать реакции пациента, чтоб хорошо спрогнозить. – Несочтите за чистое жульство: угадывание судьбы во все века считалось именно магией, а трансовое состояние от наркотиков активирует интуицию. – germiones_muzh.) Он широко взмахнул руками, как бы ища точку опоры, и почувствовал, что схватился за чью-то горячую руку.
– Смотри, – раздался у него над самым ухом голос старого кудесника.
Точно какая-то завеса упала разом, и перед Вадимом открылась страшная картина.
Обширное поле, все сплошь устланное трупами.
Куда ни взглядывал юноша, всюду была кровь и кровь.
Видны были похожие по костюму на славян ильменские ратники. Кто обезглавлен, у кого из широких ран на груди бьет горячая кровь, некоторые только ранены; одни вздрагивают еще в предсмертной агонии, другие корчатся в страшных муках, а над полем так и реют, так и реют хищные птицы.
Вдали видно зарево разгорающегося пожара.
Что это? Местность, как будто, Вадиму очень знакомая, много-много раз виденная.
Юноша напряженно стал вглядываться в открывавшуюся перед ним картину, стараясь припомнить, где он видел ее.
Нет, такою, разоренною, опустошенною, он эту местность никогда не видел, а напротив, видел цветущею, веселою.
Вадим узнал, наконец, и это покрытое трупами поле, и эти останки погорелого селенья.
Это – его родные места! Вот и бесконечная гладь Ильменя чернеет сквозь просвет просеки.
Но кто же пришел на нее войной, кто выжег цветущее селение Володислава, кто усеял это поле трупами?
– Старик, старик, покажи мне виновника этого, – судорожно сжимая руку Мала, прошептал Вадим.
– Погоди, сейчас увидишь, – отвечал кудесник, – смотри внимательно, он немедленно явится пред твоими очами!
Густой клуб дыма застлал и поле, покрытое трупами, и останки сгоревшего селенья.
Когда дым несколько рассеялся, Вадиму представилось новое видение.
То же поле, но только с другой стороны. Зарева пожара не видно, только тела убитых навалены грудою. В этом месте, очевидно, происходила самая жаркая сеча. Видит Вадим, что здесь не все еще умерли, есть и живые, и вот один, лежавший дотоле неподвижно, человек с широкой зияющей раной на груди, приподнялся и мутным взором обвел вокруг все поля, как бы умоляя о пощаде.
Вадим вгляделся в него и вдруг задрожал.
В этом несчастном, оставленном на поле битвы, он узнал самого себя! Неужели такая участь ждет его? Неужели он именно так погибнет, не успев отомстить врагам?
Еще пристальнее, еще напряженнее стал вглядываться юноша в эту рисовавшуюся в дыму картину, и вдруг его внимание было привлечено как бы отдаленным лязгом оружия, доносившимся до его слуха. Он видел, как беспомощный двойник его тоже повернул свою окровавленную голову в том направлении, откуда доносился звон.
По полю шли несколько закованных с ног до головы в железо людей.
Такое вооружение Вадим видел и раньше, поэтому легко узнал в этих людях грозных норманнов. Один из них, шедший впереди, высокий, рослый и богато вооруженный, судя по тому почтению, с которым относились к нему остальные, – главный начальник, повернулся, и Вадим узнал в нем своего заклятого врага, Избора.
– Вот виновник всего, всего и твоей гибели, – раздался прямо над ухом его шепот Мала.
– Так никуда же не уйдет он от меня! – громко воскликнул обезумевший юноша и, вырвавшись из рук кудесника, кинулся вперед, на своего воображаемого врага.
Дым разом охватил его. У юноши подкосились ноги, и он без чувств рухнул на пол лачуги.
Очнулся Вадим уже на свежем воздухе. Утро совсем наступило. Солнце ярко сияло на небе, кидая с небесной выси свои золотые лучи на лесную прогалину.
Легкий ветерок с приятным шелестом пробегал по деревьям, разнося повсюду утреннюю прохладу.
Юноша с усилием поднял голову – она была тяжела и нестерпимо болела, как после сильного угара, в висках жгло, в глазах ходили зеленые круги, все тело было как будто свинцом налито.
– Что со мной? Где я? – прошептал Вадим и огляделся вокруг.
Невдалеке от него стоял, опершись о клюку, кудесник Мал.
– О! – простонал старейшинский сын. – Зачем, зачем ты, кудесник, показал мне все это? К чему лишние муки, лишние страдания?
– Ты сам пожелал, сам и вини себя, – коротко ответил Мал, – я не мог ничего изменить.
– Неужели же я кончу так, как видел это в дыму? (- перспектива более чем вероятная для воина. – germiones_muzh.)
– Такова воля богов!
– Нет, нет, не хочу. Я не за тем к тебе пришел, чтобы смущать себя разными твоими колдовствами, слышишь, не затем. Ты должен был заговорить мне нож на моего врага! Исполнил ли ты это?
– Увы, нет.
– Как, старик! – вскричал в неистовстве Вадим. – Презренный обманщик. Как ты смел ослушаться меня?
– Я повинуюсь только высшей силе, человеческая же для меня ничто, – совершенно спокойно сказал Мал, – ты мне приказывать не можешь!
– Так я заставлю тебя, иначе ты не доживешь до того времени, когда тень этой сосны прямо падет на землю.
– Попробуй!
Вадим, забыв себя от бешенства, кинулся было на старика, но вдруг точно какая-то неведомая сила оттолкнула его назад. (- запреты установлены, Вадим подгипнозом. - germiones_muzh.) Мал стоял спокойный и недвижимый, только взгляд его живых проницательных глаз был устремлен на старейшинского сына. В этом взгляде было что-то, что заставило Вадима опомниться и в бессилии опустить руки.
Так прошло какое-то время.
– Что же ты, гордый старейшинский сын, не заставляешь старого Мала выполнять твои приказания? – заговорил, наконец, кудесник. – Чего ты испугался? Начинай. Видишь, здесь никого нет, кроме нас двоих. Ты можешь быть уверен, что за смерть старого Мала отомстить будет некому.
– Прости! – чуть не с рыданиями вымолвил Вадим.
– Теперь ты чувствуешь, что не все в воле человека и не везде поможет сила. Знай же, есть и нечто другое, более могущественное, чем сила богатырей. Это таинственная сила, немногие владеют ею, и я в числе этих немногих.
– Отец, отец, молю тебя, исполни, что прошу, – упал Вадим на колена перед Малом, – заговори мне нож, я увидел свое будущее и уверен, что если я уничтожу врага, то не погибну так, как видел это там.
Мал отрицательно покачал головой.
– Я уже сказал тебе, юноша, что есть иная, таинственная сила, против которой не человеку бороться. Избранники ее всегда останутся целы и невредимы. Ничего не может повредить им. Твой враг принадлежит к их числу. Напрасно я пытался исполнить твою просьбу – нет, мои чары бессильны. Я не могу заговорить твой нож на Избора, его бережет сама судьба!
– Так нет же! – вскочил на ноги Вадим. – Я и без заговоров сумею обойтись! Напрасно я послушался лживых советов и обратился к тебе, жалкий старик, ничему из твоих волхвований не верю я, слышишь, не верю, и ты, может быть, скоро услышишь, что твой избранник судьбы будет лежать бездыханным у моих ног.
Он быстро вскочил на отдохнувшего коня и, кинув злобный взгляд на Мала, стрелой умчался с лесной прогалины.
Старый кудесник, глядя ему вслед, качал головой...

АЛЕКСАНДРЪ КРАСНИЦКИЙ (1866 – 1917). «В ДАЛИ ВЕКОВ»

ДЖЕФФРИ ФАРНОЛ (1878 - 1952. англичанин)

ЧЕРНЫЙ КОФЕ (1929)

профессор Джарвис сидел за письменным столом, окруженный грудами справочников и стопками заметок и выписок. Тишину нарушало лишь беспрерывное царапанье его пера по бумаге.
Профессор Джарвис ненавидел всяческую суету и шум, так как они нарушали целостность мысли и последовательность доказанных фактов, вытекавших из первичных гипотез, которые казались ему главной целью и смыслом бытия; именно по этой причине он поселился на тридцатом этаже.
Почти месяц он не видел человеческого лица, за исключением Джона, своего камердинера. Ночь за ночью он восседал за столом, высоко над огромным городом, и занимался работой, о которой мечтал много лет — трактатом о «Высшей этике философии». Трактат был близок к завершению. В эти последние недели на профессора снизошел дух труда, дьявольский, жестокий, беспокойный дух, не позволявший на мгновение отвлечься от сложного течения мысли, от вымотавших все нервы попыток ее сформулировать. Вот почему профессор просиживал за столом ночь за ночью, спал очень мало и поглощал большое количество черного кофе.
Тем вечером, однако, он почувствовал странную усталость. Профессор сжал ладонями пульсирующие виски, глядя невидящими глазами на страницы лежащей перед ним рукописи.
Он склонился над столом, борясь с чувством тошноты, постоянно возвращавшимся в последние дни. Длинные, убористые строки показались ему существами, наделенными загадочной жизнью; они двигались и тысячами ножек цеплялись за страницу.
Профессор Джарвис закрыл глаза и устало вздохнул. «Мне нужно поспать», — сказал он сам себе. «Любопытно, когда я в последний раз спал?» В то же время он тщетно попытался зевнуть и потянуться. Его блуждающий взгляд упал на настольную лампу — и он заметил, что существа покинули лист и ползут теперь, извиваясь, вверх по зеленому абажуру. Он снова вздохнул, пальцы зарылись в бумаги в поисках кнопки электрического звонка. Почти сразу же, как показалось профессору, он услышал тихий и далекий голос Джона, доносившийся из тени, куда не достигал свет лампы.
— Джон, если вы в самом деле там, будьте добры, зажгите свет, — сказал профессор. — Джон, — продолжал он, моргая в неожиданно ярком свете и уставившись на камердинера, — когда я в последний раз спал?
— Сэр, вы не спали уже неделю, только дремали время от времени на кушетке, сэр, но это не в счет. Если позволите дать вам совет, сэр, вам лучше всего немедленно отправиться в постель.
— Гм! — произнес профессор. — Благодарю вас, Джон, но ваш превосходный совет, к сожалению, неприменим. Я пишу заключительную главу и обязан ее закончить. До тех пор сон исключается.
— Прошу прощения, сэр, — начал Джон, — но если вы попробуете раздеться и лечь в постель как полагается…
— Не будьте глупцом, Джон! — вскричал профессор, охваченный внезапным приступом гнева, который совершенно не вязался с его обычно миролюбивым характером. — Неужели вы думаете, что я не поспал бы, если бы мог? Разве вы не видите, что я мечтаю заснуть? Я заснул бы, понимаете вы, но не могу — я знаю, что отдыха мне не ведать, пока я не закончу книгу, а это будет примерно на рассвете, — и профессор поднял глаза на Джона.
Густые брови профессора нахмурились, глаза горели неприятным светом на бледном овале лица.
— Если бы только вы перестали пить так много кофе, сэр! Говорят, кофе плохо действует на нервы.
— Думаю, это верно, — вставил профессор, вновь заговоривший привычным мягким голосом. — Да, полагаю, это верно. К примеру, Джон, прямо сейчас мне кажется, что вон там из-за портьер высунулась рука. Однако эта умственная установка в некоторой степени совпадает с темой последней главы, где говорится о психических силах природы. Конкретно, Джон, я имею в виду следующий отрывок:
«Таинственная сила, которую некоторые именуют душой, при условии должного развития способна на некоторое время отринуть телесность и воспарить в бесконечные пространства, нестись на крыльях ветра, гулять по дну морей и рек и даже вселяться в тела давно умерших людей, если те еще не разложились».
Профессор откинулся в кресле и продолжал, словно размышляя вслух:
«Все это было известно столетия тому назад, в особенности жрецам Исиды и древним халдеям, а сегодня частью практикуется факирами и тибетскими ламами; но невежественный мир видит в этом не более чем дешевые фокусы». Кстати, — прервал он сам себя, вдруг заметив, что Джон по-прежнему стоит перед ним, — разве вы не просили отпустить вас до завтрашнего дня?
— Да, просил, сэр, — замялся Джон, — но я подумал, что отложу свои дела, раз вы… раз вы так заняты, сэр.
— Пустяки, Джон, не тратьте вечер впустую, уже поздно. Сварите еще кофе и можете идти.
Джон помедлил, но встретился глазами с профессором и подчинился; поставив кипящий кофейник на приставной столик у локтя профессора и приведя комнату в порядок, он направился к двери.
— Я вернусь утром, к восьми часам, сэр.
— Очень хорошо, Джон, — сказал профессор, попивая маленькими глотками кофе. — Спокойной ночи, Джон.
— Спокойной ночи, сэр, — отозвался Джон, закрыл за собой дверь и на секунду остановился за нею, покачивая головой.
— Его нельзя оставлять одного, — пробормотал он, — но я вернусь утром, еще до восьми. Да, постараюсь вернуться еще до восьми.
С этими словами он повернулся и удалился по коридору.
II
Профессор долго сидел, согнувшись над столом. За последние полчаса он не написал ни слова — где-то у него в затылке, казалось, стучал молоточек; это мягкое, неторопливое и ритмичное постукивание только оттеняло тишину вокруг. Медленно и постепенно профессор погрузился в ожидание, безрассудное и настойчивое ожидание чего-то, что подбиралось все ближе и ближе при каждом стуке молоточка. Он не понимал, что именно приближается, был бессилен остановить это приближение — он только знал, что это нечто близится, и ждал, напрягая слух, прислушиваясь к неизвестности.
Внезапно, где-то в раскинувшемся далеко внизу мире, часы пробили полночь. С последними ударами в коридоре послышались шаги, в дверь постучали и кто-то начал теребить дверную ручку. Профессор встал, дверь распахнулась, в кабинет проследовал коротенький, толстенький джентльмен, примечательный главным образом круглым румяным лицом и ежиком седых волос, и принялся трясти руку профессора, без умолку выпаливая отрывистые быстрые фразы, давно ставшие отличительным признаком Магнуса МакМануса, чьи исследования в Нижнем Египте и на берегах Нила, проведенные в последние десять лет, сделали это имя знаменитым.
— Дорогой Дик, — начал он. — Боже правый, да ты выглядишь совсем больным — ужасно — как обычно, перетрудился, а?
— Магнус! — воскликнул профессор. — Я думал, ты в Египте?
— Точно так — был — вернулся на прошлой неделе с образцом — провел три дня в Нью-Йорке — должен сейчас же возвращаться на Нил — купил вчера билет — отплываем завтра — в полдень. Видишь ли, Дик, — продолжал Магнус, расхаживая по комнате, — получил телеграмму от Тарранта — смотритель на раскопках, помнишь — говорит, наткнулись на монолит — коптские надписи — может оказаться чем-то важным — очень.
— Да, — кивнул профессор.
— Так что зашел к тебе, Дик — попросить, чтобы ты присмотрел за моим образцом — подумал, ты не будешь возражать — пока я не вернусь.
— Да, конечно, — рассеянно сказал профессор.
— Без сомнения, величайшая находка века, — продолжал Магнус, — колоссальное значение — вся египетская история предстает в новом свете — во всем мире, насколько известно, нет другой такой мумии.
— Что? — воскликнул профессор. — Ты сказал «мумия»?
— Разумеется, — кивнул Магнус, — но термин неуместен — больше чем обычная высохшая мумия.
— И ты… ты привез ее сюда, Магнус?
— Конечно — она снаружи, в коридоре.
Профессор отчего-то задрожал и снова почувствовал тошноту.
— Чертовски трудно сюда — неудобна для перевозки, понимаешь, — Магнус, продолжая говорить, повернулся и вышел. В коридоре послышался шум голосов, шарканье подошв, спотыкающиеся и приближающиеся шаги, как будто носильщики волокли тяжелый груз — и над всем этим разносился взволнованный голос Магнуса.
— Поосторожней — не заденьте косяк — ровно, ровно держите, не трясите — здесь прямо — вот так.
Вновь появился Магнус. За ним следовали четыре грузчика, согнувшиеся под тяжестью чего-то среднего между длинным ящиком и гробом. Под руководством Магнуса они опустили этот предмет на пол в свободном углу.
— А теперь, — вскричал Магнус, когда они остались одни, и достал из кармана маленькую отвертку, — я покажу тебе — глазам своим не поверишь — как и я — это просто чудо, Дик — публика будет изумлена — так и будут сидеть, как дураки — с разинутыми ртами.
Один за другим Магнус вывинтил шурупы, державшие крышку. Профессор наблюдал, широко раскрыв глаза, и ждал — молча ждал.
— Этот образчик — откровение в искусстве мумификации, — продолжал Магнус, возясь с последним шурупом. — Никакого высохшего, сморщенного, набитого бальзамическими веществами сгустка человека — кто бы это ни сделал, он был гением — определенно — внутренности не извлечены — черт бы побрал этот шуруп — тело совершенно, как при смерти — клянусь, Дик — не менее шести тысяч лет — вероятно, старше. Говорю тебе — настоящее чудо — а впрочем — суди сам! — и с этими словами Магнус отложил отвертку, поднял тяжелую крышку и отступил в сторону.
Профессор глубоко вдохнул и судорожно вцепился пальцами в подлокотники кресла, глядя на то, что лежало, точнее, стояло за передней стеклянной стенкой гроба.
Он увидел удлиненное лицо, обрамленное черными волосами, налитое, не высохшее, но отвратительного пепельно-серого цвета, большой и тонкий орлиный нос с изящным и гордым изгибом ноздрей, а под ним рот с синеватыми полными губами, чьи жестокие очертания чуть искажала призрачная издевательская улыбка, таившая в себе безымянный ужас.
— Когда-то была хороша собой, — заметил Магнус. — Да, весьма — правильные черты и все такое — чисто египетский тип, однако…
— Это… это лицо дьявола, — запинаясь, пробормотал профессор. — Хотел бы я знать, что скрывается за этими веками. так и кажется, что они вот-вот поднимутся, и тогда… Твоя мумия ужасна, Магнус, ужасна.
Магнус рассмеялся.
— Так и думал, что она тебя поразит — повергнет всех ученых в ступор — без сомнения. Это украшение из драгоценных камней на шее, — с довольным видом продолжал он, — неограненные изумруды — восходит к пятой династии — но вон тот скарабей на груди еще старше — золотая оторочка одежды ставит меня в тупик — прямо не знаю — а кольцо на большом пальце — по форме — вылитая пятнадцатая династия. В целом — загадка. Еще одна странность — рот и ноздри были залеплены — каким-то цементом — чертовски сложно было — удалять.
— Согласно надписи на саркофаге, — не умолкал Магнус, — это «Ахасуэра, принцесса Дома Ра в царствие Рамана Кау Ра» — вероятно, еще один титул Сети Второго. Я также нашел папирус — очень важный — и три таблички, успел только бегло просмотреть — как я понял, Ахасуэра пользовалась зловещей славой — сочетание Семирамиды, Клеопатры и Мессалины — эдакое тройственное совершенство. Одним из ее любовников был некий Птомес — верховный жрец храма Осириса — о нем сказано — «весьма умудренный в искусствах и таинствах Исиды и верховных богов». Когда открыл саркофаг — заметил странный беспорядок, спутанные покровы — словно она двигалась — к тому же погребальная маска упала с лица — показалось любопытным — крайне. Осмотрев эту маску — обнаружил надпись на лбу — долго не мог расшифровать — вдруг меня осенило — когда засыпал — нескладной стихотворной строфой — переводится приблизительно так:
Дыхание мое хранит Исиды твердь,
Кто ни пробудит, встретит лишь смерть.

— Также довольно любопытно, а? Силы небесные! Да что это с тобой? — Магнус осекся, так как только сейчас впервые обернулся и посмотрел на своего друга.
— Ничего, — все так же запинаясь, ответил профессор. — Ничего страшного… только закрой это… закрой, ради Бога.
— Конечно — безусловно, — сказал Магнус, озабоченно глядя на него. — Вот уж не думал, что ты такой впечатлительный — нервы пошаливают — тебе нужно заняться своим здоровьем, Дик — и прекрати хлестать этот проклятый черный кофе.
Когда последний шуруп был завинчен, профессор диковато рассмеялся.
— Восемнадцать шурупов длиной в два с половиной дюйма, не так ли, Магнус?
— Да, — ответил Магнус, и на его лицо снова набежало озабоченное выражение.
— Очень хорошо, — радостно воскликнул профессор с тем же странным смешком.
Магнус натянуто улыбнулся.
— Послушай-ка, Дик, — начал он, — звучит чуть ли не так, будто ты думаешь…
— Эти глаза, — прервал его профессор, — преследуют меня, эти глаза хотят застать врасплох, исподтишка следят и наблюдают.
— Тьфу! Какая чепуха, Дик, — несколько поспешно воскликнул Магнус. — Это только игры твоего воображения — и ничего более. Тебе необходимо отдохнуть от работы, не то у тебя скоро начнутся галлюцинации.
— Садись и слушай, — сказал профессор и зачитал отрывок из лежавшей на столе рукописи:
«Таинственная сила, которую некоторые именуют душой, при условии должного развития способна на некото-торое время отринуть телесность и воспарить в бесконечные пространства, нестись на крыльях ветра, гулять по дну морей и рек и даже вселяться в тела давно умерших людей, если те еще не разложились».
— Кхм! — произнес Магнус и заложил ногу на ногу. — Ну и что?
— «Если те еще не разложились», — повторил профессор и, внезапно подняв руку, указал на гроб в углу. — Это не смерть.
Магнус вскочил на ноги.
— Друг мой, ты умом тронулся! — вскричал он. — Что же это, по-твоему?
— Временное прекращение жизнедеятельности! — заявил профессор.
Повисло долгое молчание. Оба впились друг в друга взглядами; лицо Магнуса чуть побледнело, пальцы профессора нервно барабанили по подлокотникам кресла. Вдруг Магнус рассмеялся, хотя и немного натужно.
— Вздор! — воскликнул он. — Что за глупости ты говоришь, Дик? Прописываю тебе добрый стаканчик бренди и постельный режим.
С непринужденностью старого друга, хорошо знакомого с профессорским кабинетом, он подошел к угловому шкафчику, достал оттуда графин и стаканы и плеснул в каждый солидную порцию бренди.
— Вижу, ты со мной не согласен, Магнус?
— Согласен? Ни в коем случае, — сказал Магнус и одним глотком опорожнил стакан. — Это все нервы — чертовы нервы.
Профессор покачал головой.
— Есть многое в природе, друг Горацио…
— Знаю, знаю — сам часто проклинал Шекспира за эти строки.
— Но ты сам, Магнус, несколько лет назад написал статью о гипнотическом трансе у древних египтян.
— Это уж слишком, Дик, — запротестовал Магнус, — рассуждай здраво, ради всего святого! Какой транс может продолжаться шесть или семь тысяч лет? Совершенно нелепая мысль! Давай-ка, ложись спать, как разумный человек — кстати, где Джон?
— Я отпустил его до утра.
— Какого черта? — воскликнул Магнус и с беспокойством оглядел кабинет. — Ладно — побуду за него — помогу тебе лечь и все такое.
— Благодарю, Магнус, но все бесполезно, — ответил профессор, покачивая головой. — Я не смогу заснуть, пока не допишу последнюю главу. Много времени это не отнимет.
— Господи, час ночи! — воскликнул Магнус, поглядев на часы. — Должен спешить, Дик — гостиница — завтра в море — ты знаешь.
Профессор вздрогнул и поднялся с кресла.
— Будь здоров, Магнус, — сказал он, пожимая другу руку. — Надеюсь, твой монолит окажется ценной находкой. До свидания!
— Спасибо, старина, — сказал Магнус, в свою очередь пожимая руку профессора. — И учти, больше никакой черной отравы!
Он направился к двери, кивнул на прощание и был таков.
Профессор с полминуты сидел, нахмурив брови, затем поспешно вскочил, подбежал к двери, открыл ее и выглянул в тускло освещенный коридор.
— Магнус, — хриплым шепотом позвал он. — Магнус!
— Ну? — донесся ответ.
— Значит, ты не думаешь, что Это откроет глаза?
— Господи Боже — да нет же!
— Хорошо, — сказал профессор и закрыл дверь.
III
— Жаль, — проговорил себе под нос профессор и взялся за перо, — жаль, что я отпустил сегодня Джона. Этой ночью я ощущаю странное одиночество, а Джон всегда такой приземленный, такой рассудительный.
С этими словами он вновь склонился над рукописью. Его мысли необычайно прояснились, все силы ума напряглись до предела, его охватило чувство восторга. Смутные идеи стали ясными и прозрачными, запутанные мысли обрели стройность, слова, выходившие из-под пера, дышали утонченностью и красноречием.
Но внезапно, по непонятной причине, в середине фразы его охватило желание оглянуться и посмотреть на то, что стояло в углу. Усилием воли профессор подавил это желание и вновь зацарапал пером; но он сознавал, что стремление это разрастается в нем и рано или поздно подчинит его себе. Он не ожидал увидеть ничего нового — это было бы абсурдно. Профессор стал вспоминать, сколько шурупов удерживают деревянную крышку над Существом, чьи губы глумятся над Богом и людьми сквозь века, чьи глаза… ах, глаза… Профессор внезапно обернулся, вытянул руку с зажатым в ней пером и начал вполголоса пересчитывать блестящие головки шурупов.
— Один, два, три, четыре, пять, шесть — шесть с каждой стороны и по три сверху и снизу — всего восемнадцать. Восемнадцать стальных шурупов толщиной в четверть дюйма и длиной в два с половиной дюйма, надежные, прочные шурупы, но ведь восемнадцать, в конце-то концов — не так уж и много… почему Магнус не ввинтил побольше шурупов, было бы куда надеж.
Профессор овладел собой и вернулся к работе; но тщетно пытался он писать — желание взглянуть терзало его, становясь с каждой минутой все сильнее, а за этим желанием скрывался страх, страх перед тем, что таится за спиной.
— Ах да, за спиной — зачем я позволил поставить Это в угол за креслом?
Он встал и попытался передвинуть письменный стол. Стол был тяжел и не поддавался его усилиям; но само напряжение мускулов, хотя и напрасное, немного успокоило его. Профессор решительно склонился над рукописью, вознамерившись единым махом завершить свою великую книгу, но его мысли блуждали где-то далеко, перо чертило на бумаге бессмысленные завитки и обрывки слов, и наконец профессор отбросил его и закрыл лицо руками.
Закрыл… Закрыты ли по-прежнему глаза там, в темноте, под крышкой с восемнадцатью шурупами, или же.? Профессор задрожал. О, если бы знать наверняка, если бы он только мог удостовериться — если бы Джон был здесь — Джон всегда такой рассудительный — он сидел бы в кабинете и наблюдал за Существом — да, глупо было отпускать Джона. Профессор вздохнул, открыл глаза — и замер, глядя на лежащий перед ним лист бумаги — глядя на две неровные строчки, написанные незнакомым почерком, кривыми заглавными буквами:
Дыхание мое хранит Исиды твердь,
Кто ни пробудит, встретит лишь смерть.

Внезапный, пронзительный и визгливый смех заставил профессора вздрогнуть. «Неужели этот смех сорвался с моих уст?» — спросил он себя, зная ответ. Каждый нерв в его теле отзывался болью — он надеялся, молился, чтобы что-нибудь нарушило тяжкую тишину — скрип половицы под ногой — возглас — крик — что угодно, но только не этот ужасный смех; он ждал, и смех прозвучал снова, громче, безумней. Он чувствовал, как смех дрожит у него во рту, перекатывается в горле, сотрясает его в своей хватке; и затем смех прекратился так же внезапно, как и начался, и профессор пришел в себя, глядя на клочки бумаги под ногами. Он протянул дрожащую руку к стойке для трубок и, взяв уже набитую, раскурил ее. Табак успокоил его; он глубоко втянул дым, посмотрел на сизые завивающиеся спирали над головой, на легкие дымные облака, собравшиеся в комнате — и заметил, что дым медленно перемещается в одном направлении, складываясь в движущуюся завесу, а за этой завесой ползают, извиваясь, призрачные создания.
Профессор нетвердо поднялся на ноги.
— Магнус был прав, — пробормотал он, — я болен, я должен попытаться заснуть — должен — должен.
Но пока он раздумывал, опираясь дрожащими руками о край стола, слепой страх, безрассудная жуть, с которой он боролся всю ночь, налетела на него неодолимой волной; он задохнулся, сотрясаясь от ужаса с головы до ног и не сводя взгляда с громадного светлого ящика и блестящих головок шурупов, глядевших на него, как маленькие внимательные глазки. Что-то сверкнуло на полу рядом с ящиком, и профессор бессознательно поднял отвертку. Он лихорадочно работал; оставался самый упорный шуруп, и профессор, вытирая с лица пот, к своему удивлению понял, что напевает песенку, услышанную много лет назад в мюзик-холле, в студенческие дни; затем он затаил дыхание, и последний шуруп поддался.
…Удлиненное лицо, обрамленное туманом черных волос, миндалевидные сладострастные глаза с тяжелыми веками, орлиный нос, жестокий изгиб ноздрей, чувственный рот с полными губами, застывшими в вечной издевке; он уже видел все это раньше, но теперь, вглядываясь, почувствовал некую неуловимую и ужасную перемену, почти неощутимую и все же завораживающую. Он с усилием отвернулся от мумии, попытался вернуть на место крышку, но не смог; дергаясь, он огляделся, схватил коврик с длинной бахромой и скрыл ужас от взора.
— Магнус был прав, — повторил он, — я должен поспать.
Он добрел до кушетки, лег и спрятал лицо в подушки.
Профессор долго ворочался, но сон все не шел; в ушах снова стучало, но теперь это были гулкие молоты, сотрясавшие мозг. А этот, другой звук, заглушенный ударами молотов — не шаги ли? Он приподнялся, прислушиваясь, и заметил, что бахрома на ковре шевелится. Не веря своим глазам, профессор стал их тереть, но ковер внезапно затрясся, и странное волнообразное движение прошло по нему снизу вверх. Дрожа, профессор вскочил, прокрался к гробу и сорвал ковер. В тот же миг он увидел и осознал ту перемену, что недавно так озадачила его; знания, могущество учености, сила мужества оставили профессора Джарвиса, и он, закрыв лицо руками, принялся раскачиваться и хныкать, как малое дитя, ибо пепельно-серый цвет исчез с мертвого лица и почерневшие губы стали кроваво-красными. Некоторое время профессор продолжал раскачиваться и хныкать, закрываясь руками; затем он вдруг резким, диким, страстным жестом воздел руки над головой.
— Боже мой! — вскричал он. — Я схожу с ума — я теряю рассудок, о, что угодно, только не это — не сумасшедший, нет, не сумасшедший — я не сумасшедший — нет…
Поймав в зеркале свое отражение, он покачал головой и прищелкнул языком.
— Не сумасшедший, о нет, — прошептал он своему отражению, вновь повернулся к гробу и стал ласкать и гладить стекло.
— О, Глаза Смерти, поднимите свои веки, ибо жажду я познать тайну, что сокрыта под ними. Быть может, я и есть жрец Птомес, тот, что наложил на тебя свои чары, и возвратился я к тебе, Любимая, и душа моя взывает к твоей, как некогда в древних Фивах. О, Глаза Смерти, поднимите свои веки, ибо жажду я познать тайну, что сокрыта под ними. Покуда душа твоя спала, моя неисчислимые столетия тосковала и устремлялась к тебе, и ныне истекло время ожидания. О Господи, — прервал он себя, — она не проснется — я не в силах разбудить ее.
Он заломил пальцы. Выражение его лица тотчас изменилось, губы искривились в хитрой усмешке; он осторожно подобрался к висевшему на стене зеркальцу, быстрым движением сорвал его со стены и спрятал в карман; затем он уселся за стол и установил зеркальце перед собой.
— Они не откроются, пока я смотрю и жду, — сказал он, кивая и улыбаясь себе. — Это глаза, что хотят застать врасплох, эти глаза исподтишка следят и наблюдают, и все же я их увижу, да, увижу.
Откуда-то из раскинувшегося внизу мира донесся долгий гудок парохода на реке, и с этим звуком, пусть далеким и еле слышным, разум вступил в свои права.
— Пресвятые небеса! — воскликнул профессор, пытаясь рассмеяться. — Что за глупость, позволить жалким останкам мертвого человека чуть не свести меня с ума от страха, да еще здесь, в Нью-Йорке! Невероятно!
Говоря так, профессор решительно повернулся спиной к мумии, потянулся к графину, налил в стакан бренди и медленно выпил; но все это время его не покидало чувство, что глаза за спиной следят за каждым его движением, и он с трудом запретил себе оборачиваться. Подавив железными тисками воли бунт восставших нервов, он аккуратно разложил бумаги и взял в руку перо.
Наше тело, если вдуматься, обладает некими качествами дворовой собаки: обругает его хозяин, и оно съежится, поскуливая; прикажет — подчинится. Профессор писал, и взор его был ясен, рука тверда. Он едва поглядывал на зеркальце, даже когда останавливался и откладывал исписанный лист в сторону.
В окнах уже занялся болезненный серый рассвет, когда он поглядел на часы.
— Еще полчаса, и мой труд будет завершен, закончен, допи…
Слова замерли у него на губах, ибо он случайно бросил взгляд на зеркальце и заметил, что глаза мумии широко раскрылись. Они долго глядели в его глаза, затем веки затрепетали и снова сомкнулись.
— У меня галлюцинации, — простонал он. — Это одно из последствий потери сна. Как мне хочется, чтобы вернулся Джон, ведь Джон всегда такой приземленный, такой рассудительный…
Позади него послышался шорох, мягкий и нежный звук, подобный шелесту ветра в листве или шепоту оконных гардин — что-то прошуршало по полу за его спиной. Смертный холод пронзил его, и он онемел от ужаса.
Едва осмеливаясь взглянуть, полный жутких предчувствий, он поднял глаза на зеркало. Гроб за его спиной был пуст; он резко обернулся — и там, прямо за ним, так близко, что почти можно было коснуться, притронуться, стояло Существо, которое он назвал жалкими останками человека. Медленно, дюйм за дюймом, оно подбиралось к нему, шелестя и шурша иссохшими от времени покровами:
Дыхание мое хранит Исиды твердь,
Кто ни пробудит, встретит лишь — смерть!

С воплем, напоминавшим не то крик, не то смех, он вскочил и набросился на Это. Раздался глухой удар, после вздох, и профессор Джарвис, раскинув руки, остался лежать на полу, спрятав лицо в складки ковра.
* * *
На следующий день в газетах появилась небольшая заметка:
«СТРАННАЯ СМЕРТЬ.
Вчера в своей квартире на … улице был найден мертвым профессор Джарвис, знаменитый ученый; предположительно, он умер от сердечного приступа. Любопытен тот факт, что мумия, которая ранее находилась в грубо сколоченном ящике, стоявшем в противоположном углу комнаты, лежала на теле профессора».

из "АЛЫП-МАНАШ" (алтайского богатырского сказания). - XII серия

х х
х
Бело-серый конь богатырский,
Как ремень вытягиваясь,
Как жила надуваясь,
Быстрее стрелы,
Легче сказанного слова,
На родину летит.
Прыгая через широкие реки,
Хвостом воды не касается.
Перемахивая через горы,
Камней копытами не касается.
Много гор он перевалил,
Много рек переехал.
На пути величайшая река встретилась,
Ширину которой
Крылатому коню не перелететь,
На многовесельной лодке не переплыть.
Белую пену переворачивая,
Точно буря, градом секущая.
Река шумит.
Алып-Манаш с коня соскочил,
Всем телом встряхнувшись,
Тас-Таракаем стал.
(- Тастаракай – плешивый дурак. Это шутовской народный персонаж. – germiones_muzh.)
Рваная шуба на нем появилась,
Торчащая косичка
У него выросла,
Выпуклый кадык оказался,
По губам слюни потекли.
Бело-серый конь богатырский
По земле покатался —
В малорослую клячу превратился.
Шерсть на нем клочковатой стала,
Кожа, как на дереве, сморщилась,
Ребра во все стороны выставились,
Грива и хвост перепутались.
Вместо хорошей,
Узда из прутьев тополя
На нем появилась.
Седло таловую валежину
Стало напоминать,
Токум (- потник под седло. – germiones_muzh.) гнилым сеном сделался.
Бело-серый конь богатырский
Перестал на лошадь походить.
Таловым прутиком помахивая,
Таловым седлом поскрипывая,
Тас-Таракай к бурной реке
Торопливой рысью подъехал.
Носом сопя, Тас-Таракай
Лодочника белого, как лебедь,
Вызывать принялся.
Старый перевозчик
На голос оборванца отозвался,
С другого берега к нему приплыл.
Когда они в лодку сели
И от берега оттолкнулись,
Перевозчик загрустил,
По его морщинистому лицу
Слезы покатились.
— Какое горе у вас?
Почему вы слезы льете? —
Тас-Таракай спросил.
Лодочник слезы смахнул,
Свой рассказ начал:
— Много лет назад
Алып-Манаша богатыря
На этой лодке я перевозил.
Лицо его цветком алело,
Глаза его, как звезды, горели.
Видом своим
Он на тебя походил.
Ак-Кобен богатырь другом его был,
На моей лодке
Однажды он ехал,
О смерти Алып-Манаша
Мне сказал.
Белые кости богатыря
Его родителям вез.
Услышав это, я горько заплакал,
Девятигранную стрелу,
Алып-Манашем подаренную,
Начал рассматривать.
Ак-Кобен эту стрелу у меня выдернул,
В белопенную воду бросил.
После месячного труда
Я неводом стрелу выловил.
Ржавчины—знака смерти Алып-Манаша —
На ней не оказалось.
Сейчас она, подобно солнцу, блестит.
Если бы я костей Алып-Манаша не видел—
Не поверил бы, что он умер.
Если бы Кюмюжек-Ару замуж не выходила—
Я бы о нем сейчас не плакал.
Пока лодочник рассказ вел,
Лодка к берегу пристала.
Выйдя из лодки, перевозчик
Девятигранную стрелу вынул,
Тас-Таракаю показал.
Из тусклых глаз лодочника
Слезы ручейками бежали.
В это время оборванец,
Всем телом встряхнувшись.
Вновь Алып-Манашем стал.
Ладонь свою,
Широкому полю подобную,
Перевозчику подал.
Заморенная кляча.
По земле покатавшись,
Вновь чистошерстным бело-серым конем
стала.
Грива и хвост лошади
Пламенем начали плескаться.
Увидев это, лодочник
От радости онемел.
Молча постояв,
Разговор завел:
— Славный Алып-Манаш богатырь,
Глаза твои огнем горят,
Грудь твоя широка и сильна,
Мудростью ты наделен.
Жена твоя Кюмюжек-Ару
За богатыря Ак-Кобена
Замуж выходит.
Сегодня на стойбище отца твоего
Большой той (- праздник. – germiones_muzh.) начнется.
Пока косы ей не заплели,
Пока новый чегедек (- одежда замужней. – germiones_muzh.) на нее не надели,
До стойбища доехать успеешь ли?
У бело-серого коня
Не встретится ли
Каких-нибудь препятствий?
Громко засмеявшись, Алып-Манаш
Старику так ответил:
— Пока бело-серый конь
По земле ходит,
Пока я на свете живу —
На постель из бобровых шкур
Ак-Кобен не ляжет,
Жене моей Кюмюжек-Ару
Шелковых кос не заплетут,
Той не отпразднуют.
Старый человек, до свидания!
В гости ко мне приезжай!
Будем вкусную пищу есть,
Хороший разговор будем вести.
Алып-Манаш богатырь
Вновь Тас-Таракаем сделался.
Бело-серый конь
В паршивую клячу превратился,
В родные места богатыря повез...

всегдашняя опасность латиноамериканских карнавалов (смерть в Рио)

к коронавирусу я равнодушен. Представим нормальную жызнь: до - и после.
Настоящие, живые карнавалы - это, конечно, в Латинской Америке. Веселиться латины умеют. Темболее важно знать, что карнавалы в Бразилии, в Мексике, в Аргентине - мероприятие опасное. Смертность за четыре карнавальных дня в маленькой Боливии = за полсотни празднующих. (Алкоголь и наркотики; скученность и вопиющая антисанитария; грабежи и разборки с применением холодного и горячего оружия; ДТП; смерть просто от ночного холода - в Рио-де-Жанейро жара и днем и ночью, но подальше от моря уже совсем другое дело... Травмы, ранения, венерические болезни в ассортименте).
- В общем, от печали до радости. Этож всё - офлайн.