АНТОН ЧЕХОВ

МСТИТЕЛЬ

Федор Федорович Сигаев вскоре после того, как застал свою жену на месте преступления, стоял в оружейном магазине Шмукс и Кº и выбирал себе подходящий револьвер. Лицо его выражало гнев, скорбь и бесповоротную решимость.
«Я знаю, что мне делать... — думал он. — Семейные основы поруганы, честь затоптана в грязь, порок торжествует, а потому я, как гражданин и честный человек, должен явиться мстителем. Сначала убью ее и любовника, а потом себя...»
Он еще не выбрал револьвера и никого еще не убил, но его воображение уже рисовало три окровавленных трупа, размозженные черепа, текущий мозг, сумятицу, толпу зевак, вскрытие... С злорадством оскорбленного человека он воображал себе ужас родни и публики, агонию изменницы и мысленно уже читал передовые статьи, трактующие о разложении семейных основ.
Приказчик магазина — подвижная, французистая фигурка с брюшком и в белом жилете — раскладывал перед ним револьверы и, почтительно улыбаясь, шаркая ножками, говорил:
— Я советовал бы вам, мсье, взять вот этот прекрасный револьвер. Система Смит и Вессон. Последнее слово огнестрельной науки. Тройного действия, с экстрактором, бьет на шестьсот шагов, центрального боя. Обращаю, мсье, ваше внимание на чистоту отделки. Самая модная система, мсье... Ежедневно продаем по десятку для разбойников, волков и любовников. Очень верный и сильный бой, бьет на большой дистанции и убивает навылет жену и любовника. Что касается самоубийц, то, мсье, я не знаю лучшей системы...
Приказчик поднимал и опускал курки, дышал на стволы, прицеливался и делал вид, что задыхается от восторга. Глядя на его восхищенное лицо, можно было подумать, что сам он охотно пустил бы себе пулю в лоб, если бы только обладал револьвером такой прекрасной системы, как Смит и Вессон.
— А какая цена? — спросил Сигаев.
— Сорок пять рублей, мсье.
— Гм!.. Для меня это дорого!
— В таком случае, мсье, я предложу вам другой системы, подешевле. Вот, не угодно ли посмотреть? Выбор у нас громадный, на разные цены... Например, этот револьвер системы Лефоше стоит только восемнадцать рублей, но... (приказчик презрительно поморщился)... но, мсье, эта система уже устарела. Ее покупают теперь только умственные пролетарии и психопатки. Застрелиться или убить жену из Лефоше считается теперь знаком дурного тона. Хороший тон признает только Смита и Вессон.
— Мне нет надобности ни стреляться, ни убивать, — угрюмо солгал Сигаев. — Я покупаю это просто для дачи... пугать воров...
— Нам нет дела, для чего вы покупаете, — улыбнулся приказчик, скромно опуская глаза. — Если бы в каждом случае мы доискивались причин, то нам, мсье, пришлось бы закрыть магазин. Для пуганья ворон Лефоше не годится, мсье, потому что он издает негромкий, глухой звук, а я предложил бы вам обыкновенный капсюльный пистолет Мортимера, так называемый дуэльный... (- однозарядный - на дуэли неположено было пользоваться магазинным оружием. Капсюль вручную насаживался на брандтрубку. Такая система уже морально устарела - в мире рулил унитарный патрон. - germiones_muzh.)
«А не вызвать ли мне его на дуэль? — мелькнуло в голове Сигаева. — Впрочем, много чести... Таких скотов убивают, как собак...»
Приказчик, грациозно поворачиваясь и семеня ножками, не переставая улыбаться и болтать, положил перед ним целую кучу револьверов. Аппетитнее и внушительнее всех выглядел Смит и Вессон. Сигаев взял в руки один револьвер этой системы, тупо уставился на него и погрузился в раздумье. Воображение его рисовало, как он размозжает черепа, как кровь рекою течет по ковру и паркету, как дрыгает ногой умирающая изменница... Но для его негодующей души было мало этого. Кровавые картины, вопль и ужас его не удовлетворяли... Нужно было придумать что-нибудь более ужасное.
«Вот что, я убью его и себя, — придумал он, — а ее оставлю жить. Пусть она чахнет от угрызений совести и презрения окружающих. Это для такой нервной натуры, как она, гораздо мучительнее смерти...»
И он представил себе свои похороны: он, оскорбленный, лежит в гробу, с кроткой улыбкой на устах, а она, бледная, замученная угрызениями совести, идет за гробом, как Ниобея, и не знает, куда деваться от уничтожающих презрительных взглядов, какие бросает на нее возмущенная толпа...
— Я вижу, мсье, что вам нравится Смит и Вессон, — перебил приказчик его мечтания. — Если он кажется вам дорог, то извольте, я уступлю пять рублей... Впрочем, у нас еще есть другие системы, подешевле.
Французистая фигурка грациозно повернулась и достала с полок еще дюжину футляров с револьверами.
— Вот, мсье, цена тридцать рублей. Это недорого, тем более, что курс страшно понизился, а таможенные пошлины, мсье, повышаются каждый час. Мсье, клянусь богом, я консерватор, но и я уже начинаю роптать! Помилуйте, курс и таможенный тариф сделали то, что теперь оружие могут приобретать только богачи! Беднякам осталось только тульское оружие и фосфорные спички, а тульское оружие — это несчастье! Стреляешь из тульского револьвера в жену, а попадаешь себе в лопатку...
(- тульское заводское оружие было неплохим. Но оно шло на обеспечение госструктур. Продавец имеет в виду кустарного изготовления "пушки". - Они дешевы, а клиент приличный. - germiones_muzh.)
Сигаеву вдруг стало обидно и жаль, что он будет мертв и не увидит мучений изменницы. Месть тогда лишь сладка, когда имеешь возможность видеть и осязать ее плоды, а что толку, если он будет лежать в гробу и ничего не сознавать.
«Не сделать ли мне так, — раздумывал он. — Убью его, потом побуду на похоронах, погляжу, а после похорон себя убью... Впрочем, меня до похорон арестуют и отнимут оружие... Итак: убью его, она останется в живых, я... я до поры до времени не убиваю себя, а пойду под арест. Убить себя я всегда успею. Арест тем хорош, что на предварительном дознании я буду иметь возможность раскрыть перед властью и обществом всю низость ее поведения. Если я убью себя, то она, пожалуй, со свойственной ей лживостью и наглостью, во всем обвинит меня, и общество оправдает ее поступок и, пожалуй, посмеется надо мной; если же я останусь жив, то...»
Через минуту он думал:
«Да, если я убью себя, то, пожалуй, меня же обвинят и заподозрят в мелком чувстве... И к тому же, за что себя убивать? Это раз. Во-вторых, застрелиться — значит струсить. Итак: убью его, ее оставлю жить, сам иду под суд. Меня будут судить, а она будет фигурировать в качестве свидетельницы... Воображаю ее смущение, ее позор, когда ее будет допрашивать мой защитник! Симпатии суда, публики и прессы будут, конечно, на моей стороне...»
Он размышлял, а приказчик раскладывал перед ним товар и считал своим долгом занимать покупателя.
— Вот английские новой системы, недавно только получены, — болтал он. — Но предупреждаю, мсье, все эти системы бледнеют перед Смит и Вессон. На днях — вы, вероятно, уже читали — один офицер приобрел у нас револьвер системы Смит и Вессон. Он выстрелил в любовника и — что же вы думаете? — пуля прошла навылет, пробила затем бронзовую лампу, потом рояль, а от рояля рикошетом убила болонку и контузила жену. Эффект блистательный и делает честь нашей фирме. Офицер теперь арестован... Его, конечно, обвинят и сошлют в каторжные работы! Во-первых, у нас еще слишком устарелое законодательство; во-вторых, мсье, суд всегда бывает на стороне любовника. Почему? Очень просто, мсье! И судьи, и присяжные, и прокурор, и защитник сами живут с чужими женами, и для них будет покойнее, если в России одним мужем будет меньше. Обществу было бы приятно, если бы правительство сослало всех мужей на Сахалин. О, мсье, вы не знаете, какое негодование возбуждает во мне современная порча нравов! Любить чужих жен теперь так же принято, как курить чужие папиросы и читать чужие книги. С каждым годом у нас торговля становится всё хуже и хуже — это не значит, что любовников становится всё меньше, а значит, что мужья мирятся со своим положением и боятся суда и каторги.
Приказчик оглянулся и прошептал:
— А кто виноват, мсье? Правительство!
«Идти на Сахалин из-за какой-нибудь свиньи тоже не разумно, — раздумывал Сигаев. — Если я пойду на каторгу, то это даст только возможность жене выйти замуж вторично и надуть второго мужа. Она будет торжествовать... Итак: ее я оставлю в живых, себя не убиваю, его... тоже не убиваю. Надо придумать что-нибудь более разумное и чувствительное. Буду казнить их презрением и подниму скандальный бракоразводный процесс...»
— Вот, мсье, еще новая система, — сказал приказчик, доставая с полки дюжину. — Обращаю ваше внимание на оригинальный механизм замка...
Сигаеву, после его решения, револьвер был уже не нужен, а приказчик между тем, вдохновляясь всё более и более, не переставал раскладывать перед ним свой товар. Оскорбленному мужу стало совестно, что из-за него приказчик даром трудился, даром восхищался, улыбался, терял время...
— Хорошо, в таком случае... — забормотал он, — я зайду после или... или пришлю кого-нибудь.
Он не видел выражения лица у приказчика, но, чтобы хотя немного сгладить неловкость, почувствовал необходимость купить что-нибудь. Но что же купить? Он оглядел стены магазина, выбирая что-нибудь подешевле, и остановил свой взгляд на зеленой сетке, висевшей около двери.
— Это... это что такое? — спросил он.
— Это сетка для ловли перепелов.
— А что стоит?
— Восемь рублей, мсье.
— Заверните мне...
Оскорбленный муж заплатил восемь рублей, взял сетку и, чувствуя себя еще более оскорбленным, вышел из магазина.
(- кста! Ловить перепелов сеткой теперь запрещено. - germiones_muzh.)

1887

ИВАН БУНИН

ПТИЦЫ НЕБЕСНЫЕ

с горы, по наглаженной, ухабистой дороге, спускался к реке студент Воронов. Возле моста, положив руки на костыль и глядя на реку, стоял какой-то маленький человечек.
Изумрудные льдины лежали вокруг темно-лиловой проруби. Голоса баб, полоскавших белье, звонко раздавались в морозном воздухе. Солнце скрывалось сзади, за горою, снежная долина вся была в тени, но оконца изб и кресты церкви на противоположной вороновской стороне еще горели лучистым золотом.
Глубокие январские снега, огромные снежные шапки на избах алели. Красновато чернел и сквозил возле церкви сад вороновского поместья, густо и свежо темнели сосны палисадника перед его домом. Дым из труб дома поднимался в чистое зеленое небо ровными фиолетовыми столбами.
Казалось, что стоявший возле моста любуется.
Мимо него, со скрипом, раскатывались, неслись розвальни: шибко возвращался обоз порожняком. И он благоразумно отошел к сторонке.
– Держись, срежу! – крикнул один из обозчиков, сани которого раскатились особенно лихо.
Стоявший обернулся, что-то крикнул в ответ… И, махнул рукой, закашлялся.
Студент сбежал к мосту, – он все кашлял. По вытянутой шее и склоненной голове, по тому, как он отставил костыль, опершись на него обеими руками, видно было, что кашель затяжной, мучительный. Но, должно быть, притворный: верно, что был дурачок, бродяга по святым местам, и, верно, он заметил барина.
Студент поравнялся с ним, заглянул ему в лицо, под самодельную шапку с наушниками и назатыльником, мехом внутрь. Тогда он смолк, низко поклонился и, отдуваясь, медленно побрел по мосту, с визгом вонзая в морозный снег железный наконечник костыля. Худые ноги в больших лаптях еле волочились…
Нет, не дурачок. Просто нищий и больной.
Необычна была только аккуратность, с которой лежали мешки за его спиной. Необычен и зипунишка, старый, но тщательно заплатанный. И уже совсем необычно было лицо – лицо подростка лет под сорок: бледное и изможденное, простое и печальное. Черные глазки глядели со странным спокойствием. Печальные губы среди реденьких усов и бороды полуоткрывались. Прядь длинных волос, по-женски ложившаяся на маленькое восковое ухо под наушником, была суха и мертва. Тело – щуплое, тощее, с болезненно приподнятыми плечами.
– Застыл, старик? – крикнул студент с деланной бодростью.
Нищий приостановился и тяжело перевел дыхание, раскрывая рот, поднимая грудь и плечи.
– Нет, – ответил он неожиданно просто и даже как будто весело. – Застыть не застыл…
И опять собрался с духом и прибавил еще бодрее, таким тоном, точно все обстояло вполне благополучно, кроме того, с чем уж ничего не поделаешь:
– Застыть не застыл. А вот здоровье… Он приподнял грудь:
– А вот здоровье все хужеет!
И легонько двинулся вперед.
Студент осмотрел его лапти, онучи: ноги тонки и слабы, онучи тонки и стары, лапти разбиты, велики… И как это он ухитряется ходить по такому морозу?
– Уж очень у тебя, дядя, обужа-одежа плоха! – сказал студент.
– Обужа, верно, плоха, – согласился нищий. – А вот одежа… Нет, одежа ничего. У меня под ней кофта ватная.
– Все-таки студишься небось без валенок-то?
– Студишься… Бока колет… Закашляешься – прямо смерть.
Говорить на ходу было трудно. И студент остановился. Остановился и нищий и поспешил положить дрожавшие руки на костыль.
– Дальний?
– Дальний… Из-под Ливен.
– Давно удушье-то?
– Удушье-то? Давно…
– Селитру не жег? Очень помогает.
– Нет. Перец… пил.
Студент покачал головою.
– Глупо, – сказал он. – Я вот на доктора учусь, доктором, значит, буду… Понимаешь?
– Дело хорошее… Как не понимать…
– Ну, так и послушайся меня: перец не пей, а купи селитры. И стоит-то всего две копейки. Разведи, намочи бумагу, высуши и жги. Подышишь – полегчает.
И опять согласился нищий, не придав, видимо, ни малейшего значения селитре:
– Это можно. Деньги не велики.
– А ночевать-то где ноне будешь?
– Ночевать-то? Ночевать везде можно… В Знаменском ночую…
– Как в Знаменском? – сказал студент. – Но ведь ты туда к свету со своей ходьбой придешь! (- ему идти всю ночь. - germiones_muzh.)
– Мне спешить некуда, – ответил нищий и так просто, что студент слегка смешался. Помолчал и спросил:
– Побор в мешках-то? (- милостыни собрал? - germiones_muzh.)
– Ну, побор! Добришко… Рубахи, портки. Порток у меня много… Трое…
За мостом дорога раздваивалась: одна шла круто в гору, к вороновскому поместью, другая, отлогая, наискось к церкви.
– Слушай, – сказал студент, – пойдем к нам. Я бы тебе деньжонок дал…
Солнце закатывалось. Нищий посмотрел на гору, на черную, густую зелень елок в вороновском палисаднике, на мертвеющие сизые крыши усадьбы, на малахитовые снега выгона… И не спеша ответил:
– Беден только бес, на нем креста нет. А мне они почесть без надобности. А коли хочется, дай.
– Ну вот, и пойдем.
– А пойтить… не пойду. Ночую в Знаменском, ежели… дойду…
И, склонив голову, отдуваясь, полегоньку, нищий упорно побрел по дороге к церкви.
Студент забежал домой, захватил кошелек и догнал его на выезде в поле. Оттуда, с севера, дуло острым ветром, клейко схватывавшим усы и ресницы. Темнела и вся двигалась мутно-фиолетовая снежная равнина, отлого поднимавшаяся к высокому ветряку на горизонте. Свет заката еще брезжил на ее крестом простертых крыльях. А темнеющее поле все курилось и курчавилось, бежало быстрой дымящейся зыбью поземки.
– Ну-ка вот тебе полтинничек, – слегка задохнувшись, сказал студент, когда на скрип его шагов нищий обернулся и остановился. – Да скажи, как поминать тебя, – прибавил он шутливо.
Нищий усмехнулся.
– А мне теперь ничего, полегчало, – ответил он бодро, хотя лицо его посинело и сморщилось, а на глазах от ветра выступили слезы.
Сняв большую варежку, он неловко взял ледяными пальцами монету и задумчиво посмотрел на нее. Студент ждал великой радости, но поблагодарил нищий довольно спокойно:
– Вот за это спасибо… А поминать меня, бог даст, не придется… Дойду.
– Серьезно, как звать-то тебя и что ты за чудак такой? – спросил студент.
– Звать-то? Звали Лукой… А уж чем чуден я – не знаю.
– Да ведь замерзнешь!
– И замерзнешь, не откажешься. Смерть, брат, она как солнце, глазами на нее не глянешь. (- он говорит также как Лабрюйер! - germiones_muzh.) А найдет – везде. Да и помирать-то не десять раз, а всего один.
– В рай, значит, спешишь попасть? – сказал студент, трогая ухо и поворачиваясь от ветра.
– Зачем в рай? Это еще дело темное – не то есть он, рай-то, не то нет. А мне и тут не плохо.
Ветер все сильнее дул в спину, в голову, леденил затылок, делал легкими ноги. Студент с удивлением взглянул в лицо нищего:
– Это тебе-то не плохо?
Нищий тоже взглянул ему в глаза.
– А что ж мне? – спросил он. – Беден только бес, на нем креста нет. А я живу себе.
– Живешь, как птицы небесные?
– А что ж птицы небесные? Птицы-звери всякие, они, брат, о раях не думают, замерзнуть не боятся.
– А ты что? Философ? Атеист?
– Не понимаю я этих слов.
– Знаю, что не понимаешь. Я хотел спросить: в бога-то ты веришь?
Нищий подумал.
– В бога нет того создания, чтоб не верило, – твердо сказал он.
Студент взглянул на него с еще большим удивлением. Но стоять было так холодно, что он поколебался, поколебался и решительно выговорил:
– Ну с богом!
– Стало быть, прощайте, – отозвался нищий и тряхнул своей круглой шапкой. – Спаси Христос…
И, подумав, надел варежку и повернулся. Маленький, сгорбленный, с высоким костылем, он скоро стал еще меньше, по пояс утонул в сумерках и волнистой снежной зыби, густо бежавшей на него от мельницы…
Вечером студент долго ходил из угла в угол по залу. Прислуга спала. На столе горела лампа, в углу, перед иконой – лампадка: когда барыни не было дома, нянька всегда зажигала ее, – чтобы бог дал благополучную дорогу. И теперь студент с тревогой посматривал на часы, – был уже девятый, а матери все не было.
– Дикарь! – говорил он иногда вслух, вспоминая нищего.
Ночью он спал мало. С вечера читал Юнга и часов в десять, в валенках и башлыке, вышел взглянуть на восход Близнецов. И на пороге сеней оторопел: показалось, что свету божьего не видно, – так гулко шумел сад от морозной бури, так бешено несла поземка. Но сад четко чернел над ее непрерывно несущимися вихрями, и звезды огнем горели на черном чистом небе. Утопая в снегу, нагибая голову от жгучей, захватывающей дух пыли, студент одолел гудящую аллею и глянул в поле: темь, смутно волнующееся белесое море – и над ним, как два страшных, то исчезающих, то появляющихся алмазно-голубых глаза, две яркие, широко расставленные звезды…
Второй раз студент добрался до садового вала в двенадцатом часу. Стало еще морознее и страшнее. Все спит мертвым сном, нигде ни огонька, сад ревет властно и дико. Небо еще чище, чернее, звезды еще пламеннее. А над белым морем метели – два других, еще шире раскинутых, кровавых глаза; Арктур и Марс. Остро блещут зерна Волопаса, веером рассыпанные на горизонте за мельницей. Близнецы, сдвинувшись, горят почти над головой…
«Замерзнет, черт!» – с сердцем подумал студент про нищего.
И всю ночь тревожно и однообразно стучали в темный дом, заносимый снегом, плохо прикрытые ставни. До костей промерзнув на ветру, студент заснул крепко, но потом стал сквозь сон томиться этим стуком. Он очнулся, зажег свечу, оделся… Ставни уже не стучали. И, выйдя на крыльцо, он услыхал отдаленную сонно-певучую перекличку петухов и замер от восхищения. Свежо и остро пахло тем особенным воздухом, что бывает после вьюги с севера. Тихая, звонкая ночь, вся золотистая от полумесяца, низко стоявшего над горой, за долиной, мешалась с тонким светом зари, чуть алевшей на востоке. Треугольником дрожащего расплавленного золота висела там Венера. Марс и Арктур искрились высоко на западе. И все звезды, мелкие и крупные, так отделялись от бездонного неба, так были ярки и чисты, что золотые и хрустальные нити текли от них чуть не до самых снегов, отражавших их блеск. Горели огни по избам на селе, петухи как бы убаюкивали нежно-усталый, склоняющийся полумесяц. И с звонким скрипом, с визгом въезжала в ворота знакомая тройка вся серо-курчавая от инея, с белыми пушистыми ресницами…
Когда студент подбежал к саням, мать и кучер в один голос крикнули ему, что на знаменской дороге лежит в снегу мертвое тело.

1909

КАК СВЯТОГОР ЖЕНИЛСЯ (пересказ былины - Алексея Лельчука)

решил Святогор поехать к кузнецу Сиверскому, спросить его о своей судьбе, как ему Микула посоветовал. Доехал до Калинова моста, повернул направо и поскакал к Сиверским горам. Нашел высокий дуб и кузницу. Зашёл он в кузницу и видит: висят по стенам не подковы и ободья тележные, а замысловатые железные узоры. А у горна стоит старый кузнец и узор куёт.
— Заходи, Святогор-богатырь, — говорит кузнец. — Жду тебя с утра, судьбу твою отбиваю.
Подает ему узор и говорит:
— Ни людям, ни богатырям не положено знать, как судьба куется, я сам тебе все расскажу.
Кузнец взял у Святогора судьбу, посмотрел на нее и говорит:
— Скоро тебе жениться пора. А невеста твоя в земле Поморской, в дальней деревне, в крайней избе лежит. Лежит она там уже тридцать лет и три года, кожа у неё вся в гноище, как еловая кора.
Святогору не понравилась такая судьба, и он решил поехать к этой ужасной невесте и убить ее.
Поехал он в землю Поморскую, нашел дальнюю деревню, вошел в крайний дом. Видит, в доме никого нет, а на лавке лежит девушка вся в гноище, и кожа у неё, как еловая кора. Выхватил Святогор меч и ударил её по белой груди, потом вынул рубль серебряный, положил на стол (- на погребение-тризну. - germiones_muzh.) и поехал из той земли.
А та девушка проснулась, смотрит: еловая кожа с неё спала и стала она такой красавицей, какой на всём белом свете не видели. Звали ее Плёнка. Взяла Плёнка со стола рубль, пошла с ним на ярмарку. Рубль же оказался неразменный: сколько на него ни покупай, он опять в карман возвращается. Накупила Плёнка всего на этот рубль, построила кораблики червлёные, поплыла к морю синему торговать. Стала она торговать в одном городе на море, и слух о её красоте пошел по всему городу и по всей земле Русской.
Решил и Святогор посмотреть на плёнкину красоту, приехал в тот город, и влюбился в неё. Долго ли, коротко ли, стал он её сватать за себя, она и согласилась, и пошла за него замуж. И вот они сыграли свадьбу и стали вместе спать ложиться. Тут Святогор увидел у Плёнки рубчик на белой груди и спрашивает:
— Что это у тебя за рубчик?
А Плёнка ему отвечает:
— В нашу землю Поморскую приезжал человек неведомый, оставил в избе неразменный рубль, а я спала в то время крепким сном. Проснулась я: у меня рубец на груди, и еловая кожа с меня спала. А до того лежала я в гноище тридцать лет и три года.
Тут понял Святогор, что правду ему предсказал кузнец, и от судьбы своей не уйдешь

деньга и копейка (серебряные "чешуйки"). Что можнобыло купить за одну на Руси в XVI веке?

XVI столетие было "установочным" для Московского царства периодом. Установилась царская власть; централизовалось государство; развивались госструктуры, функционировала торговля; жизнь внутри страны вцелом была стабильной. Что с деньгой?
Главной монетой была копейка, и ее половина - вот именно она и звалась "денга". Их чеканили из серебряной проволоки. Важно знать, что монета была восточного происхождения (досталась "внаследство" от татаромонгол). - И производилась из тожеимпортного, но западного материала.
А ходила у нас, по Руси. Ею расплачивались на торгу; ею платили государево жалование за службу - вчастности, стрелецкому войску; атакже за работу вольнонаемным специалистам-мастерам.
Денга и копейка делались из серебра (была также совсем мелкая медная "пуло", но оно погоды неделало). Монеты из драгметалла были дороги конечно; но фокус в том, что они были мелкие: каплевидные тонкие, оттого и звались чешуйками. Копейка 0,68 грамм всего. Денга соответственно 0,34.
До нас дошло сравнительно немного документов того времени - всёже потом была Смута и сменилась династия. Но кой-что о порядках цен мы знаем.
Что можнобыло купить на копейку? - Серьезные вещи стоили дороже одной. Топор 7 копеек; сермяжная простая одежда от 20; корова и лошадь пахотная около рубля... Сталобыть, на одну копейку можно поесть и выпить. - Поесть и выпить неслабо.
Уличная еда (классические пироги - спылу, сжару купи пару!) Горячий напиток сбитень-перевар. В кужале-кабаке алкоголь:
- Всё это покупали активно крейсирующие по работе или службе люди. Которым было просто некогда самим готовить - а своё натуральное хозяйство в ту эпоху имелось практически у каждого... Ну, и пьяницы-алкоголики. Расчетливые но небогатые люди, неимевшие стабильных и высоких доходов, предпочитали копейку не тратить - а накапливать как резерв. Именно поэтому мы находим так много кладов этой монеты.
(Для сравнения: мои соплеменники казаки действовали восновном "заграницей" и запасались более крупной-ценной импортной монетой, которую приежжая на Русь обменивали на копейки. Да и на Руси местные уважали большой серебряный "ефимок" - иоахимсталер да золотой веницейский дукат; знали и восточные: ашрафи, шахи, акче)

десант одуванчиков детства

могу биться об заклад: в моем детстве все было не так, как теперь. И если не понявший меня задаст уточняющий вопрос – лучше или хуже? – я воскликну, не сомневаясь: лучше! В тысячу, в миллион раз, и не подумайте, что я занудливый, скрипучий старик, которому ничего вокруг не нравится, всем он недоволен, только и знает приговаривает: «А вот раньше, а вот тогда…» Нет, пока что я не старик, и дело тут совсем в другом.
Дело в том, что в моем детстве действительно все было лучше. Например, цвело больше одуванчиков – да, да! Теперь они прячутся куда-то подальше, на дальние лесные поляны, и в городе робко выглядывают из-за кустов редкими желтыми глазками, а в моем детстве они росли рядом с тротуарами, рядом с дорогой, и, когда ты шел по городской улице, тебе казалось, что ты идешь ну просто по солнцу! Желтые поляны слепили глаза, и надо было щуриться, чтобы не споткнуться о тротуарину, которая то прогнется дугой, то выдвинется боком, то завирюхается под ногой от древности. Ранним летом тогда вообще можно было поправить настроение на улице. Расстроился чем-нибудь, огорчился – выйди на улицу, когда одуванчики цветут, пройди два квартала солнечной дорожкой, да еще сверни на пустырь возле школы, где одуванчиков море разливанное, и будешь еще вспоминать, что это такое тебя расстроило, какая неприятность: одуванчики ярким цветом своим сотрут все в голове, а если уж не сотрут до конца, то вроде бы неприятности твои отодвинут вдаль, и они окажутся уже мелкими и нестрашными. Вроде как одуванчики волшебством каким обладают.
А когда они отцветут? Когда дунет ветер посильней? Праздник на душе, ей-богу! Несутся по небу тучи – бегучие, летучие. А от земли к тучам взлетают миллиарды парашютиков – настоящая метель; но как ни силен ветер, он непременно стихнет, и с неба, будто облака сбросили десант, плавно, медленно в наставшей вдруг тишине летят назад одуванчиковые парашюты, и тогда хорошо залезть на забор, или на крышу дровяного сарая, или даже на крышу дома, сесть там на самый конек и задрать лицо к небу, разглядывая парашютики, встречая их взглядом и провожая к земле. В такой день ходишь ликующий, будто это ты сам летал над землей, поглядел на нее сверху. Или увидел какое-то чудесное чудо, салют, а может, странный дождь, который сулит впереди тайную радость и исполнение желаний.
В моем детстве было больше воды в нашей старой реке и ее не рассекали песчаные отмели – это уж всякий подтвердит, даже ученые. В моем детстве в реке была рыба, клевали на удочку здоровущие окуни, не то что сейчас, всякая мелкота! В моем детстве было больше птиц, и почему-то среди всех других – стрижей. Они носились над крутым берегом реки, над нашим оврагом, а жили под стрехой поликлиники, которая стояла впритык с нашим домом. Там любили селиться стремительные птицы, чей полет похож на след молнии.
По стрижам мы всегда узнавали погоду: если летят понизу, прямо над твоей головой, с легким шелестом разрезая воздух, значит, к дождю, а если вьются в бездонной высоте мелкими точками, значит, к ведру, можно не опасаться – самая надежная примета.
В моем детстве было много разных важных событий, так не похожих на сегодняшние, но дело не в непохожести, а в том, что все это я видел и помню до сих пор.
Видел, хотя мог и не видеть, и помню, хотя мог не помнить.
Почему?..

АЛЬБЕРТ ЛИХАНОВ (родился 1935. сын слесаря и медлаборантки). "МАГАЗИН НЕНАГЛЯДНЫХ ПОСОБИЙ"

МИХАИЛ БОЙКОВ (? - 1961. советский журналист. узник.)

УПРЯМЫЕ: №5. ДРУЗЬЯ БУДЁННОГО (1937)
они сидят в углу камеры и потихоньку, полушепотом, чтоб не слышал тюремный надзор, поют:
— Веди-ж Буденный,
нас смелее в бой,
Пусть гром гремит,
пускай пожар кругом
Мы беззаветные герои
И вся-то наша жизнь — борьба…

Они закадычные приятели и в прошлом оба — твердокаменные большевики. Встретились и подружились на фронте в грозовые дни гражданской войны. Оба командовали отрядами красных партизан, сражавшихся против Добровольческой армии генерала Деникина, затем служили в коннице Буденного и здесь вместе, в один день, вступили в партию большевиков.
За лихие подвиги в боях с белыми их наградили орденами "Красного знамени". Старший из них — украинец Тарас Каменюка — вместе со своим сравнительно небольшим отрядом разгромил в бою целый полк деникинцев, а отряд младшего — Григория Зубова — в конном строю захватил бронепоезд противника. (- брехать невредно. Впрочем, скорейвсего, они просто преувеличивают... Бывает и пустой бронепоезд, и уже разбитый полк. - germiones_muzh.)
Но не только эти подвиги совершили друзья. Их жизненный путь в дни войны превратился в широкую дорогу партизанской славы и романтики. Тяжелые бои и высокие награды, лихие партизанские налеты и дележка захваченных трофеев, деньги без счета, вино, женщины и мечты о прекрасном будущем. Все это было в изобилии на фронтовом пути Тараса и Григория. А, главное, обоих опьяняла романтика гражданской войны.
Сам Буденный, не один раз, перед строем бойцов говорил, указывая на Каменюку и Зубова:
— Каждый буденновец должен брать с них пример. Они — наши лучшие герои и мои лучшие друзья…
Один боевой день сменялся другим, а впереди рисовалось радостное счастливое будущее: царство трудящихся и рай коммунизма, где всем будет хорошо. В это верили, об этом мечтали. Кончилась война и пришло долгожданное будущее. Но не такое, каким представляли его себе друзья, каким рисовали его партизанам ораторы, приезжавшие из центра.
Хотя царство трудящихся и было объявлено советской властью официально, но Каменюке и Зубову, как и многим другим, места в нем не нашлось. После демобилизации, приятелей прямо из армии, в порядке партийной дисциплины, отправили работать на маслобойный завод в город Армавир. Не на руководящую работу, а простыми чернорабочими. Из-за того, что оба были малограмотными. Пришлось им гнуть свои спины за гроши, тянуться в струнку перед каждым партийным чиновником и частенько голодать. А в страшный 1931-й год (- голодомор; но считается, что начался в 1932. - germiones_muzh.) оба даже опухли от голода. Романтика кончилась.
Попробовали они жаловаться Буденному. Написали ему слезное письмо, щедро уснащенное ругательствами, но ответа от него не получили.
Эта последняя капля переполнила чашу терпения друзей. Заскучали они и окончательно разочаровались в завоеванном ими "царстве трудящихся". От их твердокаменности не осталось и следа…
Однажды вечером, возвращаясь домой с завода, Зубов сказал Каменюке:
— Эх, Тарас! Обманули нас. Со всех сторон обжулили.
— Кто? — недоумевая спросил Тарас.
— Да они… начальнички… Живем-то как? Хуже, чем при царе… За что боролись? За что кровь проливали?
Тарас выругался, сплюнул и предложил:
— Пойдем выпьем.
— Денег нет, — сказал Григорий.
— Шинель продам. Хранил, как память. Зараз не хочу… Выпить треба…
Шинель продали. Напились. В обнимку ходили по улицам и последними словами ругали советскую власть и "начальничков". Финал был обычный — попали в камеру внутренней тюрьмы НКВД.
Здесь они держатся особняком. Никто из заключенных, кроме них, в прошлом красным партизаном не был. Поэтому Григорий и Тарас относятся к нам пренебрежительно, а к Смышляеву — с откровенной враждебностью.
— Белобандит! — бесцеремонно вслух определил Григорий при первом же знакомстве.
— Лучше быть белым, нежели красным. У красных склонность к бандитизму врожденная, — отпарировал Смышляев.
Каменюка угрюмо покосился на него и зло процедил сквозь зубы:
— Жалкую (жалею), що не попался ты мне на фронте. Таким я одним махом головы сносил.
— Теперь о чужих головах забудьте. Лучше о своей подумайте, — спокойно ответил бывший офицер.
Каменюка сжал кулаки, но возразить не успел. В разговор вмешался Павел Гордеев. Глаза его лихорадочно блестели каким-то нездоровым любопытством. Взволнованно и хрипло он спросил партизана:
— Значит вам приходилось рубить головы? Как же это?
Каменюка ответил неохотно:
— Та так… як уси партизаны… А бачить на то погано. Отрубишь ее, а она зевает и плаче. Больно ей… До сего часу снятся…
Фамилия Каменюки под стать его наружности. Рост огромный, сила воловья, руки, как два молота. Он неповоротлив и в движениях медлителен. Черты его лица грубы и неподвижны, точно впопыхах вырублены из камня неумелым скульптором.
В противоположность ему Григорий небольшого роста, стройный и с хорошей военной выправкой. Беспокойный и живой, как ртуть. Весь день мечется по камере, словно волк в клетке. Лицо калмыковатое, глаза маленькие и быстрые…
Приятели-буденновцы, первое время в тюрьме, бодрились и духом не падали. Они надеялись на своего друга маршала Семена Буденного. Им удалось переслать на волю письмо ему.
— Нас братишка Буденный выручит. Не такой он человек, чтобы друзей в беде бросать, — говорил Григорий.
— Эге-ж! Выручит, — вторил ему Тарас…
Первый допрос Каменюки закончился весьма неожиданно для энкаведистов.
Следователь сорвал с груди арестованного партизана орден «Красного знамени» вместе с клочком рубашки.
— Чего рвешь? — угрюмо спросил Каменюка. — Не ты его вешал.
— Калинин вам ордена вешает, а мы их сдираем. Понятно? — и следователь расхохотался.
...Кое-как скрутили бунтаря и били его несколько часов подряд.
После этого случая следователь умер в больнице, а Каменюка отправлялся на допросы уже в сопровождении «почетного конвоя». В нашу переполненную людьми камеру втискивались полдюжины бойцов полка НКВД, прижимали гиганта штыками к стене, надевали на его лапы две пары наручников, а на ноги — кандалы. Затем штыками же выталкивали его в коридор.
На допросах Тараса избивали зверски, но он был почти нечувствителен к боли.
— У мене шкура дубленая, — хвастается Тарас. — Белые в гражданскую добре выдубили. Ось, бачьте, — и в сотый раз демонстрирует перед нами свое огромное тело, сплошь покрытое шрамами.
— 28 ранений. От всякого оружия. Гарно мене белобандиты расписали? Красиво?… Так после того, для мене следователи вроде мошкары.
Григория энкавсдисты не трогали больше месяца, но потом, однажды ночью, вызвали на допрос. Обратно в камеру он явился только через двенадцать дней, худой, избитый и с погасшими глазами. Когда первая радость встречи с Тарасом прошла, Зубов тихо сказал другу:
— Плохи наши дела, Тарас. Эти гады хотят, чтоб мы с тобой подписали, что, будто бы, участвовали в… подготовке вооруженного восстания против советской власти.
— Мы? Партизаны?… Ты им в глаза наплюй, — и Каменюка смачно выругался.
— Знаешь, Тарас, я... подписал, — еще тише произнес Зубов.
— Гриша! Та, як же ты?
— Понимаешь, Тарас, выдержать невозможно. Пытка без конца. Большой конвейер. Их много, а я один, Легче, кажется, на фронте сто раз умереть.
— Не горюй, Гриша. Буденный нас выручит.
— Выручит, как же. Держи карман шире. Он, вот, нам не отвечает, а начальнику краевого НКВД прислал письмецо. Про нас пишет.
— Ну? Что ж ты мовчишь? Що вин пише?
Григорий безнадежно машет рукой.
— И говорить не стоит. Врагами народа клеймит нас.
— Що ж цэ такэ? - разводит руками Тарас.
— Это называется, — насмешливо вставляет Смышляев, — за что боролись, на то и напоролись…
Вечером Зубова вызывают «без вещей». Он обнимается с другом.
— Прощай, Тарас! Больше не увидимся. Следователь сказал, что меня приговорят к расстрелу.
Гигант молчит. Крупные слезы катятся по его каменному лицу…
Поздно ночью нас разбудили хриплые стоны; страшное зрелище представилось нашим глазам. На полу у двери билось в судорогах огромное тело Каменюки. Из раны у локтевого сгиба его руки текла, в подставленный двухлитровый кувшин для воды, тонкая струйка крови. Кувшин был переполнен вокруг него образовалась кровавая лужа...
Старый партизан не перенёс трагической разлуки с другом. Он зубами перегрыз себе вены не руке. Позже мы узнали, что в ту же ночь Тарас Каменюка умер в тюремном госпитале.
(- да. Его победила не боль. А одиночество. Снимаю шляпу: хохол не мог без друга. - Русского, кслову. - germiones_muzh.)

ЛЮДИ СВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ

РОБИНЗОН В РУССКОМ ЛЕСУ (1820-е). - II серия

ГЛАВА ВТОРАЯ Лес. Погоня. Истощение сил и голод. Решение возвратиться. Мы заблудились
в верстах трех от нашего села начинался огромный заповедный лес и тянулся на несколько десятков тысяч десятин. Он целиком принадлежал казне. Оберегали его от порубов казенные лесничие, но и они расхаживали только по опушке, потому что были уверены, что вглубь не пойдет никто.
Между крестьян о нем ходила дурная слава. Говорили, что посреди его есть глухое озеро, а над озером высокая гора, прозванная Чёртовым Городищем, что в густой чаще тамошних столетних сосен живут и пируют лешие, а по ночам над лесом точно стон стоит от их хохота и песен. Встарь сквозь этот бор пролегала «старосмоленская» дорога, но понемногу ее покинули и запустили.
У нас в семье часто говорили об этом лесе. Отец не любил его потому, что он был приютом тысяч волков, жестоко опустошавших стада всей окружности. Что касается причудливой фантазии крестьян, населявших их лешими, распевающими по ночам песни, то мы только смеялись над нею, потому что знали, что и «пели» и «хохотали» совы, которых в такой глуши было, разумеется, много.
Июньские ночи коротки и светлы, едва мы успели углубиться в лес, как начало светать. Как хитро ни задумал я тележку (- с узким ходом колёс, чтоб проходила меж деревами. - germiones_muzh.), а все-таки она стоила нам великих трудов, приходилось идти не прямо, а извилинами, чтобы не застрять между деревьями. Местами нам перегораживали дорогу толстые стволы буреломника, — в таких случаях мы поднимали и переносили ее на руках. Но нас подгонял страх, что нас поймают и накажут. Мы оба были в поту от труда, усталости и бессонной ночи, однако двигались вперед довольно успешно, стараясь уйти подальше в глубину леса.
Солнце уже высоко поднялось над лесом, а мы все еще шли и тащили свою кладь. Наконец, вероятна, часов около восьми утра, я не выдержал, выбрал место поудобнее и бросился на мягкий мох.
— Нет, Вася, я больше не могу!
— Что ж, отдохните, тут глухо! — охотно согласился он.
Только теперь я понял всю меру своей усталости. Ныла каждая косточка, и есть хотелось нестерпимо.
— Вася, — проговорил я несмело, — а что же будем есть? Ведь у нас ничего нет!
Он тоже в изнеможении лежал возле меня с полузакрытыми глазами, но при этих словах довольно бодро приподнялся на локте. Самодовольная улыбка осветила его красное лицо с облипшими от поту волосами.
— Ну вот, вы с вашим Робинзоном, Сергей Александрович и сплоховали! — проговорил он. — Тот попал в какой-то рай земной, а мы с вами в русский бор ушли. Разница-то есть! Вы вычитывали, а я сам думал, и с голоду мы пока не пропадем!
(- им обоим по 12 лет, но "Сергей Александрович" барчук - а Вася дворовый его отца. - germiones_muzh.)
Я просто просиял, а он привстал на колени и начал развязывать воз. Оказалось, что Вася стащил из людской столовой два каравая черного хлеба фунтов по десяти, целый окорок, десятка три вареных яиц и какую-то большую жестянку, но уложил все это на дно тележки, поэтому нам пришлось перебрать всю свою поклажу.
— Уж нечего сказать, принял я греха на душу, — добродушно каялся Вася, — яйца-то мне тетка дала. Я у нее их четыре дня все выпрашивал. Каждый день говорил, что на озеро поеду и рыбы ей привезу. И ездил, и возил, а яиц не ел, все прятал! А в жестянке этой зерно, фрукты сушеные, — грешный человек, — в кухне стащил уж совсем вечером. Верно, повар с ключницей забыли. Да вот и квасу две бутылки, от господской окрошки в буфете остались.
В другое время я прочел бы Васе дружеское назидание и не дотронулся бы до такой провизии, но теперь был рад его проделкам, как, вероятно, радуется кошка стащенному кусочку мяса.
Мы поели и решили поспать час-другой. Солнце уже перебралось за полдень, когда меня поспешно растолкал Вася.
— Вставайте скорее! — говорил он, — в лесу стреляют, верно нас ищут!
Я вскочил, почти не замечая, как болят мои непосильно утомленные кости. Мы наскоро связали воз и пошли все глубже и глубже в лес. Выстрелы постепенно затихли вдали. После четырех часов усердной борьбы с препятствиями мы снова сделали привал. На этот раз вскрыли жестянку, думая полакомиться. Но каково же было наше разочарование, когда вместо сушеных фруктов в ней оказалась крупная поваренная соль. Впрочем, Вася скорее обрадовался этому приятному открытию, да и сам я понял, что останься мы в лесу без соли, — что стали бы мы делать? У Робинзона было под рукой море со своей соленой водой, которую стоило только выпарить на жарком и южном солнце, а у нас ничего подобного даже не предвиделось!
На этот раз мы уже не ложились, а решили идти вперед до ночи. Наконец стало смеркаться. Мы выбрались на небольшую поляну, на которой было посуше и не так много бурелома.
— А ведь пора подумать и о ночлеге, Сергей Александрович, — проговорил Вася, останавливаясь, — не знаю, как вы, а я совсем выбился из сил! Только как же мы ночевать-то будем? Ведь здесь глушь такая, что сюда уходит на лето всякий хищный зверь. Того и смотри, наскочат на нас волки, а еще того лучше — сам Михайла Иванович Топтыгин. Робинзон спал на дереве, а мы лучше разведем костер, зверь ночью боится огня.
— Не зажечь бы нам весь лес, Вася. Видишь, как сухо, ведь тогда мы погибнем самой ужасной смертью! — проговорил я.
— Этого бояться, так и в лес не ходить, — ответил он, — нужно просто расчистить лопатами большой круг и костер развести посредине.
Благо тому, кто не испытал непосильного труда, кто не переживал таких минут, когда с одной стороны чувствовал полный упадок сил, а с другой — сознавал неумолимую необходимость продолжать работу! В этот вечер я пережил первое такое испытание в жизни. Я устал до полного изнеможения, кости ломило, руки покрылись мозолями, горели и щипали немилосердно! Однако пришлось взять заступ, из страха быть растерзанным или живьем сгореть, и этими наболевшими руками прокопать добрых полтора часа. Описать это чувство почти невозможно. Тут и злоба, и горе, и что-то похожее на отчаяние, и чисто физическая боль. Будущий великий цивилизатор тайком от Васи, который стал тоже что-то очень молчалив, не раз всплакнул, но все-таки продолжал работать ради спасения своей жизни.
Наконец мы зажгли костер, уселись и поели. Квасу осталось только полбутылки.
— А всё-таки обоим вместе нам ложиться нельзя, — сказал Вася, заканчивая ужин. — Настоящий дикий зверь так боится огня, что будет бродить и злиться вокруг, а близко все-таки не подойдет. Но здешние волки дело другое, они народ бывалый, только на начало лета уходят в глушь, пока в ней много детенышей у всякой твари, а потом больше имеют дело с пастухами и многому уже научились, на многое осмелились. А у нас еще на беду окорок есть. Этот дух для них приманчив. Мы лучше вот как сделаем, Сергей Александрович: вы зарядите ружье и сядьте поближе к огню, а мне дайте заснуть сначала. Я посплю чуток, потому встану, тогда уж вы и спите на здоровье сколько вздумаете.
Я согласился. Мы подбросили хвороста в костер, заготовили на ночь еще добрую кучу, я зарядил ружье и уселся, а Вася бросился на землю и через минуту уже спал мертвецким сном.
Теперь, то прислушиваясь к тому, как тяжко ныли мои кости, то вздрагивая от ночных звуков, я имел достаточно времени обдумать, что я затеял и что ждет меня впереди. Между тем окончательно стемнело. Может быть, на открытом месте и была видна на западе уже потухающая заря, но под густым покровом хвойных ветвей вековых сосен установилась непроглядная, как смоль черная, тьма. Лишь в круг, который охватывал своим светом костер, стройными колоннами выступали могучие стволы, да неясным, капризным узором мелькала между ними легкая листва подлеска — рябины, березы и ольхи. Сначала вокруг все было тихо. Слышался лишь монотонный и негромкий шум леса, да по временам потрескивал костер. Но вот постепенно лес стал наполняться своей таинственной и кровожадной ночной жизнью. Сначала послышался грузный и неуклюжий взмах крыльев, шелест раздвигаемых ветвей, затем жалобный писк, и все смолкло. То вышла на охоту сова — непримиримый ночной враг мелкого птичьего люда, молодых зайцев, крыс, мышей и всякой слабой и неопытной твари. Но вот раздались звуки и посерьезней. Где-то вдали завыл волк. Вой все приближался, слышны были даже прыжки. Я сильно вздрогнул, инстинктивно протянул руку к Васе, но вовремя удержался. Вероятно, волка влекла жадность и злоба, но он испугался непривычного в этих местах огня и пробежал мимо. Вдруг по лесу загудел адский хохот. Эхо подхватило его и глухо понесло дальше, а с другой стороны ему вторил такой же не то стон, не то смех. (- так кричит неясыть. Ночью  очень доставляет... - germiones_muzh.) У будущего великого изобретателя мигом вылетели из головы все его познания о совах, все шуточки над мужичьим суеверием. Я замер в холодном оцепенении и ужасе и до сих пор дивлюсь, как я тогда не помешался! Перекличка сов и вой волков продолжались довольно долго. Но вот в вышине поднялся сильный шум. Налетел свежий ветер и зашатал могучих великанов. За ним не было слышно звуков первых капель дождя, но вскоре они пробрались сквозь хвойный навес, шипя, испарялись в пламени костра и, с безжалостной быстротой впиваясь в мое платье, холодили мне спину, грудь, руки и ноги.
Боже мой, Боже! Еще вчера в эту самую пору я лежал в чистой и мягкой постели, в прочном, прекрасном доме, в котором не могли бы меня промочить, кажется, все сорокадневные дожди потопа. А теперь! Точно зверь или заброшенная собака! У меня не мог попасть от дрожи зуб на зуб. А эти совы, волки! Да и что будет дальше? Скоро ли и как мы устроимся? Соли не станет! Воды и теперь уже нет! Господи, Господи, да что же это! Нет, так жить нельзя! Завтра же объявлю Васе, что хочу домой, и что бы он там ни говорил, пойду к отцу и матери. Пусть не только в корпус, а хоть в солдаты отдадут. В корпусе три, четыре года — и я свободный человек, сытый, в тепле и чистоте, а здесь вечная, непосильная работа, голод, холод, грязь!
Наконец я не выдержал и разбудил Васю. Спросонья он не мог сначала понять, где он и что с ним, однако, услыхав мой плачущий голос, опомнился, вскочил и стал утешать меня. Я, заливаясь слезами, объявил, что хочу домой и завтра же пойду туда. Вася радостно согласился. Это решение успокоило и приободрило нас, но тут обнаружилось, что кончился хворост. Пришлось таскать его, рискуя попасть волку в зубы. Поэтому один из нас светил большой головней, а другой таскал ветки и сучья. Теперь в лесу все вымокло, и не страшно было заронить искорку и поджечь его. Было еще темно, когда я завернулся в одеяло и улегся возле костра на таком расстоянии, чтобы не сгореть.
С тех пор прошло много лет. Много ночей пришлось мне провести без сна за трудной работой, но ни одна ночь в жизни не казалась мне такой мучительно долгой, как первая ночь после побега из родительского дома...

ОЛЬГА КАЧУЛКОВА

русская сказка

БЕЛАЯ УТОЧКА
один князь женился на прекрасной княжне и не успел еще на нее наглядеться, не успел с нею наговориться, не успел ее наслушаться, а уж надо было им расставаться, надо было ему ехать в дальний путь, покидать жену на чужих руках. Что делать! Говорят, век обнявшись не просидеть.
Много плакала княгиня, много князь ее уговаривал, заповедовал не покидать высока терема, не ходить на беседу, с дурными людьми не ватажиться, худых речей не слушаться. Княгиня обещала все исполнить. Князь уехал; она заперлась в своем покое и не выходит.
Долго ли, коротко ли, пришла к ней женщина, казалось — такая простая, сердечная!
— Что, — говорит, — ты скучаешь? Хоть бы на Божий свет поглядела, хоть бы по саду прошлась, тоску размЫкала.
Долго княгиня отговаривалась, не хотела, наконец подумала: по саду походить не беда — и пошла. В саду разливалась ключевая хрустальная вода.
— Что, — говорит женщина, — день такой жаркий, солнце палит, а водица студеная так и плещет, не искупаться ли нам здесь?
— Нет, нет, не хочу! — А потом подумала: ведь искупаться не беда! Скинула сарафанчик и прыгнула в воду. Только окунулась, женщина ударила ее по спине.
— Плыви ты, — говорит, — белою уточкой!
И поплыла княгиня белою уточкой.
Ведьма тотчас нарядилась в ее платье, убралась, намалевалась и села ожидать князя.
Только щенок вякнул, колокольчик звякнул, она уж бежит навстречу, бросилась к князю, целует, милует. Он обрадовался, сам руки протянул и не распознал ее.
А белая уточка нанесла яичек, вывела деточек: двух хороших, а третьего — заморышка (- маленький-слабенький. Зато умный. - germiones_muzh.); и деточки ее вышли — ребяточки.
Она их вырастила, стали они по реченьке ходить, злату рыбку ловить, лоскутики собирать, кафтанчики сшивать, да выскакивать на бережок, да поглядывать на лужок.
— Ох, не ходите туда, дети! — говорила мать. Дети не слушали; нынче поиграют на травке, завтра побегают по муравке, дальше, дальше — и забрались на княжий двор.
Ведьма чутьем их узнала, зубами заскрипела. Вот она позвала деточек, накормила — напоила и спать уложила а там велела разложить огня, навесить котлы, наточить ножи.
Легли два братца и заснули; а заморышка, чтоб не застудить, приказала им мать в пазушке носить, — заморышек — то и не спит, все слышит, все видит. Ночью пришла ведьма под дверь и спрашивает:
— Спите вы, детки, иль нет?
Заморышек отвечает:
— Мы спим — не спим, думу думаем, что хотят нас всех порезати; огни кладут калиновые, котлы висят кипучие, ножи гочат булатные!
— Не спят!
Ведьма ушла, походила — походила, опять под дверь:
— Спите, детки, или нет?
Заморышек опять говорит то же:
— Мы спим — не спим, думу думаем, что хотят нас всех порезати; огни кладут калиновые, котлы висят кипучие, ножи точат булатные!
«Что же это все один голос?» — подумала ведьма, отворила потихоньку дверь, видит: оба брата спят крепким сном, тотчас обвела их мертвой рукой — и они померли.
Поутру белая уточка зовет деток; детки нейдут. Зачуяло ее сердце, встрепенулась она и полетела на княжий двор.
На княжьем дворе, белы как платочки, холодны как пласточки, лежали братцы рядышком.
Кинулась она к ним, бросилась, крылышки распустила, деточек обхватила и материнским голосом завопила:
— Кря, кря, мои деточки
Кря, кря, голубяточки,
Я нуждой вас выхаживала,
Я слезой вас выпаивала,
Темну ночь недосыпала,
Сладок кус недоедала.

— Жена, слышишь небывалое? Утка приговаривает.
— Это тебе чудится! Велите утку со двора прогнать!
Ее прогонят, она облетит да опять к деткам:
— Кря, кря, мои деточки.
Кря, кря, голубяточки.
Погубила вас ведьма старая,
Ведьма старая, змея лютая,
Змея лютая, подколодная.
Отняла у вас отца родного,
Отца родного — моего мужа,
Потопила нас в быстрой реченьке,
Обратила нас в белых уточек,
А сама живет — величается.

«Эге!» — подумал князь и закричал:
— Поймайте мне белую уточку!
Бросились все, а белая уточка летает и никому не дается; выбежал князь сам, она к нему на руки пала. Взял он ее за крылышко и говорит:
— Стань белая береза у меня позади, а красная девица впереди!
Белая береза вытянулась у него позади, а красная девица стала впереди, и в красной девице князь узнал свою молодую княгиню.
Тотчас поймали сороку, подвязали ей два пузырька, велели в один набрать воды живящей, в другой — говорящей. Сорока слетала, принесла воды. Сбрызнули деток живящею водою — они встрепенулись, сбрызнули говорящею — они заговорили.
И стала у князя целая семья, и стали все жить — поживать, добро наживать, худо забывать.
А ведьму привязали к лошадиному хвосту, размыкали по полю: где оторвалась нога — там стала кочерга; где рука — там грабли; где голова — там куст да колода. Налетели птицы — мясо поклевали, поднялися ветры — кости разметали, и не осталось от ней ни следа, ни памяти!

Геоглоссум обманчивый - чёрный сумчатый "земляной язык"

с конца июля и как раз по октябрь, на заброшенных лугах и лесных опушках из невысокой травы поднимается - и дразнит прохожего фиолетово-чёрный язык... Изгибается издевательски шырокой лопатою с настоящей продольной ложбинкой посредине. - Это гриб Geoglossum cookeianum, Геоглоссум обманчивый из секретного грибного отдела аскомицетов (сумчатых: они выращивают в себе сумки с хранящимися там аскоспорами, по 8 штук). Гриб несъедобен и нелюдим. Еще никто неслышал, чтоб с "земляного языка", как зовут внароде обманчивого Геоглоссума, слетело хоть одно слово...
- Но когда это случится, мало непокажется никому!!! Несомневайтесь