Category: армия

Category was added automatically. Read all entries about "армия".

русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

поединок мессира де Сурдеваля (Брюссель, 1537)

в одном из посольств короля Франции Франциска I к императору Карлу V посла - кардинала Жана Лотарингского - сопровождал в числе прочих дворян мессир де Сурдеваль. В Брюсселе, где располагался в то время императорский двор, Сурдеваль повздорил со своим коллегой из посольства. Решив завершить спор на шпагах и кинжалах, дворяне назначили врагврагу встречу за стенами города. Биться положили безсвидетелей: война, которая шла меж их государем и Карлом V, непозволяла расчитывать на снисходительность местных властей... Мессир де Сурдеваль прибыл на место верхом; его противник - пешим. Обнажив оружие, оппоненты приступили к прениям.
Первым получил рану де Сурдеваль. Однако оправился, продолжил бой (имброкатта - защита октавой и ответ рубящим сквалембрато справаналево - вольт влево с подшагом, опорой левой рукой оземь + пассато сотто на противоходе...) и скоро уложил противника наземь ударом, который мог стать смертельным... Так и случилосьбы: в ту эпоху непринято было миндальничать - забирали оружие проигравшего и возвращались домой к завтраку, оставив его подыхать. Но Сурдеваль решил иначе.
Он поднял упавшего, взгромоздил на своего коня, взял лошадь подуздцы и повел в город... Нашел цырюльника (они промышляли также и скорой медпомощью), поручил врага заботливому уходу и лишь послетого вернулся в посольство... Император всёже узнал об этом и вызвал де Сурдеваля водворец. Ожидавший сурового наказания за поединок на чужой территории дворянин явился - но Карл в присутствии всего двора поблагодарил его и наградил, возложив на шею богатую золотую цепь.

игрушки будущих рыцарей

специфически "рыцарские" игрушки детей феодалов, сохранившиеся досихпор в изображениях и "во плоти" - это фигурки сражающихся бойцов в полном вооружении. Веку к XIII - XIV относятся старейшие конные фигурки из бронзы - простейшие, с отверстиями подмышкой для продевания деревянного копья. Фигурки цельные - этих рыцарей не спЕшишь, без подставок... В рукописи "Сад утех" (1175) Геррады Ландсбергской находится замечательная миниатюра, на которой два юных отрока-принца играют другсдругом одной механической игрушечной группой: пешие бойцы в шлемах с миндалевидными щитами и мечами, - двигая фигурки сражающихся шнурками-приводами. Постепенно игрушки становятся сложней: конные рыцари уже "сажаются" на спину своих одовянных коней, и их можно выбивать из сёдел; сами кони делаются на колесной платформе. В парадном варианте (дорогие игрушки, как у юного Максимилиана, будущего императора Священной Римской империи германской нации) в XV - нач.XVI века фигурки бойцов разборные, и приводятся шкивами и шнурами, уходящими под платформу коней... - Такие уже легко можно сломать. Тем более, что следы оставленные эксплуатацией игрушек, говорят о том, что сшибались ими рыцарята ненашутку: таких царапин и выбоин деревяшкой несделать! Ломали копья и сталкивали сразгону, лоб-в-лоб, конь-в-конь.

(no subject)

с почетом ушел в отставку сапер, 5 лет посвятивший разминированию полей Камбоджи - крыса Магава. Она обнаружила десятки мин и несдетонировавших боеприпасов, сэкономив этим человеческие жизни. Камбоджийский Противоминный Центр посчитал, что крыса стала работать медленно, и ей нужна смена. Магава ушла на заслуженную пенсию, а благотворительная организация PDSA, с 1943 года награждающая животных, отличившихся храбростью в условиях войны, вручила серому саперу золотую воинскую медаль.
(Интересно, что Магава собственно, практически почти не рисковала - на ее вес мины не реагировали. А вот мое предложение в ЖЖ: награждать свиней, регулярно отдававших свои жызни и проливавших свою кровь при испытании боеприпасов и брони - в Великобритании прежвсего - мировое сообщество проигнорировало:) Но всё равно, Магава молодец)

ВИКТОР ТЕРЕШКИН

ЛЕШИЙ

для меня каждый выезд на охоту — это праздник, уже сами сборы — предвкушение, предчувствие счастья.
Остро отточенный топор с длинным рябиновым топорищем — им я срублю сушину, что стоит у ручья. Нужно подточить зубы в ножовке, ею напилю калабах и расколю. И сразу же воспоминание: колю в Кипуе на своей стоянке метрах в ста от озерца калабахи на полешки, а на озере сыто, с наглинкой крякает селезень. То, что это именно селезень, сомнений нет. Такой сочный баритон!
Вот десятикратный бинокль: сколько раз я смотрел в него на плавающих далеко от берега уток, как они охорашиваются, чистят перья, машут крыльями. Однажды долго любовался лебединой стаей, которая кормилась на мелководье Ладоги. Рано утром стая поднялась на крыло, услышав, как закричали — зазвенели в поднебесье их собратья.
Старенькое ружьишко — родной буковый приклад от долгой службы и пальбы, зачастую в белый свет, как в копейку, давно раскололся, его сменил приклад из ореха. Сам я такой премудрости не обучен, хорошо, лучший друг выручил.
Наконец, рюкзак собран и, как всегда, поражает своими габаритами. Этакий бегемот. Лежит на диване — у того ножки разъезжаются. Хотя в паспорте называется рюкзак «Лось».
Путь до автобусного вокзала на Обводном канале недолог. Город залит утренним сентябрьским солнцем. В нем и воспоминания о тепле недавнего лета, и неизбывная горечь наступающей дождливой осени.
В этот раз в автобусе у меня симпатичная попутчица: рыженькая, глазастая, фигура ладная. Заметила, как любовно, бережно прижимаю к себе чехол с ружьем, усмехнулась понимающе. Разговорились. Оказалось, что зовут Татьяной, живет в Подпорожье, что отец, дед, дядья — все охотники. Рассказала, что волки зимой обнаглели — стали таскать собак прямо из будок на окраинах Подпорожья.
Разговор наш неприметно свернул на тему мистическую — о леших, ведьмах, вурдалаках. Я только посмеивался, потому что знал, как часто в ночных сумерках, когда ты один в лесу, иной выворотень своими кривыми корнями со страху таким чудищем, таким йети покажется, что сердце в пятки уйдет. А подойдешь поближе — выворотень как выворотень, сучья во все стороны торчат. Но Татьяна на полном серьезе утверждала, что отец ее как-то раз был на осенней охоте в карельской глухомани за Медвежьегорском, и вот там, на окраине огромного мохового болота, не раз слышал какие-то странные крики. То не был стон лося, когда он зовет другого быка на бой, это не был вой волка, рев медведя. А именно крик — тоскливый, протяжный. И очень громкий. Были и следы на болоте, похожие на человеческие, но никакой человек не будет так широко шагать. И так глубоко в мох проваливаться. А однажды на рассвете охотник увидел какое-то странное существо, которое шло в густом подлеске на двух ногах, и было высотой больше двух метров. Лайка охотника бросилась к хозяину в ноги, да так почти весь день от него и не отходила. А ведь медведя смело за зад хватала и успевала от его когтистых лап уворачиваться.
— Кто же это, по-вашему, был на том болоте? — спрашивала меня Татьяна и сама же уверенно отвечала, — да снежный человек, йети, леший, бигфут. Называйте, как хотите, а только есть в дремучих лесах существо, наш родич.
Она даже начинала обижаться — отец врать не станет. Не стал я мою милую попутчицу обижать недоверием, приводить серьезные, тяжеловесные доводы. Разговор наш на этом закончился.
Сколько таких рассказов я услышал за свою жизнь, а еще больше прочитал. О многочисленных экспедициях в Гималаи, на Кавказ и Тянь-Шань, в сибирскую и дальневосточною тайгу. О том, как месяцами ученые и примкнувшие к ним добровольцы обходили самые глухие ущелья, урочища, даже настораживали фотокамеры, которые должны были сработать в автоматическом режиме при любом движении в месте появления снежного человека. Результат — ноль целых ноль десятых.
Да что далекие Гималаи с горными пиками и недоступными ущельями?! Как-то, когда я работал в одной питерской газете, приходил к нам в отдел внештатный автор, назовем его, скажем, Петр Иванович. Ему было уже под пятьдесят, человек серьезный, гидролог по образованию, он приносил очень толковые материалы о состоянии рек на Карельском перешейке. Пройдет от истока до устья реки десятки километров по лесным буреломам один, ночует в палатке, каждый день ведет дневник, делает снимки. И напишет о том, как влияют на речки вырубки лесов, осушение болот, помойки на берегах.
Но однажды примчался он в редакцию сам не свой, глаза горят, волосы во все стороны торчат, выложил на стол рукопись — читайте! Стал я читать: совершенно завиральная история о том, как снежный человек зимой забрел на территорию военной части на Карельском перешейке! И трое солдат из солнечного Узбекистана видели, что он был ростом выше щита, на котором художник изобразил военнослужащих в парадной и повседневной форме. А тот щит был высотой в два метра двадцать сантиметров.
Стал я Петру Ивановичу приводить железобетонные доводы серьезных ученых о том, что таких существ должно быть сотни, если не тысячи, иначе давно бы вымерли. Что где-то они должны спать, что-то есть. Наконец, спросил автора, а не связаны ли такие видения у солдат с тем, что им накануне земляки посылку прислали с анашой?
— Что вы, что вы, никакой анаши солдаты не курили, — стал горячо возражать Петр Иванович. — Да я и сам следы этого существа в лесу за воинской частью видел — шел он, шел по снегу, а потом следы прервались. Будто улетел, — подвел итог наш внештатный автор. (- лешии нелетают. Они проваливаются подземлю. – germiones_muzh.)
— Куда улетел? — спросил я.
— А в другое пространство, — на полном серьезе ответил Петр Иванович.
Ну, что тут возразишь?
Вспоминал я гидролога Петра Ивановича и его улетевшего в небо снежного человека, а автобус тем временем мчал по сухому шоссе, леса стояли уже в своем сентябрьском наряде, я засобирался на выход. Распрощался с попутчицей и вышел на своей остановке. Ну, хочется ей верить во всяческие небылицы, пусть верит, все равно не переубедить.
По солнышку, подгоняемый ветром, который ощутимо подталкивал в спину, легко дошел до большой мелиоративной канавы. Топал я вдоль нее, и всплыла в памяти история, случившаяся во времена планового хозяйства, а значит тотального дефицита. Автобус прикатил в тот раз в Кипую поздно вечером, батарейки в фонаре были чуть живые. Купить свежие тогда было удачей. Это сейчас их море разливанное.
Вот и брел я вдоль канавы, отводя ветки руками, изредка посвечивая под ноги желтым светом от садящихся батарей. Та ночь была какой-то особенной. Сначала я чуть не нарвался на кабана. Он разлегся прямо на тропинке, устроив себе гнездо из примятых веток и травы. Подхватился с лежки метрах в трех от меня, злобно хрюкнул и почесал по лесу, треща ветками. Я от неожиданности присел и вцепился в ружье. Потом перевел дух, утер пот со лба и потрюхал дальше. Не прошел и ста метров, как вдруг — бабах! Какой-то зверюга сиганул в канаву, подняв столб брызг. Я зажег фонарик и в его свете увидел добела обглоданные ветки осины. Бобр ужинал на берегу, увлекся и прыгнул в воду, когда я был от него в метре.
Вот так я и шел вдоль канавы, сердце испуганно екало, когда очередной бобрище сигал, словно конь, в воду. И тут я увидел его... Нервы и до этого были взвинчены. Оно стояло почти у тропинки и слегка покачивалось. Привидение! Хорошо был виден остроконечный капюшон плаща, его складки. Оно светилось холодным, зеленым светом, а высотой было метра два с половиной. Поначалу я хотел задать драла. Но ноги не слушались. Сердце билось на весь лес. Я понял, что если побегу, больше никогда не смогу переночевать в лесу — страх задавит. Не помню, сколько мы так простояли.
Чтобы прийти в себя, стал твердить: «Нет привидений, нет привидений!».
Но вот же оно — зеленое, светится, в плаще. Но молчит, не воет, не стонет. Потом решил: дай-ка я врежу по нему волчьей картечью! Прицелился голову и пальнул. Башка у чудища разлетелась на куски, и они, упав на землю, продолжали светиться. Я облегченно вздохнул, подошел к «приведению» и осветил его. Все стало ясно: стояла тут толстенная осина, сердцевина прогнила, в бурю ее сломало ветром. Получился пень с подобием головы в капюшоне, выступами плечей. Пенек прогнил насквозь и стал светиться. А удрал бы я — всю жизнь потом уверял бы, что видел настоящее привидение.
Когда-то тут текла речка Елена, но в застойное время мелиораторы нагнали сюда тяжелую, могучую технику и выпрямили все повороты реки, превратив ее в широкую мелиоративную канаву. Миллионы рублей потратили на то, чтобы осушить огромное моховое болото, которое подпитывало водой многочисленные ручьи и речки. Уровень воды в болоте резко упал. А ведь до осушения местные жители хорошо зарабатывали — носили из болота клюкву и продавали ее на дороге и рынках Волхова и Питера. Стаи тетеревов кормились клюквой и голубикой. По весне тетеревиные тока на болоте гремели так, что километров за пять было слышно. В лесах на окраине болота были мощные тока глухарей, слетались по пятьдесят-шестьдесят петухов. Что хотели в результате получить мелиораторы?! Это тайна, покрытая мраком, все расчеты и обоснования остались в грудах планов, отчетов и чертежей. То ли торф потом хотели добывать, то ли надеялись, что на болоте после осушения вырастет строевой лес. Воспротивились громадью этих планов партии и правительства одни лишь бобры. И стали строить поперек мелиоративных канав свои плотины. Диссидентами оказались бобры, самыми настоящими. На митинги и демонстрации не ходили, вражьи голоса не слушали, а выкопали в торфе норы, упорно втыкали в дно канав сучья и скрепляли их ветками, потом начинали таскать землю.
Подошел я к главной мелиоративной канаве — так и есть, весь лес на противоположном берегу залит, а метрах в пятидесяти ниже разлива стоит новая плотина. Весной ее тут не было. Мне бы догадаться, что такой разлив да с ряской на воде для уток — рай земной. И снять бы тяжеленный рюкзак, взять ружье наизготовку. А я попер, как бульдозер, навьюченный своим «Лосем». Прошел всего-то метров десять по бровке канавы, как с разлива с шумом, грохотом крыльев поднялась стая уток — крякв. Я вскинул ружье, выстрелил дуплетом, успел увидеть, как падает в лес за канаву подбитая утка, и тут же вверх тормашками полетел в кусты: утянул меня тяжеленный рюкзак, после того, как я резко вскинул ружье. Едва успел скинуть лямки и вскочить на ноги, как закрякали, подлетая, утки. Они неслись над канавой, но меня не видели. Я тщательно выцелил переднюю, даже успел увидеть, как сверкают на солнце синие зеркальца перьев на крыльях. Дуплет! Летит как ни в чем не бывало. Промах! В горьком недоумении посмотрел на ружье. Хотя причем здесь ружье, если хозяин — мазила?
Тут чуть не над головой пролетело четыре утки, а у меня ружье не заряжено! Едва успел зарядиться, как из кустов за канавой взлетело еще штук шесть крякв, я торопливо, не целясь, бабахнул два раза. Мимо, опять мимо! Стала возвращаться стайка, что пролетела влево, но опять промазал.
У меня от волнения даже руки затряслись. Столько уток, на близком расстоянии, и такие позорные промахи. Эх... Схоронился за куст, стал ждать, что утяры еще прилетят. Но они возвращаться не собирались. Надо было раздеваться догола и лезть в канаву, чтобы подобрать битую утку. Пусть одну, но все же добыл! Я заранее поежился, но делать было нечего, раз подстрелил дичину, нужно разыскать. Полез в воду, невольно ухнул, сразу же у берега было глубоко, по грудь. А ила сколько! Да еще пузыри болотного газа стали вырываться из-под ног. Сентябрьская вода холоднющая, как лед. Видать, уже не раз заморозки были. Посередине канавы пришлось плыть, подгребая одной рукой, во второй было ружье. В лесу за канавой воды по пояс, да еще он весь захламлен стволами, упавшими во время давнего пожара. Когда утка шлепнулась, я заметил в том месте высокую березу, дичина должна быть где-то рядом. Но сколько не бродил рядом с березой, приглядываясь к каждой коряжине, каждому пню — не запала ли там битая утка, все было напрасно. Стал расширять круг поисков. Видно, утка была только подранена и утянула куда-то в сторону. Меня стало познабливать, кожа покрылась мурашками. Тут в стороне услышал, как моя утка трепыхается на воде, и бросился туда да запнулся о валежину в воде, упал. Снова побрел туда, где слышал слабый плеск, воды в иных местах было выше пояса. Где-то тут она плыла, пряталась от меня. Может, опять зашевелится, заплещется? Но сколько не слушал, ничего не услышал. Птаха какая-то в кусту чиликала тревожно. А знобить стало сильнее. Пора было переплывать канаву обратно. Я отошел от того места, где форсировал канаву, метров на двадцать. Делать нечего, придется перебираться здесь. Тут ила на дне было намного больше, а уж ряска толстым слоем покрывала воду. Фыркая, как морж плыл я к берегу, ухватился за пучок травы, чтобы вылезти на крутой берег, и тут же ухнул с головой в глубокую бобровую нору. И вылетел оттуда чертом, будто катапультой подброшенный. Просто представил себе, как здоровенный бобрище, утомившись за ночь на постройке новой плотины, спит, а тут ему на голову сваливается голый мужик. И бобер большими, желтыми зубами с испугу оттяпывает у меня самое дорогое.
На мою беду именно тут, на берегу канавы, стеной росла густейшая крапива. И пришлось мне, шипя и ухая от боли, лезть сквозь эти заросли к тропе. Вот таким — голым, покрытым илом и ряской с ног до головы я вывалился на тропинку. И... лицом к лицу столкнулся со старушкой в белом платке. В руках у нее была тяжелая корзина с клюквой. Ужас плеснулся в глазах старушки.
— Леший! Леший! — заорала она и бросилась бежать.
Я в полнейшей растерянности стал сдавать задом в крапивные заросли, прикрыв руками то, что не оттяпал бобр. Долго еще слышал, как вопит старушка, удаляясь вдоль мелиоративной канавы. На тропинке валялась брошенная бабулей корзина с клюквой. Я стал вытираться запасными портянками и невольно фыркнул от смеха: а что еще могла подумать бедная бабуля? Голый, здоровенный, волосатый, весь в торфу и ряске вылезает из зарослей. Шипит и ухает. Леший и есть!
Два дня я охотился в тех угодьях, сидел на рассвете и на вечерних зорьках в засидке у чучалок, поставленных невдалеке от берега маленького озера, и крякал в манок, заманивая крякв присесть к своим товаркам. Не очень-то хитрые утки верили резиновым чучелам, которые и крякнуть толком не могли. Но одну крякуху, поглупее, мне все же удалось сбить. Вторую я добыл, когда тихонечко обходил многочисленные мелиоративные канавы. Опять же бобришки помогли: построили плотины даже на небольших канавах. На этих плесиках и кормились стайки крякв.
Набрал я и клюквы да еще калины. Так что мой рюкзак «Лось» стал просто гигантских размеров. Дошел до того места, где напугал бабулю, — корзина так и стоит, как я ее поставил на тропе. Поначалу хотел принести в деревню, а потом спохватился. Ну, принесу, а как бабулю ту найду, буду ходить по домам и спрашивать, здесь ли живет та бабушка, которую я до полусмерти напугал?
После обеда в воскресенье вышел к остановке автобуса, с наслаждением снял рюкзак, закурил трубку. Под навесом стояла группа деревенских старух, три из них, видать по всему, собирались в Питер, одеты были по-городскому. Остальные, одетые тепло, в куртки да пальто, торговали кто картохой, кто клюквой, кто уродившимися в тот год кабачками. И тут-то я услышал рассказ с подробностями о том, как на Анну Семенякину, когда она возвращалась с болота, напал здоровенный леший. Заорал в кустах над канавой, заухал, чтобы больше страху нагнать. Скрежетал зубами. Здоровенный, как медведь, весь в торфу... Но Анна, хоть и в годах, не растерялась — надела на голову лешаку корзину с клюквой. Пока он башкой во все стороны вертел, она и убежала, а так бы утащил ее леший в болото, поминай, как звали...
Снова медленно крадется сентябрь, и ночи становятся холоднее, желтеет и алеет лист на деревьях. Опять я собираюсь на охоту в Кипую, и уже не удивлюсь, если встречу в тех местах экспедицию ученых, ищущих следы снежного человека. Правдивейший рассказ бабушки — свидетельство тому, что именно в болотах Приладожья он и скрывается. Росту — больше двух метров, обросший шерстью, при виде людей шипит и ухает.

о характере ранений в шляхетских поединках и стычках (XVII - XIX вв.)

кой-что о сабельных поединках польсколитовской шляхты я вам уж писал. - Они были гораздо хуже регламентированы, чем современные им французские дуэли, и выглядели по документам той эпохи неприглядней, чем в романах Сенкевича... Но к чему, к какому результату стремились участники таких единоборств? Что было их целью в поединке?
Во Франции XVI - XVII столетий дуэль на шпагах, а затем и на пистолях закономерно завершалась смертью одного из дуэлянтов. На меньшее неразменивались. - А вот глядя на Польшу, этого нескажешь. Сплошь и рядом результат встречи - отсеченный палец, "метка" на лице, заливающая кровью глаза... Вот мемуары о дуэлях гусара Почобута Одляницкого, который судя по ним, был тот еще рубака: первая встреча - противник пытавшись напугать юного Почобута натиском но безуспеха, будучи разведен с ним свидетелями (згода, згода, панове!), предательски бросается на уходящего героя и рубит его по лопатке. Вот гад! Но не прошло и двух месяцев, как Почобут рубится снова - наэтраз ставит второму супротивнику зарубку поперек носа. Значит, лопатку Почобуту неразрубили? Удар был нанесен плашмя... Затем все в томже духе: Почобут побеждает, убитых нет. А время самое боевое: XVII век, 60-е годы, война на войне. И поединки всё в среде военных... Но и в мирном быту дрались часто - а свидетельств о летальном исходе встреч нетути. (А они должныбылибыть: жесткая конкура за наследство, за богатую - пшепрашам! прекрасную, конечно - паненку логично завершать смертельным ударом. Рубились-то на каждом шагу). - Пачиму? Манера фехтования ограничивала арсенал бойцов слабыми кистевыми ударами? Нет. Почобут cрубает одному из своих "визави" перекрестье его сабли, а для того нужен сильный  амплитудный удар, сплеча. Рубку отрабатывали на кованых гвоздях, отсекая головки. Мастерство владения оружием было высокое: пан Габриэль Модлишевский вот смахивал с головы оруженосца мелкую монетку, некасаясь тела... Надеюсь, у пахолека с шевелюрой - и нервами всёбыло в порядке.
- Сдается мне, убивать нехотели. Скорейвсего, в интересах избежать родовой мсти и преследования по суду. Поединок (и даж стычку: последствия описываются теже - порубы ног, пострелы ух) стремились свести к нейтрализации противника ранением. Секунданты тож старались. Да, иногда отхватывали и руку - но это лечилось (хоть и варварскими средствами, но всёже. Да чо там! И безноги в кавалерии служили). А ежели и убивали, то о сем старались в мемуарах скромно молчать. - Муветон!

НА МРАМОРНЫХ УТЕСАХ (немецкая аллегория. 1928). - XXII серия

когда мы добрались до большого пастбищного хутора, уже опустились сумерки. Мы ещё издалека увидели, что там царило беспокойство; хлева были освещены факелами и гудели от рёва скота, который торопливо загоняли внутрь. Мы встретили часть пастухов с оружием и узнали, что другие ещё остались на дальних пастбищах Кампаньи, где нужно было спасать скот. Во дворе нас принял Сомбор, первый сын старика, великан с рыжей окладистой бородой и с кнутом, на ремне которого висели свинцовые шарики, в руке. Он сообщил, что в полдень в лесах возникло волнение; увидели поднимающийся к небу дым и услышали шум. Потом из болотных кустарников вдоль Филлерхорна выступили толпы «огненных червей» и охотников и угнали стадо, лежавшее там у фольварка. Сомбор, правда, ещё на болоте отбил у них часть добычи, но при этом заметил наличие толп лесничих, так что следовало ожидать заварухи. Между тем его разведчики выявили дозорные группы и действующих в одиночку людей в других точках, например, у передовой рощи Красного быка и даже у нас в тылу. Нам очень повезло, что мы смогли добраться до хутора прежде, чем нас отрезали.
В таких условиях я не мог ожидать, что при нападении Беловар будет сопровождать меня в леса, и счёл справедливым, чтобы он позаботился о своём добре и о своих близких. Но я, видимо, ещё недостаточно хорошо знал старого бойца и то рвение, какое он был способен проявить для друзей. Он тотчас же поклялся, что лучше даст сжечь дотла дом, хлев и амбары, чем в этот день отступит от меня хоть на шаг, и передал заботу о хуторе сыну Сомбору. При этих словах женщины, уже вытаскивавшие из дома ценности, спешно постучали по дереву и с жалобным плачем сгрудились вокруг нас. Потом к нам подошла добрая матушка и ощупала нас с головы до ног. На моём правом плече пальцы её натолкнулись было на сопротивление, однако со второй попытки беспрепятственно по нему проскользнули. Когда же она коснулась лба сына, её охватил ужас, и она закрыла лицо. Тут молодайка бросилась старику на грудь, пронзительно причитая, как плачут по покойнику.
Но старик не любил бабских слёз, когда шёл в стычку и когда первое опьянение борьбы уже бурлило у него в крови. Он обеими руками расчистил себе пространство, как пловец раздвигает волны, и громким голосом поимённо призвал к борьбе сыновей и слуг. Он отобрал лишь патрульный отряд, передав всех остальных сыну Сомбору для охранения хутора. Но он выискивал только таких, кому в борьбе кланов уже довелось убить человека, и кого он, будучи в хорошем расположении духа, называл своими петушками. Они пришли в кожаных колетах, кожаных колпаках и с нехитрым вооружением, какое сохранялось в арсеналах пастбищных хуторов со времён предков. В свете факелов тут можно было увидеть алебарды и палицы, тяжёлые шесты, к которым были прилажены острые топоры и зазубренные копья, а также пики, стенодробилки и заточенные крюки всевозможного вида. Этим старик собирался всласть прочистить и вымести лесной сброд.
Потом псари распахнули клетки, в которых, уже воя, шумели своры собак — стройные гончие и тяжёлые кусаки, со светлым и мрачным лаем. Рыча и почесываясь, они вырвались наружу, заполонив двор, во главе их тяжёлый легавый пёс Леонтодон. Он подпрыгнул на Беловара и, визжа, поставил лапы ему на плечи, хотя старик был великаном. Слуги вдоволь напоили их, а потом из миски разлили для них на бесшовном полу кровь битого скота.
Обе своры были гордостью старика, и, конечно, по большей части именно благодаря им сброд из ельниковых деревень в этом году предпочитал обходить его угодья дальней околицей. Он вырастил для лёгкой своры быструю степную борзую, ложе с которой делит вольный араб и щенка которой его бабёнка кормит собственной грудью. В этих, быстрых как ветер телах каждый мускул был прорисован настолько, будто их создал придирчивый анатом, а движение в них было таким мощным, что даже во сне их постоянно сотрясала дрожь. Изо всех скороходов на этой земле только гепарды могли превзойти их, но и те лишь на короткой дистанции. Они гнали добычу парами, срезая дуги и крепко сидя на плечах зверя. Но были также и одиночные ловцы, которые опрокидывали жертву и держали за шею, пока не подойдёт охотник.
В своей тяжёлой своре старик таскал молосского дога, великолепное, ярко-жёлтое с чёрными полосами животное. Неустрашимость, которой отличалась эта порода, повысилась ещё более благодаря скрещиванию с кровью тибетского дога, позволявшему им на римских аренах бороться с турами и львами. Об успехе свидетельствовали размеры, гордая осанка и хвост, который торчал как штандарт. На спинах почти всех кусак виднелись грубые шрамы — памятные следы медвежьих когтей. Большой медведь, выходя из зарослей на пастбище, был вынужден тесно прижиматься к опушке леса, ибо, если гончие настигали и останавливали его, остальные собаки загрызали его до смерти ещё прежде, чем подоспеет охотник.
Собаки на внутреннем дворе катались, рычали и душили друг друга, и из красных пастей в нашу сторону сверкали ужасные зубы. Сюда добавлялись отсветы факелов, звон оружия и причитания женщин, точно вспугнутые голуби, порхавших по двору. Это буйство доставляло радость старику, правой рукой он с удовлетворением потирал бороду, а левой заставлял танцевать широкий кинжал, заткнутый за красный кушак. А с запястья у него свисал на ремне тяжёлый двойной топор.
Потом слуги с кожаными фехтовальными манжетами, достававшими им до плеч, устремились к собакам и крепко привязали их к ремням с шипами. Мы с погашенными факелами вышли из ворот и через последние метки двинулись к лесам.
Взошла луна, в её сиянии я предавался мыслям, которые подстерегают нас, когда мы отправляемся в неизвестность. Во мне пробудились воспоминания о тех великолепных утренних часах, когда мы в авангарде скакали впереди наших отрядов, а позади нас в прохладной рани звенел хор молодых всадников. Там мы чувствовали, как празднично бьётся сердце, и все сокровища этой земли казались нам мелочью в сравнении с грядущей усладой решительного и почётного похода. О, какая же разница была между теми часами и этой ночью, в бледном свете которой я видел сверкание оружия, похожего на когти и рога чудовищ. Мы двигались в леса лемуров, отринувших человеческие права и человеческие установления, где не пожать было никакой славы. И я чувствовал ничтожность блеска и чести, и глубокую горечь.
Но утешением мне было то, что теперь я шёл не в очаровании магических приключений, как в первый раз, когда искал Фортунио, а в очаровании добрых дел, призванный высокой духовной силой. И я решил не предаваться страху и высокомерию.

ЭРНСТ ЮНГЕР (1885 – 1998. герой Германии, 14 ран в ПМВ, мыслитель и боевой офицер, военный теоретик и мистик)

НА МРАМОРНЫХ УТЕСАХ (немецкая аллегория. 1938). - XXI серия

первую половину дня мы провели в волнении, а между тем оставленная машина стояла возле наших ворот. За завтраком Лампуза подала нам записку от Филлобиуса, из которой мы заключили, что визит не остался им незамеченным. В ней он просил нас настоятельно пригласить князя в монастырь; Лампуза роковым образом опоздала с её передачей.
В полдень пришёл старый Беловар, чтобы сообщить нам, что молодой князь с Бракмаром ни свет ни заря появились у него на хуторе. Там Бракмар, изучая раскрашенный пергамент, расспросил его о некоторых пунктах в лесах. Потом они снова пустились в дорогу, а старик послал вслед за ними разведчика из своего клана. Оба углубились в леса на полосе между Филлерхорном и передней рощей Красного быка.
По тону сообщения нам стало ясно, что следовало ждать неприятностей, и мы предпочли бы, чтобы оба отправились в путь со слугами и сыновьями старика, как им было предложено. Мы знали принцип Бракмара, что самый опасный — это отдельный человек с именем, и решили, что они, возможно, нагрянули прямо к старому князю крови в его роскошном дворце, чтобы его одолеть. Но там они угодили в сети демонической власти — мы догадывались, что упущение Лампузы уже было как-то связано с тайными нитями этих сетей. Мы вспомнили об участи Фортунио, который как-никак был высокоодарённым человеком и, прежде чем двинуться в леса, долго занимался ими. Наверно, то была его карта, которая неким окольным путём оказалась у Бракмара. После смерти Фортунио мы долго разыскивали её и узнали, что она попала в руки кладоискателей.
Оба были не подготовлены и пустились в опасное предприятие без руководства, словно в обычное приключение. Они представляли собой как бы половинки человека — тут Бракмар, чистый техник власти, который всегда видит только малые части вещей, но никогда их корни, а здесь князь Сунмира, благородный ум, знающий правильный порядок, однако похожий на ребёнка, который дерзнул отправиться в леса, где воют волки. Нам представлялось, что отец Лампрос мог бы каким-то глубоким способом изменить и сплотить обоих, как то происходит благодаря мистериям. В записке мы сообщили ему о положении дел и спешно отправили Эрио в монастырь Фальциферы.
С того момента, как князь с Бракмаром появились у нас, мы чувствовали себя подавленными, но теперь мы увидели вещи отчётливее, чем до того. Мы ощутили, что они достигли высшей точки, и что нам следовало плыть так, как в бурной пучине проплывают узкое место. Теперь мы решили, что настало время использовать зеркало Нигромонтана, собираясь зажечь им свет, пока солнце ещё стояло благоприятно. Мы поднялись на открытую террасу второго этажа и, как предписывалось, с помощью хрустального стекла от небесного огня воспламенили светильники. С большой радостью мы увидели, как нисходит голубое пламя, и потом спрятали зеркало и светильники в нише, где стояли лары (- изображения духов предков – покровителей очага. – germiones_muzh.).
Мы ещё переодевались, когда вернулся Эрио с ответом монаха. Он застал патера за молитвой. Тот, не читая нашего листка, тотчас же передал мальчику письмо. Так вручают приказы, которые, давно запечатанные, лежат наготове.
Мы увидели, что послание было впервые подписано именем Лампрос; на нём был также изображён герб с изречением «meyn geduld hat ursach». Также в первый раз в нём речь шла не о растениях, но патер в нескольких словах просил меня разыскать князя и о нём позаботиться, кроме того, добавлял он, я не должен идти без оружия.
Поскольку снаряжаться следовало безотлагательно, я, перекинувшись с братом Ото несколькими торопливыми фразами, надел старую и давно испытанную охотничью куртку, выдерживающую любые колючки. С оружием же в Рутовом скиту дело обстояло плохо. Лишь над камином висело ружьё, какое применяют для охоты на уток, только с укороченным стволом. Мы время от времени пользовались им в наших путешествиях, чтобы стрелять по рептилиям, сочетающим твёрдую кожу с живучестью и которых крупная картечь сражает гораздо вернее, нежели выстрел из лучшего карабина. Попавшись мне на глаза, оно вызвало во мне воспоминания о мускусной приманке, в жарких береговых зарослях льющейся навстречу охотнику, который приближается к местам обитания больших ящериц. На то время, когда суша и вода расплываются в сумерках, мы крепили на ствол серебряную мушку. Это ружьё было единственным приспособлением в нашем доме, которое можно было назвать оружием; поэтому я взял с собой его, а брат Ото повесил мне через плечо большую кожаную сумку, на клапане которой были прикреплены петли для отстрелянной птицы, а внутри была нашита патронная лента с зарядами.
В такой спешке мы хватаемся за первое, что нам попадается под руку; отец Лампрос предписал мне иметь оружие тоже скорее как символ свободы и вражды — так же как друг приходит с цветами. Хорошая шпага, которую я использовал у пурпурных всадников, висит далеко на севере в отцовском доме; да я никогда б и не выбрал её для такого похода. В горячих кавалерийских схватках, когда земля дрожит под ударом копыт и вольно дышится грудью, она сверкала в солнечном свете. Я обнажал её в лёгком, покачивающемся галопе, при котором оружие сперва звенит очень тихо, а потом всё сильней и сильней, в то время как глаза уже выбирают во вражеском эскадроне противника. Я полагался на неё также в те мгновения единоборства, когда в сутолоке проскакиваешь галопом широкую равнину и уже видишь многие сёдла пустыми. Там случался удар, приходившийся на чашку франкских рапир и на бугель шотландских сабель, — но бывал и такой, когда ты запястьем чувствовал мягкое сопротивление уязвимого места, где клинок врезается в жизнь. Но все эти всадники, и даже вольные сыновья варварских племён, были благородными мужчинами, за отечество подставлявшими собственную грудь под железо; и за любого мы могли бы поднять на пиру стакан, как делают братья. Смельчаки этой земли в схватке определяют границы свободы; но оружие, которое ты обнажаешь против таких людей, против живодёров и их приспешников не применишь.
Я торопливо попрощался с братом Ото и с Эрио. Я посчитал добрым знаком, что мальчик при этом смотрел на меня с ясной уверенностью. Потом мы со старым пастухом отправились в путь.

ЭРНСТ ЮНГЕР (1885 – 1998. герой Германии, 14 ран в ПМВ, мыслитель и боевой офицер, военный теоретик и мистик)

ПОСЛЕДНИЙ (хроника воздушного боя. 28.11.1941)

20 ноября, когда я остался единственным в полку пилотом, начальник штаба капитан Чечнев получил распоряжение направить командира-летчика в Борисоглебский запасной авиаполк для получения там эскадрильи И-16 вместе с личным составом. Такое известие нас обрадовало, ибо давно уже мы не получали пополнения ни машинами, ни летчиками. За минувшие пять месяцев войны более шестидесяти человек в полку сложили головы в неравных, жестоких и кровопролитных воздушных боях.
Связной самолет доставил меня в Борисоглебск. Командир авиаполка долго рассматривал мои документы, вздыхал и старательно прятал глаза. Было похоже, что с получением обещанной эскадрильи выходила какая-то заминка.
— Чем порадуете, товарищ майор? — нарушил я затянувшееся молчание.
— Собственно, нечем порадовать, лейтенант. Вашу эскадрилью, — он подчеркнул слово «вашу», — мне приказали передать москвичам. Самолеты уже вчера улетели.
— А как же мы… Ведь перед вами — последний летчик полка, вы понимаете это? На нашем аэродроме всего два самолета, битые-перебитые, латка на латке. Моторы давным-давно выработали все ресурсы. Летать не на чем и некому. Дайте хоть что-нибудь! Ну, если не эскадрилью, то хотя бы звено. На первое время и этому будем рады, — просил я майора.
Тот смотрел на меня грустными глазами, и я видел, что у него действительно дать нам нечего. По разным углам аэродрома стояло лишь несколько машин, но в каком состоянии и кому принадлежат — неизвестно.
— Ладно, уговорил, лейтенант. Прибыли сегодня к нам два летчика-сержанта. Из училища. Кажется, Мельников и Дыбич. Вот и забирай их себе. Три самолета тоже постараемся найти…
Линия фронта уже проходила по Дону. Ростов занял враг. Утром 28 ноября 1941 года мы поднялись в воздух. Задача была сформулирована кратко: «Не допускать бомбардировщики противника к нашим наземным частям». Для трех И-16 задача почти невыполнимая. Мельникова и Дыбича, идущих в первый свой боевой вылет, потренировать в выполнении приемов боя не было возможности. Кое-что я успел показать над аэродромом, кое-что объяснил на пальцах.
Звено круто набирало высоту. Над Ростовом стелилась сизая дымка — в городе догорали пожары. Вот впереди показались четыре пары «мессеров» — авангард прикрытия бомбардировщиков. Я развернул звено в сторону солнца, не упуская из виду немецкие истребители. Сейчас важно остаться не обнаруженными, сохранить возможность для внезапного удара по бомбовозам.
Наконец показалась основная группа — плотный строй из десяти тяжелых Ю-88, окруженных снующими вокруг них истребителями. Мы выше «юнкерсов» примерно на тысячу метров. Позиция удобная. Недолгое сближение на встречном курсе со стороны бьющего немцам в глаза солнца, и вот — пора!
Круто опускаю нос машины на ведущего «юнкерса». Ударить надо именно по нему, хотя бы сбить его с курса. «Юнкерс» быстро растет в сетке прицела. Огонь! Огонь! С визгом сорвались с полозков два РС и, оставляя дымный след, устремились к флагману. Мои напарники тоже выпустили по два снаряда — флагманский Ю-88 неуклюже завалился и, окутавшись дымом, рухнул вниз. Остальные бросились по сторонам, из открытых люков черными каплями потекли бомбы, на свои же войска — лишь бы поскорее избавиться от груза. Вся атака длилась несколько секунд.
Истребители сопровождения прозевали ее начало, и теперь «мессеры», примерно тридцать машин, бросились за нашим уходящим на пикировании звеном.
За минувшие месяцы войны в воздушных боях, как я говорил, на моих глазах погибли или получили тяжелые ранения два полных летных состава полка. Смерть товарищей звала к отмщению. Я твердо усвоил главную заповедь истребителя: не считай врагов, а смотри, где они. С первого же боевого вылета драться приходилось при численном перевесе немцев, и стоило когда-нибудь хоть на секунду оробеть перед этим обстоятельством — гибель моя оказалась бы неизбежной.
Позже пришел опыт, бурные эмоции сменил холодный расчет, и бой превратился в обычную, до тонкостей освоенную работу. Пилотирование не занимало внимания: в полете я становился, так сказать, частью самолета, отлаженной и отрегулированной до полного совершенства, все мои действия обосновывались сложившейся на данный момент обстановкой. Получалось, будто машиной управлял кто-то другой, а я только приказывал этому другому выполнять нужные маневры…
Душа моя, если можно так сказать, сжалась, ушла в себя. Я перестал испытывать страх, все больше привыкал к гибели однополчан, не помышляя и самому остаться в живых. Мысли о смерти остались где-то за пределами сознания, там, куда вход моему человеческому «я» был строго воспрещен.
Постепенно я перестал удивляться тому, что выходил из самых невероятно тяжелых, непомерно неравных схваток без единой царапины — даже тогда, когда возвращался из боя, в котором гибла вся наша вылетавшая группа. Почему так получилось, я не понимал, да и не задумывался над этим. Принимал все, как должное.
И только много позднее, в тиши госпиталя, я начну постепенно оттаивать, анализируя проведенные бои и испытывая ни с чем не сравнимое тягостное чувство от былой, казалось, абсолютной неизбежности смерти; размышлял о причинах нашей неполной подготовленности к этой войне; ощущал острую неизбывную боль, вспоминая о погибших друзьях. Все это — потом…
А сейчас мое звено продолжало бешено пикировать в строю правого пеленга. «Мессеры» догоняли. Четко работала мысль: «Резко затормозить. Немцы этого не ожидают и обязательно проскочат вперед. Мы окажемся у них в хвосте». Старый, испытанный прием: убран газ, машины энергично выведены в горизонтальный полет. Звено словно уперлось в резиновую стену — широкий лоб наших «ишачков» сделал свое дело, все три И-16 будто встали на якоря! А остроносого «мессершмитта» быстро не затормозишь, не зря же он «мессер» — «нож».
Успеваем перестроиться в оборонительный круг. Немцы пристреливаются. Все ближе пушечные трассы. Все круче приходится закладывать виражи. Моторы надрываются в форсаже. Самолеты вздрагивают от напряжения, готовые сорваться в штопор при малейшей ошибке в пилотировании.
Самолет в штопоре — это бешеное вращение земли, сливающейся в крутящийся диск. Я не однажды использовал штопор для выхода из боя, но только тогда, когда оставался один. Теперь же, прижавшись вплотную друг к другу, крутились со мной в сумасшедшем вираже две машины с совсем еще «зелеными» летчиками.
Надо уходить. Но как? Выход виделся пока один: удержаться в крутом вираже, «пересидеть» немцев в воздухе. Мы могли бы гордиться таким исходом, ведь их в десять раз больше, а мои напарники впервые в бою. Но долго ли выдержат новички такую нагрузку?
От перегрузок кровь отливает от головы. В глазах меркнет свет, неимоверной тяжестью наливается тело, неумолимая центробежная сила гнет позвоночник, отрывает руки от рычагов управления. А надо еще следить за обстановкой, маневрировать, уклоняться от смертоносного огня.
Машина Дыбича вдруг резко «клюнула», завалилась и резко понеслась к земле. Следом устремилось несколько пар «мессершмиттов».
— Стас, не выводи! Штопори до земли! Только не выводи!
Но самолет Дыбича, сделав несколько витков, начал выходить из штопорного полета.
— Что ты делаешь, Дыбич, немедленно в штопор! — надрывался я криком, хотя знал, что моего голоса никто не услышит.
Четыре «мессера» догнали краснозведную машину. Вспух на ее месте клубок взрыва, замелькали в падении куски самолета. Не стало Станислава Дыбича.
Мельников плотнее прижался к моей машине. Для него я был единственной защитой в этом страшном смертоносном клубке. Он тянется ко мне, как цыпленок, убегающий под крыло матери-наседки от налетающего коршуна.
Наше оборонительное кольцо распалось. Немцы немедленно этим воспользовались, бросившись на нас с задней полусферы. Ливень снарядов возвестил о новых атаках. Находиться в вираже теперь бессмысленно. Нас атакуют сзади, идут встречным курсом, изготовились бить сверху. Теперь оставалось атаковать самим. Иного выхода нет.
Я бросился вправо вверх и оказался под проходившим мимо «мессером». Его желтое брюхо заполнило сетку прицела.
— Огонь! Залпом!
Пулеметы брызнули свинцовыми струями, РС вошел в тело истребителя. Он стал очередным сбитым мной самолетом врага.
Но радость тут же сменилась тревогой — где Мельников? Не удержавшись возле меня при броске вверх, он остался один. Проскочившего перед ним «мессера» он поджег, но и Мельникова постигла та же учесть. Я успел увидеть объятый пламенем И-16 и горящий рядом с ним «мессершмитт».
— Эх, Алеша, Алеша… Ну, теперь, держитесь, гады!
Ярость и боль душили меня. Стиснув зубы, бросил машину вниз, к проходившей там паре «мессеров». Увидев меня, они со снижением бросились удирать к городу. Они позволили почти догнать себя, а потом сошлись плотнее и начали выходить из крутого снижения. В азарте преследования до упора жму на сектор газа. Мотор не выл — он визжал на высокой форсажной ноте, словно жаловался на свою невообразимо трудную судьбу. Буравом ввинчивался звук в закрытые шлемом уши. В прицеле четко просматривался ведущий «мессер». Дистанция сокращалась. Еще секунда — и сработают мои пулеметы.
Но вдруг сетка прицела очистилась — обе вражеские машины боевыми разворотами ушли в разные стороны… Меня одурачивали, как мальчишку! Вместо боя втянули в бессмысленное преследование. Зачем?
Справа разорвался тяжелый снаряд, сверкнуло пламя. Машину сильно тряхнуло, в глазах поплыли красные круги. Наступила полная тишина. Я потерял сознание.
Моя машина, с оторванным концом правого крыла, с развороченным бортом и срезанным фонарем кабины, неуправляемая, поднялась и легла на спину. Я повис на ремнях. Яростный ветер свистел в кабине. Сознание медленно возвращалось.
«Что же произошло? Ведь я же их почти догнал. Они убегали и внезапно исчезли. А через секунду ударили зенитки… Сволочи, завели меня на зенитную батарею. Подловили, «герои»… Всей оравой не смогли справиться, сожгли уйму бензина и боеприпасов, а без зенитчиков не обошлось…»
Машина, лежа на спине, падала под небольшим углом к горизонту. Подо мной лежал захваченный врагом Ростов. Впереди лента Дона, за рекой — наши. Собрав в кулак волю, двинул рули. Самолет неохотно, с большой нагрузкой на управление, вернулся в нормальное положение. Осмотрелся. «Мессеров» не видно. Ушли.
Снижаясь, пересек Дон. Впереди бесконечные линии окопов, чуть левее небольшой холм, за ним — пятачок пашни. Туда, только туда.
Убыстряя бег, сливаясь в сплошную серую полосу, несется на меня земля. Скребут по грунту лопасти винта, небольшой пробег — машина, окутанная пылью, остановилась, зарывшись мотором в перепаханное бомбами и снарядами поле.
— Вот и все. Дома.
Страшно возбужденный, я отстегнул ремни, выбрался из разбитой кабины. Снял парашют. Из ближних окопов ко мне бежали бойцы, что-то кричали, размахивая руками. Расстегивая шлем, почувствовал нечто вроде щекотки за правым ухом. Тронул рукой — из пробитого, мокрого от крови шлема торчал еще теплый зазубренный осколок.
В тот же миг голову пронзила резкая боль. Земля повалилась в сторону, потом вдруг встала «на ребро» и, стремительно опрокидываясь, прихлопнула меня душным непроницаемым покрывалом.

ЛЕВ ЛОБАНОВ (1918 - ? гражданский летчик. воевал в воздухе и на земле). ВСЕМ СМЕРТЯМ НАЗЛО, ЗАПИСКИ ФРОНТОВОГО ЛЕТЧИКА

день был солнечный, яркий (воспоминания художника, ушедшего на фронт)

для всех или почти всех москвичей 22 июня было самым контрастным днем и самым памятным, ни один день в жизни нашей не играл такой роли, как этот, внезапно в солнечное утро ворвалось сообщение о войне, искорежив все жизни, все, созданное людьми, и саму природу. Оборвались все мечты, надежды, ожидания.
День был солнечный, яркий, мы с женой и сыном собирались уезжать на Днепр. С утра в воскресенье я рубил во дворе дрова и обсуждали с соседями, какой фотоаппарат лучше для съемки пейзажей. Вдруг во двор выбежал мальчишка и закричал:
— Дядя Коля, по радио объявили, началась война! Все бросились к громкоговорителям, а из них неслось:
«Сегодня в шесть часов утра, без объявления войны...»
У каждого с этой минуты все изменилось в жизни, все мы как бы увидели себя и всю свою жизнь, и с этой минуты перед каждым встал вопрос о его завтра, его месте в этой войне.
Галочка прибежала запыхавшись:
— Ты знаешь, не могла пробиться! Ехали машины с солдатами, один бросил мне письмо, кричит: «Отнеси на почту!» За ним другой, третий, уже из всех машин бросали конверты, треугольники, я не успевала ловить, они падали, все их собирали. Надо готовиться, запасать продукты...
Кинулись в магазин. По улицам бежали люди, покупая все, что есть, в магазинах, но на нашу долю ничего не осталось, были лишь наборы ассорти, мы купили пять коробок и вернулись домой.
Стал звонить ребятам, и решили идти в Музей революции. Я дружил с нашими киевлянами, с которыми вместе перевелись в Московский художественный институт, это Лева Народицкий, Николай Передний и Борис Керстенс, все мы кончили пятый курс, «вышли на диплом», как тогда говорили. Учился я в батальном классе Петра Дмитриевича Покаржевского и одновременно работал у него на панораме «Оборона Царицына». Любимым героем моим был Котовский, о нем я писал свой диплом, к которому уже сделал эскизы. Все мы четверо работали в Музее революции, делали копии картин и небольшие вещи для экспозиции, вот мы и пошли в музей, чтобы включиться в работу для фронта.
Все кипело и волновалось, все куда-то спешили; незнакомые, останавливались на улицах, заговаривая друг с другом об одном и том же.
В музее нам дали сразу задание сделать плакаты на темы «Все на фронт!», «Ты записался в добровольцы?!», «Производительный труд — помощь фронту!». Для экспозиции музея я взялся писать картину «Немецкие оккупанты на Украине в 1918 году».
Пришел вечером, рассказал Галочке, что мы уже включились в работу. Дома — мать Галочки с детьми. Начали делать светомаскировку и заклеивать стекла крест-накрест полосками бумаги. Но дома мы не могли быть, нас тянуло на люди. Побежали на Сретенку в кинотеатр. Просидев несколько минут, вдруг додумались, что дома сын, а если бомбежка? Мысль о бомбежке пришла первый раз в голову. Мы бросились домой. Колхозная площадь была пустынной, вверх темным куполом уходило чистое небо, лишь на западе на оранжево-красном крае неба лежали над горизонтом тяжелые темные, как ножи, тучи.
Прибежали домой. Ребенок спал, окно завешено покрывалом. Спать мы не могли. Да нам и не дали. Только вышли во двор, как зазвучали сирены тревоги и всем объявили, чтобы спустились в бомбоубежища. В небе забороздили прожектора, выла сирена, грохотали зенитки, метались люди, всех отсылали в укрытия, только группы самообороны остались дежурить на крышах и внизу. Мы отправили детей и маму в бомбоубежище, а сами остались во дворе, сидели на лавочке и ели конфеты, купленные днем.
После солнечного дня наступила ночь, первая ночь войны. В небе началось какое-то праздничное представление, прожектора шарили, переплетаясь, скрещиваясь; хлопали зенитки с крыш больших домов, разрывы снарядов вспыхивали белыми цветами в лучах прожекторов, по улице бежали люди, но во дворе было тихо, квартиры брошены, и, оказалось, только мы вдвоем остались наверху. Лихорадочно обсуждали начало войны, хорошо бы вместе уйти на фронт, надо только сынишку устроить...
Прозвучали сирены отбоя, и из бомбоубежища высыпали люди. Шумно возвращались по домам, все возбуждены, только сонные дети на руках заставляют людей уходить в квартиры. Мы бросились к своим, уложили детей и вышли на улицу. Уснуть никто не мог, все сидели во дворе...
Перебирая яркие, памятные дни войны, одни — потому что ярки были подвиги товарищей, другие — ярки столкновением с опасностью, я останавливаюсь на начале войны, ее первом дне. Этот день остается самым ярким. Это день, перевернувший все наши жизни, изменивший судьбы людей и понятия. Будущее было полно тревоги и неизвестности; прошлое, радостное и солнечное, кончилось в этот день.
Небо над Москвой светлело, заря вечерняя почти сходилась с утренней... Вот этой ночью и было решено, что я пойду в армию, на фронт, что надо отказаться от брони, бросить искусство и стать солдатом.
* * *
Наутро бегу работать и, как только мы все собираемся, объявляю о нашем с Галочкой решении. Лева говорит:
— Галка права, надо идти.
Поработав полдня, мы идем в военкомат. У военкомата увидели много народа, пришедшего по повесткам, здесь же толклись и желающие стать добровольцами. Военком категорически сказал, чтобы шли по домам и работали, не мешали им проводить мобилизацию. Наш порыв разбился, и мы, неудовлетворенные, вернулись в музей. Во время работы опять перебирали все возможности попасть на фронт, и нам пришла мысль обратиться к главному редактору «Правды». Побежали в редакцию, добились приема. Нас он выслушал и сказал, что сделает все возможное.
Прошло четыре дня, нашу четверку вызвали в редакцию и сообщили, что могут взять в военкоматы оформлять призывные пункты — рисовать лозунги, плакаты. Это нас разочаровало ужасно, ведь мы и сейчас делаем агитационную работу, а нам необходимо попасть в действующую армию. Но у дипломников бронь, их не берут на фронт.
Сдаем плакаты в музее, это первые плакаты в экспозиции на тему войны. Картину про немецких оккупантов на Украине тоже заканчиваю.
Заходим в институт, и — наше счастье! — только что началась запись в ополчение. В маленькой канцелярии на площади Пушкина шумно и людно, над столом сгрудились люди, идет запись, увидел Рубинского Игоря, Николая Соломина, Люсю Дубовик, Васю Нечитайло, Колю Осенева, Давида Дубинского, Глебова Федю — версту коломенскую; прорезал шум тонкий голос Игоря Рубана, он потом стал нашим старшиной; длинноногий Миша Володин (он стал правофланговым, гордостью нашего взвода — равных по росту ему не было) перевесился через всех и, тыча пальцем в список, повторял свою фамилию. Более деликатные и тихие, Саша Волков, Августович Алексей, Суздальцев Миша, беспомощно тыкались в спины, не могли пробиться к столу. Здесь же жены многих студентов живо обсуждали, что им делать, они тоже пошли бы, да детей некуда девать.
Мы вчетвером, обрадовавшись открывшейся возможности, дружно пробираемся к столу.
Стали подходить ребята, еще и еще, выстраивалась очередь. Вот подошли Жора Орлов, Виктор Смирнов, Миша Милешкин, Костя Максимов, Петр Малышев, Паша Судаков, Иван Сошников, Чащарин, Плотнов, Родионов... Комната не вмещает вошедших, те, кто записался, довольные отходят и толпятся в коридорчике.
Народа набирается на целый взвод, а то и роту, и нам кажется, что это будет очень большой силой и сыграет важную роль в войне; нам кажется, что стоит нам появиться на фронте — и война будет кончена, мы так и жен уговариваем.
Нам объявляют, что завтра надо явиться к гостинице «Советская», там размещается штаб ополченцев Ленинградского района.
Пришел домой и с гордостью сообщил Галочке, что мы уже, все вместе, записались в ополчение. Она сразу же начинает шить мешок с лямками, такой, как нужно солдату, складывать все необходимое. Галя тоже хочет идти, медсестрой. Но как быть с Игорем? Мама не хочет оставаться с двумя детьми, своим десятилетним Димкой и нашим четырехлетком, она вдобавок еще и работает.
Утром объявляют, что все женщины с детьми должны быть эвакуированы, должны покинуть Москву.
* * *
И вот наконец мы записаны и острижены, и первая ночь в школе, за запертыми дверьми.
Я сбежал той ночью и пришел на рассвете — вылез в окно и так же вернулся. Еще я не мог привыкнуть, что я — не я, что я уже солдат. И кроме того, мне казалось бессмысленным ночевать на полу в школе, если я могу и должен пойти домой и проводить свою жену в эвакуацию, отнести ей чемодан на место сбора.
Когда я пришел домой, мать Гали увела детей, освободила комнату, чтобы мы попрощались. Понималось, что это не просто наслаждение мужа и жены, а прощание, и, может быть, навсегда. В народе к этому относились серьезно и это не осуждалось как что-то стыдное, все с большим пониманием и сочувствием старались помочь и дать возможность побыть наедине.
Я тут понял, что нахожусь как бы за гранью и права у меня необычные. Я почувствовал тут войну острее, чем даже тогда, когда получил винтовку.
Мы не спим ночь, такую короткую, нашу последнюю ночь. Наступит день, и я не смогу вернуться домой.
Так случилось, что через два дня, 5 июля, в одно и то же время, ночью, мы уходили по Волоколамскому шоссе, а Галочка с Игорем уезжали в теплушках в Пензу.
* * *
Надев шинель, еще ты не стал солдатом. Убивать, даже ради жизни, — это значит перевернуть в своем мозгу и сердце все с таким трудом нажитые на протяжении истории человечества чувства и понятия.
Мы — ополченцы. Наш строй в самых пестрых костюмах — белых, черных, серых, синих; во всех оттенков брюках, пиджаках, рубахах. Единственное, что объединяет нас и заменяет форму, — это стриженые головы. Нас ведут по родным улицам Москвы, еще таким мирным, но уже озвученным нашей солдатской песней и командой: «Левой! Левой! Ать, два, три!..» Мы все стараемся держаться бравыми, бывалыми солдатами, а я стараюсь как можно четче отбивать шаг, но, увы, часто сбиваю ногу и в самый патетический момент слышу, как со всех сторон мне подсказывают: «Сено-солома. Сено-солома...» Меня сразу с вершин героизма бросает в мир обид на моих товарищей со стрижеными головами, делается досадно, что я, в душе чувствуя себя героем, не могу ходить в ногу, а это сейчас всем кажется самым важным, самым ответственным в военном деле.
Нас вводят в помещение бывшего перворазрядного ресторана, где вчера было так весело, гремела музыка, а сейчас нет белых скатертей и столики выстроены в один ряд. Но это не торжественный обед. К столу плотно, один к одному, садятся стриженые люди в разномастных костюмах, и наш командир отделения разливает из алюминиевой кастрюли первый перловый суп, а мы браво подставляем свои алюминиевые миски и жуем черный хлеб.
Ну что ж, раз нужно для победы, будем есть эту «шрапнель», и с большим аппетитом, будем выскребать и просить добавки, стуча алюминиевыми ложками.
Откуда в ресторане так быстро появилось столько алюминиевой посуды? — просто удивительно.
Назад идем отяжелевшими, и почему-то я спокойно отбиваю шаг левой ногой.
* * *
Нас строят во дворе школы, улица за оградой полностью запружена женщинами с детьми. Мы стараемся стоять смирно и держаться браво, чтобы видели, какие мы уже вояки, хотя костюмы у нас самые разнообразные. На мне белые брюки и коричневый пиджак, голова обритая, как арбуз, и на ней соломенная шляпа; у других — фуражки, кепки, тюбетейки, плохо светить только что остриженной головой, а ходим мы по улицам с песнями, отбивая четко шаг, что мне дается с неимоверным трудом, хотя я стараюсь как можно тверже отбивать левой, но это только больно, и ногу я часто путаю, что кажется мне очень несправедливым. Сейчас, на месте, я стараюсь четко отбить повороты, чтобы не оскандалиться перед женщинами, пришедшими нас провожать.
Мы уже стоим лицом к ограде, и я вижу устремленные на нас сотни глаз, у одних блестят слезинки, другие кивают нам и машут платочками, стараясь улыбками ободрить нас. В толпе замечаю лучистые голубые глаза моей жены, она улыбается, крепко сжимая железные прутья решетки своими тоненькими руками. После команды «Рассчи-тайсь!», как музыка, звучит:
— Во-ольно! Ра-а-зойдись!
И вот монолитный строй стриженых голов распался, раскатился, как капля ртути на мелкие шарики, мы бежим к воротам ограды, на улицу, и в этом шуме и толпе каждый погружается и замыкается в своей семье. Наклонились головы мужей и сыновей, потянулись руки женщин с носовыми платочками к глазам; взметнулись дети на руках отцов, которые старались поднять их, заглянуть в глаза и унести отпечатки их лиц в своей памяти. Женщины плачут, опустив головы, стоя перед мужчиной, который, как бы виновато оправдываясь, молча поглаживает плечо жены; у другого на руках ребенок, кто-то утешает жену, стараясь придать своему голосу бодрость и беспечность...
Но у всех на душе лежит тяжелая дума и сознание разлуки, все понимают, что происходит что-то серьезное, но поверить не могут, и в уголке сознания живет мысль, что, может, все это пройдет, и не будет самого страшного, и все кончится, как в кино с хорошим концом.
Утешаем жен, что скоро придем с победой, я своей говорю: «Не бери в эвакуацию ничего зимнего, все кончится до осени». Мы привыкли верить, что наше правительство знает какой-то секрет победы, и сейчас если и происходит отступление, то это стратегический ход, и не успеем мы дойти до фронта, как все будет кончено, и враг будет постыдно бежать, и полетят наши самолеты, загрохочут танки, и поскачет в бой наша конница, преследуя врага. Все будет, как в хорошем кино: враг бежит и скрывается в неизвестной дали Европы. А наши жены организованно едут в тыл, где все подготовлено и организовано, и ждут нас, закаленных в боях и возмужавших, с победой на стальных клинках.
Ну что ж! — для победы, если нужно, можно и повоевать, и перенести перловую кашу и разлуку.
Но у старших, а их среди нас много, прошедших революцию и войну, в глазах тревога, и, кажется мне, по-другому, обстоятельно, жены укладывали им сумки, не забывая ни об одной мелочи, и сейчас все чаще и чаще подносят руки с платками к глазам, с тоскою смотрят на своих мужей, и нет-нет вырвется крик, и перестанет себя сдерживать, повиснет на шее у стриженого своего мужа — видно, промелькнула вся жизнь перед нею, знает, что ждет и ее с детьми, и ее мужа, поведет себя не по-писаному, как нужно сознательной жене, провожая мужа на фронт...
Ночью мы уходим по затемненному Волоколамскому шоссе. Браво поет наш Федя Глебов, запевая все новые и новые песни, и нашу любимую, «По долинам и по взгорьям...». Четко идет наша 11-я стрелковая дивизия, мелькая в темноте светлыми брюками, удаляясь от Москвы.
...Но вот уже мы не поем, часто сбиваемся с шага, и нет под ногами привычного асфальта, сереет рассвет, хвост колонны скрывает туман, нам надоедает идти и думается: зачем нас так долго ведут, пора отдохнуть. Ну что ж, если нужно для победы, можно еще и до утра пройти, но удивительно хочется спать…

НИКОЛАЙ ОБРЫНЬБА (1913 -1993. Художник, ополченец, пленный, партизан)