germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

КАРУСЕЛЬ. - III серия

там, на Заречье, спят в траве красные и синие лодки, а одна зеленая на цепи колышется в утренней теплой, спокойной воде.
Мы стоим у старой крепостной стены, из расщелин которой растет бузина, и я кричу на тот берег точно так же, как давно, тогда, еще в той жизни:
— Ива-ан! Лодку-у!
А-а… у-у-у… — отвечает эхо.
И вот на том берегу из шалаша выходит с веслом на плече лодочник Иван.
На миг показалось, что ничего не было — ни моря, ни гор, ни общих собраний по чистке, ни пулеметной стрельбы и малярийных комаров, не было этих лет, а все стою мальчишкой на берегу милой, заснувшей гусиной речки.
Иван садится в лодку и сильными, привычными взмахами весел переплывает реку. Он тот же, в своем рваном соломенном брыле, с короткой глиняной люлькой в зубах.
— Что, не узнаешь, Иван?
Он приставляет ладонь к глазам и вглядывается.
— Нет, не признал.
— Так я же ученик вот этой школы.
Ах, сколько он перевозил учеников этой школы! И отцов их, когда они были учениками этой школы.
— Всех не упомнишь, — вздыхает Иван.

Старая, под красной черепичной крышей, школа тихо смотрела на реку глазами-окнами и долго-долго провожала нас, открываясь на каждом повороте реки.
Медленно проплывали скалы. У каждой было свое имя — Ксендзовская, Голова, Монах.
— Какими они стали маленькими, — сказал я.
— Нет, они всегда были такие, — сказала Ника.
Высоко на горе открылся костел с горящим крестом в небе, янтарные облака стояли над его куполами. Потом Барановичи — чернозатоптанный стадом берег, где всегда взбаламученная водопоем река. В давно прошедшие, будто в сказке существовавшие, времена стояла тут на солнечном припеке купальня, и ты с отцом впервые пришел к реке и почувствовал ее прохладный, тинный, донный запах. И ты, маленький, голенький, как таракан, на руках отца, закрыв глаза, закрыв растопыренными пальцами нос и уши, страшась страшного, нырнул в зеленоватую, бурную, горькую воду реки.
Медленно скользя по звенящей проволоке, реку пересекал накренившийся набок, старенький, замшелый паром, переполненный бабами, мальчишками, корзинами. Тот ли это паром, который перевозил нас? Шумный, галдящий, не успевал он подойти к берегу, как мы, встречаемые воплями тех, кто уже был там, с криком прыгали в теплое мелководье, бежали на горячий, раскаленный песок пляжа, быстро, на ходу все с себя скидывая, и потом саженками туда, на середину реки: «Смотри, смотри — какой фортель!» — головой вниз, сквозь водоросли, до темного, страшного замка водяного.
Упруго твердый влажный трос гудит и ходит в руках, сначала в моих, потом в ее руках, перекинули через голову и через лодку, и снова он ушел, гудя, под воду, а мы поплыли дальше. Мальчонка пастух на крутом яру стрелял кнутом, провожая нас презрительным взглядом человека, уже с утра занятого делом.
И вот она — коса пляжа, кажется, знакомая, родная до каждой песчинки, но теперь, ранним утром, еще пустынно-холодная, темная от росы и чужая. На песчаных дюнах вырос кустарник, а за ним незнакомые хаты, еще дальше — новые фабричные трубы. Все изменилось.
Прошел мимо высокий, подмываемый рекой, с обнаженными корнями деревьев берег, на котором ярко-зелено светился травяной луг старого стадиона.
Сколько здесь было всего, как трогают сердце эти одинокие под небом, никем не защищаемые, пустые футбольные ворота! Где они — те, что кричали отчаянно, с мольбой: «Пас! Пас!»?
— Ты чего улыбаешься? — спросила Ника.
— Так, ничего, — говорю я.
Сильное и чистое утреннее солнце освещало на склонах белые улочки, бегущие к реке, осоку, по горло стоящую в зеленой воде, и потревоженных движением лодки прыгающих, булькающих маленьких жемчужных лягушек.
Детство мое проплывало мимо. Оно играло в высокой траве, бронзовое, лежало на горячем желтом песке, ходило стойкой вниз головой и вверх живыми пирамидами, оно свистело, бесилось, пинало по выгону мяч и тихо выплывало из камышей в челноке, с удочкой в руках, или вдруг выбегало с рогаткой и кричало: «Бей, не жалей!»
На берегах поднялась высокая трава, угрюмая, загадочная. Как в тоннель, мы въезжали в зеленый влажный сумрак Александрийского парка. Корявые ивы низко склонялись над медленно текущей водой. А над ивами стояли сосны до неба. И из темной синей глубины шел к нам гул леса, и о чем-то говорил, и куда-то звал.
Бесшумно легко несет река, сильно печет солнце, зыбко качается лодка над утонувшей осокой. Мы сидим рядом, я чувствую ее горячее, нагретое солнцем плечо, и кажется, навеки слиты, никогда не расстанемся, никогда не отойдем друг от друга. Не может этого быть, чтобы каждый из нас жил сам по себе, сам в себе.
Что же тогда будет вместо этого?

Река здесь была светлая, прозрачная, солнце просквозило ее до дна, и виден был каждый камешек.
Тихо светились желтые кувшинки, и водоросли жили в воде в спокойствии и забвении. Снизу головастики один за другим подымались к утонувшей пчеле, толкали ее и пробовали: «Э, да невкусно!» — и, жеманно вильнув, уплывали в свою речную детскую жизнь.
Мотыльки летали над самой землей и подолгу сидели и грелись на травинках, качаясь, как на качелях, засыпая и просыпаясь. Только в синем колокольчике буянил шмель, уцепившись за тычинки, он гудел, раскачивая цветок, который ходил ходором. Я палочкой выковырял толстого плюшевого буяна, он упал в траву и притворился парализованным, все время наблюдая, зорко и неотрывно наблюдая, не появилась ли снова палочка, и вдруг загудел, запыхтел, заводя мотор, и рванул над горячими травами, и пошел, пошел, паникуя.
Мы сидели на берегу и молча перебирали камешки, гладкие, разноцветные.
Весь мир как бы исчез, оставив нас двоих на берегу солнечной речки.
Все замерло — и сосны, и облака на небе, и сама тишина, — все как бы прислушивалось и не хотело мешать нам, отвлекать от того, что совершалось в душе, в моей душе, потому что твоя была еще отдельно.
Я представил себе, как тут будет зимой, когда выпадет снег, голые деревья, холодный ветер, и ты одна, мне стало грустно, и жаль тебя, и захотелось сказать что-то очень хорошее.
— Я буду думать о тебе каждый день, а летом приеду снова.
Ты улыбнулась.
Я ласкал твои руки и все повторял:
— Не забуду этот день. Сколько буду жить, не забуду этот день.
Жужжали пчелы. В лесу дятел долбил тишину, и слышно было, как падали на землю с сосен тяжелые шишки.
И все время было ощущение, что это скоро кончится. Скоро, скоро, это не может длиться долго.
— Ника!..
Наверное, у каждого бывает хоть один такой день.
И у тебя он был. И свет этого дня разлился по всей жизни и питает твою доброту.
8
Мы шли через лес. Мы шли, как дети, крепко взявшись за руки. И словно знали, словно чувствовали, что никогда не будем вместе и все, что случится, — случится с каждым в отдельности.
С ума можно сойти, если собрать все то, что случилось с тобой за жизнь. И все-таки она прекрасна. Вот что непонятно.
Мы заблудились, и всю дорогу чибис приставал со своей анкетой: «Чьи вы? Чьи вы?»
Вечерняя тень накрыла лес, среди деревьев и трав стало сумрачно, и послышались истерические голоса испуганных темнотой или, наоборот, радующихся ей. Реки не было видно, только навстречу сыро тянуло болотным илом, и шли мы на кваканье лягушек.
В темноте набрели на лодку, я оттолкнулся веслом от берега, лодка прошуршала в осоке, и тихо и внятно ее понесло вниз по течению, береговые огоньки медленно двинулись, подул ветерок.
Ни луны, ни звезд, — река шла мимо, широкая и неузнаваемая, и казалось, вокруг только вода и вода до самых крайних пределов, лишь где-то далеко — желтые огоньки, которым все равно, есть ты на свете или нет.
Лодка вошла в светлый, прозрачный туман, теперь казалось, мы стоим на месте, и белые призраки набегают на нас и проносятся мимо, а там с поверхности воды поднимаются все новые и новые призраки. Все преображается, принимает сказочные очертания, туман блуждает над водой, образуя чародейные бухты, острова. Мы заплываем в кусты, но это не кусты, это тоже туман. Где-то поблизости бьет колокол. Может быть, и этот звук почудился? Из белой мглы плывет на нас костер, настоящий, дымный, живой, расцветает огнем. Это факел на носу лодки. Лодка медленно, как во сне, проплывает мимо, и рыбак с острогой отражается в реке.
Тихая белесая река, всплеск весел, еле слышный ветерок и терпкий запах яблоневых садов. Одни, совсем одни во всем мире, на земле, остановившейся в своем полете на миг, в серой темноте над рекой.
Что-то сильное, доброе, жертвенное захватило душу. Я схватил ее руку и стал целовать, повернул ладонью вверх, целовал и целовал мягкую, ласковую ладонь, потом поцеловал кисть, и теплый, податливый изгиб локтя, и плечо, и щеки, и глаза, и волосы, которые пахли травой и солнцем и безмерным будущим. Я целовал ее и, пьянея, говорил:
— Ну скажи что-нибудь, скажи!
Я больше ничего не мог придумать, разве я был виноват, что больше ничего не мог придумать.
А она молчала.
Несколько раз луна хотела выглянуть, но каждый раз ее закрывало туманом: «Обожди, не мешай…»
— Ну скажи что-нибудь, ну скажи! Что-нибудь хоть скажи, скажи…
— Хочу домой, — вдруг заскучала она.
Я смотрю в ее лицо. Так, значит, все приснилось?
Что же ты за человек? Или все так могут?
Но я-то так не могу. Честное слово, я так не могу и никогда не смогу.
Вода устало плещет о борта лодки. Берег где-то близко, совсем рядом. Лает собака. Плачет ребенок. Скрипит колесо.
— Хочу на берег.
Я молчу. Я не двигаюсь.
— Пожалуйста…
В это время взошла луна, и свет ее как бы расковал меня.
Я поднял весла. С них медленно стекала вода, она фосфоресцировала. Берег с белыми хатками на взгорье стоял неподвижно. Мы приблизились. Звучно шлепаясь, запрыгали в воду лягушки.
— А как быть с лодкой? — сказал я.
— Поезжай, я пойду одна.
…Вот она тут сидела, — говорю я себе.
Как сразу все опустело вокруг, какими одинокими стали деревья на берегу.
Удивительно быть одному на реке ночью, будто ты поднялся со дна и мир земли тебе чужой.
Огоньки на горе были далеко-далеко, странно приплясывали и сверкали. Где-то она идет сейчас одна, мимо огородов и садов и спящих домиков в теплой пыли.
Что же это будет? Что же это такое будет?
От воды, взбаламученной веслами, пахло водорослями и тиной, и была такая глубокая, такая невыносимая, убивающая тишина, что хотелось кричать…
С этого дня все и началось.
9
До того я видел его только один раз — красавца Рому, будто прошла и взглянула на меня элегантная, бархатная гусеница.
Всю жизнь мама тряслась над ним. Сначала она боялась, что Рома умрет от коклюша, а потом она боялась, что, играя в жмурки, он упадет и сломает ногу, а потом, что в него попадут из рогатки или что он, в конце концов, свалится с велосипеда и свернет шею. Она боялась футбола, и гандбола, и игры в «красных и белых», а после стала бояться, что он будет играть в очко и шмен-де-фер. А теперь она боялась, что, играя в фанты и флирт цветов, он влюбится и женится.
А Рома тем временем вырос в изнеженного, изломанного юношу с широкими бархатными бровями и шелковистыми волосами, который краснел от каждого грубого слова и на все покорным, воспитанным голосом отвечал: «Ну что ж, ну что ж!» и почему-то всегда был восторженно окружен девчонками. Они с детства закармливали его конфетами, а теперь без конца дарили ему улыбки.
Мы втроем пошли к старому фотографу, длинноволосому, худому и плоскому, словно вырезанному из фанеры, в свободной блузе с большим шелковым бантом. Он долго направлял на нас свою древнюю астролябию, а мы сидели и смеялись и, пока он терпеливо наводил трубу и умолял: «Спокойно, не шевелитесь», нарочно лупили глаза, мигали и гримасничали, и когда, наконец, сказал: «Момент!», вдруг оцепенели, и вот на фотографии — все испуганные, пучеглазые и смешные.
— До вечера, — весело сказал я.
— Ага, — согласилась Ника и улыбнулась мне.
— Ну что ж, ну что ж, рад был познакомиться, — вежливо сказал Рома.
Но я не обратил на эти слова никакого внимания. Ладно.

Вечером я пошел в кондитерскую бывшую Васильчикова, где, казалось, стены, и стеклянный прилавок, и маленькие кремовые столики, и вазы на столиках — все пропитано теплой пирожной сладостью, шоколадом, какао, и купил трубочки, и наполеоны, и эклер и с перевязанной шелковой ленточкой коробкой пошел к Нике.
Ее не было дома.
Я сидел на скамейке в палисаднике и смотрел на анютины глазки.
Стало темно. Взошла луна.
И вдруг я понял — она не придет. Я побежал к Роме. Его не было дома.
Я ведь ее спросил — до вечера? И она ответила — ага! Зачем же она так сказала? Она уже знала, что не придет? Или это произошло потом, когда я ушел, и они остались вдвоем и забыли, что я есть на свете, когда я так беспечно, по-мальчишески ушел, полный веры, что все в этом мире как следует.
Я метался по тихим переулкам и вглядывался в сидящие на скамейках пары. Я так внезапно подбегал и смотрел, что они вскрикивали и испуганно глядели на меня, будто я хотел их ограбить.
Я пришел к фотографии, где я был с ней днем. Все еще тут дышало ею. Вот оттуда, из переулка, она появилась и улыбнулась мне. Да, она улыбалась мне.
Милый старый переулок, поваленные заборы, настежь открытые дворы, глиняные флигелечки в глубине, в глухой крапиве. Окошко, слепое, безответное, как бельмо, глядит на меня.
Что делать? Куда идти?
Запах твой бурьянный кружит мне голову, переулочек.

В лунном свете улицы были голубые и незнакомые, я их не узнавал, мне казалось, что я заблудился в чужом городе, и непонятно было, как и зачем я сюда попал, и что я тут делаю, и чем это все кончится.
Ухала и кого-то звала бесконечно и безуспешно, глухо звала кого-то сова в гимназическом саду. Опадал жасмин, и лепестки летели, сверкая.
Я вышел на шлях, где не было и домов, одни огороды и сады и дальний лай собак.
Ночной ветер увязался за мной, иногда отставал и шумел, о чем-то там договариваясь с кукурузой, потом обгонял, подымая впереди пыль, словно о чем-то предупреждал, и вдруг улетал в открытые поля и там далеко в овраге скулил, бесприютный.
Где, на какой скамейке вы тогда сидели, о чем говорили? Счастлив ли он был так же, как я был бы счастлив, если бы ты сидела со мной? Запомнил ли он тот вечер на всю жизнь, как я его запомнил? Почему же это был он, а не я?
Что-то оборвалось во мне тогда, в чем-то разуверился, в чем нельзя бы разуверяться никогда.
Какой-то одинокий ночной человечек, какой-то неприкаянный, неспящий человечек удивленно прошел мимо и потом вернулся.
— Ты что делаешь, малахольный?
— Ничего.
— Как ничего? Сидишь и ешь ночью пирожные с кремом.
Глаза у него были ошарашенные.
— Ты где деньги взял на столько пирожных?
— Я на свои деньги купил.
— Ой, не верю!
— Честное благородное слово, — сказал я.
— Благородие, смотри, отравишься! — сказал ненужный человечек и пропал во тьме.
Удивительные ночные звезды шевелились в небе, как медузы, проливая свет, они опускали светящиеся щупальца, и я не знал, это во сне или наяву.
Как сладко пахли ночные травы, сухие и жесткие, словно день выпил из них всю влагу.
Деревья смотрели в небо и ожидали счастья от звезд. Всю ночь, всю ночь они смотрели в небо и ожидали счастья, а потом пришло утро.
Над рекой всходило солнце, туман висел на прибрежных кустах, и песок был серым, холодным, а вода теплая, парная. Водяные жуки, распластав длинные кривые ноги, как глиссеры, сновали по воде и, судорожно дергаясь, что-то искали. Что они искали?
Я разделся и поплыл саженками, церковные купола сверкали на солнце и слепили глаза, но все казалось ненастоящим, будто построенным из кубиков, и жизнь казалась завершенной, и сам я казался себе старым-старым, давно и устало живущим на земле.
А по всему берегу кричали петухи, что снова утро, снова все начинается сначала, и того, что было, как бы не было.

Я пришел выяснять отношения.
— Где ты была вчера?
— Вчера? Уже не помню, — Ника пожала плечиком.
— Я ждал всю ночь. Ты это понимаешь, я ждал всю ночь.
У нее было лицо глухонемой.
— Ты меня не слушаешь?
Она внимательно поглядела на меня, будто в первый раз рассмотрела, и тихо сказала:
— Неужели ты до сих пор ничего не понял?
— Ты влюблена?
— Не ведаю.
— Может, мне уехать?
— Как хочешь.
— А тебе все равно?
Она снова пожала плечиком.
— Ну, тогда я пошел, — сказал я.
Она молчала.
Я спросил:
— Ты придешь вечером?
Она смотрела куда-то в сторону.
— Ты скажи прямо — да или нет? Я не повешусь.
— Наверное, все-таки нет.
Я становился постылым.
Я чувствовал, что становлюсь постылым, но меня уже понесло:
— Это что, конец?
— Не знаю, — растерянно сказала она.
— Странная какая ты.
— Какая есть.
— Но ты только сейчас стала такой, раньше ты такой не была. Ведь не была, не была?
Она молчала.
— До свиданья, — сказал я.
— До свиданья.
Если ты любишь, ты только и думаешь о ней, а ей — все равно, ей — хуже, чем все равно. Ты приставучий. Так надо не любить, не думать, не помнить, не быть приставучим. И я все повторял себе: надо быть гордым и одиноким. Да, но как это делается?
Ах ты, восторженный, губастый дуралей. Уезжай же отсюда, забудь ее.
Но кто может сказать, что он делал все, как надо.
И я не уехал, я еще жил несколько дней в ожидании, что все перевернется, — вдруг возьмет и перевернется.
Какие это были непонятные, ненастоящие, какие-то больные дни, их можно свободно вычеркнуть из жизни. Лучше бы их не было.
Я много раз приходил на ту маленькую площадь перед фотографией, где я в последний раз ее видел, и площадь была доброй и уютной, как комната, и тут я долго стоял и ждал, и все казалось — сейчас она появится из переулка и улыбнется. Я так долго стоял, что старуха в нищем окошке на углу все чаще поглядывала на меня и раз даже позвала какого-то бледного человека, и он тоже поглядел на меня и показал бледный кулачок. И мне стало смешно.
Однажды я случайно встречаю Нику на улице одну. Она глядит поверх меня и говорит: «А, это ты? Как живешь? Скоро уезжаешь?»
Я молчу. И она уходит. Мне хочется закричать: «Слушай! Обожди! Так же нельзя в конце концов». Но я молчу.
Дует жаркий ветерок. С деревьев падает сухой цвет. Рыжие стрекозы молча преследуют друг друга, и трудно понять смысл их полетов...

БОРИС ЯМПОЛЬСКИЙ (1912 - 1972. советский журналист и писатель)
Subscribe

  • (no subject)

    рассказывал аль-Утби: «Однажды я отправился в путь ночью, когда звезды двинулись по небосводу быстрым шагом. Я шел, прорывая мрак, и на рассвете…

  • (no subject)

    однажды кто-то спросил бедуинского шейха Абу Махдийю: - Отчего вам, кочевникам, так нравится жизнь в пустыне? - Как же не любить пустыню тому, чей…

  • зачем закрывать небо?

    когда арабист Михаил Родионов приехал изучать бедуинов племени халика, его встретил старик, сидевший на войлоке под открытым небом с кинжалом за…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments