Category: образование

Category was added automatically. Read all entries about "образование".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

ВЕСЁЛЫЕ БУДНИ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГИМНАЗИСТКИ (1906)

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ – ГОРЕ РАЛЬФА – ВОЛОДИНЫ СОВЕТЫ
все готово, все уложено, завтра в путь.
Побывала я в последний раз в гимназии, со всеми распростилась и получила свои отметки -- два двенадцать и четыре одиннадцать, а за них от папы и мамочки должное вознаграждение. Денежки-то как раз кстати, небось и в Швейцарии и в Берлине найдется, что купить, a мы ведь в Берлине дня на три остановимся, чтобы отдохнуть и все хорошенько посмотреть.
В классе все страшно завидуют мне, что я за границу еду; некоторые девочки понадавали мне своих адресов, просили писать и присылать им cartes postales. Открытками, пожалуй, могу их снабжать, но письмами едва ли; где же там писать? Наверно некогда будет. Любе, другое дело, ей, понятно, нацарапаю все подробно. "Женюрочка" наша (- классная дама. – germiones_muzh.) тоже кажется собирается летом в Швейцарию, так что, быть может, где-нибудь встретимся.
Покончив все с гимназией, мы с мамусей стали делать прощальные визиты, были y Снежиных, y тети Лидуши, еще кое-где. Когда мы, уже распростившись, уходили от Снежиных и были в прихожей, Саша подошел и сунул мне что-то в руку.
-- Только не показывай никому, -- говорит.
Вышла на лестницу, смотрю картинка, -- венок из незабудок в середине ангельчик, a с изнанки написано: "Муси на памить от любящего ее Саши". -- Чудак!
Все мы радостные, веселые, один только бедный мой Ральфик ходит мрачнее тучи. Как только начали корзины да чемоданы упаковывать, так он сразу и загрустил -- чувствует бедный песик, что собираются уезжать; я вам говорю, он все, все решительно понимает. Бродит точно в воду опущенный и тихо так; прежде же он ходить не умел, все бегал, так и носился по комнатам, a теперь, если иногда и побежит, то медленно, трюх-трюх, такой мелкой рысцой, вот как усталые лошаденки бегают. A глаза его, если бы вы только видели его глаза! Грустные-грустные, немножко подкаченные, и так-то он смотрит пристально, точно с упреком, иногда даже как-то неловко становится, видно, что его честная собачья душонка (- офигенно. – germiones_muzh.) болит. Бедный, милый черномазик!
Он с тетей Лидушей на дачу поедет; я знаю, что его там ласкать и беречь будут, но все-таки не свой дом; y нас же на квартире его оставить невозможно, потому во-первых, папа теперь тоже уедет, довезет нас до Берлина; и потом, вы знаете, папы ведь это не мамы, много ли они дома бывают? Значит Ральфику пришлось бы все время с одной только Глашей (- это горничная. – germiones_muzh.) сидеть, не особенно-то это приятно!
Володя теперь бесконечно весел, a потому мне житья нет, всякую минуту: "Знаешь что, Мурка?"
Знаю, отлично знаю, что или дразнить будет, или ерунду какую-нибудь молоть, но все-таки не могу удержаться и спрашиваю:
-- Что?
-- Да вот все я о тебе думаю и беспокоюсь, как ты там в чужих странах будешь.
-- Буду как буду, не хуже тебя. (- онведь тоже едет, вместе. – Смеется, кадетик. – germiones_muzh.)
-- Одно помни, Мурка, как границу переедем, не испугайся, потому там сейчас же все немецкое начнется. Немцы поналезут со всех сторон, усатые, толстые; ведь ты немцев никогда не видела: Амальхен (- гувернантка когдато. - germiones_muzh.) твоя в счет не идет, a это все всамомделешные немецкие немцы, красные (- румяные всмысле. - germiones_muzh.), усищи что у твоего таракана, и y каждого-то в одной руке Flasche Bier (- бутылка пива. – germiones_muzh.), a в другой длиннейшая-предлиннейшая колбаса. Ради Бога, не испугайся.
-- Убирайся вон со своими глупостями.
-- Хороши глупости... Ах да!.. Чуть не забыл самого-то главного. Не губи ты всех нас, как границу-то переедем; уж ты как-нибудь постарайся хоть немножко, кончик носа обтяни, -- он ведь y тебя откровенный, мысли все напоказ, как есть все, что думаешь, видно, a тут вдруг -- не ровен час -- глупость какую подумаешь, или немцев в душе выбранишь, y себя на родине все одно, что дома, не взыщут, a в Неметчине на этот счет не приведи Бог как строго; там сейчас kommt ein (- придет. – germiones_muzh.) околодочник (- городовой из околотка. - germiones_muzh.) mit книжка-подмышка протокол machen und dann gross (- сделать, и большой. – germiones_muzh.) скандаль. Уж ты, Муринька, ради Бога, не опозорь нас!
Вот так-то все время и заграницей он меня бедненькую допекать станет, потому грустить ему нечего будет, a когда он такой развеселый -- Муся держись!
Спать зовут, утром рано вставать надо. Последняя ночь в России, завтра в этот час будем уже заграницей.

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

ВЕСЁЛЫЕ БУДНИ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГИМНАЗИСТКИ (1906)

БОЛЕЗНЬ КСТАТИ – СБОРЫ – МОИ МЫСЛИ И ЗАБОТЫ
а Володя-то наш оказывается преостроумный юноша. Несколько дней тому назад вдруг кхи-кхи -- кашлять изволил начать; как будто ума в этом особенного и нет, a вышла одна прелесть. Хоть по календарю y нас и весна полагается, но это еще ровно ничего не доказывает -- календарь сам по себе, холод сам по себе; ветрище старается -- дует будто зимой, a Володя себе мой разгуливает, a пальтишки-то, знаете, какие y кадет, легонькие, ветром подшитые, вот и простудился. (- шинель и пальто – синонимы в Российской Империи: штатский Акакий Акакиевич ходил в шинели, казачьему генералу Бакланову снайпер-тавлинец в поединке прострелил пальто… Кадеты ходили по форме: фуражку носили и шинель однобортную с кожаным ремнём; в погонах. – germiones_muzh.)
Сперва мы все страшно перепугались, думали -- опять воспаление легких будет, потому, говорят, раз было, того и гляди, второе хватишь; но теперь испуг наш давно прошел, a я, грешный человек рада-радешенька, да и Володька тоже. Послали, конечно, сейчас же за доктором; тот начал стукать, слушать: "Дышите", "Считайте раз, два", всякую такую комедию проделал и сказал, что опасного ничего нет, только все-таки где-то что-то не в порядке, еще не залечилось, a потому нужно его скорей везти туда, где потеплее, -- в Крым или Швейцарию.
Ведь эдакий умница доктор! Лучшего он ничего и придумать не мог бы.
Стали папочка с мамочкой судить да рядить и порешили нам троим -- мамусе, Володе и мне, ехать в Швейцарию, теперь, сейчас на Женевское озеро, a потом в горы. Ну, что? Разве Володя не молодчина, что закашлял? Я прямо-таки с ума схожу от радости, да и он тоже. Как только нам это объявили, Володька в туже минуту очутился на голове (- в гимназиях, реальных училищах, кадетских корпусах мода ходить на руках была повальной. Жаль, что в наших школах непривилась. – germiones_muzh.), ноги кверху, каблуками пощелкивает и кричит:
"Да здравствует кашель и славный доктор Образцов! Многая лета!"
Если б к немцам, я бы меньше радовалась, но на Женевском озере ведь все французские Швейцары живут. Вот там смешно должно быть: какой-нибудь дворник или извозчик вдруг по-французски разговаривает, -- умора! Чухонка молоко продает, или баба с ягодами придет, тоже по-французски. Чтобы только это одно посмотреть уже поехать стоит. По-французски, по-немецки, все-таки еще как-нибудь можно себе представить, что мужики говорят, но вот по-английски? -- этого положительно быть не может. Английский язык такой трудный, такой трудный (- Муся имеет ввиду грамматику. – germiones_muzh.), что, мне кажется, даже и приличные англичане не очень-то друг друга понимают, притворяются больше, a уж где же мужикам говорить!
Какой в Швейцарии главный город? Вот не знаю. Где же государь-то их живет? Впрочем правда, ведь y них государя совсем не водится, y них и y французов не полагается, просто они сами кого-нибудь себе в старшие производят, оттого тот и называется произведент. Ведь вот отлично все это знаю, a непременно перепутаю; правду мамочка говорит, что голова y меня как решето.
Жаль, что y меня уже есть часы, a то бы я себе сама по своему выбору купила, но уж зато сыр буду есть, всласть покушаю.
Мамочка вчера же была в Володином корпусе, чтобы получить для него разрешение на отъезд за границу, билет там какой-то, a оттуда отправилась и в нашу гимназию. Мне-то билета никакого не требуется, но все-таки надо, чтоб отпустили, потому y всех уроки еще недели четыре длиться будут, a мы едем через пять дней. Все уладилось, потому баллы y меня годовые имеются, a аттестацию мне выдадут завтра.
В доме y нас возня, суетня, укладывают, покупают ремни, замки, в гостиной стоит корзина в ожидании, пока ее напихают всякой всячиной; ведь не шутка, на четыре месяца уезжаем.
Все хорошо, только Ральфика моего (- черный шпиц. - germiones_muzh.) мне до смерти жаль; вон мы с ним только десять дней не виделись, и то как он грустил, тетя Лидуша говорит, что и ел он плохо, похудел, бедненький.
-- Еще бы, даже побледнел, -- сподхватывает Володька: -- Цвет лица совсем не тот, куда прежний румянец девался.
Вот уж противный мальчишка!
-- Ну, a ты, матушка, хороша крестненькая, нечего сказать, о псе вон как сокрушается, a об крестничке хоть бы вспомянула.
-- Вздор мелешь! О Сереже, слава Богу, есть кому заботиться, и папа, и мама, и няня.
-- Вот то-то и плохо.
-- Что отец-то с матерью есть?
-- Няня-то вот эта самая, -- таинственно говорит он и делает страшные глаза.
-- Ерунда! Ведь не людоедка же она какая, не съест его.
-- Хуже, много хуже.
-- Ну, ладно, -- мели, Емеля, твоя неделя.
- И не Емеля, и не неделя; говоришь вот, потому не знаешь, что однажды случилось.
-- A что?
-- Да то, что y одного офицера тоже такой вот самый пискленок был. Офицера с женой дома не было, только нянька да младенец. Нянька ребенка молоком напоила, две, a то и три чашки в него влила.
-- Ну, это еще не страшно.
-- Очень даже страшно, слушай дальше. Напоила, да и стала его качать; качала-качала, a пискленок-то уж и дышать перестал. Тут папахен с мамахен приехали, скорей за доктором. Тот говорит -- умер, надо разрезать, посмотреть, что внутри. Открыли, a там большой ком масла, этак фунта полтора. Вот и извольте радоваться.
-- Врешь, не может быть.
-- Уж может, не может, a было.
Ведь вот врет, наверно врет, a все-таки слушать неприятно. Конечно глупости, ведь всегда ребят качают, да не все же в масло сбиваются... На всякий случай скажу тете Лидуше, пусть не позволяет лишком много трясти его. Бедный Сережа, он теперь ничего, лучше становится, еще побелел, глаза почти вдвое выросли, жаль вот только, голова все голая. Только бы навсегда таким не остался, y тети Лидуши волосы чудные, но y Леонида Георгиевича лысина изрядная, не пошел бы в этом отношении в папашу.

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

НГО ТЯН ЛЫУ (959 - 1011. вьет, патриарх школы тхиен-буддизма и наставник государя Ле Дай-ханя)

В древе изначально заложен огонь -
Древо огонь таит, изначально храня.
Множество раз рождается он изнутри.
Как утверждать, что в древе не скрыто огня?
Вспыхнет огонь, лишь древо о древо потри.

детдомовская. Работать - не учиться! (СССР, тайга, 1950-е)

ох и долго же добиралась Тося к месту новой своей работы!
Сначала ее мчал поезд. За окном вагона веером разворачивались пустые осенние поля, мелькали сквозные рыжие перелески, подолгу маячили незнакомые города с дымными трубами заводов. А деревни и поселки все выбегали и выбегали к железной дороге — для того лишь, чтобы на миг покрасоваться перед Тосей, с лету прочертить оконное стекло и свалиться под откос. Впервые в жизни Тося заехала в такую даль, и с непривычки ей порой казалось, что вся родная страна выстроилась перед ней, а она в своем цельнометаллическом пружинистом вагоне несется вдоль строя и принимает парад.
Потом Тося зябла в легоньком пальтеце на палубе речного парохода. Старательно шлепали плицы (- пароход старый - колёсный. - germiones_muzh.), перелопачивая тяжелую сентябрьскую воду. Встречный буксир тянул длиннющий плот: бревен в нем хватило бы, чтобы воздвигнуть на голом месте целый город с сотнями жилых домов, школами, больницами, клубом и кинотеатром. «Даже с двумя кинотеатрами!» — решила Тося, заботясь о жителях нового города, в котором, возможно, когда-нибудь придется жить и ей самой. Дикий лес, подступающий вплотную к реке, перемежался заливными лугами. Пестрые крутобокие холмогорки (- коровы. – germiones_muzh.), словно сошедшие с плаката об успехах животноводства, лениво цедили воду из реки. Сплавщики зачищали берега от обсохших за лето бревен, убирали в запанях (- загражденья на реке для сплавных бревен. – germiones_muzh.) неведомые Тосе сплоточные станки и боны, готовились к близкой зиме.
Напоследок Тося сменила пароход на грузовик и тряслась в кузове орсовской (- ОРС - отдел рабочего снабжения. – germiones_muzh.) полуторки по ухабистой дороге. Дремучий лес заманивал Тосю все глубже и глубже в заповедную свою чащобу. Взобравшись на ящик с макаронами, Тося с молодым охотничьим азартом озиралась по сторонам, выслеживая притаившихся медведей. Юркая бочка с постным маслом неприкаянно каталась по днищу кузова и все норовила грязным боком исподтишка припечатать Тосины чулки. Тося зорко охраняла единственные приличные свои чулки и еще на дальних подступах к ним пинала бочку ногой. Один лишь разик за всю дорогу она зазевалась на толстенные сосны, с корнем вывороченные буреломом, — и ехидная бочка тотчас же подкатилась к беззащитным чулкам и сделала-таки свое подлое дело…
И вот уже Тося в лесном поселке, где ей предстояло жить и работать. Она еле поспевала за длинноногим комендантом, торжественно шествующим по улице с одеялом и простынями под мышкой. В военизированной одежде молодцеватого коменданта объединились несколько родов войск: на нем были кавалерийские бриджи, морской китель и фуражка с голубым летным околышем.
Стараясь не отстать от коменданта, Тося на ходу разглядывала поселок. Когда-то здесь шумел вековой лес, но, воздвигая дома, все деревья, как водится, опрометчиво вырубили. И теперь лишь кое-где, рядом с неохватными полусгнившими пнями, торчали, огражденные штакетником, хлипкие и почти безнадежные прутики, посаженные местными школьниками в последнюю кампанию по озеленению и благоустройству поселка.
И строгий начальник лесопункта, с которым только что беседовала Тося, и комендант, по-журавлиному вышагивающий впереди нее, и редкие лесорубы, попадающиеся Тосе на улице, — все они, точно заранее сговорившись между собой, довольно удачно делали вид, будто и не подозревают даже, что живут у черта на куличках. Они вели себя так, словно поселок их находился где-нибудь в центральной, легко доступной для новых рабочих области, а не затерялся в северной лесной глухомани, под самым пунктиром Полярного круга.
«Вот артисты!» — удивилась Тося и потерла бок, где ныла какая-то молодая косточка, ушибленная в трясучем грузовике.
Забивая все звуки вокруг, пронзительно визжала циркульная пила на шпалорезке. Тосе казалось, что пиле больно, она кричит-надрывается, жалуясь на свою судьбу, а люди впрягли нестерпимую ее боль в приводной ремень, назвали самоуправство свое работой, дали пиле план и заставляют ее освобождать шпалы, притаившиеся в бревнах, от горбылей и лишних досок. Тося пожалела несчастную пилу и припустила за комендантом.
На складе у излучины реки разгружали состав бревен, привезенных из лесу бойким паровозиком «кукушкой». Никогда еще в своей жизни Тося не видела такой уймы бревен. Высокие штабеля выстроились на берегу многоэтажными домами без окон и дверей. Бревна тихо лежали в штабелях, отдыхая в ожидании будущей весны, когда их сбросят в воду и они начнут свой долгий и нелегкий путь к сплоточным запаням и перевалочным базам, к лесопильным заводам в устье реки, к далеким стройкам и ненасытным бумажным фабрикам.
— А много у вас лесу рубят! — почтительно сказала Тося, догоняя коменданта.
— Трудимся… — скромно отозвался комендант и, снисходя к Тосиной неопытности, пояснил: — На нижний склад весь лесопункт работает.
— Значит, и верхний есть? — предположила Тося, и ей самой понравилось, что она такая догадливая.
— Есть и верхние… Сама откуда будешь?
— Воронежская я.
— Залетела! — подивился комендант.
Они подошли к женскому общежитию. Комендант враждебно ткнул кулаком в сторону укромной завалинки, выходящей на пустырь:
— А это место Камчаткой у нас называется. Сидят тут некоторые по вечерам. Посидят-посидят, а потом и комнату отдельную требуют. А комнат свободных у нас нету, ты это учти!
Тося боязливо покосилась на Камчатку, сухо ответила:
— Мне это без надобности.
— Все вы поначалу так говорите! — умудренно сказал комендант и вспрыгнул на крыльцо.
Они вошли в темный мрачноватый коридор. Комендант распахнул перед Тосей дальнюю дверь.
— Вот здесь и жить будешь.
Тося пошаркала ногами из уважения к новому своему жилью и шагнула через невысокий порожек. Комната была не так чтоб уж слишком тесная, но и просторной ее назвать язык тоже не поворачивался. Вдоль бревенчатых стен стояло пять коек: четыре из них были застланы, а на пятой лежал голый тощий матрас. Комендант издали хорошо натренированной рукой бросил на него принесенные с собой одеяло и простыни.
— А подушки своей у тебя нету? — с надеждой в голосе обратился он к Тосе. — Тумбочек у нас хоть завались, могу даже две дать, а по части подушек бедствуем…
— Что же мне теперь, спать на тумбочке? — воинственно спросила Тося, уверенная в своем кровном праве на подушку и полная непоколебимой решимости выцарапать у коменданта все, что ей причитается.
Комендант внимательно оглядел Тосю — от стоптанных туфлишек подросткового размера до реденького платка на голове.
— Это что, все твои вещи? — полюбопытствовал он, кивнув на куцый Тосин баул.
— Все… — виновато ответила Тося.
— Тоже мне, приезжают!
Тося самолюбиво закусила губу и вскинула острый девчоночий подбородок.
— Не в вещах счастье!
— Знаешь, девушка, — примирительно сказал комендант, — без них тоже полного счастья нету… Располагайся, подушку я тебе раздобуду.
Комендант вышел. Тося села на свою койку и, по давней привычке, попробовала было покачаться на пружинах, но у нее ничего не получилось. Она заинтересованно приподняла матрас и увидела под ним доски, лежащие на ржавых железных прутьях.
— Вот тебе и счастье!.. — пробормотала Тося.
Она застелила койку быстро и умело, с явным удовольствием человека, уставшего от бездомья в долгих дорожных мытарствах и радующегося, что наконец-то обретен свой угол.
Несмотря на зеленую ее молодость, заметно, что Тося давно уже привыкла к самостоятельности и всюду, куда бы ни забросила ее судьба, чувствует себя как дома.
Потом Тося не спеша обошла комнату, знакомясь с новым своим местожительством. Она переходила от койки к койке с видом отважного путешественника, углубляющегося в дебри неисследованного края, пытаясь по вещам догадаться, с кем придется ей жить под одной крышей.
Неказист уют девичьего общежития в глухом лесном поселке. Кроме коек и тумбочек, были еще в комнате стол, разнокалиберные стулья и табуретки, старый бельевой шкаф со скрипучей дверцей, жестяной умывальник. Осталось еще упомянуть про громкоговоритель и часы-ходики с крупной гайкой неизвестного происхождения, привязанной для тяжести к гирьке, — вот и все, чем комендант снабдил своих подопечных.
Все койки по воле коменданта были застланы одинаковыми бурыми одеялами, а тумбочки выкрашены в тот же невеселый практичный цвет. Но, несмотря на все это унылое однообразие, каждая койка имела все же свое лицо. Привычки и склонности девчат, живущих в этой комнате, боролись с казарменной обезличкой, которую пытался установить комендант, и одни девчата добились в этой борьбе явной победы, а другие подчинились армейскому вкусу коменданта.
По-солдатски суров и непритязателен был весь угол комнаты возле первой койки. Не было здесь ничего от себя, своей добавки к казенному уюту. Лишь на тумбочке стояла бутылка с постным маслом и банка с солью, возвещая, что хозяйка готовит обеды дома.
Равнодушием к уюту вторая койка могла бы поспорить с первой. В этом углу сразу же бросалась в глаза тумбочка, погребенная под ворохом книг. Технические справочники и лесные журналы лежали вперемешку с пухлыми романами. Попадались и новые книги с крепкими корешками, но больше было старых, пожелтевших и зачитанных, порой даже без начала и конца. Судя по некоторым признакам, можно было определить, что хозяйка второй койки любила читать лежа: койка ее прогнулась желобом и видом своим сильно смахивала на гамак.
Третья койка наглядно свидетельствовала о домовитости ее хозяйки и склонности к рукоделию. Казенное одеяло было спрятано под кружевным покрывалом, а в изголовье высилась целая горка подушек, увенчанная маленькой думкой. На спинке койки висело богато вышитое полотенце, а на стене — дорожка с аппликациями. Перед койкой на полу распластался единственный в комнате самодельный коврик, связанный из разноцветных тряпичных полос. И даже унылая тумбочка, покрытая салфеткой с мережкой, выглядела именинницей.
И четвертая койка тоже носила некоторые следы домовитости, но только хозяйке ее, кажется, не хватало терпения и усидчивости своей соседки: покрывалом были накрыты лишь подушки, и вышивка на полотенце была победнее. Зато на тумбочке стояло самое большое в комнате зеркало и вокруг него дружно грудились флаконы с одеколоном, баночки с кремом, пудреница, расчески, щеточки и прочий инвентарь, состоящий на вооружении человека, озабоченного поддержанием своей красоты.
Книги и журналы Тося оставила без внимания, а в большое зеркало заглянула и перенюхала все флаконы, стоящие на тумбочке. За этим занятием и застал ее комендант, неслышно выросший на пороге.
— Держи! — крикнул он, бросая Тосе подушку. — Выход на работу в семь ноль-ноль, столовая — с шести. Привет.
Комендант помахал рукой перед своим носом и захлопнул дверь.
В простенке за печкой Тося нашла сухие дрова и, недолго думая, затопила печь и поставила на плиту чайник. Она наливала в чайник воду из ведра, когда дверь самую малость приоткрылась и в комнату бочком проскользнул пожилой дяденька с добрым морщинистым лицом. В руке он держал авоську, из которой воинственно торчали длинные макаронины.
— Здрасьте… — неуверенно сказала Тося, не понимая, что надо этому человеку в женском общежитии.
Дяденька молча, как старой знакомой, кивнул Тосе, прошел в «солдатский» угол комнаты и стал перекладывать содержимое авоськи в тумбочку. Тося долила чайник и набила топку дровами, искоса поглядывая на непонятного человека.
А тот вынул из широкого кармана таинственный пакет, бережно освободил его от множества оберток — и на свет божий глянули знаменитые сусальные лебеди. Из другого кармана незнакомец достал гвоздик, вколотил его гаечным ключом в стену над суровой койкой и повесил картинку с лебедями.
— Не криво? — спросил он у Тоси.
— В самый раз.
Дяденька извлек из неистощимых своих карманов письмо и положил его на койку-гамак. На прощанье он полюбовался лебедями, объявил Тосе:
— Сюрприз! — и бочком выскользнул из комнаты. Готовясь к чаепитию, Тося вынула из баула помятую жестяную кружку, полумесяц зачерствевшего в дороге бублика и надкусанную конфету «Мишка на севере». Конфету Тося сразу же сунула в рот и с новой энергией стала рыться в утробе своего баула, но больше ничего съестного там не нашла. Она оставила баул в покое и с решительным видом принялась обследовать чужие тумбочки. Многое приглянулось Тосе — и вскоре весь угол стола был завален вкусной снедью.
Закипел чайник. Тося щедрой щепотью кинула в него чужую заварку, горделиво оглядела стол и села чаевничать. Она сунула в кружку с чаем большущий кусок сахара, отхватила от булки румяную горбушку, намазала ее толстым слоем масла, густо нашлепала сверху варенья — и только поднесла было заманчивый бутерброд ко рту, как в коридоре послышался топот ног и в комнату вошли живущие здесь девчата: Вера с Катей, Анфиса и немного позже Надя с охапкой дров. Они сгрудились у порога, во все глаза рассматривая незнакомую девчонку, восседающую за столом и уничтожающую их припасы.
— Ты что тут делаешь? — спросила Катя, сильная, ловкая девушка, красивая не так лицом, как всей своей рабочей статью, которую не скрадывал даже мешковатый ватник.
— Чай пью… — отозвалась Тося и отхлебнула из кружки, показывая непонятливым девчатам, как люди пьют чай.
— Да откуда ты взялась?
Тося поперхнулась чаем, закашлялась и неопределенно махнула рукой за спину — туда, где, по ее мнению, находилась Воронежская область. Катя не поняла Тосиной сигнализации и переспросила:
— Откуда, говоришь?
Тося неохотно отвела целехонький бутерброд от губ и сердито ткнула им в сторону своей койки.
— Всю жизнь о такой соседке мечтала! — насмешливо сказала Анфиса.
Она работала телефонисткой на коммутаторе, одевалась лучше всех в комнате и была красива той броской красотой, которая сразу же приковывала внимание: мужчин заставляла оборачиваться на улице, а женщин провожать ее завистливыми глазами. Но было в Анфисе и что-то хищное, кошачье. Слишком рано в жизни Анфиса узнала, что она красива, и это знание обернулось для нее чувством своего извечного превосходства над другими девчатами. Ни с кем в комнате Анфиса не дружила и по-своему уважала одну лишь Надю — за то, что часто не понимала ее.
Анфиса шагнула к столу и отодвинула от Тоси свою банку с вареньем.
— Это кто же научил тебя по чужим тумбочкам лазить?
— Так вас же никого не было, — оправдывалась Тося, не чувствуя себя ни капли виноватой. — А у меня сахар кончился! Мы в детдоме так жили: все — общее…
— Детдомовская! — презрительно выпалила Анфиса. — Оно и видно!
Тося приподнялась было, чтобы защитить честь родного детдома, но Вера — самая взрослая из девчат — удержала Тосю на табуретке и придвинула к ней свою пачку печенья:
— Пей чай, а то остынет.
Тося послушно отхлебнула из кружки, наконец-то добралась до вкусного бутерброда и с набитым ртом снизу вверх признательно глянула на добрую Веру.
Вера училась заочно в лесном техникуме, работала разметчицей на верхнем складе и была старостой комнаты. Она успела уже побывать замужем, и все девчата, кроме Анфисы, привыкли советоваться с ней. Для всех в комнате Вера была непререкаемым авторитетом, и даже бойкая Анфиса остерегалась с ней спорить.
— Прямо из детдома к нам? — поинтересовалась Вера, и в голосе ее прозвучала жалостливая нота.
Тося терпеть не могла, когда ее жалели, как разнесчастную сиротинку, и насупилась.
— Нет, я уже сезон в совхозе проработала. Покритиковала агронома — меня и… того, по собственному желанию… Девчонки, это правда, у вас тут медведей в лесу тьма-тьмущая?
— Ты нам медведями зубы не заговаривай! — оборвала ее Анфиса.
— И чего ты на меня взъелась?.. — Тося оглядела девчат. — У вас каждая сама за себя живет? — догадалась вдруг она и сокрушенно покачала головой, жалея, что заехала в такие дикие частнособственнические края. — Давайте так: все мое — ваше, и наоборот…
— Видно, больше наоборот! — съязвила Анфиса.
Она спрятала в свою тумбочку банку варенья, а заодно уж вытащила из-под койки чемодан и проверила, цел ли замок. Завидев такое, Тося вскочила с табуретки и стукнула кружкой по столу, расплескивая чай.
— Девчата, да вы что?!
Тося схватила свой баул и перевернула его над столом. На клеенку посыпались свернутое жгутом полотенце, новенькая пластмассовая мыльница, зубная щетка, немудрящее Тосино бельишко, одна-разъединственная варежка с левой руки, осколок хорошего толстого зеркала, крупная дешевая брошка, разномастные пуговицы и перевязанная ленточкой пачка фотографий самых любимых Тосиных киноактрис.
— Вот, пользуйтесь!
— Богато живешь! — фыркнула Анфиса.
— «Пользуйтесь»! — взвизгнула смешливая Катя, хватаясь за живот. — Ну и комик!
— Хватит вам, — остановила подруг Вера, снимая с плеча полевую кирзовую сумку.
Одна лишь рослая хмурая Надя не принимала участия в общем разговоре, будто и не видела Тоси. Заприметив лебедей над своей койкой, она тихо спросила:
— Ксан Ксаныч приходил?
— Был тут один старичок… — отозвалась Тося. Катя шикнула на нее и толкнула в бок. Удар пришелся в ту самую невезучую косточку, которую растрясла Тося в грузовике. Она поморщилась, потерла пострадавший за здорово живешь бок и спросила густым шепотом:
— А кто ей этот дядька?
— Же-них! — еле слышно ответила Катя.
— Да разве такие женихи быва…
Надя покосилась в их сторону — и Катя поспешно запечатала рукой Тосин рот. И Вера строго глянула на Тосю, нарушившую по неведенью какой-то неписаный закон комнаты.
— Поменьше болтай, — сказала она и пошла в свой угол.
Подкладывая в печку дрова, Надя пристыдила Тосю:
— Ты что же, кума, всю сухую растопку спалила? Дрова у нас за домом в крайней поленнице.
— А я ж не знала… — промямлила Тося, не решаясь почему-то дерзить суровой Наде, которой так не повезло с женихом.
Надя мельком глянула на съежившуюся Тосю и отвернулась, признавая причину уважительной. Она хлопотала у плиты, готовя ужин для себя и Ксан Ксаныча. Руки ее — большие и сильные — умело делали свое привычное дело, а лицо было какое-то безучастное, словно ничего вокруг Надя не видела и все время думала одну невеселую думу.
Таких рослых и крепких девчат, как Надя, беспрекословно берут на работу самые привередливые начальники и охотно принимают в свою бригаду рабочие. По общему мнению всех ее подруг и знакомых парней, Надя была некрасива. Те ребята, которые нравились Наде, всегда хорошо о ней отзывались, стреляли у нее пятерки перед получкой, уважали ее, случалось, даже дружили с ней, — а влюблялись в других девчат и женились на них.
В свои двадцать семь лет Надя уже свыклась с выпавшей на ее долю участью, стала молчаливой и замкнутой. Кажется, она примирилась с судьбой и даже выбрала жениха под стать себе. А впрочем, в Наде чувствовалась упрямая, до времени дремлющая сила, будто сжатая пружина сидела в ней и с каждым днем сжималась все крепче и тесней, чтобы когда-нибудь распрямиться и сработать — неожиданно для всех, да и для самой Нади…
Вера повесила полевую сумку над тумбочкой с книгами и заметила на подушке письмо, принесенное Надиным женихом. Тень скользнула по лицу Веры, и вся она как-то посуровела и подобралась, будто встретилась с давним своим врагом. Мельком глянув на конверт, Вера брезгливо взяла письмо двумя пальцами, шагнула к печке и кинула его в топку. Удивленная Тося поперхнулась чаем и обежала глазами девчат, но ни одна из них даже и бровью не повела, будто так и надо — жечь письма, не читая их.
— Опять от мужа? — спросила Надя. Вера коротко кивнула головой.
— Красивый у него почерк! — похвалила Катя, разглядывая в топке конверт.
— Да, почерк у него красивый… — нехотя согласилась Вера и отошла от печки.
Тося испуганно смотрела на письмо, корчившееся в огне, будто ему больно было, что его не прочитали.
— А я еще ни одного письма в жизни не получила! — призналась она. — Даже открыточки…
— Ладно, — оборвала ее Вера. — На работу уже устроилась?
— Определилась! — с гордостью ответила Тося. — На участок мастера Чуркина. Поваром…
Катя снова взвизгнула:
— Повар! Гляньте, люди добрые!
— Эта наготовит! — подхватила Анфиса. — Подтянет у ребят животики… Да ты знаешь, как трудно лесорубам угодить?
— Будет вам, совсем девчонку затуркали, — приструнила не на шутку расходившихся девчат Вера и посочувствовала Тосе: — Что делают, а? Никто из местных в повара не идет — так тебя поставили!
Тося оробела.
— Много едят? Привередливые?
— Поработаешь в лесу, так узнаешь… Ты хоть стряпала когда-нибудь? — полюбопытствовала Катя.
— Приходилось… Я вообще способная, — доверчиво сказала Тося. — Научные работники не жаловались.
— Научные работники? — опешила Катя.
— Ты ври, да знай меру! — посоветовала Анфиса. Новенькая чем-то раздражала Анфису, ей все время хотелось разоблачить дерзкую девчонку и вывести ее на чистую воду:
— А чего мне врать? — изумилась Тося. — Когда из совхоза меня вытурили, я настрочила письмо в газету. А пока там проверяли, чтобы факты подтвердились, я и подалась к одним преподавателям в домработницы. Он — доцент, а она… это самое, аспирантка, вот и получаются самые настоящие научные работники! Если хочешь знать, к нам и профессор один приходил чай пить. Большой, говорят, учености человек, а только мне он не показался…
Анфиса досадливо отвернулась, злясь, что Тося выкрутилась и на этот раз. А Катя с жгучим любопытством уставилась вдруг на новую свою соседку и придвинулась к ней со стулом, чтобы получше рассмотреть бывшую домработницу.
Катя была родом из ближней деревни и никуда дальше райцентра не ездила, но за два десятка прожитых ею лет, помимо лесорубов, колхозников и трактористов, с которыми она встречалась каждый день, как только начала себя помнить, перевидала немало и других людей. В разное время и при разных обстоятельствах Катя видела: электриков, пилоправов, плотников, слесарей, зоотехников и агрономов, кочегаров и бухгалтеров, машинистов и машинисток, механиков, инженеров, лесников и лесничих, топографов, таксаторов (- оценщик леса. – germiones_muzh.), геологов, радистов, сплавщиков и речников, секретаря райкома партии и председателя райисполкома, руководящих комсомольских и профсоюзных работников, корреспондентов, фотографов, операторов кинохроники, нагрянувших в прошлом году снимать передовую бригаду, учителей, фельдшериц, докторов и зубного техника, бурового мастера, специалистов по борьбе с лесными вредителями, одного водолаза, киномехаников, артистов, чтеца-декламатора, двух лилипутов, заезжего факира и шпагоглотателя, заготовителей грибов и ягод, инспектора по клеймению гирь и весов, многочисленных и сердитых уполномоченных, приезжающих в лесопункт «снимать стружку» с местного начальства, судью и прокурора, управляющего лесозаготовительным трестом, маникюршу, настоящего дамского парикмахера, берущего за модную завивку пятьдесят рублей, летчиков лесной авиации, лекторов и даже самого председателя совнархоза, — а вот с живой домработницей Катя повстречалась впервые в жизни.
— Ну и как? — спросила Катя, с почтительным любопытством взирая на человека такой редкостной и неуловимой профессии.
— Что как? — не поняла Тося.
— Работалось как и… вообще?
Катя неопределенно покрутила рукой в воздухе.
— Три недели выдержала, а потом сюда завербовалась.
— Ты смотри, что делают! — ахнула Катя, уперлась своим стулом в Тосину табуретку и спросила сердобольным шепотом: — Эксплуатировали?
— Вот еще! Так бы я и позволила…
Катя растерянно поморгала.
— Куском попрекали? — догадалась вдруг она.
— Да нет! Очкарики мои сознательные были. Я у них… прямо как при коммунизме жила: утром девочку в садик отведу, на рынок сгоняю и сижу себе на балконе. Пока обед варится, я квартиру убирала — отдельная, две комнаты с кухней… Жаль, пылесос у них сломался, не пришлось попробовать! — пожалела Тося. — А каждый вечер телевизор смотрела. Это — вроде кино, только в ящике…
Катя опять заморгала. Она вдруг почувствовала самолюбие свое задетым и надулась. Куда было ей тягаться с Тосей! Инспектор по клеймению гирь и весов, водолаз и даже два лилипута померкли вдруг в ее глазах. Телевизор Катя видела только на картинке, а о пылесосе и слыхом не слыхала. Она вдруг остро позавидовала Тосе — малолетке, которой довелось так много перепробовать на своем веку и чуть было даже не посчастливилось подметать пол неведомым пылесосом.
— Так чего ж ты сбежала? — не на шутку рассердилась Катя и отодвинула свой стул от Тосиной табуретки.
Тося серьезно призадумалась, не зная, как ей растолковать любопытной Кате, почему ушла она от добрых научных работников. Очкарики положили ей приличную зарплату, доверяли ей и никогда не пересчитывали сдачу, усаживали ее обедать за один стол с собой и, как гостье, первой наливали в тарелку, а к Октябрьским праздникам аспирантка обещала подарить Тосе свою почти новую юбку чуть-чуть устаревшего фасона «солнце-клеш».
— Гляньте, она язык проглотила!.. Ну, чего ты? — поторопила Катя замешкавшуюся Тосю. — До того насолили, даже говорить неохота?
— Почему же, охота… — заупрямилась было Тося и снова примолкла, вспоминая недавнее свое житье-бытье.
Доцент с женой так старались, чтобы она не чувствовала никакого различия между ними и собой, что Тося вскоре догадалась: сами они в глубине души признают это различие, хотя из вежливости и делают вид, что она такая же, как и они. Сначала Тося просто не поняла, в чем тут закавыка, а потом пораскинула умом и пришла к выводу: все упирается в новую ее работу. Было в этой работе что-то такое, что принижало Тосю в чужих глазах и давало повод смотреть на нее сверху вниз.
И тогда, так и не дождавшись, пока осторожная газета соберет все факты в кучу и призовет зловредного агронома к ответу, удивив доцента с аспиранткой черной своей неблагодарностью, Тося завербовалась вдруг помогать лесной промышленности и укатила на Север от приглянувшегося ей уютного балкончика и волшебного полированного ящика, битком набитого концертами, постановками и старыми фильмами, от неисправного загадочного пылесоса и обещанной ей почти новой юбки заманчивого фасона «солнце-клеш»…
— Ну?! — теряя последнее терпенье, выпалила Катя. Она решила, что новенькая просто морочит ей голову, и поднесла литой свой кулак к многострадальному Тосиному боку. Тося живо отшатнулась от драчливой соседки и пустилась в непривычные рассуждения:
— Понимаешь, вот в совхозе хлебнула я всякого, а все ж при настоящем деле была. А у этих… Подай, прими… И не тяжело вроде, а тянет… Кусается, понимаешь?..
Тося виновато примолкла, чувствуя, что взялась за непосильное для себя дело.
— Только и всего? — разочарованно спросила Катя, ожидавшая, что Тося сверху донизу разоблачит научных работников и камня на камне не оставит от всей их шикарной жизни. — У нас здесь тоже не мед. Еще пожалеешь, что ушла с теплого местечка! Ведь на всем готовом…
Тося презрительно отмахнулась:
— Здоровая выросла, а ничего не понимаешь! На производстве я любую работу делать согласная, потому — для всех. А там… Ну их! Пусть сами за собой…
— Правильно, — поддержала ее Вера. — Частный сектор!
— Чего-чего? — не поняла Тося.
— Человеческое достоинство твое там унижалось, — наставительно сказала Вера, разъясняя малоначитанной Тосе, что испытала та в домработницах.
Тося покрутила головой: ей и противоречить Вере, оградившей ее от наскоков ехидной Анфисы, не хотелось, и по молодости лет лестно было, что такие умные вещи, оказывается, происходили с ней в домработницах, — и в то же время совесть не позволяла Тосе обозначить простые свои переживания теми солидными книжными словами, которые по доброте душевной подсовывала ей Вера.
— В общем, не с руки мне было… — подытожила Тося недолгую свою жизнь в домработницах. — Девчонки, а северное сияние у вас бывает?
— Увидишь, — пообещала Вера.
— Будет тебе тут сиянье… — проворчала Анфиса, не решаясь больше в открытую нападать на Тосю, которую взяла под свою защиту староста комнаты.
Тося допила чай, на закуску выскребла из кружки нерастаявший сахар и зажмурилась от удовольствия.
— Ладно, — сказала Вера, — живи у нас. А насчет повара мы еще посмотрим, — может, и другую работенку тебе подберем. Давай знакомиться.
Она протянула Тосе руку. Тося назвала свое имя, подумала и добавила для солидности:
— Кислицына.
— Кислица, значит? — подхватила смешливая Катя и вытерла руку о платье.
А Надя шагнула к Тосе, по-мужски сильно тряхнула ее руку, глянула на стоптанные Тосины туфленки:
— Это вся твоя обувка? По утрам уже студено у нас.
Надя вытащила из-под своей койки большие разношенные сапоги, кинула их к ногам Тоси:
— Примерь.
С готовностью, в которой проглядывала не изжитая еще детская любовь к переодеваниям, Тося нырнула в зияющие голенища и, высоко поднимая ноги, прошествовала по комнате.
Катя взвизгнула:
— Кот в сапогах!
— На первое время сойдет, — решила Вера, гася улыбку.
Тося с вытянутой заранее рукой двинулась было к Анфисе, обосновавшейся перед зеркалом, но та издали представилась ей:
— Анфисой меня величают. Приветик!
— А ты красивая! — простодушно удивилась Тося, рассматривая Анфису и позабыв уже о недавней их стычке. — Повезло тебе… Даже на какую-то актрису смахиваешь! — Она порылась в пачке заветных фотографий. — Запропала куда-то…
— Ты этими актерками голову себе не забивай! — оборвала ее Вера, недовольная, кажется, тем, что Тося похвалила Анфисину красоту. — Будешь в вечерней школе учиться.
— Учиться? — ужаснулась Тося. — Да я… А разве у вас есть вечерняя школа? Надо же! Столько ехала-ехала и приехала в вечернюю школу!

БОРИС БЕДНЫЙ (1916 - 1976). «ДЕВЧАТА»

ВЕСЁЛЫЕ БУДНИ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГИМНАЗИСТКИ (1906)

МОЙ КУМ -- КРЕСТИНЫ
ну вот нашего маленького нехристя и окрестили, теперь все в порядке. И так это торжественно, интересно все совершалось.
Мамочка объяснила мне, что y русских водится такой обычай, чтоб крестная мать дарила своему крестнику рубашечку, чепчик и белое одеяльце: мальчику с голубыми бантами, девочке -- с розовыми. (- вообщето, полагается шить эту рубашку самой. – germiones_muzh.) Вот она вещи эти и раздобыла, все такие красивые, с вышивками, кружевами, a одеяла так даже целых два: одно светло-голубое, атласное стеганное, -- другое белое пикейное с голубыми бантами. Потом еще купила она такой большой пестрый платок для батюшки, руки вытирать. По-моему, гораздо проще полотенце повесить, нет, говорят, -- платок полагается. A только что ему потом с ним делать? Самой мне мамочка сделала тоже белое платье с голубым шарфом и всякими голубыми принадлежностями.
Накануне крестин вдруг звонок, является Петр Ильич. Мамочка выходит.
-- Нет, -- говорит, -- Простите, Наталья Николаевна, этот раз я не к вам, a по важному делу к моей кумушке.
Ведь мы теперь с ним кумовья -- вот потеха! Лечу.
-- Ну-с, дорогая кумушка, честь имею преподнести и просить завтра же непременно надеть эту штучку.
С этими словами он протягивает мне пакетик. Я благодарю и спешу развернуть, но по обыкновению, там бумаг и ленточек невесть сколько понапутано, точно в Сибирь посылку отправлять собрались. Ну, наконец! Открываю... Ах, какая прелесть! На хорошенькой золотой цепочке золотой матовый медальон, совершенно гладенький, только вкось идут три жемчуженки, но такие красивые, совсем розовые, я их сперва и за жемчуг не признала. Милый Петр Ильич! Всегда выдумает что-нибудь для меня приятное. Я еще и еще ахала и благодарила, a мамуся бранила его за то, что он слишком меня балует. Само собой разумеется, что как только я была на следующий день во всем параде, то и медальон не забыла на себя нацепить.
К тете Лидуше мы пришли первые и принесли с собой всю Сережину обмундировку. Этот раз он не "гулял", a лежал свернутый булочкой в чем-то вроде белого полотняного конвертика, обшитого оборочками. В таком виде он был приличнее, не трясся, лысой головы видно не было, растопырок тоже, и потом он немножко побелел, -- меньше похож на помидор. Мамочка уверяет, что он будет премиленький, говорит, будто все дети пока совсем маленькие, такие же некрасивые, как он, даже бывает еще гораздо хуже! Ну, это-то вряд ли. Дай Бог, чтоб он уж скорей хорошел.
Мало-помалу стали сходиться все гости, все больше свои; потом привезли большую металлическую лохань -- купель называется, -- наконец пришел и священник. Купель поставили среди гостиной, налили туда воды и на ручку прицепили наш знаменитый пестрый платок. Когда все было готово, священник стал около купели, a мы с Петром Ильичом за его спиной, и Сережу сперва взял Петр Ильич.
Ну, горлышко y моего крестника! Как это он только вытерпеть мог -- ора все время, да так, что просто в ушах звенело! Ему и соски всякие в рот совали, -- кричит-заливается. Хороший ребенок: и красивый, и тихонький. Бедная тетя Лидуша!
Боже, как страшно было, когда батюшка его в воду окунул! Я думала, вот-вот сейчас или утопит, или задавит! Руки y священника большие, положил он Сережу на ладонь, пальцами другой руки заткнул ему живо уши, рот и нос. Бедный Сережа, весь как-то назад изогнулся и стал совсем похож на снятка, как они в супе плавают. (- малая рыбка корюшка, в соленом и сушеном виде обычный продукт питания впост. – germiones_muzh.) Пока его окунают -- молчит, но как вытащат, кричит!... Ну, да это понятно, тут удивляться нечему, ему верно, бедному, тоже страшно было! После купания его уже мне на руки положили. Опять страшно: ну, шлепну! Петру Ильичу хорошо, он его в конвертике завернутым держал, a мне его развязанным дали, того и гляди выскользнет.
Пришлось три раза обойти вокруг купели, потом священник велел нам с Петром Ильичем три раза дунуть и плюнуть (- это на сатану, от которого отрекаются крестные за крестника. – germiones_muzh.). Потом... Да, потом еще ребенка чем-то душистым, маслом каким-то мазали (освященным миром, мѵ́ро. – germiones_muzh.), потом... Потом кажется все.
Тут началось поздравление, шампанское. Петр Ильич мне руку поцеловал. Еще бы! Ведь это очень, очень серьезно, это совсем не шутки быть крестной матерью; мамочка объяснила мне, как это важно. Теперь, когда тетя Лидуша умрет... То есть, что я говорю... Сохрани Бог, Боже сохрани, чтоб это когда-нибудь случилось, я только гак говорю, как по закону полагается, -- я ему тогда все равно, что мать буду, должна воспитывать, заботиться о нем; -- разве это все не важно? Всякий понимает, что да.
За обедом пили за мое здоровье, за здоровье новорожденного. Весело было очень, жаль только, что рано разошлись.
Когда батюшка как-то чихнул и полез в карман за носовым платком, вдруг смотрю -- тянет что-то большое, красное с цветами, думала, кусок ситцевой занавески; нет, вижу сморкается. Теперь понятно, что он с моим платком делать будет; -- не заваляется, -- пригодится.

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

мамку жадиной дразнят; опять врать; суд и наказание; до рассвета (Зауралье. СССР, конец 1940-х)

— …баб! А мамку в деревне жадиной дразнят.
Бабушка тяжело вздохнула.
— Кто это тебе наболтал такое?
— Нет, ты говори, за что?
— Кажному-то слову не верь, может, кто и со зла сказал. Верно, она хозяйственная, экономистка твоя мать. Строгая, одним словом. Может, кому из соседок в долг чего не дала — не угодила, дак обиделись!
— Обязательно ждать, чтобы попросили в долг? А если есть, дак и так бы отдала, без отдачи. Жалко, значит? Вот потому и зовут — жадина! Сорочата вон, мал мала меньше, полуголодные всегда и одеты — ремок за ремок (- ремки - полоски, от слова "ремень". - germiones_muzh.)! А у нас белье старое скорее на тряпки рвать да половики ткать. Отдали бы людям одежей. А когда к нам заходят ребятишки на Новый год или другой какой праздник — никогда не угостите! Добро бы нечем было! Сорокиных вот голодранцами называете, а зайди к ним — картошку на плите пласточками пекут и то всегда скажут «садися с нами». А Евгень-Ванна с Наткой вообще на одном пайке жили, да не бывало такого, чтобы к ним зашел, а они едят да за стол бы не посадили! А мамка нищенке кусок хлеба не подаст!
— Что говорить, Таиска, люди — разные. А другой такой, как Евгенья Ивановна, уж не будет.
— А я не хочу, не хочу, чтобы мамку дразнили.
— Ты зато сама добрее к людям будь, внученька. За двоих: за себя и за мамку. Только ты не приметила, должно быть, Таиска, что в твоей мамке свое хорошее есть: работящая она у нас, честная…
— Да? Работящая? А может, жадная. Все больше, больше ей трудодней надо. Больше! А честная? Дак не хватало бы, чтобы она еще чужое брала. Велика честь, что не ворует!
— Таисья! Ладно ли с тобой? Чего это ты озлилася? Честная — это прямая, значит. В глаза другим правду говорит. А правду немногие любят.
— А она сама любит, когда ей правду говорят? И не честная она, а грубая, вот! Не люблю я ее. Папку люблю, тебя! А ее не люблю.
— Тише ты, тише, горюшко! — Бабушка пригнула Тайкину голову к себе.
— Пусть слышит, пусть! — заплакала Тайка. — Вечно ее защищаешь. Меня за то, что остриглась (подумаешь, великое горе!), вон как отхлестала! Дак ведь оттого, что я лысая, никому ни жарко ни холодно, Куском хлеба с голодным не поделиться — вот чего стыдно-то! А она на ферме еще хвастается перед бабами: «У-у, нищие и цыгане мой дом за семь верст обегают!»
Скрипнула комнатная дверь. Пантелеевна испуганно прижала внучку к себе. Но никто не вышел в кухню. Постоял только у двери и вернулся обратно.
Бабушка вздохнула. А Тайка похлюпала-похлюпала носом да и заснула крепко. Легко спится, когда на родном плече выплачешься.
«Ладно, бог уж с ней, не стану бранить ее за Рюрика. Чего это она ему нагородила. Ничего не поймешь… Прости ее, господи! Маленькая ишшо, вырастет — поумнеет», — подумала бабушка.

Утром за завтраком мать молча, без единого словечушка, поставила перед Тайкой кружку простокваши и миску мятого со сливками картофеля. Тайка исподлобья взглянула на мать. Лицо у матери было желтое, в красных пятнах, а верхние веки и под глазами — набухло.
«Подслушивала? Ну и пусть, пусть знает!» — не раскаивалась Тайка. Но есть завтрак, приготовленный руками матери, о которой она вчера говорила так плохо, было как-то совестно.
Таиска боком вылезла из-за стола, цапнула тайком ломтик хлеба, выхватила из чугунка, приготовленного для кур, пару картофелин в мундирах, кой-как набросила на себя пальтишко, шапку в охапку и — за порог.
В школе на стене, прямо возле своего класса, Тайка увидела аршинные буквы какого-то лозунга: «Ребята! Участвуйте в конкурсе на лучший рисунок о своей деревне». Она подумала, что это как-то связано с ее вчерашним приходом к Рюрику. Тайке стало не по себе. Она поежилась в неприятном предчувствии. А тут еще Сорочонок этот навстречу. Идет, смотрит вопросительно: мол, где же ваша пшеница и масло, или раздумали? А может, он вовсе и не думал так. Просто у него глаза такие круглые, как у тюлененка, будто спрашивают всегда.
«Уйду с четвертого урока, — решилась Тайка, — и пока бабушка не вернулась от своей подружки (пока она с другого конца деревни доберется до дому) отгребу пшеницы, отколупну масла ком и снесу Сорокиным. Заодно рисунок поищу подходящий».
Четвертый урок был география. Просить кого-то о чем-то, спрашивать разрешения Тайка не умела. Она просто подхватила сумочку, спрятала у выхода за бачок с водой возле раздевалки и потихоньку сообщила техничке:
— Тетка Матрена, меня Егоровна с уроков выгнала — за матерью, я пальтушку свою возьму!
Это было похоже на правду.
— Что за матерью-то, какой толк, — шмыгнула Матрена носом, — отца вызывать надо, Миколая!
Дома едва Тайка вошла в калитку, как столкнулась с матерью. Вот те на! Она ж должна была быть на дневной дойке! Мать шла с маленькой бадейкой, обвязанной ситцевой в горошек тряпицей и таким же узелком. И Тайка и мать смутились, отвели глаза друг от друга.
— У-у нас геор-географии сегодня нет, от-отпустили, — разволновалась Тайка и затосковала: вот опять, опять приходится врать!
Мать нерешительно посмотрела Тайке в глаза, не замечая, что та явилась из школы без сумки.
— Я сегодня пришла на ферму, а Лизавета Сорокина с благодарностями ко мне да с расспросами: «Что, ты правда, говорит, Таиску присылала сказать, чтобы я за пшеницей да за маслом к вам зашла?» Дак уж снеси им тогда сама. Только надолго им этого хлеба! Они враз блины затеют, пироги. Мы с отцом нынешним летом побольше заробили, да не роскошествуем. То картошки в квашню подсочишь, то отрубей подсыпешь, а то и половушки. Так вот и дотягиваем до нового хлеба…
От виноватого материнского голоса на Тайку словно нахлынуло.
— Мамка! А я соврала про геор-географию-то. Сбежала я! Хотела сама зерно это и масло снести, пока дома никого нет. Я не знала, что ты дома. — Тайка изо всех сил старалась не отвести от матери глаз. Тайка смотрела на мать, а за спиной Устиньи стояло солнце, и светлый нимб окружал ее лицо.
Платок сбился у Устиньи. Блеснули в мочках ушей бесцветные стеклышки дешевых сережек. Они горели на солнце, стекляшки эти, и казались Тайке бриллиантами. И глаза матери были не злые нисколько и с такими голубыми белками, что стало Тайке больно смотреть в это вдруг незнакомое и прекрасное лицо. И оттого, наверное, потекли у девчонки слезы.
Вечером, когда были выучены уроки, когда закончены были все домашние дела, Тайка, полная решимости и готовности к подвигу, уселась за стол, поближе к лампе. Привернула фитилек, подложила под локти лист картона, на него неначатую новенькую тетрадку с колорадским жуком на обложке, на том месте, где бывает обычно таблица умножения, железную коробочку с красками. Краски были Наташины: она забыла их, уезжая. Тайка раскрыла коробочку с занявшимся почему-то дыханием, и кисточка в ее руках задрожала. Тайка собиралась рисовать. Вовсе не потому, что не нашла Наташиных солнышек. (- Наташа Калинкина – единственная подруга, дочь училки ЕвгеньВанны. ЕвгеньВанна померла, и Наташу увезли в город. – germiones_muzh.) Нет, целая стопка старых Наташиных рисунков лежала на углу стола. Может быть, никто и не догадался бы о подлоге, о Тайкиной хитрости, но было как-то не по себе, было тошно даже от одного этого замысла. «Ладно уж, как умею, сама нарисую. А вдруг да и нехудо выйдет» — так решив, Тайка набрала в легкие побольше воздуха, разом выдохнула его и смело, наискось немного перечеркнула лист прямой линией. Она означала горизонт. Над нею поместился край солнца. Оно всходило. Навстречу ему летела какая-то птица. За птицей, тоже будто к солнышку, а на самом деле к реке, бежали две девочки. Девчонки держались за руки и смеялись. Так получалось на рисунке у Тайки. Ей, прямо сказать, нравился свой рисунок. Она догадывалась, конечно, что таких птиц не бывает на свете, что девчонки получились слишком головастые и тонконогие, а солнышко — не поймешь, то ли зимнее, то ли вешнее, то ли подымается, то ли садится. Но все равно ей нравился этот рисунок. А особенно — изумрудно-зеленый луг с беложелтыми ромашками, по которому бежали девчонки. По одной ромашке девчонки даже сорвали.
Когда дело было кончено, Тайка убрала все со стола, оставив возле лампы только свое творение. Чтобы подсохло.
Утром при дневном свете высохший рисунок уже не казался таким нарядным. Он потускнел, стал матовым. А ночью влажный при свете лампы луг казался словно росой умытым. Тайка огорченно вздохнула, сунула свое произведение в какую-то тетрадку, в другую положила одно из Наташиных солнышек. Так просто, без всякой мысли.
* * *
На следующий день, когда закончились уроки, Марфа Егоровна не отпустила ребят. Она спросила суровым голосом:
— Объявление все читали?
— Все-е! — хором ответил класс.
— А рисунки все принесли?
— Все-е!
— Нет! — неожиданно для себя самой выкрикнула Тайка.
— Это почему? — покраснела учительница. Сквозь негустые белесые волосы видно стало, как покраснела даже кожа на ее голове: «Опять, опять эта Туголукова! Ну подожди, дождешься ты у меня, противная девчонка!»
— А совсем и не обязательно, чтобы все приносили. Конкурс — не урок. Хочу — участвую, не хочу — не участвую. А к примеру, если я не умею рисовать, дак мне и вовсе незачем участвовать!
— Вот что, — вскричала Марфа Егоровна, — хватит! Надоело! Мы с тобой еще за вчерашнее разберемся. Совет отряда, остаться! Разобрать поведение Туголуковой! Остальные по одному подходите ко мне, выкладывайте рисунки на стол и можете отправляться по домам.
— Кто проводит конкурс, тому и будем сдавать.
— Замолчи, замолчи, я тебе говорю! — хлопнула линейкой по своей ладони Марфа Егоровна: ее подмывало щелкнуть этой линейкой Тайку по макушке.
Тайкины одноклассники, притихшие, мышариками выскальзывали за дверь. Осталась пятерка: председатель, староста и три звеньевых. Они стайкой сбились у выхода.
— Садитесь за первые парты, — пытаясь успокоиться, сказала Марфа Егоровна. — Туголукова, ну-ко, шагай к доске.
Тайка сидела, уронив голову на руки. Она не плакала. Ей просто глядеть ни на что не хотелось.
Учительница подошла к Тайке.
— Туголукова! Подыми голову! Я кому говорю! Ну хорошо, не подымай! Ты почему вчера с географии ушла? Почему сказала тетке Матрене, что я выгнала тебя? Молчишь? Ну хорошо, молчи! А может, отдашь рисунок? Ты нарисовала рисунок? Ну хорошо, не отдавай!
Тайка, по-прежнему не подымая головы, освободила руки, залезла в парту, нащупала в сумке тетрадь с рисунком, не глядя вынула, не глядя подала.
— Сразу бы так! — С плохо скрываемым злорадством Марфа Егоровна добавила: — А отцу я все же расскажу о твоем поведении. Совет отряда, можете расходиться!
Когда класс опустел, Тайка запрокинула назад голову и тоскливо-тоскливо прогудела: «У-у». Еще посидела немного и пошла в раздевалку.
— Чо это, как мокрая курица? — спросила Матрена.
— «Чо-чо»! А ничо! Шпионишь бегаешь, а потом расспросы тут разводишь. Давай одежу скорее!
— Ты чо, ты чо, чо это ты грубишь, грубиянка! — испуганно выкатила глаза Матрена. — Ну и грубиянка! Кто тебя научил этому, кто говорил, что я шпиенка-то? А?
— Отстаньте от меня. Надоели! — махнула рукой Тайка и, едва не волоча свою полевую сумку по полу, подалась к выходу.
Идти домой, учить уроки? Ждать, пока явится ябедничать Егоровна? Да ну их всех! Пойду лучше Рыжего посмотрю, может, уж глазки прорезались, — не мучилась сомнениями Тайка.
Петька Сорокин встретил ее виновато.
— Айда-айда, гляди! Он самый сильный! И глаза у него у первого прорезались. Как Пальма начинает их кормить, так он всех растолкает, первый подвалится, повиснет и, пока не насосется, никого не подпустит.
— Не подсевай — не подлизывайся! Трус! — лениво как-то сказала Тайка. — Им уже не хватает, поди, Пальминого-то молока? Уж, поди, можно забрать Рыжего?
— Не-е! Рановато покамест. А чего ты «трус»! Чо мне с ней драться, что ли, было! Она же учительница все же.
— Не драться, а все равно трус! — твердила Тайка. — Эх, нет у меня друзей! Была Натка и больше не будет никого.
— Подумаешь! Да девчонки и дружить-то не могут!
— Еще покрепче вашего, было бы тебе известно! Уж Натка придумала бы, как быть. Ладно, приходи вечером за обратом для Пальмы. Вон как щенки ее вытянули, какая тощая стала. Ай! Смотри, какие маленькие, а уж блохастые! Во, не следишь совсем, давай вымоем их? Есть горячая вода?
— Есть, да я боюсь, их не моют, наверное.
— Я и говорю, что ты трус. Всего боишься. Очень даже хорошо вымыли бы. А потом высушили как следовает, не бойся, не простынут.
— В чем мыть-то? В чем их моют?
— Ну в тазу, шайке, корыте, да не все ли равно… Тащи чего-нибудь.
— Не знаю я чего. В тазике мы голову моем. В шайке мамка пойло готовит. В корыте — стираем.
— Тащи шайку. Мыло у вас есть? Ну давай золы. Просей ее через шабалу, чтобы уголья отсеялись. Щелок заварим.
Потом одного за другим купала Тайка щенков и складывала их в тряпицу, которую Петька положил в подол своей рубахи.
Щенки жалобно скулили и жались друг к дружке. Рубаха у Петьки промокла. Промокли и штаны спереди, начиная от опушки до самых почти колен.
— Таиска, дальше-то чо делать? — сам начиная трястись, спросил Петька.
— Чо-чо! Мужик! Тулуп-то у вас есть?
— Нету.
— А шуба?
— Тоже нету. Вот разве овчины. Мать приготовила сдавать их.
— Во, самое дело! Где они у вас?
— На полатцах.
— Держи последнего, а я сейчас достану.
Тайка залезла на полатцы и скинула оттуда рулон. В нем оказалось четыре овчины. Тайка выбрала самую красивую, белую с золотистыми подпалинами по хребту.
— Сыпь их сюда!
Петька помялся:
— Испортится овчина-то, поди?
— Прямо! Испортилась! Дед Нинки Крутогорихи в прошлом годе в тулупе-то под лед угодил, и ничегошеньки тулупу не сделалось. А он сколько в воде-то был, пока его отыскали да вытащили.
В это время в избу набежали меньшие Сорочата. Увидев овчины на полу, они обрадовались. Расстелили их и стали кататься, кувыркаться, заворачиваться в них, играть в серого волка и семеро козлят. Поднялся визг, хохот, дрожал пол от прыжков и беготни. Кто-то перевернул табуретку с неубранной еще шайкой грязной воды. Целиком окатило две ближние овчины. Все замерли, кто где был: Анка, приготовившаяся к кувырку, на корточках посреди пола; Степка, изображавший козу, одна нога на лавке, другая на полу; Федька под порогом на спине, с задранными в приступе хохота ногами; самая маленькая Ариша, представлявшая злого волка и закутанная в шкуру, возле сваленной ею табуретки; Петька на кровати с досыхающими собачатами — он бил у них блох; наконец, у шестка Тайка, чистившая картошку, осененная новой идеей — накормить Сорочат полевой похлебкой. Идею эту подсказало Тайке, конечно, собственное голодное брюхо.
Да, так все и замерли: близнецы Анка и Степка, Федька, Ариша, Петька и Тайка — в ужасе от содеянного.
И было в головах у всех: только бы никто не пришел. Именно в этот миг отворилась в избу дверь. Вошли Тайкин отец с Марфой Егоровной. Тайка упустила из рук чугунок с начищенной и вымытой картошкой, прибив при этом себе ногу, но даже не ойкнула. На полу растекалось еще одно озеро.
— А, вашу качель! — выругался Николай. — Петька, Анка, Степка, с овчинами — за мной, на улицу! Таисья, Федор, вехти в руки — и мыть пол! Аришка, подбери картошку и марш на печку! А вам уж, Марфа Егоровна, придется посидеть пока на лавочке. Сейчас наведем порядок и побеседуем. Ах, качель вашу! Детушки!
Уже через полчаса в избе был полный порядок. Пол высыхал и проступала на нем желтизна. Булькал в печи чугунок с картошкой. Под шестком выросла пирамидка березовых поленьев. Окна запотели, и, как сквозь туман, пробивались через них лиловые лучи почти догоревшего солнца.
Пока ребята с Николаем приводили все в порядок, учительница, сидя в переднем углу под киотом, превращенным в полочку для книг, обдумывала, как поведет разговор с Тайкой при ее отце. «Я тебя искала, Туголукова, по всей деревне! — скажет она строго. — Я тебя, с ног сбилась, искала, в то время как ты должна бы сидеть дома за уроками! Я тебя искала, а ты, пионерка, безобразничала в это время в чужом доме, в то время как должна бы вести себя примерно!» Так скажет она Тайке. И отцу Тайкиному скажет: «Ну вот, а вы защищаете ее. Защищаете в то время, как она творит безобразия. И вы сами это только что видели. А ведь вы — партийный человек, бригадир!» Так упрекнет Тайкиного отца Марфа Егоровна интеллигентно и в то же время политически грамотно.
— Мир-ровые р-ребята, Мар-рфа Егор-ровна! — весело напирая на «р», прервал внутренний монолог учительницы Николай.
— А? — вздрогнула она и сбилась. — Да, да…
— Ну-ка, народец, сыпь к столу поближе! — сзывал Николай детвору, когда тишина и порядок водворились в избушке. — Поговорим.
— Не собираюсь я с ними разговаривать, — строптиво отмежевалась Марфа Егоровна, — у меня свои педагогические приемы.
— Давайте вместе поищем какой-нибудь подходящий, — предложил Тайкин отец вполголоса. — Не дело нам, взрослым, отчитывать девчонку на глазах у всех ее товарищей. Пусть они ее сами рассудят и накажут, а? — И уже громко: — Ребята, друзья вы Таиске или нет?
— Друзья, друзья! — согласно отвечали Сорочата.
— Вот вам и судить по совести.
Дверь отворилась. Вошли две женщины, две матери. Тайкина и Петькина. Николай немного побледнел, как бы спал с лица.
Слух о случившемся уже дошел до фермы: что Тайка напрокудила, что Марфа Егоровна ищет ее по всей деревне и что туголуковская упрямица у Сорокиных укрылась, а сейчас добрались туда учительница и Тайкин отец.
Устинья переборола себя, подошла к Лизавете: «Ты не супротив, я зайду к вам. Если Таиска на самом деле шибко напакостила, боюсь, прибьет ее Коля. Он терпелив-терпелив, а уж если вывести, лучше убегай сразу!»
«Айда, чего там! — весело сказала Лизавета. — Наш терем-теремок ни для кого не закрыт!» И когда вошли, сама помогла Устинье снять фуфайку и подтолкнула к переднему углу.
Дверь еще раз раскрылась, впуская ватажку Петькиных и Тайкиных приятелей, завернувших к Сорокиным с пруда, прямо с коньками через плечо.
С приходом ребятни Николай расслабился и продолжал разговор как ни в чем не бывало.
— Поближе, поближе, друзья-товарищи, к столу подсаживайтесь. А ты, Петро, докладывай, что произошло, только чистую правду. Ясно?
— Ага, дядя Николай, ясно! — празднично сиял глазами Петька. — Не виновата Тайка.
— Не-ет, ты по порядочку давай. И без оценок: виновата — не виновата. Это народ решит.
Марфа Егоровна, восседавшая за «судейским» столом, тайно завидовала тому, как обращается Николай Туголуков с ребятами, как слушаются они его и рады угадывать любое его, малое самое, желание. Явились Марфа Егоровна и Николай в сплошную кутерьму, ничего понять нельзя было, а Тайкин отец вмиг во все вошел и все уладил. Удивляясь, замечала Марфа Егоровна, что уж не хочется ей наказывать Тайку, что уж вроде и не помнит, за что взъелась на девчонку.
Из-за какой-то малости, кажется. И если честно, сама-то она во всей этой канители выглядит неказисто. Прекратить бы все поскорее. Но уж и придумать не могла Марфа Егоровна, как выкрутиться из собственноручно заваренной каши. Вот всполошила всех, застращала, как коза рогами, а из-за чего, спрашивается!
— Ну-у, — начал сызнова Петька, — повесили в школе объявление, что это, как его, кос-кок-коркунс… по рисунку. Ну-у, кто лучше свою деревню, речку, место любимое в лесу или у речки… Это, как его… ну-у… изобразит. Ну-у, учительница сказала — сдавайте, а Тайка — что необязательно всем… И все!
— Нагрубила, значит! — хмуро уточнил Николай. — Так, раз! А ты сознаешь, жалеешь, Таисья, что нагрубила? Жалеешь — очень хорошо. А кто объявление-то написал? А, Петя?
— Ну-у, это, как его… значит, не знаю…
— Художник. Аристарх Рюрикович, — не дыша сказала Марфа Егоровна. Ей было почему-то совестно и страшно. Вдруг догадаются, что никто не просил ее собирать ребячьи рисунки, что ей самой хотелось принести их художнику, сделать приятное ему, ну, может, познакомиться с ним, в гости пригласить, представить мамаше.
— А кто же судить-то будет, разбираться, стало быть, чья картинка самая лучшая? — спросила Лизавета, подмигнув Устинье.
— Ну-у, это, как его, не знаю… Учителя, наверное, — совсем смешался Петька.
— Да ведь вы, выбрав совет, что ли, какой-нибудь или коллегию да со старшими посоветовавшись, и сами могли бы отличить лучшие, — укорил ребят Николай. — А, так я говорю, Марфа Егоровна? Что ж вы, ребятки, все на своих учителей валите? Им работы и так хватает! Вот, Таисья, стало быть, вторая твоя вина. Вместо того чтобы помочь Марфе Егоровне, ты бузить стала. Это ты сознаешь? То-то. Раньше это надо сознавать было. Далее, Петро.
— А остальное вы сами все видели, дядя Николай.
— Нет, Петро, далее есть третья, четвертая и пятая провинности у Таисьи Туголуковой: домой не пошла после уроков, заданий не выполнила, бабушке по хозяйству не помогала да еще и здесь надебошила. С этим ты согласна, моя красавица? Отлично. Чего, судьи, решать будем, а?
В избе тихо было. Тайка стояла у стола сама не своя. Лампа, висевшая в простенке меж окон, уже зажженная, ярко освещала ее бледную, плоскую, с блестящими глазами мордашку. Все смотрели на Тайку. Но все же не тяжело ей было, не тоскливо, как днем, когда ругала ее Егоровна. А просто неловко. И еще где-то в самой-самой серединке, в глубине себя — смешно. Самую чуточку смешно.
— Так чего же мы с ней будем делать? — повысил голос Николай.
— Простим и отпустим на волю! Она же сознает все, — поднял руку Петька.
— Отпустим на волю. Раз сознает все, — тихо повторила под Лизаветиной рукой Аришка. Кто-то из мальчиков засмеялся.
Тайка заплакала. Устинья сердито посмотрела на учительницу и тоже вытерла глаза.
— Э-э, на Руси слезам не верят. Будет же тебе наказание, — грозно сказал Николай, да глаза у него смеялись. — На пруд народ собрать в воскресенье — кар-русель делать! Яс-но? Это, красавица, моя, потруднее, чем учительнице мешать. Ну как, можно надеяться, что новых промашек Таисья Туголукова впредь постарается не допускать?
— Можно! — заорала детвора, окружая Тайкиного отца.
— А правильное ли наказание?
— Пр-равильное! И нам какое-нибудь придумайте! А, дядя Коля?
— Что? И вы рисунков не сдали и уроков не учили?
— И сдали, и учили, но просто так! Придумайте наказание и для нас, пожалуйста.
— Дядя Коля, и вы с нами на пруду будете?
— А вы как думали? Без меня обойтись?
Лизавета отвела Устинью в куть, показала на огонь, на чугунок, поплевывающий кипящей похлебкой:
— Тайка-то у тебя хозяйка растет. Ишь, ужин наладила!
Устинья, довольнешенькая, не подала, однако, виду:
— Не в кого ей вроде лентяйкой-то быть.
В это время Николай, пропуская в дверях Марфу Егоровну, негромко, почти на ухо говорил ей, на правах однокашника:
— Не понимаю я ничего, Марфушенька, в твоих педагогических приемах, только когда мы здесь все суетились — с овчинами, с дровами, с мытьем, — напрасно ты сидела икона иконой, подмогнула бы нам, ведь не переломилась бы, а? А то вон Степка дрова в избу тащил, о порог споткнулся да потом и говорит: «Она как на меня заглядит, я спотыкаюся!»
— Твоя дочь напакостила, а я бы за ней подбирать стала! — не придумала что возразить Марфа Егоровна.
Будто после праздника, разбегались ребятишки из теремка Сорокиных. Неприютно было только Марфе Егоровне. С закипающими на глазах слезами почти бежала она к своему дому. «Неблагодарный, грубый народ, правильно мамаша говорит, нечего для них убиваться, все равно не оценят» — так думала Марфа, а кто-то ядовитый подтачивал ее гордость, ее неподсудность из глубины, изнутри. Эх, не за свое дело взялась ты, кажется, Марфа свет Егоровна. Не за свое! И признаться, худо его справляешь? А?
По той же самой тропинке, только в другую сторону шагала счастливая Тайка. Цепляясь за локоть отца, она старалась идти с ним в ногу. Он уступил ей тропку и сам пошел рядом. Тайка все равно не поспевала. Хромала.
— Ты чего? — спросил отец.
— Да чугунком-то, — конфузясь, объяснила Тайка, — больно шибко.
Николай взял дочь на руки. Велик ли в ней вес был, десятилетней девчонке! А вскоре вышли на укатанную санную дорогу. Уже луна вовсю светила. Навстречу валил народ. Все в клуб, посмотреть «Тигр Акбар», новую кинокартину. Тайка поспешно сползла на землю. Еще засмеют. Устинья пристроилась к мужу, взяла его под руку. Пошли втроем. Посреди улицы, дружно, мирно. Прохожие уважительно кланялись Николаю. И Тайкина мать почувствовала себя в тот вечер молодой, и доброй, и красивой.
Дома, когда садились ужинать, мать внимательно посмотрела на Тайку и сказала:
— Клюешь носом-то, спать хочешь. Вот что, ужинай и спать ложися, а завтра корову пойду доить и тебя подыму уроки делать. Ладно?
— Ладно, — совсем сонная сказала Тайка. — Только я еще Наташе письмо напишу. — И опасливо взглянула на мать.
Хотела было заворчать Устинья, да раздумала. Надоело ей ворчать.
А Тайка, зачеркнув в письме написанную давным-давно единственную строчку: «Пропишу я тебе про ваш дом», круто нацарапала: «Скорее приезжай! Я тебя заждалася!» Потом лизнула клапан конверта, заклеила письмо, положила на столе на видное место, чтобы не забыть снести на почту утром, и с легким сердцем полезла к бабушке на печку.
И невдомек было утром ни Тайке, ни Устинье, ни бабушке, что единственный их мужчина, поднявшийся и уехавший до света за сеном, глаз не сомкнул всю ночь.
Сначала вспоминался сегодняшний вечер.
Скрип двери. Клубы морозного воздуха. И словно сквозь белые облака выплывают Николаю навстречу два лица. Острое, треугольное — Лизаветы; круглое, смуглое — Устиньи. Глаза ореховые, косого, как у козочки, разреза — Лизаветины. Широкие серые — Устиньины. И вдруг — океан полыхающего льна — глаза Евгении Ивановны и бледный овал лица. И нежная детская улыбка. И словно плач чайки, от которого под ложечкой холодеет, смех. (- ЕвгеньВанны небыло здесь. Она привиделась. – germiones_muzh,)
Три женщины. С озорной, взбалмошной немного Елизаветы начиналась юность. Молодости не было. Она осталась там, в пороховом дыму, за Одером, охраняет спящего под курганом Виктора Калинкина, друга и побратима. С Устиньей суждено перейти поле жизни. Евгения Ивановна навсегда осталась сказкой, сон-травой, Каменным цветком. Если бы могла Устинья взять, вобрать в себя хоть каплю малую от Елизаветиной открытости, от красоты душевной и мягкости Евгении Ивановны!..
— Экая глупость! Ребячество, ей-богу, какое-то! — ругал себя Николай, сидя с цигаркой в темной кухне у поддувала. — Старичина, иди спи. Есть у тебя верная, здоровая жена! Семья, дом с хозяйством! Дочка — хороший человек растет. Чего тебе еще надо? Иди спи!
Но идти не хотелось. И сидел курил Николай. Тосковал о несбывшемся. И ждал, как спасенья, рассвета.

НАДЕЖДА ТЮЛЕНЕВА «ТАЙКА»

ВЕСЁЛЫЕ БУДНИ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГИМНАЗИСТКИ (1906)

ВЗРЫВ – НАСЛЕДНИК
нет, это положительно невозможно, какими нас солеными завтраками в гимназии кормят! Прямо-таки пить устаешь. В последний день перед роспуском на праздники расщедрились, дали по чашке ухи и по куску пирога к ней. Ну, уж и уха, доложу вам! Какая-то горько-соленая, точно вода морская; но воде простительно быть такой, потому в ней селедки водятся, a в ухе нашей кроме каких-то лилипутских рыбинок, -- не знаю уж как они там называются, -- ничего решительно не водилось. Спасибо мамуся меня теперь питьем снабжает; сперва думала чай давать, но холодный не вкусно, молоко с иным блюдом не особенно-то мирится, вот и выклянчила я себе клюквенного квасу, это и очень-очень вкусно, и жажду утоляет. Всякий день дают мне по такой небольшой бутылке.
Последний раз за уроком рисования Юлия Григорьевна по обыкновению обходит ряды, рисунки поправляет; подсела ко мне, a y меня лист большой нарисован, то есть на том картоне, с которого я срисовываю лист, -- a y меня вышло что-то вроде кривого треугольника. Стала она поправлять. Я это только так говорю "поправлять", на самом деле она по очереди каждую линию стирала и делала новую. Я, чтобы дать ей место, немного отодвинулась и облокотилась на свою открытую сумку (- это сумка-книгоноска, поэтому там учебники. Старшеклассницы носили часто книги и пенал просто обвязав ремешком – видимо, народническая мода. – germiones_muzh.); сижу и смотрю. Вдруг -- пуф! -- выстрел, потом бж-ж... мокро! Это квас-то мой разгулялся. Веревочку, которая пробку держит, я перерезала, чтобы на большой перемене долго не возиться, -- я постоянно так делаю -- и ничего, всегда благополучно стоит, a здесь, как я рукой да боком прилегла на нее, да пригрела, квас-то и забеспокоился.
Мой дивный рисунок весь красный -- покраснел, бедненький, от стыда за меня, вероятно, -- с физиономии моей течет, с Любиной тоже, её тетрадь также оросило, на полу лужа, на учительском столе и журнале красные кляксы -- скандал! Слава Богу, Юлия Григорьевна цела и невредима. И ведь надо же, чтоб это именно на её уроке случилось! Отчего не на арифметике? "Краснокожке" пользительно было бы душ принять. Это уж называется не везет. Сколько смеху было, -- и не передать, просто за бока держались. Люба немножко сокрушалась, что ей так тетрадь разукрасило, но потом успокоилась -- все равно ведь уже конец сезона.
Но как квас стреляет, подумайте только: где я , а куда пробку отбросило -- к Сахаровой, впрочем вы незнаете, где она сидит, -- на противоположном конце класса -- и прямо это ей по носу ударило; ну, думаю, шишку набило; нет, ничего! А y неё, y бедной и так уже украшение -- лоб зашитый. Не знаю отчего, и очень меня это интересовало, но неловко же так прямо спросить: -- отчего, мол, тебе лоб зашивали? Ну, я обиняками разными рассказываю ей, как сама часто хлопаюсь, и то там, то там что-нибудь да расквашу.
-- А ты?" -- спрашиваю.
-- Нет, я, говорит, падала много раз, но шибко никогда не разбивалась.
Значит, так верно и родилась с зашитым лбом.
Прихожу домой; y нас доктор, Володю осматривает. Сказал, что теперь все хорошо и ему можно со следующего же дня начать гулять. Я прохожу, a Володька шепчет:
-- Новость, Мурка, рада будешь, то есть как никогда.
-- A что?
-- Потом, когда доктор уйдет.
Опять жди! Хочу пройти, a тут мамуся меня остановила.
-- Будьте так любезны, доктор, пропишите что-нибудь моей девице, a то она побледнела y меня за последнее время, да и голова с утра иногда болит.
Это правда, y меня с чего-то голова разбаливаться стала.
Взял он меня руками за голову и ну тянуть за нижние веки, a потом зачем-то зубы смотреть стал.
-- Маленькое малокровие, и нервна девица немножко. Поскорей весной на воздух и овес давайте ей пить.
Ишь чего надумался, -- овес пить! Еще сеном кормить начнет.
Володька, как услышал, обрадовался, дразнится теперь:
-- Смотри, Мурка, еще ржать начнешь. Да тетя не ошиблась ли только, не позвала ли по ошибке ветеринара, что-то y него приемы больно странные: первым делом в зубы смотреть, потом овса засыпать велел.
-- Ну, ладно, поехал. Скажи лучше новость.
-- А новость важнецкая, -- наследник родился.
-- A мне что? -- был один, теперь два будет.
"Да ты думаешь, y кого?
-- Да понятно не y тебя, a y государя.
-- А вот и нет!
-- Ну, так y кого?
-- У тети Лидуши.
-- Ну-у?.. Врешь!..
-- Ел боб, не вру.
-- Когда? Да нет, врешь! -- Мамочка, правда, он говорит, y тети Лидуши сын? -- лечу я к мамусе.
-- Правда, Мусинька, вчера вечером родился.
-- А как его зовут?"
-- Да пока никак, ведь его еще не крестили, но назовут, вероятно, Сережей; тетя очень любит это имя.
Наконец-то! Давно пора было! Но как я рада. Это ужасно-ужасно хорошо! (- да, Муся. Очень. – germiones_muzh.) Вот весело теперь будет! A все-таки жаль, что он мне племянником не может прийтись. Так бы хотелось, такой милый, круглый, весь в локонах, бегает за мной: "Тетя! Тетя!"
Понятно, я стала сейчас же упрашивать мамочку повести меня к тете Лидуше, но она ни за что не соглашалась, говорит, что мальчуган еще слишком маленький, надо обождать несколько дней, теперь его беспокоить нельзя. A мне так хотелось, так хотелось, ведь я никогда в жизни не видела совсем-совсем маленького ребенка, видела только, как на улицах розовые и голубые мамки их в таких длинных платьях и капорах носят; да ведь это издали, и чужие.
Он верно милюсенький должен быть, особенно, если на тетю Лидушу похож, ведь она такая хорошенькая. Да, но только тогда y него светлых локонов не будет, ведь тетя почти такая же черненькая, как мамочка. Но уж розовый, белый, наверно будет, и глаза большие-большие. Интересно, как его тетя одела, мальчиком или девочкой? Потому что иногда ведь маленьких мальчиков и в платьицах водят. Нет, пусть оденет его в матросский костюм (- еще рано: так наряжали, по-моему, с четырех лет. Моду завела британская королева Виктория в 1846 – накачала патриотизм на малом Эдуарде. – germiones_muzh.), это страшно мило должно быть, такой малюсенький мужчина.
Надо ему для первого знакомства что-нибудь подарить. Что? Куклу не дашь, ведь мальчик... Отлично! У меня махонький белый барашек есть, его и отнесу. Только бы скорей повели меня туда, так хочется посмотреть!

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

писало - древрусский "карандаш" для берестяных и восковых записей

официальные документы Руси писали (как и в других странах-народах) на пергамене - тонковыделанной овечьей коже. Чернилами, гусиным пером. - Но кроме этой "ручки", входу был скромный "карандаш": писАло.
Писалом выдавливали буквицы на навощенных дощечках. И на бересте. Это стерженек из кости или металла, острый на писчем конце, и расширяющийся лопаточкой на другом. Обратным концом писала заглаживали ненужное на воске. До нас дошли и писала оформленные художественно - с фигурной, прорезной лопаточкой либо головой лютого зверя вместо нее. Их находят в разных городах Руси: в Новгороде конечно (там самая бойкая торговля способствовала повальной грамотности), Минске, Рязани... Писало носили в кожаном чехле - иначе оно легко потерялосьбы, ускользнув как иголка в сено - на ремешке подвешенном к поясу. Его можно называть в числе других поясных привесок (ключи, нож, обереги-брелоки, кошель-гаманец), и вообще "карманных" предметов которые муж, да и жена со статусом и образованием всегда носили с собой.

ВЕСЁЛЫЕ БУДНИ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГИМНАЗИСТКИ (1906)

ВОЛОДЯ ЗДОРОВ – НОВЫЕ ШАЛОСТИ
слава Богу, в доме y нас все понемножку успокоилось и пришло в порядок. Володя наконец поднялся с постели, a то уж больно он там залежался. Но если б вы только знали, на что он похож стал! Когда я его увидела первый раз одетым и стоящим на ногах, то так и ахнула: гуляет себе по квартире одна только кадетская курточка с продолжением, a внутри будто совсем ничего нет, пусто да и только, так все не нем точно на вешалке болталось. Зато вырос он очень много, длинный-предлинный сделался. A аппетитец!...Я еще подобного не видывала: понимаете, как y хорошего ломового извозчика, да и того еще, чего доброго, перещеголяет. Это он, видите ли, наверстывает потерянное время, десять дней ведь кроме морса да нескольких глотков молока ничего в рот не брал, вот теперь и старается. Ну, при таком усердии живо нагонит; одна беда, впрок ему что-то не идет; ест-ест, a все худой, как щепка. И капризничал же, как махонький. Раз -- он еще в постели лежал, -- был y нас к обеду гусь, а ему цыпленка зажарили, так он горькими слезами плакал: "Хочу гуся!" И это мужчина, воин, как он себя величает; a сделай это я, три года бы проходу не давал.
Ральфик мой золотой тоже домой вернулся, a то его, бедняжку, к тете Лидуше откомандировали, чтобы не лаял и под ногами не крутился. Если бы вы только видели радость бедного изгнанника, когда я за ним пришла! Я еще и раздеться не успела, только нагнулась галоши снять, как мой черномордик очутился на моей спине, облизал меня всю, лицо, уши, даже волосы, и потом целый час успокоиться не мог, все прыгал и опять целоваться начинал. Ужасно он хороший, такой преданный, честный; хоть мордашка его черная, но душа чистая, беленькая, без единого пятнышка.
Одно, что y нас по счастью еще в порядок не пришло, это мои уроки музыки: дома я играть не могу, боятся, чтобы от этого y Володи голова не заболела -- еще бы, сохрани Бог! -- ну, a посылать меня в чужой дом концерты давать, для этого мамочка слишком деликатна. Я думаю, Снежины до сих пор не забыли, что я им в тот знаменитый день наиграла. Володька говорит, что y меня замечательное постоянство в музыке и, что бы я ни играла, все выходит из оперы "Заткни уши и беги вон". Видите, теперь уж сами можете видеть, что он, слава Богу, поправился.
Володька дома старается, нагоняет, что не доел, а я в гимназии -- наверстываю, что не дошалила. Не знаю отчего, но по-моему теперь в гимназии как-то особенно весело стало. И на улице теперь весело, солнышко, светло, жаль только, что каток тю-тю.
В классе y нас с некоторых пор новая мода завелась, это пока я не ходила, потому сперва про нее ничего и не знала. Сижу я себе как ни в чем небывало, чувствую, сзади что-то с моими волосами мудрят. Ну, думаю, пусть себе. Потрогали, потрогали и успокоились, a я и вовсе не беспокоюсь.
Вдруг Сахарова мне шепчет:
-- Муся, ленту из косы потеряешь.
Я быстро так -- цап за косу, я ведь все скоро делаю, тихо да осторожно не умею. Дернула косюлю, a кончики ляп! Меня по щеке, да и кругом брызги полетели. Мокро. Фи! Это, изволите ли видеть, они мою косу в чернильнице купали, пока я смирно сидела, та-то чернил вдоволь и напилась. Вот если бы косюля моя действительно "кверху" росла со мной такой каверзы не приключилось бы, а то она как раз до глубины чернильницы и дотянулась. Ну понятно, сейчас бегом в умывальную оттираться и отмачиваться.
Но вчера y нас штука вышла на географии -- всем штукам штука.
Наступает уже конец четвертой четверти, y всех почти отметки есть. По географии всего семь человек не спрошено, между прочим Пыльнева, та, что на Законе Божьем "Эй, вы, голубчики" покрикивала. День себе идет, как идет. Последний урок география. Швейцар как всегда тащит карту на доску вешать; вдруг слышу толос Пыльневой:
-- Карта-то к чему?
-- Как к чему? -- Говорят ей: -- потому география.
-- Какая там география -- рисование.
-- Да что ты, с ума сошла? Всегда в пятницу последний урок география.
-- Боже мой! Ведь правда пятница, a я думала четверг и рисование. Господи, что же я делать-то теперь буду? Ведь непременно вызовет, y меня же нет балла, a я не учила.
Чуть не плачет, да и понятно, какие тут шутки, -- "Терракотке" (- географичка. Тер-Окопова. – germiones_muzh.) как хлеба с маслом съесть пятерку, a то и единицу поставить.
-- Слушайте, господа, если меня вызовут, ради Бога, скажите, что меня нет.
-- Что ж ты думаешь, Елена Петровна слепая что ли, что тебя не увидит?
-- Да ведь я далеко, на самой последней скамейке.
Вдруг она что-то сообразила и сразу повеселела.
-- Евгении Васильевны (- классной дамы. – germiones_muzh.) не будет на уроке?
Кто говорит "да", кто "нет".
-- Если уйдет, -- все благополучно, только ради самого Бога скажите, что меня нет; a меня и правда не будет.
-- Что ж ты сквозь землю провалишься, или шапку-невидимку наденешь?
-- Да уж провалюсь, надену, все сделаю, только скажите, что меня нет.
-- Красиво как мошенничать! Я не позволю Елену Петровну обманывать, -- вылезает Танька.
Ах ты гадость! Смеет разговаривать! Но в эту минуту входит "Терракотка"; громко браниться нельзя, a потому я нагибаюсь через проход и говорю;
-- Не смеешь, не смеешь сплетничать.
-- Хочу и буду!
-- Будешь? Ну? Ладно, так, ей же Богу, я скажу, что ты немецкий перевод с домашнего листка списала.
-- Не смеешь.
-- Смеешь, вот тебе крест, скажу! -- и я широко крещусь.
-- Старобельская, во-первых, прекратите ваши разговоры, a во вторых, чего это вы вдруг закрестились? -- не время и не место. Не мешайте Грачевой слушать.
Вот противная! Еще из-за этой подлизы мне же и досталось! Ну, ладно, пусть только выдаст Пыльневу я ее, подлизу этакую, так подкачу...
Женюрочки нет, оглядываюсь в сторону Пыльневой -- что за чудо? -- и её нет. Заглядываю под скамейки, тоже не видать. Правда шапку невидимку надела.
Армяшка вызывает Андронову, Мартынову... Пыльневой все нет как нет. Я давно уж хочу навести справки, да никак не могу, как ни повернусь, географша на меня глаза пялит: "Сидите, пожалуйста, смирно".
A сзади хихикают со всех концов класса. Армяшка бесится. Женюрки все нет.
Отпустила наконец душу Мартыновой на покаяние.
-- Пыльнева.
Молчание.
-- Пыльнева, -- опять говорит она.
Кое-кто фыркает, кое-кто нерешительно так говорит:
-- Её нет.
-- Что? Не пришла?
-- Не пришла! -- как сговорившись рявкнули мы в один голос с Тишаловой, и в туже минуту я поворачиваю глаза на Таньку: "Только смей!" -- шепчу я. Но она молчит. В классе опять фыркают.
-- Прекратите ли вы ваш глупый смех, вам сегодня все смешно. Сахарова, к доске.
Армяшка отвернулась лицом к карте. Первая скамейка продолжает оглядываться. Я тоже быстро поворачиваюсь.
-- Где? Где? -- одними губами спрашиваю я.
"Кумушка" показывает пальцем на наш большой стенной шкаф, где хранятся тетради рисования, рукоделия и всякие другие подобные прелести.
Ловко, вот ловко! Это она туда забралась и сидит под нижней полкой рядом с чернильной бутылью.
Хоть я и на первой скамейке, но с моего места все отлично видно, потому что шкаф находится в конце нашего прохода. Продолжают хихикать и поворачиваться; вдруг высовывается испуганная голова Пыльневой, a рука её машет нам, чтобы мы не смотрели и не смеялись. Вид y неё такой потешный, что мы начинаем громко фыркать. "Терракотка" уже открывает рот бранить нас, в эту минуту входит... Евгения Bacильевна...
Мы умираем, a Пыльнева верно давно скончалась. На минуту становится совсем тихо, но потом опять начинают посмеиваться и посматривать на шкаф. По счастью с места "Женюрочки" нельзя разглядеть, что в шкафу происходит, видно лишь, что он на три четверти открыт.
-- Да перестаньте смеяться, что это такое! И не вертитесь! Ничего там интересного нет. A шкаф почему открыт? -- говорит она, встает и -- о ужас! -- собирается идти закрывать его. Но Шурка наша молодчина, не растерялась, живо вскакивает и вежливо так:
-- Не беспокойтесь, Евгения Васильевна, я сейчас закрою.
Щелк!-- Пыльнева заперта. Ну, как задохнется?
Но Бог миловал, она не задохнулась, потому что черев пять минут урок кончился. Пока "Женюрочка" с армяшкой тары-бары в дверях разводили, шкаф отомкнули. Пыльнева выбралась оттуда, но просидела на корточках возле своей парты пока армяшка не убралась окончательно. Так дело совершенно, то есть почти совершенно благополучно и проехало, только Евгения Васильевна выбранила нас за "глупый вечный смех" и за шум в классе.
У Таньки вид был страшно подловатый, того и гляди насплетничает; но я к ней еще раз подошла и еще раз побожилась, что, если она хоть слово посмеет мукснуть, я про немецкий перевод скажу.
Испугалась -- будет молчать; в кои веки раз, списавши, надеется хорошую отметку от m-lle Linde получить, и вдруг ее на чистую воду выведут!
Теперь вы понимаете, что в классе y нас не скучно, и что я не так себе, зря, люблю нашу гимназию. Правда ведь -- теплая компания?

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)