Category: музыка

Category was added automatically. Read all entries about "музыка".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

В ПОИСКАХ (золота! и) АНАКОНДЫ. - XVI серия

У ИНДЕЙЦЕВ ПЛЕМЕНИ КОФАН
После недельного плавания по реке Сан-Мигель мы впервые встретили индейцев племени кофан. Встреча состоялась у притока Сан-Мигель — Кебрада-дель-Конехос.
Кофаны — очень статный народ. Мужчины, сильные и суровые, одеваются в нечто вроде тоги, на шее носят целые килограммы фарфоровых бус. Мочки ушей и носовые хрящи пробуравлены, и в отверстия вставлены пестрые перья попугая. Лица причудливо раскрашены ачиоте — красной растительной краской. На головах у многих можно увидеть великолепные украшения из перьев, на шеях — ожерелья из клыков ягуара.
Женщины одеваются и красятся скромнее, чем мужчины. Впрочем, так заведено у большинства диких народов (в отличие от так называемых цивилизованных людей): мужчины наряжаются гораздо пышнее женщин.
Вождь индейского поселения (он же был верховным вождем всех кофанов вообще) носил христианское имя Франсиско. У него было умное и живое лицо, да он и вообще казался подвижнее остальных индейцев, которые держались весьма важно и сдержанно.
Дня через два, когда я познакомился с Франсиско поближе, он признался, что вовсе не кофан по происхождению и вообще не чистокровный индеец. Родился в начале столетия совсем в другом конце Амазонас, в деревне, населенной белыми.
— В молодости, — рассказывал он на хорошем испанском языке, — я ходил, как и вы, в рубашке, штанах и ботинках. Однако жизнь белых была мне не по душе; я отправился к индейцам сиóн, на реке Какета, и поселился там. Меня выбрали вождем. Но и там мне не понравилось; я продолжал путешествовать, пока не оказался здесь, на Сукумбио (так называют кофаны Сан-Мигель). У кофанов я почувствовал себя хорошо. Оделся на их лад, женился на местной женщине — в общем, зажил, как все кофаны. Здесь меня тоже выбрали вождем. После белые назначили меня губернатором или верховным вождем всех кофанов. Уже шестнадцать лет я занимаю этот пост. Не раз и с белыми приходилось поспорить! Когда началась война с Перу, они хотели забрать кофанов в армию. Но я сказал «нет». А потом появились миссионеры — хотели проповедовать среди кофанов. Я опять сказал «нет». Кофаны лучше всего чувствуют себя тогда, когда в их жизнь не вмешиваются чужаки!
На хижине Франсиско висит доска с надписью «Гобернадор, Сан-Мигель, Колумбия». Кроме того, его наградили жезлом с серебряным набалдашником, на котором выгравированы слова: «Гобернадор де Путумайо».
Самая крупная группа кофанов живет в верхнем течении реки Сан-Мигель, в поселке Санта-Роса-де-Сукумбио. Чтобы попасть туда, нам требовались еще лодки и люди. Франсиско вызвался помочь; три дня спустя наш отряд смог продолжать путь, пополнившись двумя лодками и девятью кофанами. Наши новые спутники прекрасно знали реку и отлично управляли лодками, и нам потребовалось всего четыре дня, чтобы добраться до цели.
Санта-Роса-де-Сукумбио находится на острове там, где белопенная Рио-Руми-Яку сливается с Сан-Мигелем. Впрочем, индейцы обитали здесь только временно. Выше по реке Руми-Яку находилась настоящая деревня, большая, с удобными хижинами, но жителей выгнали оттуда… тараканы! Правда, и на новом месте было немало этих неприятных насекомых; в остальном же кофаны устроились довольно уютно. Мы разбили большой лагерь неподалеку от индейских хижин, сделали из бамбука настоящие нары, столы и скамейки и даже оборудовали темную комнату для проявления негативов. (Она служила также нашим тайным баром.)
Кофаны приняли нас не слишком холодно, но и не очень сердечно. Они вели себя сдержанно и недоверчиво, и первые дни нашего знакомства не обещали ничего хорошего. Собственно, иного приема не приходилось и ждать. Я уже говорил, что индейцы по прежнему опыту составили себе не очень-то лестное представление о белых. Понятно, что кофаны не приветствовали наше вторжение, хотя бы и с разрешения их верховного вождя. Особенно нас смущала их замкнутость. Мы мечтали записать на магнитофон песни кофанов, но индейцы отказались петь: заявили, что у них вообще нет песен и они никогда не поют! Такой же ответ мы получили и насчет плясок. Трудно было поверить этому: песни и пляски распространены среди всех диких народов. Шли дни, отношения улучшались, и индейцы стали общительнее. Они убедились, что мы приехали с мирными намерениями; сыграли свою роль и наши товары и подарки. А кроме того, в нашу пользу говорили игрушки, которые мы раздавали ребятишкам, и… музыка.
Однажды мы торжественно пригласили соседей на концерт, и вечером кофаны пришли к нам в лагерь послушать музыку. Наш звукозаписывающий аппарат был оснащен усилителем и динамиком, а в багаже имелось много записей, начиная от Моцарта и Бетховена, кончая шведскими рождественскими плясовыми мелодиями и матросскими вальсами. Концерт прошел с огромным успехом. Больше всего захватила кофанов классическая музыка; они слушали ее затаив дыхание. И позднее, когда они просили нас сыграть что-нибудь, то всегда заказывали Бетховена и Моцарта. Чтобы оценить подлинно прекрасное искусство, вовсе не обязательно обладать высокой культурой.
— Ну что ж, — сказал я как-то вождю, — теперь вы послушали нашу музыку и наши песни. А когда вы споете для нас?
Индейцы посовещались, причем совещание время от времени перебивалось громким смехом, наконец вождь объявил:
— Мы, мужчины, поем, только когда выпьем яхé (наркотический напиток), но наши женщины споют для вас.
И женщины спели, притом с величайшей готовностью. Это было все равно, что слушать стайку щебечущих птиц. Песни кофанов подчинены определенному канону: женщины вступали одна за другой и так же поочередно смолкали: заканчивала песню та, которая вступила последней.
Много песен услышали мы в тот вечер, и магнитофону пришлось основательно поработать. А потом Олле дал индейцам прослушать запись. Восхищению кофанов не было предела, их взоры, устремленные на Олле и его чудесные аппараты, выражали почтение и восторг.
Я спросил нашего переводчика, о чем говорится в песнях кофанов. «Обо всем на свете», — ответил он. Так, женщины прямо на ходу сочинили песню о белых мужчинах, которые приехали в гости и очень понравились индианкам, потому что не пили сами и не спаивали их мужей!
Обычно бывает как раз наоборот. Комерсиантес, торговцы, которые иногда пробираются сюда, чтобы выменять себе лодки, шкуры и другие товары, охотно подпаивают индейцев: пьяных легче надуть…
По прошествии двух недель вождь пригласил нас на праздник. Это был замечательный вечер, настоящий маскарад. По случаю торжества все принарядились и выкрасились. Даже мы с Олле ходили размалеванные красной краской — сам вождь поработал над нашими физиономиями!
Подходя к дому вождя, мы впервые услышали кофанскую музыку. Вождь бил в барабан, обтянутый обезьяньей кожей, два других индейца играли на дудочках. Мы присели на скамеечки и бальзовые бревна, и нам тут же поднесли чаши с чичей. Чича — национальный напиток. Его изготовляют из плодов или корней и дают основательно перебродить, так что он получается довольно крепким. Предложенная нам чича была приготовлена из маниока и бананов, вкусом она напоминала приятное кисловатое фруктовое вино. (Впрочем, о вкусах не спорят: Курт называл чичу «кислым пивом, от которого пучит живот».)
Несмотря на чичу, праздник поначалу как-то не ладился и больше всего напоминал поминки. Тогда Олле решил для поднятия настроения сыграть на магнитофоне несколько вальсов и рождественских песен, а Торгни и Курт исполнили для индейцев «дикие пляски» нашей страны. Кофаны страшно веселились, да и мы тоже: два шведа, отплясывавших в огромных башмаках, представляли собой, конечно, скорее смешное, чем красивое зрелище. Но главное было достигнуто: настроение поднялось, и ближе к полуночи, когда было выпито уже немало чичи, наши друзья преодолели наконец застенчивость, и настал черед индейцев показать свои пляски.
Мы увидели три различные пляски с участием и мужчин и женщин. Танцоры шли навстречу друг другу, потом расходились, кружились и менялись местами в рядах.
В свете костра пляшущие и поющие индейцы представляли такое живописное зрелище, что мы стали просить вождя, чтобы он разрешил нам сходить за съемочной камерой. Сначала он не соглашался — еще никак не мог заставить себя привыкнуть к нашим удивительным аппаратам, — но, когда мы обещали зажечь невиданные факелы, уступил. Мы имели в виду магниевые лампы, которые захватили специально для ночных съемок.
Первые магниевые вспышки произвели на кофанов потрясающее впечатление. «Они горят ярче солнца!» — воскликнул ослепленный вождь не без испуга. Но постепенно индейцы оправились от своего смятения, пляска возобновилась, и мы засняли немало уникальных кадров.
В эту ночь кофаны преодолели последние остатки недоверия к нам, и мы почувствовали, что они окончательно признали нас своими друзьями.
Когда я говорю, что «мы засняли немало уникальных кадров», то это звучит очень просто. Однако записи Курта показывают, что ему пришлось не так-то легко:
«Нам предстоит запечатлеть на киноленте с помощью наших драгоценных магниевых вспышек индейский праздник.
Между тем за последнее время аппарат стал все чаще царапать ленту. Из-за сырости и жары целлулоид набухает, а светочувствительный слой размягчается и легко отслаивается. Достаточно нескольких пылинок, чтобы на негативе появились длинные царапины. Поэтому я взял за правило открывать камеру и протирать фильмовый канал после каждого второго или третьего эпизода. Вот гаснут первые вспышки, оставив белое зловонное облако, и Торгни направляет на аппарат луч своего фонарика. Но едва я открываю механизм, как в кадровое окно устремляются большие и маленькие ночные бабочки. Я не могу даже ругаться — настолько я поражен отчаянием… Надо разбирать весь механизм. Индейцы самым наглядным образом познают, что значит ждать: им приходится замереть на месте, пока я не заканчиваю чистку. До сих пор кофаны жили в счастливом неведении, что существует нечто, именуемое временем. Нам удалось просветить их…
…Ночью проявляю несколько проб, но результат ненадежен. Проявитель перенес все то же, что и мы, да еще проделал перед этим длительное путешествие и теперь находится при последнем издыхании. Остается только надеяться, что пленка обладает большей сопротивляемостью…»

РОЛЬФ БЛОМБЕРГ (1912 - 1996)

с приездом, Аркадий Илларионыч; дай-кось кайлу (Сибирь, начало XX века)

только один Бельков знал о приезде Ваницкого. Только он и встретил его на вокзале. Извозчик машистой рысью прогнал лошадь на перрон и осадил её у самого вагона. Станционный жандарм оторопел, не зная, свистеть ли тревогу и задерживать нарушителя или вытягиваться во фрунт, ожидая особы. На всякий случай заложил свисток в рот и вытянулся рядом с дугой.
— Прими чемодан.
Голос властный, — знакомый.
— Здравия желаю, Аркадий Илларионыч, — рявкнул жандарм, подхватил чемодан и выплюнул изо рта ненужный свисток,
— С приездом вас, Аркадий Илларионыч, — рявкнул снова, укладывая чемодан в сани и помогая Ваницкому поудобнее усесться рядом с Бельковым. Почтительно прошептал — Премного благодарен, Аркадий Илларионыч, — и опустил в карман голубой шинели хрустящую бумажку.
— Но-о, пошел! — крикнул извозчик, и огненно-рыжий жеребец вынес легкие сани на улицу.
Бельков начал доклад.
— Супруга ваша здорова.
— Тоскует, ждёт, — перебил Ваницкий. — При случае передайте ей, что и мы здоровы, и тоже тоскуем. Дальше.
Так начинался разговор при каждом возвращении Ваницкого в город. Бельков, давно уловивший издевательские нотки в тоне хозяина, как-то начал прямо с деловой части, опустив информацию о здоровье супруги.
— Стоп! — перебил Аркадий Илларионович. — Как здоровье жены? — и погрозил пальцем — Не забывайтесь, с-сударь!
— Правление железоделательных заводов, — продолжал доклад адвокат, — забраковало нашу руду с Юрмановского месторождения. Повышенное содержание глинозема.
— Прекрасно. Напишите письмо: Ваницкому нужны деньги и он предлагает правлению купить у него их акции. В случае отказа, выбросите их на биржу. Дальше. Как Баянкуль?
Много у Ваницкого дел. Только перед самым домом дошла очередь до Богомдарованного.
— Теперь Устин Рогачёв не хозяин прииска. Хозяйка его приемная дочь.
— Сысой?
— Да. Во время вашего отсутствия развернул такую кипучую деятельность…
— По расчистке дороги в омут. Взятки давал?
— Было.
— Все зафиксировать свидетельскими показаниями. А то, что во владение введена новая хозяйка — это нашему козырю в масть?
— Конечно, Аркадий Илларионович!
— Как Устин?
— После потери Богомдарованного устремился на Аркадьевский отвод. Нашёл себе инженера. Проходит шахту. Строит большую котельную и здание под золотомойную машину.
— Это, пожалуй, для нас преждевременно. А впрочем, какая разница: месяцем раньше, месяцем позже. Но Сысою надо всыпать горячих. Сегодня воскресенье?
— Воскресенье. В дворянском собрании благотворительный бал в пользу раненых воинов.
— Спасибо. Извозчик, стой. Что, не знаешь моего дома? Отвезешь господина Белькова домой и подкатывай обратно. Ты мне будешь сегодня нужен.
…Старый Липатыч — швейцар в дворянском собрании — ещё издали увидел Ваницкого и широко распахнул двери.
— С приездом вас, Аркадий Илларионыч. Как съездили?
— Спасибо, Липатыч. — Бросил ему на руки шубу, шапку. — Как жизнь, старина? Как мой крестник живёт?
— Спасибочки, Аркадий Илларионыч. Как устроили его в ремесленное, вроде бы выправляться стал. Чичас совсем, как есть, чеботарь.
— М-м. У него ведь на днях день рождения?
— На той неделе был именинничком, Аркадий Илларионыч.
Ваницкий достал серебряный рубль, сунул Липатычу.
— Крестнику. На зубок. — И стал подниматься по широкой мраморной лестнице в зал.
— Премного-с вам благодарны, батюшка Аркадий Илларионыч, — кланялся вслед старый Липатыч и шипкинские медали звенели на широкой груди его при каждом поклоне. — Святой души человек Аркадий-то Илларионыч, — рассказывал Липатыч гардеробщику. — Другой заведет каку ни есть лавчонку и нос задерет, не достать. А этот куда как прост. Годков десять назад вот так же приехали они в наше сабрание и спрашивают: «Как живется, Липатыч?» Я отвечаю: «Хорошо, мол, живется. Внучок у меня народился»— «Да ну, говорит. А крестный отец-то есть?» Я, значит, и опешил. Сразу-то не знаю, чего отвечать. А они хлопнули меня по плечу и говорят: «Может, меня возьмешь в крестные отцы?» И што же ты думаешь, не погнушался. Крестил.
Эту историю и гардеробщики, и дремавшие на стульях лакеи слышали много раз. Много раз видели, как, закончив рассказ, Липатыч смахивал кулаком старческую слезу, но слушали его уважительно и соглашались:
— Прост. Это верно.
— В простоте-то и сила его, — добавил Липатыч. — Простого человека и бог привечает. Вот я, к примеру, приставлен к дверям и будто ничего окромя их не вижу. Ай нет. Все баре проходят через двери и промежду себя говорят. Слышу я: многие сердце имеют на Аркадия Илларионыча и зла ему всяческого желают. А я так скажу. Святой души человек. Если б все такие были на свете, и помирать бы не надо.
— Што верно, то верно, — согласился и гардеробщик. — Другой пятачок сунет, а то и рукой махнет «мелочи нет», а Аркадий Илларионыч никогда чтоб меньше двугривенного.
…Ваницкий поднялся в зал. Духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии». С хоров, из лож сыпалось конфетти. С хрустальных люстр свисали ленты серпантина.
Сразу же от двери Ваницкий приметил незнакомую девушку, сидевшую в углу рядом с пожилой женщиной, видимо, матерью, подошёл к ним, поклонился.
— Разрешите пригласить вас на вальс.
— Смотрите, смотрите, Ваницкий приехал, — шептали вокруг.
— С кем он танцует?
Мамаша была очень довольна — у её дочери, впервые выехавшей на бал, сразу такой кавалер. Ваницкий тоже был рад: вальсируя, он имел возможность спокойно осмотреть публику, избежать нежелательных встреч и выяснить, где находятся нужные люди. Он приметил, как погрозила ему пальчиком губернаторша, как губернатор, увидев его, приветливо улыбнулся и шепнул что-то чиновнику для особых поручений.
«Всё как следует быть», — довольно отметил Ваницкий, и, сдав партнёршу мамаше, поспешил через зал.
Губернаторша его встретила притворно сердито.
— Неисправимый повеса. Не успел приехать, не представился друзьям, и уже строит куры молоденьким девушкам. Кстати, Ваницкий, как вы попали на бал без билета?
— Ваше превосходительство знает, — Ваницкий глубоко поклонился, — швейцар собрания мой кум.
— Боже мой, у него везде кумовья. Но билет… — она захлопала в ладоши, — билет господину Ваницкому.
Застенчивая девушка в форме сестры милосердия с красным крестом на шёлковой косынке присела перед Аркадием Илларионовичем в глубоком реверансе. В её руках поднос. На подносе — билет.
— На раненых русских воинов, господин Ваницкий.
— Пожалуйста, — бросил на поднос сотенную бумажку. Повернулся к губернаторше. — Теперь я свободен?
— Наоборот. Теперь вы мой пленник. — Она взяла его под руку. — Вы были в Москве? Как я завидую вам. Книппер… Качалов… Вишневый сад… (- тоесть театр. – germiones_muzh.) Это незабываемо. Правда? Кстати, что носят сейчас в столице?
— По преимуществу плакаты.
— Объясните.
— Кусок красной материи на двух палках, а на ней надпись «Долой». Не важно что, но непременно долой.
— Опять политика. Даже здесь, на балу… Я хотела спросить, что носят дамы?
— И дамы носят плакаты. Даю честное слово. И, кроме плакатов, кажется, ничего.
— Фи, Ваницкий, вы неприличны.
— Хо-хо-хо, — рассмеялся подошедший губернатор. — Нашла кого спрашивать про женские тряпки. Иди, командуй своими делами, а мы потолкуем о своих. Вы когда приехали, Аркадий Илларионович?
— Как Чацкий, Анатолий Иванович, — с корабля на бал.
— Похвально. Что нового в Петрограде? Отойдемте в сторонку.
— Нева течёт, наверно, по-прежнему в Финский залив, но только её не видно из-за толп демонстрантов, флагов и разных плакатов. На всех углах говорят речи.
— Знаю. Даже кухарки ораторствуют.
— Если бы только кухарки! Речи говорят рабочие. Это более серьёзно, чем кажется нам из Сибири. На этой мутной волне всплывают Чхеидзе, Церетели.
— М-мда. У нас тут тоже вчера солдатики устроили митинг, возле вокзала. Выбрали даже делегацию для переговоров со мной. Но на этот раз наша полиция… кхе, кхе, дам близко нет? Насчет дам наша полиция… — нагнулся к уху Ваницкого, прикрывшись ладонью, громко расхохотался. Седая бородка затряслась. И внезапно посерьёзнев, нахмурившись, сказал доверительно, полушёпотом — Вообще-то ужас творится, Аркадий Илларионович. Но я уповаю на патриотизм и верноподданнические чувства истинно русских людей. Не рабочих, конечно, а мыслящих русских. — Понизив голос, спросил — Что в Петрограде говорят о Распутине? Как переживает такую потерю царская семья?
— Анатолий Иванович, кто этот долговязый человек с независимым видом? На балу и с трубкой?
— Мистер Ричмонд. Превосходный человек, но плохо воспитан. Так что говорят о Распутине? Есть слухи, будто в убийстве замешан Юсупов?
— Кто ему здесь покровительствует?
— Распутину?
— Ричмонду.
Губернатор забеспокоился: «Догадался или уже пронюхал?» Но сказал с небрежной усмешкой:
— Я об этом ничего не знаю. Иностранцы пройдохи.
— Ужасные, ваше превосходительство. Этот мистер Ричмонд плохо воспитан, но отлично хапает русское золото и его чертова "Гольд компани" собирается проглотить сейчас один из лучших рудников в нашей тайге… При чьем-то содействии, ваше превосходительство.
— Гхе, гхе, — закашлялся губернатор.
Ваницкий заметил его замешательство и заговорил горячЕе.
— Разрешите быть откровенным, Анатолий Иванович. Двадцать семь английских компаний гребут в свой карман сибирское золото. В каждом городе склады сельскохозяйственных машин Мак-Кормика, Диринга, Джонсона, Эмилия Липгарта. В каждой волости представители Зингера, чуть не в каждом селе маслобойки Лунда и Питерсона, Синдмак. И так без числа. Утекают наши рубли за границу, а русский мужик ходит в лаптях. О Ричмонде я имел специальный разговор в Петрограде. Ещё немного, кажется, я возьму красный флаг и выйду на демонстрацию.
— Что ж вы хотите?
— Одну минутку, Анатолий Иванович, подойдёмте поближе.
«Частица ч-чёрта в нас заключена подчас, — пела на эстраде актриса. Складки её широкого черного платья расходились, алыми маками вспыхивал шелк в раструбах. — И сила женских чар творит в сердцах пожар».
— К-каналья, — щёлкнул пальцами губернатор и оглянулся — Моей половины здесь нет? Да, Аркадий Илларионович, так как же с Распутиным?
— А как с Ричмондом?
— Вы сами, насколько мне известно, заключили конвенцию с месье Пеженом, а теперь машете красным флагом.
— Это совсем другое дело, ваше превосходительство— слова почтительны, почтителен тон, но каждая фраза колет губернатора, как ость, попавшая под бельё. — Русские банки не могли дать мне заём в десять миллионов, так я уговорил французов и датчан построить дорогу на свои деньги. Это благоустройство окраин империи. Анатолий Иванович, вы ещё не подписали письмо… — губернатор отвел глаза, — которое вам приносил мой адвокат, господин Бельков?
— Я не видел такого письма.
— Разрешите завтра принести его вам лично?
— Пожалуйста. Для Аркадия Илларионовича дверь моего дома открыта всегда.
«Как далеко вы зашли в ваших сделках с мистером Ричмондом?»— думал Ваницкий.
«Пронюхал. Не дай бог до газетчиков донесется. Скандал! А он ведь такой. Ему всё нипочем». Губернатор взял Ваницкого под руку и спросил с любезной улыбкой:
— Откройте тайну, по дружбе, Аркадий Илларионович, сколько принесла вам гешефта эта история с потоплением золота, а? Тут некоторые очень интересуются этой историей.
— Вы имели намеренье войти со мной в пай? — Поклонился учтиво. — Всегда буду рад. — Выпрямившись, сказал с грустью — Да-а, живут иностранцы, не нам чета. Ходят упорные слухи, что мистер Ричмонд месяц назад снял со счёта четыреста тысяч. А совсем недавно ещё будто бы триста. На мелкие расходы… Живут же люди…
«Ну и язва… Пронюхал…» — совсем разволновался губернатор.
Шепот пронесся по залу:
— Яким Лесовик… Яким Лесовик…
Подошла губернаторша и шепнула Ваницкому:
— Вот первый сюрприз на сегодня. Боже, ну до чего он хорош. Его стихи я читаю каждый день и знаете… Плачу. Особенно эти: «Каплями алой крови упали гвоздики на мрамор могилы…» Гомер! Честное слово, сибирский Гомер! Допускаю, кое-кто будет шокирован: Яким Лесовик, поэт полусвета, ресторанных эстрад, — в благородном собрании. Но потомки рассудят. Я в этом уверена.
Яким Лесовик шёл через зал, взволнованный, бледный. Он бледен всегда, но сегодня лицо, как из мрамора. Тонкие, почти девичьи черты лица, нос с горбинкой, как у Гоголя, такие же длинные волосы, чёрные-чёрные. Они сливались с фраком, и казалось, Яким накинул на голову монашеский капюшон.
Гости расступились, давая дорогу поэту. Ваницкий чуть усмехнулся.
— Мне кажется, в бархатной блузе и потертых брюках он интересней.
Губернаторша вспыхнула.
— Перестаньте, я не могу это слышать. Поэты отмечены божьим перстом. Мы плачем над стихами поэтов, над кровью их сердца и бросаем им объедки, как скоморохам. Я не гнушаюсь пожать ему руку.
— Я тоже. За моим столиком в ресторане Яким всегда был таким же желанным гостем, как негр или заморское чудо. Но во фраке он просто банален. Сбрейте ещё ему бороду, и он потеряет всю свою импозантность.
— Прошу вас, не кощунствуйте. Молодёжь — барометр истины. Да, да. Я в этом уверена. Я вовсе не ретроградка и не могу слышать: «Ах, эта молодёжь». Так вот, третьего дня гимназисты выпрягли лошадь и на себе везли санки с Якимом. До самой его квартиры.
Яким не пошёл на эстраду, а остановился посреди зала. Прикрыв глаза ладонью, осмотрел сквозь пальцы публику, тряхнул головой и начал:
В горностаевой мантии белой
Предо мною российский монарх…
Ваницкий шепнул губернатору:
— Интересно, сколько ему заплатили за эти стихи? В кафешантанах он обычно воспевает голые ножки расшифоненных мери.
— Гхе, гхе… Интересно бы послушать. Вы их не помните? Гм. В газетах он обычно прославляет монарха и возвышенную любовь. С таким пафосом, с такой искренностью…
— Бис… Бис… — кричали вокруг.
Оркестр на хорах грянул «Боже, царя храни».
— До чего же патриотичен русский народ, — умилялся губернатор. — И вот объясните мне, Аркадий Илларионович, откуда эти демонстрации, забастовки? Я знаю, что вы мне ответите: здесь другой народ. Верно. Но здесь его лучшие представители. Цвет.
— Господа! Сейчас в парке будет фейерверк, — объявил распорядитель бала.
Губернаторша подошла к Ваницкому.
— Помогите мне- пожалуйста, надеть манто, Аркадий Илларионович, а я буду вашим чичероне. Скорее идемте в парк. Ожидается что-то неописуемое.
И уже идя по заснеженным аллеям, губернаторша жаловалась:
— Вы не можете представить, сколько хлопот нашему дамскому комитету с этими балами. Все сбились с ног. Только сознание, что трудимся для отчизны, для наших несчастных раненых, ещё придает нам силы. И ужас сколько все это стоит. Вы не поверите, Аркадий Илларионович, после прошлого бала остался дефицит триста рублей. Купцы расплатились. Боюсь, что после этого — дефицит будет не меньше.
— А что же остается раненым, Екатерина Семеновна?
— Пока ничего. Но мы считаем: основная наша задача — привлечь публику, а потом можно балы делать более скромными. Ведь один фейерверк стоит нам, страшно сказать, тысячи. Сейчас так дорого всё, Аркадий Илларионович.
Ослепительная вспышка света заставила Ваницкого зажмуриться. В воздух взвились сотни разноцветных звёзд. Они во всех направлениях бороздили тёмное зимнее небо, шипели, гасли, рвались, а вдогонку им летели новые звёзды. В глубине аллеи сверкала голубым пламенем огромная корона. Под ней буква «Н» и римская цифра два. По бокам крутились, шипя и бросая в воздух мелкие звёзды, огненные колёса: зелёные, голубые, синие, красные.
— Правда великолепно?
— Бесподобно, — ответил Ваницкий.
— Это ещё не всё, — шептала растроганная и умиленная губернаторша. — Вернёмся в зал, там ждёт нас такой сюрприз… Увидите сами…

…Симеон ткнул Арину под бок.
— Вставай.
— Что ты, Сёмша? За окном-то темно ещё чать. — Потянулась в постели, прильнула к Симеону всем телом. — Целуй. Страсть целоваться люблю. Особливо поутру.
Симеон нехотя чмокнул Арину в щёку и, откинув одеяло, начал одеваться.
— Тятька завсегда на прииск затемно приезжает. Встретит тебя — сраму не оберёшься.
— Мне теперича сраму нету! Я не мужняя. С кем хочу, с тем и милуюсь. — Изогнувшись, обвила Симеона за шею, прильнула щекой к плечу. — Люблю я тебя, Сёмша. Ой, как люблю. Даже сказать не могу. Вот обняла тебя, прижалась — и гори все огнём.
Симеон нашарил на столе спички, зажег огарок свечи. Жёлтый огонек осветил комнату: объедки на столе и пустую бутылку, измятую кровать и пухлые голые ноги Арины.
— Ох и бесстыжа ты, — встал, прошёлся по комнате.
— Не люба? — Арина соскочила с постели и, шлёпая босыми ногами по холодному полу, подбежала к Симеону. Старалась заглянуть в его глаза. — Для тебя одного только стыд потеряла. Родной мой, желанный, сколь раз ты мне сказывал: Арина, поженимся убегом. Жить-то как будем! Вот я свободна теперича, и бежать не надо. Упади в ноги отцу и скажи: вот, мол, моя ненаглядная. Ну, Сёмша?
Арина трясла Симеона за плечи, тянулась губами к его губам.
— Ну?! Пошто молчишь? Пошто не скажешь, как сказывал прежде: — жена моя ненаглядная. Провинилась я в чём? Оговорили меня?
— Некому тебя оговаривать, — снял с плеча Аринины руки и, присев, начал натягивать сапоги.
Одевшись, Симеон молча вышел из комнаты. Только тогда Арина застыдилась своей наготы и, глотая слезы, начала одеваться. Одевалась поспешно, лишь бы одеться и скорее бежать. На ходу куталась в шаль.
Отбежав полсотни шагов от дома, остановилась, поняла, что не может уйти. Оглянулась растерянно, свернула с дороги. Утонула по пояс в снегу и сама удивилась: слез не было. Только глухая боль, обида, острое чувство потери теснили грудь.
Начинало светать. Резкими чёрными силуэтами выперли в небо громады гольцов, а над ними — заря, зимняя, тусклая в сизой морозной дымке. Белка проснулась. Цокнула над Ариной. Сбросила с веток снежный навив.
Арина стояла, не спуская глаз с дома. Она видела, как промчалась в снежной пыли по дороге гусёвка Устина. Потом проскрипел полозьями длинный обоз с ящиками и железом. Над гольцами поднималось тусклое зимнее солнце.
…Ещё несколько месяцев назад на отводе господина Ваницкого была полудрема. Шестеро рабочих проходили разведочные шурфы, а управляющий коротал время в своих хоромах или стрелял в пихтачах зазевавшихся рябчиков. Теперь снежную целину избороздили дороги. Дятлами стучат топоры в лесосеках. Скрежещут лопаты и хлюпают помпы на проходке капитальной шахты. Гора ящиков с деталями золотомойной машины возвышается напротив крыльца, а обозы всё идут и идут.
Сбросив доху, Устин выбрался из кошевы и, не заходя в дом, сразу направился к шахте. Кивнул головой молодому инженеру в чёрном полушубке с двумя рядами начищенных медных пуговиц и, отозвав в сторону Симеона, протянул ему большой конверт.
— Прочти-кось.
— Из города, видно, из банка.
— Без тебя по обличью вижу, — такие конверты Устину приходили не раз. — Пишут-то што?
Письмо неприятное. Устин просрочил очередной платеж. Банк требовал деньги. Грозился применить санкции. Незнакомое слово страшило…
— Будто я сам не знаю, што надо платить. Будут деньги — и заплачу. Не зажилю, не бойся. — Постарался скрыть беспокойство. Только мысленно упрекнул себя: «Как я промашку со свадьбой-то дал. Надо бы на масляной окрутить Ксюху с Ванюшкой. Нечистый потянул за язык ляпнуть на красной горке. Сколь ждать, покамест сызнова Богомдарованный моим станет. Деньги-то на исходе».
Симеон словно прочёл отцовские мысли.
— Надо бы на масляной Ваньшу женить. У Ксюхи золото так и сыплет.
— Не ной, — отрезал Устин. — Отец лучше знат, кого надо делать. Сказано — на красной горке, значит на красной. Чем гнусить, пошевелил бы своих на шахте.
И отошёл к инженеру.
— Здорово-те. Скоро шахту добьешь?.
— Дней через пятнадцать, не раньше, Устин Силантьевич.
— На Богомдарованном инженеров не было, а шахту быстрей проходили.
Инженер обиделся.
— Вы же сами настояли проходить шахту, чтоб шурф был у самой стенки. Теперь из него вода валит. Шесть помп поставили, а в забое воды по колено.
— Ещё поставь.
— Больше нет места.
— Найди. За то и деньги плачу. На Богомдарованном управитель сам из шахты не вылазит — вот и дело кипит. Сёмша, принеси-ка сюды мою лапотину да сапоги.
Тут же, у шахты, натянул Устин поверх одежды холщовые штаны, рубаху, рукавицы и, перекрестившись, влез в бадью. Велел спустить себя в шахту.
— Здорово-те. Как живём?
Забойщики ответили недружно:
— Какая тут жисть…
— Как утки в воде.
Чвакали помпы, а вода почти не мутилась. Не только из шурфа прибывала, но и из пласта регелей хлестала, точно из бочки. (- регель – галечник без глины, хорошо пропускает воду. – germiones_muzh.)
— Дай-кось кайлу, — крикнул Устин старшинке.
Размахнулся. Ударил. Брызги взлетели снопами. Вода потекла по лбу, бороде, застелила глаза.
«Дела!» — подумал Устин, но решил не сдаваться. Надо показать, как следует работать. Закрыл глаза. Кайлил, что есть силы. Брызги летели.
— На вот, грузи.
Пока грузили бадью, черпая из воды разрыхлённый грунт, снова кайлил по углам. Сердце зашлось. Только окончательно выбившись из сил, отбросил кайлу.
— Робить надо, штоб от спины пар валил.
— Не токмо от спины, из всех мест пар валит.
— Поговори тут еще! — и обратился к старшинке — Когда шахту добьешь?
— По этой воде дён пятнадцать прохлюпаешь, не меньше.
— Гм… А правильно бьем? На самом богатом шурфе?
— Сумлеваешься ежели, вот их спроси. Вместе разведку вели. Все золото видели.
— Видали. Никак не меньше полуфунта было, — подтвердил подручный старшинки.
Подтвердил и второй забойщик.
— Не меньше полуфунта. Да золото хрусткое, в ноготь, как на подбор.
Устин успокоился, прикинул: «Ежели с шурфа полфунта, то с шахты не менее двух. Пятнадцать дён? Дотяну?» — и к рабочим:
— Вот, робята, како моё слово. На пятнадцатый день добьёте шахту с меня четверть водки. Раньше на день — две четверти ставлю. На два дня — три. Поняли?
— Как не понять. Постараемся, хозяин.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ

МИЛИЦА НЕЧКИНА (1901 - 1985. поэтесса Серебряного века - и советский академик)

***
                  хочу быть роялем.
                  (из письма)

Исчезнуть.
Вдруг ответить тишиною
На крик своих восторгов и мучений.
И стать твоей – неслыханной ценою
Нежнейшего из перевоплощений.

Вот крышка черная.
Под нею – ожиданье
Из тихих струн лежащей арфы вроде.
Вот налетел бушующим рыданьем
Прибой неумирающих мелодий.

Из смерти – жизнь. И к новой жизни чтобы
Воскресла я, и ты – и я с тобою.
Ты без меня бессилен. Только оба
Даем мы жизнь поющему прибою.

Принадлежать твоей певучей славе
И крепости твоей неутомимой,
Лечь пред тобой покорным рядом клавиш –
Навеки нужной и всегда любимой.

НАСТОЯЩИЙ КРЕПКО ЗАВАРЕННЫЙ ЧАЙ

настоящий чай умеет готовить только она. Процедура это долгая и порой занимает больше двух часов. Суть в том, чтобы дать чаю хорошо настояться. Вначале она выбирает подходящий заварник, он не должен быть слишком большим или слишком маленьким, а его фарфоровые стенки должны быть нужной толщины, для того, чтобы они прогревались правильно. Потом она смешивает травы. Ее рецепт неизвестен никому на земле, кроме нее и троих ее учениц, связанных обетом молчания. Это обычная практика, поэтому в каждом из подобных заведений подают свой собственный, особенный чай.
После этого она разговаривает с клиентом и этот разговор тоже является частью приготовления к восприятию ее настоящего крепко заваренного чая. Разговор должен быть спокоен, слегка эротичен и, в то же время, он предполагает некоторое выяснение отношений. Вести такой разговор – настоящее искусство, но она умеет это. В результате ее клиент получает нужный настрой. Кстати, она работает только с постоянными клиентами.
В конце концов, чай готов. Наступает торжественное мгновенье. Клиент располагается в широком кресле, надевает непрозрачные очки-маску, для того, чтобы ничто из блеска окружающего мира не отвлекало его от наслаждения чаем, он закрывает уши стереонаушниками, играющими приятную медленную мелодию, специально написанную и исполненную для того сорта чая, который подается сегодня.
Потом она вонзает в его большой палец иглу, чуть ниже аккуратно обрезанного ногтя, и он слегка вскликивает от боли – он нежен, как и все клиенты этого заведения. Здесь не любят людей с грязными ногтями. Через эту иглу большой чайный робот, расположенный на двух подвальных этажах, подключает свои миллиарды транзисторов, диодов и конденсаторов к его нервной системе. Он подносит к губам чашку с ароматной жидкостью и делает первый глоток. И электронный мозг робота начинает импровизировать, играя каждый раз новую симфонию вкуса. Ничто не сравнится со вкусом настоящего, крепко заваренного чая, который подают здесь.

СЕРГЕЙ ГЕРАСИМОВ «МИКРОИСТОРИИ О РОБОТАХ»

из "АЛЫП-МАНАШ" (алтайского богатырского сказания). - XIII серия, заключительная

х х
х
Алып-Манаш богатырь
Вновь Тас-Таракаем сделался.
Бело-серый конь
В паршивую клячу превратился,
В родные места богатыря повез.
Алып-Манаш много ли, мало ли ехал
Земли отца своего,
Байбарака богатыря, достиг.
На белую гору взобравшись,
Все кругом разглядывать начал:
К стойбищу Байбарака
Гости, как муравьи, спешат;
От дыхания лошадей их
Туман по долине стелется.
Неподалеку от того аила
Шурин Алып-Манаша —
Кан-Чурекей, уныло поглядывая,
Одиноко ездит.
Тас-Таракай, таловым прутиком помахивая,
Старой шубой шурша,
Слюни по лицу размазывая,
К ездящему на рыжем коне
Кан-Чурекею приблизился.
Косо глянув на оборванца,
Кан-Чурекей спросил:
— Зачем сюда,
Тас-Таракай, приехал?
— Слышал я, что нынче большой той здесь
будет.
Говорят — весь народ сюда собирается.
Мне тоже на тое быть захотелось.
Но кляча моя плоха —
На лошадь не походит,
Сам я оборван —
Едва на человека похож,
Боясь к аилу приблизиться,
Здесь вот кружусь,
Так ответив, Тас-Таракай
Сам спрашивать стал:
— А почему вы не на тое?
Как вас звать? Откуда будете?
— Я—шурин Алып-Манаша.
На рыжем коне я езжу.
Имя мое Кан-Чурекей.
Этого тоя видеть я не хочу.
Здесь езжу, обдумывая,
Что мне делать.
По Алып-Манашу богатырю
Сердце мое болит.
Пойдем, если хочешь на той поглядеть,
Я к аилу тебя проведу, —
Кан-Чурекей сказал.
— Больше всего мне хочется
На Кюмюжек-Ару взглянуть.
Порог ее аила я перешагну ли?
Лицо красавицы увижу ли? —
Тас-Таракай спросил.
Как будто от страха.
Щеки его тряслись.
Рыжего коня пустив,
Кан-Чурекей крикнул:
— За мной следом быстрей гони!
Пока рысцою Кан-Чурекей ехал —
Тас-Таракай от него не отставал.
Когда Кан-Чурекей галопом поскакал —
Тас-Таракай отставать начал.
Но за бугром оставшись,
Он в муху превратился,
Быстро полетел.
Обогнав Кан-Чурекея,
На землю снизился.
Ровной рысцой поехал.
Увидев Тас-Таракая впереди,
Кан-Чурекей в удивление пришел,
Подъехал к нему,
Оглядывать его принялся,
Но ничего особенного
В Тас-Таракае не заметил.
Немного времени прошло —
На стан, где той шумел,
Они приехали.
Сквозь веселую толпу
К аилу Кюмюжек-Ару пробрались.
Кан-Чурекей золотую дверь отворил,
Сам в сторону отошел.
Тас-Таракай в открытую дверь
Взглядом своим устремился.
В аиле на дорогом ковре,
В богатую шубу одетый,
Ак-Кобен сидит.
Восемь женщин
У Кюмюжек-Ару красавицы
Шелковые косы заплетают.
Увидев это, Тас-Таракай
С губ своих слюни смахнул,
Мягким голосом запел:

«Кюмюжек-Ару! Шелковые косы
Сама ли заставила ты расчесывать?
Друга, с которым жить собралась,
Сама ли ты выбрала?
Кюмюжек-Ару! Золотые волосы
Сама ли заставила ты заплетать?
Друга, которого любишь,
Сама ли ты нашла?»

Эту песню услышав, Кюмюжек-Ару
Восемь женщин оттолкнула,
Сама в ответ запела:

«Шелковые косы мои
Поневоле я дала расчесать.
Жениха, с которым жить придется,
Сама я не выбирала.
Золотые волосы мои
Не по моей воле заплетают,
Жениха постылого
Сама я не искала».

Такую песню услышав, Ак-Кобен
Длинную плеть схватил,
Далеко от порога
Тас-Таракая прогнал.
Но не успел на прежнее место сесть,
Как оборванец в аил вернулся.
У порога на колени став,
Тас-Таракай снова запел:

«С шестью ручками из золотой чашки
Ак-Кобен, видно, пищу есть будет.
На шестирядной мягкой постели
Ак-Кобен, видно, будет спать.
С семью ручками из медного котла
Алып-Манашу, видно, есть не придется
На семирядной бобровой постели
Алып-Манаш, видно, спать не будет».

На эту песню Кюмюжек-Ару
Своей песней ответила:

«Из чашки с шестью ручками
Добрых людей я стану кормить.
Шестирядная мягкая постель
Алып-Манашу будет принадлежать.
Из котла с семью ручками
Соседей своих я угощу.46
Семирядную бобровую постель
У Алып-Манаша никто не отнимет».

Слушая эти песни,
Ак-Кобен разозлился:
— Постой, Тас-Таракай паршивый!
Голову я тебе отрежу,
К ногам положу.
Ноги я тебе отрежу,
К голове положу!
Ак-Кобен хотел его ударить,
Но промахнулся.
Тогда за шесть долин,
За шесть гор оборванца отогнал.
Поймать он его не смог.
От стыда покраснев,
В аил вернулся.
Не успел на прежнее место сесть
Как Тас-Таракай
У порога снова запел:

«Если бело-серый конь
К коновязи своей прибежит,
Что ты, Кюмюжек-Ару,
Делать будешь?
Если Алып-Манаш живым
В свой аил вернется,
Как ты, Кюмюжек-Ару,
На него посмотришь?»

Эту песню выслушав, Кюмюжек-Ару
Вновь женщин от себя оттолкнула,
К порогу подбежала,
Своей песней Тас-Таракаю ответила:

«Если бы бело-серый конь
Домой прибежал,
Я бы золотую шерсть
Его погладила.
Если бы Алып-Манаш
Домой вернулся,
Я поцеловала бы его
В сладкие губы».

В этих песнях свою беду почуяв,
Ак-Кобен богатырь
В серого журавля превратился,
В дымоходное отверстие вылетел,
В облаках исчез.
Увидев это, Тас-Таракай
Всем телом встряхнулся,
Вновь Алып-Манашем стал.
С семьюдесятью двумя тетивами
Железный лук натянул,
Меткую стрелу в журавля выпустил.
Когда стрела на землю
Падать стала —
Вслед за ней
Журавлиные перья и пух посыпались.47
В это время для родных Алып-Манаша
Еще одна луна в небе засняла,
Еще одно солнце вспыхнуло.
Алып-Манаш богатырь
Из правого кармана
К рекам и лесу
На волю народ выпустил;
Из левого кармана
На сочные луга
Скот высыпал.
***
Ак-Кана злобного победив,
Ак-Кобена изменника уничтожив,
Алып-Манаш богатырь
Для всего народа праздник устроил.
Каким веселым тот праздник был —
Словами не передать!
***
Ни одного слова я не убавил,
Ни одного слова не выдумал.
Что от народа я слышал,
То и вам рассказал.
х х
х

из "АЛЫП-МАНАШ" (алтайского богатырского сказания). - IX серия

х х
х
Ак-Кобен богатырь,
К стойбищу Байбарака приблизившись,
В седле закачался,
Громко плакать начал.
Не доезжая до коновязи,
С коня соскочил,
Еще громче
Притворно зарыдал.
Старый Байбарак богатырь,
Жена его, Эрмен-Чечен,
Дочь его, Эрке-Коо,
Сноха его, Кюмюжек-Ару
Навстречу приехавшему
Выбежали.
— Милый наш Ак-Кобен,
Что случилось?
Где чистошерстный
Бело-серый конь?
Почему Алып-Манаша богатыря
Рядом с тобой
Мы не видим?
Зачем ты горько плачешь? —
Перебивая друг друга,
Тревожно спросили.
Ак-Кобен, немного подумав,
Рассказ свой повел:
— На гриву свою упав,
Чистошерстный бело-серый конь
В бою погиб.
На рукава шубы свалившись,
Алып-Манаш богатырь
На месте битвы истлел.
Если словам моим не верите —
На кости его
Можете поглядеть:
Вот они
У седла приторочены.
Родители Алып-Манаша,
Сестра Эрке-Коо,
Супруга Кюмюжек-Ару красавица
Сильно заплакали.
Слезы их
Ручьями потекли.
Старый Байбарак богатырь,
Руки кверху подняв,
На небо поглядел,
Печально петь начал:
«Сын! От крови моей появившийся,
Плохою смертью ты умер.
Я на руки бережно тебя брал.
Я ласково тебя целовал.
Отца своего, милый сын,
Никогда больше ты не увидишь.
Если бы ты меня послушал —
Такою бы смертью не умер.
Родителей в печали оставляя,
Не заставил бы их слезы лить.
Тебя я больше не увижу,
Но в сердце у меня ты жить будешь
Слов твоих я больше не услышу,
Но облик твой никогда не забуду».

Печальный голос Байбарака услышав,
Эрмен-Чечен, мать богатыря,
Косы свои погладила;
На колени став,
Тихонько запела:

«Девять месяцев мучаясь,
В своей утробе я тебя носила.
Ты появленьем своим на свет
Сердце мое согрел.
Отца, матери не послушав,
Зачем ты в путь поехал?
Сыр, из грудного молока сделанный,
Почему ты не съел?
Из золотого ташаура
Почему араку не выпил?
Если долго придется нам жить,
Кому ласковое слово мы скажем?
Если скоро нам умереть придется.
Кто бережно нас похоронит?
Полных сил не достигнув,
В чужую землю ты уехал.
Материнское горе умножая,
Кости свои мне послал.
Последний раз, видно, я пою,
Скоро смерть за мною придет.
Если бы и вернуться тебе пришлось,
То меня ты больше не увидишь.
Милый сын! Навеки прощай!
Если будешь на земле жить,
Мать свою никогда не забывай».

Так сына оплакивая,
Мать на землю
Вниз лицом упала.
Сестра Алып-Манаша, Эрке-Коо
К матери подбежала,
С земли ее подняла,
Горько заплакав,
Песню свою запела:

«У одной матери в утробе
С тобою мы зародились.
В качалке из молодого дерева
Вместе с тобой мы качались.
Разве можно, чтоб широкую,
Подобную долине, ладонь твою
Не могла я больше пожать!
Разве можно, чтоб тебя ласкового
Не могла я больше увидеть!
В детстве, когда я уставала,
По светлой поляне бегая, —
Ты меня на руки брал,
На руках ты меня носил.
Когда я сильно печалилась,
Ты, как свет луны, меня радовал.
А сейчас, брат мой, я вижу
Кости твои, к седлу притороченные.
Всему, что Ак-Кобен сказал,
Я сердцем поверила.
Навеки, мой брат, прощай!
Пусть кости твои не тлеют!
Обе руки тебе подаю,
Обеими руками прощаюсь.
Будто передо мной ты стоишь.
Последний раз я с тобой говорю.
У супруги твоей Кюмюжек-Ару
Слезы никогда не высохнут,
Я, сестра твоя Эрке-Коо,
Никогда тебя не забуду».

Эту песню услышав,
Кюмюжек-Ару красавица,
Правую ногу подогнув,
На траву села;
Правую косу погладив,
Голосом,
Что нежнее комыса звенит,
Петь стала:

«От разных родителей мы появились,
Но крепко друг друга любили.
В разных долинах мы рождены,
Но никогда друг друга не обижали.
А теперь, видно, тело твое
Черные вороны поклевали.
Богатырские кости твои
Кроты и мыши давно грызут.
Пусть глаза твои погасли —
Имя твое осталось со мной.
Пусть ты не дышишь —
Сердце твое осталось со мной.
Пусть руки твои неподвижны —
Я своей рукой их пожму.
Пусть сухи губы твои —
Я крепко тебя поцелую.
Очаг мой горящий
Тебя согреет.
Сердце мое живое
Тебя приласкает.
Глазами, подобными огню,
На меня ты больше не взглянешь.
Дороже золота, слов твоих
Больше я никогда не услышу.
Солнце мое, Алып-Манаш,
Навеки прощай!
Друг мой, Алып-Манаш,
Навеки прощай!»

Так, обливаясь слезами,
Родные богатыря пели.
Днями и ночами горюя,
Они думали:
«Алып-Манаш богатырь
Никогда больше
К нам не вернется».
Ак-Кобен богатырь,
На игренем коне ездящий,
На свое стойбище заторопился.
Протягивая широкую ладонь,
С родными Алып-Манаша
Он попрощался.
Старый Байбарак богатырь
На прощанье ему сказал:
— Когда пропадает жеребец —
Остается у него жеребенок.
Когда умирает богатырь —
У него жена остается.36
Кюмюжек-Ару молодую
Одинокой, богатырь, не оставь.
Если она тебе нравится —
Жизнь свою
С ее жизнью соедини.
Эти слова солнечным лучом
В сердце Ак-Кобена проникли.
Лицо его от радости
Пламенем запылало.
«Тайное мое желание
Старик угадал.
Кюмюжек-Ару красавица
Моей теперь будет», —
Так размышляя,
Ак-Кобен куражиться начал:
— Срок мне дайте — подумаю...
На игренего коня он сел;
Направляясь к своему стойбищу,
Как стрела исчез.
Где стоял — следы остались,
Куда поехал — следа не видно.
х х
х

из "АЛЫП-МАНАШ" (алтайского богатырского сказания). - IV серия

х х
х

Алып-Манаш, богатырь,
Девять месяцев
Беспробудно спал.
Проснувшись, увидел,
Что лежит он
В глубокой пропасти,
Дерном накрытый.
Ноги и руки его в девяти местах
Железной цепью связаны:
Сил у богатыря не хватило,
Чтобы цепи разорвать,
Из пропасти вырваться.
В горе он запел:
«Если бы родных я послущался,
В этой яме теперь бы не лежал.
Бело-серый конь мой
Всю правду мне предсказал.
Жалею, что его ругал,
Жалею, что его бил.
Отец мой, Байбарак, богатырь,
Мать моя, Эрмен-Чечен,
Супруга моя, Кюмюжек-Ару,
Сестра моя, Эрке-Коо!
В горе меня услышьте,
Руки ко мне протяните!
Хвост свой, серо-белый конь,
В яму ко мне спусти!
Где ты, Алтай мой,
Вечно зеленый?
Где вы, милые птицы?
Почему вы теперь не поете?»
Песня Алып-Манаша
По Алтаю эхом пронеслась.
Услышав песню богатыря,
С раздвоенными копытами звери
Сильно опечалились.
Детенышей своих побросав,
К яме они сбежались,
Песню слушают.
Звери и птицы,
Слезы проливая,
Алып-Манаша жалея,
Вокруг ямы кружатся.
Месяцы пролетали,
Годы проходили.
Птицы и звери не в силах были
Из девяностосаженной ямы
Богатыря выручить.
Однажды высоко над землей
Гуси стаей летели.
Песню богатыря услышав,
Крылья свои раскинув,
На землю они опустились,
Около ямы ходить стали,
Чтобы помощь богатырю оказать.
Одного гуся к нему столкнули.
Алып-Манаш, богатырь,
В руки его взял,
Серебристые перья ему погладил.
Широкие крылья расправив,
На одном из них
Указательным пальцем
Начал писать:
«Милый дружок мой,
Громогласная птица-гусь!
Плавая по воде,
Ты не тонешь,
Выйдя из воды,
Сухим бываешь.
Письмо, на твоем крыле написанное,
Моим родителям унеси.
Слова, мною сказанные,
Моей матери передай.
Сестре моей Эрке-Коо,
Что вместе со мной росла,
От меня поклон унеси.
Подруге моей, из народа взятой,
Кюмюжек-Ару, красавице,
Чьи волосы мягче шелка,
От Алып-Манаша, богатыря,
Пламенный, как солнце,
Привет передай.
Обо мне всем так скажи,
Что в глубокой яме я лежу,
По рукам, по ногам
В девяти местах цепью связан.
Белое лицо мое
От сильных мук потемнело,
Огненные глаза мои
От страданий тусклыми стали.
Милый друг мой,
Громогласная птица-гусь!
Когда ты по воде плывешь –
Легко покачиваешься.
Когда вылезешь из воды –
Ровной походкой ходишь.
До свидания, дружок мой!»
Алып-Манаш, богатырь,
Друга из ямы выпустил.
Быстролетный белый гусь
Вокруг девяностосаженной ямы
Девять раз пролетел,
С Алып-Манашем, богатырем,
Попрощался.
Махая широкими крыльями,
В сторону стойбища Байбарака, богатыря,
Быстрее стрелы пустился.

х х
х

жизнеописание одного трубадура

МАРКАБРЮН (ок.1100 – ок.1150)
Маркабрюн, родом из Гаскони, был сын некоей бедной женщины по имени Маркабрюна, как он сам говорит в своей песне:
Маркабрюн отцом был зачат
Под звездой, чья воля значит,
Что любовь, любя, дурачит:
– Разумей! –
От себя он женщин прячет
И любовных чужд затей.

Был он одним из первых трубадуров, о коих сохранилась память. Песни слагал он не Бог весть какие и сирвенты неважные, злословя женщин и любовь. (- поздний биограф несовсем справедлив: трубадуры ценили прежвсего изощренность. А Макабрюн был ранний, его произведения относительно просты. Тем неменье, он родоночальник «тёмного» загадочного стиля [trobar dus], и не злослов женщин – а поборник чистой любви и обличитель ее суррогата. – germiones_muzh.)

РАЗО
Маркабрюн был подкидыш, найденный у ворот некоего богатого господина, так что никогда и не узнали, кто он и откуда взялся. И эн Альдрик де Виллар воспитал его, а затем он так долго находился при трубадуре по имени Серкамон (- «Ходок по свету», жонглер тойсть профессиональный артист. – germiones_muzh.), что и сам взялся за трубадурское художество. До того прозывали его "Пустожором", а с этого времени дали ему имя Маркабрюн. Кансону же никто еще тогда не именовал кансоною, а все, что пелось, называлось песнью (- тоесть система жанров была еще неразработана. – germiones_muzh.).
Пошла о нем великая по свету молва, и все его слушали, боясь его языка, ибо настолько был он злоречив, что владельцы одного замка в Гиенне, о коих он наговорил много худого, в конце концов предали его смерти.
* * *
Начинаю без опаски
И, как водится, с завязки
Ладные на вид побаски:
– Разумей! –
Кто живет не по указке
Доблести – по мне, злодей.
Юность никнет, чахнет, тает,
А Любовь (- Амор. – germiones_muzh.) налог взимает
С тех, кто в плен к ней попадает
– Разумей! –
Свой оброк издольщик знает,
И ослушаться не смей.

Искоркой Любовь сначала
Тлеет в саже, от запала
Сушь займется сеновала:
– Разумей! –
И когда всего обстало
Пламя, гибнет ротозей.

Знаю я Любви повадки:
Здесь – радушье, там – загадки,
Здесь – лобзанья, там – припадки:
– Разумей! –
А начни играть с ней в прятки,
Станет линии прямей.

Прямо шла ее дорожка,
Ныне скривлена немножко,
Ну, а там заглохнет стежка:
– Разумей! –
Острым язычком, как кошка,
Лижет, чтоб куснуть верней.

Вынув мед из воска, может
Позабыть, чьи соты гложет;
Грушу чистит – не предложит:
– Разумей! –
Но, как лира, слух тревожит
Тем, кто хвост прищемит ей.

Заедино с чертом брешет
Тот, кто Лже-Амора тешит,
Кнут один бока им стешет:
– Разумей! –
Он – как тот, кто шкуру чешет,
Плоть сдирая до костей.

Род Любви куда как скромен,
Список жертв ее огромен,
Обольститель вероломен:
– Разумей! –
Сам мудрец рассудком темен
Выйдет из ее сетей.

Плюс – Любовь, сродни кобыле,
Хочет, чтоб за ней следили
И накручивали мили:
– Разумей! –
Тощ иль жирен, слаб иль в силе –
Все равно: скачи быстрей!

Мною взгляд ее испытан,
Вовсе слеп или косит он;
Ядом мед речей пропитан:
– Разумей! –
Пусть ужал ее засчитан
За пчелиный – жар сильней.

Кто свой путь по жизни свяжет
С женщиной – себя накажет,
То же и Писанье скажет:
– Разумей! –
Бремя бед на тех возляжет,
Кто не чтил прямых путей.

Маркабрюн отцом был зачат
Под звездой, чья воля значит,
Что Любовь, любя, дурачит:
– Разумей! –
Он себя от женщин прячет
И любовных чужд затей.