Когда я попросила их ничего не ждать, у Давуда начался припадок кашля, который, казалось, никогда не кончится. Малеке выглядела изнуренной, словно ее кости больше не выдерживали веса тела. А морщины на лице матушки будто углубились еще сильнее.
Малеке удивленно глядела на меня.
— Ты отдала его мальчишке свой ковер без всякого подтверждения? — спросила она.
— Он вел дела с Гостахамом, — ответила я. — Мне казалось, это меня защитит.
Матушка и Малеке обменялись взглядами.
— Твои узоры такие красивые, — задумчиво сказала Малеке. — Ты так уверенно выкликаешь цвета. Легко забыть, что ты еще так юна…
Матушка вздохнула.
— Даже юнее своих лет, — мрачно заметила она и после этого только молчала.
Мы сидели вместе, пили бесцветный чай и ели черствый хлеб — все, что у нас оставалось, — и слушали резкие, сердитые крики детей во дворе.
Я хотела взяться за новый ковер, но у нас не было денег на шерсть. Единственное, чем мы могли заработать хоть несколько монет, — варить лекарства и продавать. Увидев, сколько жителей квартала в холода уже мучаются кашлем и насморком, матушка решила составлять снадобье от болезней легких, носа и горла.
— Попробуй, — с сомнением разрешила Малеке, — но большинство здешних слишком бедны для такой роскоши.
Я спросила, могу ли помочь.
— Думаю, ты уже довольно помогла, — жестко ответила матушка.
И я сидела тихо, пока она разводила огонь в очаге и раскладывала для отвара коренья и травы, собранные летом. Маленькая комнатка наполнилась горьким ароматом, воздух сгустился паром. Глаза мои так заслезились от испарений, что пришлось выйти во дворик. Только мужу Малеке словно стало легче: пар очистил горло и ненадолго дал ему вздохнуть свободнее.
К полудню матушка послала меня на местный крохотный базарчик взять несколько дешевых глиняных сосудов без всякой росписи, с глиняными же затычками. Я посмотрела на мелкие монеты, которые она мне дала, — их было так мало, что лишь кто-то беднее нас польстился бы на них. Но я все равно пошла на базар, приподнимая временами полы чадора, чтобы не волочились по никем не убираемым мокрым отбросам. Этот базар был для самых бедных жителей города, там продавалась утварь вроде грубых горшков, старой одежды, драных одеял и изношенных тюрбанов.
Первый горшечник, к которому я подошла, стал глумиться над моей ценой.
— Я что, благотворитель? — сказал он.
Я принялась искать самую жалкую лавку, но и там торговец посмеялся над моими деньгами. Услышав, как в задней комнате плачет ребенок, я предложила ему две бутылочки лекарства, которое успокоит ребенка и вылечит кашель. Когда он согласился, я ощутила, что сделано это отчасти по доброте: с моим унылым лицом я выглядела голодающей. Себя мне довелось увидеть отраженной в металлических сковородках, выставленных у входа на базар.
Когда матушка закончила варить снадобье, то разлила его в посудины и закупорила их. Две бутылочки я отнесла горшечнику, который поблагодарил меня за быстро исполненное обещание. Потом мы рассказали всем семьям двора, что продаем снадобье за деньги или еду. Но Малеке была права: ни у кого не было средств. Соседи Гостахама обычно закупали лекарства про запас. Тут болезнь была несчастьем, стоившим денег, и лекаря звали от полной безысходности, а женщин посылали к аптекарю изготовить средство, прописанное лекарем.
Потерпев неудачу среди соседей, мы решили продавать снадобье повсюду вразнос. Так как все уважаемые мелочные торговцы были мужчинами, мы попросили Амира, брата Катайун, пойти с нами и помочь нам продавать наш товар в более богатых частях города. Он был высоким, нескладным парнишкой, но дружелюбным и с зычным голосом, как у взрослого мужчины.
В первый день мы вышли рано утром и дошли до процветающего квартала Четырех Садов, но подальше от дома Гостахама, чтобы избежать нежелательной встречи. Амир серьезно отнесся к своему делу.
— Да будет ваше дыхание легче ветра! — вопил он, и его собственное дыхание клубилось в холодном воздухе. — Сделано сильным травником с юга!
Время от времени из домов выбегали слуги посмотреть на наш товар. Если это был мужчина, Амир хватал бутылку и старался ему продать. Если женщина, вступали мы с матушкой. К вечеру мы продали два сосуда лекарства, и этого хватило на хлеб и жареные почки для нас троих.
— Не попробовать ли нам продавать возле мечети с медным минаретом? — спросила я матушку.
Она не ответила. Я вздохнула и пошла домой следом за ней.
Следующие несколько недель мы торговали нашим снадобьем каждый день, кроме пятницы, в кварталах побогаче. Становилось все холоднее и больше людей заболевало. Мы зарабатывали не слишком много, но достаточно, чтобы прокормиться и добавить немного еды Катайун.
Однажды матушка проснулась с безжизненными глазами и тяжестью в груди. Я сказала, что пойду сама вместе с Амиром, но она ответила, что так нельзя. Хотя я просила ее остаться дома и отдохнуть, она заставила себя встать и весь день ходила в христианских кварталах напротив моста Тридцати Трех Арок.
Стоял жестокий холод. Ледяной ветер задувал от Зайен-де-Руд, и вершины гор Загрос белели снегом. Казалось, река вот-вот замерзнет. Когда мы переходили мост, сильный порыв ледяного ветра ударил в нас. Мы с матушкой обхватили друг друга, чтобы нас не снесло. «Ах!..» — воскликнула она, и голос ее клокотал мокротой. Мы перешли мост, миновали огромный собор и пошли к кварталам, казавшимся процветающими.
Несмотря на холод, Амир не терял ни бодрости, ни силы голоса. Он кричал о достоинствах наших лекарств, и низкий голос его был словно приглашение. Особенно для женщин — они так и откликались на зов. Хорошенькая юная служанка выскочила из одного дома и отворила ворота, чтобы посмотреть на наши снадобья. Когда мы с матушкой подбежали поздороваться, она была разочарована, что это не Амир.
— Дыши легче и да будешь всегда здорова! — сказала матушка.
— И почем?
Матушка перегнулась в приступе кашля, такого тяжкого, что из глаз ее покатились слезы; она задыхалась и хрипела, пока не справилась с собой. Служанка отпрянула назад и захлопнула ворота перед нашими носами.
Матушка присела у большого дома и стала вытирать глаза, обещая, что скоро поправится, но мы уже не могли работать в этот день. Мы вернулись в холодный и темный дом. Матушка, дрожа, закуталась в одеяло и проспала до самого утра. Я выставила горшок наружу, чтобы соседи видели, что в нашем доме болезнь, и могли бросить в него луковицу, морковку или кусок тыквы. Я собиралась варить постную похлебку из того, что нам пожертвуют. Но когда матушка проснулась, она отказалась есть, потому что горела в лихорадке.
Несколько следующих дней я не делала ничего, только ухаживала за семьей. Таскала воду из ближнего колодца, поила матушку и Давуда. Меняла мокрые тряпки на матушкином лбу. Обвязала бечевкой яйцо, принесенное Катайун, и подвесила его к потолку, потому что новая жизнь обладает свойством исцелять. Когда Салман и Шахвали были голодны, замешивала муку с водой и пекла им лепешки. Я делала все, чего Малеке не могла из-за усталости, — от стирки детской одежды до подметания пола.
Когда по вечерам начиналась лихорадка, боль была слишком сильна даже для моей матушки. Она натягивала одеяло на глаза, чтобы заслониться от света. Она корчилась и содрогалась на своей подстилке, хотя лоб ее блестел потом. Потом, когда лихорадка отступала, она безжизненно лежала на постели и лицо ее словно теряло краски жизни.
Я отдала наши последние сосуды с лекарством Амиру, который продал их и принес нам деньги. Матушка собиралась купить на них сушеных корешков и трав, чтобы приготовить следующую партию, потому что зимой негде было собрать свежие растения. Но я не могла отложить никаких денег, потому что Малеке все еще не продала ковер.
Я тратила деньги так медленно, как только могла, покупая только самое необходимое — муку для лепешек, овощи для похлебки. Еды хватило ненадолго. Когда деньги кончились, мы все терпели первые сутки почти без жалоб. Но на вторые Салман ходил за мной, пока я хлопотала по дому, и просил есть.
— Ему надо хлеба! — твердил он, показывая на Шахвали, который так устал, что тихо сидел у очага, и глаза его были тусклыми.
— Отдам за тебя жизнь, но хлеба у меня нет, — отвечала я, жалея его больше, чем собственный пустой желудок. — Сведи Шахвали к Катайун и попроси у них кусочек.
Когда они ушли, я в отчаянии оглядела темную конуру. Матушка и Давуд лежали на грязных подстилках. У двери, где мы оставляли обувь, было полно грязи, а в воздухе стоял запах немытых тел. Мне самой некогда было вымыться. Трудно было поверить, что когда-то меня растирали собственные банщицы, отмывали дочиста и выщипывали волосы, пока я не становилась гладкой, как яблоко, одевали в шелка и отводили услуживать мужчине, менявшем дома, как другие меняют одежды.
Матушка на секунду приоткрыла глаза и позвала меня. Я бросилась к ней и отвела волосы с ее лица.
— Похлебка осталась? — хрипло спросила она.
Отчаяние, которое я испытала, была огромным, как небо, потому что мне нечего было ей дать. Миг я молчала, потом ответила:
— Я сейчас приготовлю, биби-джоон. Горячее и целебное.
— Милостью Божьей, — сказала она, закрывая глаза.
Я не могла сидеть спокойно, зная, что она голодна; надо было чем-нибудь ей помочь. Плотно закутавшись в пичех и чадор, я побежала в ковровые ряды Великого базара.
Молодой купец был на своем обычном месте. Едва дыша, так велика была моя надежда, я спросила, не видел ли он голландца. Он отрицательно прищелкнул языком, и глаза его были полны сочувствия. Разочарованная, я поблагодарила его и ушла.
Голубые глаза голландца были такими невинными, такими бесхитростными. Как он мог сделать такое? Я верила, что он будет следовать законам чести. Я не подумала, что он, как любой ференги, может уехать, когда угодно его холодному сердцу торгаша.
Господь да судит его подлость, но этой мысли недостаточно, чтобы унять мою печаль. Что мне делать? Как помочь матушке? Я вспомнила юного музыканта и нищего с обрубком. Если они могут прожить на улице, я должна попробовать тоже. Мое сердце колотилось, когда я шла через базар до гробницы Джафара, куда стекались толпы тех, кто хотел отдать дань уважения ученому богослову, скончавшемуся больше ста лет назад. Мне казалось, что это подходящее место для того, чтобы одинокая женщина могла попросить милостыню. Стоя неподалеку, я смотрела на старого слепого нищего, в чьей чашке для подаяний блестело серебро. Послушав, как он работает, я размотала свой платок и постелила его на землю для подаяния, повторяя то, что запомнила, слушая других.
— Да обретете вы вечное здоровье! — шептала я группе женщин, выходивших из гробницы. — Пусть ваши дети никогда не голодают. Да сохранит Али, князь меж людей, вас здоровыми и невредимыми!
Слепой нищий помахал рукой в мою сторону.
— Кто здесь? — рявкнул он.
— Всего лишь женщина, — ответила я.
— Что у тебя за беда?
— Моя мать больна, а у меня нет денег накормить ее.
— А твой отец, брат, дяди, муж?
— У меня нет никого.
— Какая злая судьба, — угрюмо сказал он. — И все равно я ни с кем не делю мой угол.
— Пожалуйста, прошу вас, — сказала я, едва веря, что должна упрашивать попрошайку. — Моя матушка голодает.
— Если это правда, сегодня можешь остаться, — ответил он. — Но проси громче! Тебя никогда не услышат, если будешь так бормотать. Спасибо, о седобородый, — сказала я, употребив слово почтения к мудрому старшему.
Как только я увидела хорошо одетого мужчину в чистой белой чалме, выходящего из гробницы, я прокашлялась и начала молить, как мне казалось, ясным, но печальным голосом. Он прошел, не бросив монетки. Вскоре молодая женщина остановилась и попросила меня рассказать о моей беде. Я сказала ей о болезни матушки и о том, что голодна.
— Ты замужем? — спросила она.
— Нет.
— Ты, должно быть, совершила нечто позорное, — заключила она. — Иначе с чего бы ты была одна?
Я попыталась объяснить, но она уже уходила.
Слепому нищему подавали хорошо. Просит здесь еще с детских лет, сказал он, так что люди знают его и его великую нужду. «Да исполнятся ваши молитвы!» — желал он им, и они ощущали довольство своей щедростью.
— Сколько заработала? — спросил он меня в полдень.
— Нисколько, — печально ответила я.
— Тебе надо поменять свой рассказ, — посоветовал он. — Внимательно смотри на слушающего, прежде чем начнешь говорить, и говори им то, что откроет их сердце.
Несколько минут я думала об этом. Когда женщина постарше проходила мимо, я заметила, что она красива, но увядающей красотой.
— Добрая ханум, умоляю, помогите мне! — сказала я. — Моя судьба жестока.
— Что случилось с тобой?
— Я была замужем за человеком, у которого больше коней, чем в Исфахане мечетей, — говорила я, стараясь походить на матушку, рассказывающую свои сказки. — Однажды его вторая жена придумала, что я собиралась отравить его из-за денег, и он выбросил меня вон. Мне не к кому идти, вся моя семья умерла. Осталась я ни с чем! — И я расплакалась. Бедное создание, — ответила она. — Вторые жены сами как отрава. Возьми это, и да вспомнит о тебе Бог. — Она уронила монету на платок.
Когда двое молодых и крепких солдат подошли к гробнице, я придумала сказать им совсем другое.
— Мои родители умерли, когда я была маленькой, а братьев убили, — стонала я.
— Кто?
— Оттоманы, в сражении у наших северо-западных границ.
— Храбрецы! — сказали они, оставляя мне пару мелких монет.
Мужчины останавливались куда чаще женщин и заговаривали со мной.
— Могу поспорить, что ты хороша, как луна, — сказал юнец с едва пробивающейся бородкой. — Не поднимешь пичех, чтобы я мог взглянуть?
— Сгори твой отец в аду! — скрипнула я зубами.
— Только взгляд!
— Хасан и Хусейн, святые меж людьми, защитите бедную женщину от жестоких чужаков! — закричала я в полный голос, и он поспешно скрылся.
Толстяк с бородой, крашенной хной, был еще назойливей, чем юнец.
— Мне все равно, какая ты там, под пичехом, — говорил он. — Как насчет быстрого маленького сигэ, на часок, а?
Он протянул ладонь, на ней блестело серебро. Толстые пальцы бугрились мозолями.
Я сгребла платок с несколькими заработанными монетами и побежала прочь. Толстяк прокричал мне вслед:
— У меня мясная лавка на базаре. Приходи, если проголодаешься!
И он швырнул к моим ногам несколько мелких монет, раскатившихся в стороны. Я отвернулась, но когда вспомнила истощенное лицо матушки, то нагнулась и быстро подобрала их. Уходя, толстяк хохотал. Я иду домой, седобородый, — сказала я нищему, потому что собрала денег на похлебку. — Благодарю тебя за щедрость.
— Да отвратит Бог твои неудачи, — сказал он.
— И твои, — ответила я, но испытала стыд, ведь я знала, что его слепоты не отвратит ничто.
Я пошла в съестные ряды базара и отдала все деньги за лук и бараньи кости. Когда я возвращалась домой со своими узелками, цена, заплаченная за них, камнем лежала на моем сердце. Выдумывать истории, которые разбудят жалость чужих людей, и терпеть домогательства мужчин с грязными намерениями — это было все, что я могла сделать, чтобы выстоять, но я шла с базара к нищему кварталу Малеке и глотала слезы, ведь они ничем не могли мне помочь.
Когда я пришла, матушка свернулась клубком на своей тощей ватной подстилке, одеяло сбилось у нее в ногах. Это был один из спокойных промежутков между приступами, но ее глаза испугали меня. Они словно умирали на ее лице. Я бросилась к ней, выложив свои покупки.
— Смотри, биби! Вот лук и кости! Сейчас я приготовлю похлебку, и она вернет тебе силы.
Матушка слабо пошевелилась на постели.
— Свет очей моих, в этом нет нужды, — сказала она.
Я схватила ее холодную руку и почувствовала кости ее пальцев. Ее тело словно истаяло с тех пор, как она заболела.
— Не могу есть, — добавила она через некоторое время.
Я подумала о насмешках юнца и вожделении толстого мясника. С радостью вытерпела бы их снова, лишь бы моя матушка сделала глоток-другой.
— Постарайся, молю тебя, биби-джоон, — просила я.
— Где ты взяла деньги на еду?
Она знала, что я потратила наши последние монеты, вырученные от продажи ее травяных снадобий, так что мне пришлось признаться, что я попрошайничала у гробницы Джафара. Глаза ее закрылись, как будто она не могла вынести моего ответа.
— Мужчины просили тебя об услугах? — прошептала она.
— Нет, — быстро ответила я.
Взбив подушку под ее головой, я отвела длинные седые волосы с матушкиного лица. Они были слипшимися и жесткими, не мытыми уже много дней. Матушка отодвинулась: она терпеть не могла грязи.
— Ты сегодня выглядишь гораздо лучше, — весело сказала я, стараясь убедить себя, что это правда.
— Да? — отозвалась она. Кожа ее пожелтела, а круги под глазами стали темнее. — Я и чувствую себя получше, — сказала она тихим, слабым голосом.
Я намочила еще одну тряпку в воде и обтерла ей лицо и руки. Она вздохнула и сказала:
— О, как хорошо чувствовать себя чистой.
— Как только ты поправишься, мы пойдем в хаммам, — сказала я жизнерадостно, — и до вечера будем оттираться и отмываться.
— Да, конечно, — сказала матушка голосом, каким отвечают болтливому ребенку.
Осторожно повернувшись на бок, она вскрикнула: «Ах! Ах!» Болезнь поразила ее бедра, ноги и спину.
— Пока тебя не было, я видела чудесный сон, — сказала она, не открывая глаз. — Про тот день, когда ты и твой баба принесли домой рога антилопы.
Матушка коснулась моей щеки.
— Это был самый благословенный день в моей жизни, кроме того дня, когда родилась ты.
— А почему тот день? — спросила я.
— Когда ты уснула, мы с твоим отцом шутили, что нам никогда не нужны были любовные зелья вроде этих рогов. Потом он обнял меня и сказал, как он благодарен, что женился на мне, и ни на ком другом.
— Конечно, ведь он любил тебя, — успокаивающе пробормотала я.
— У любви нет никакого «конечно», — ответила она. — Особенно после пятнадцати лет без детей!
Резкость матушкиного тона заставила меня вздрогнуть и задуматься, как прожили мои родители эти годы до моего рождения. Я знала, что каждый год моя матушка ходила к Кольсум за травами, которые помогли бы ей забеременеть, пока в отчаянии не посетила каменного льва на кладбище Кух-Али и не потерлась о него животом, умоляя о ребенке. Теперь я понимала, что она должна была чувствовать. Я-то пробовала всего несколько месяцев и горевала каждый раз при виде моих кровей.
— А отец сердился? — спросила я, растирая пальцами дряблые мышцы ее голеней.
— Он был в отчаянии, — ответила матушка. — Все мужчины его возраста уже учили своих юных сыновей ездить верхом и молиться. Горечь копилась между нами, порой сутки проходили в молчании. Я мучилась целый год и наконец решила пожертвовать собой, чтобы облегчить его горе. «Муж мой, — однажды сказала я, — тебе надо взять вторую жену». Он был удивлен, однако не мог скрыть надежду на появление сына. «Ты и вправду сможешь принять жизнь бок о бок и под одной крышей с другой женщиной?» — спросил он.
Я старалась быть храброй, но мои глаза наполнились слезами. Он был таким заботливым, что больше не возвращался к этому разговору. Вскоре я забеременела, и наш мир снова засиял.
Матушка положила ладонь на живот.
— В день, когда мое чрево начало содрогаться, твой отец надрывался на уборке урожая, — вспоминала она со смягчившимся лицом. — Меня окружали мои подруги, растиравшие мои ноги, подносившие мне прохладной воды и певшие для тебя. Но как я ни старалась, ты не выходила. Так я тужилась целый день и целую ночь. Наутро я послала мальчика к Ибрагиму и попросила его выпустить одну из своих птиц, чтобы ты тоже могла освободиться от своих пут. Мальчик вернулся и доложил, что птица умчалась как ветер. Как только я услышала эту новость, повернулась к Мекке, присела и натужилась в последний раз. И наконец явилась ты… Все последующие годы твой отец хотел мальчика, — продолжала она. — Но в тот день, когда вы привезли домой рога каменного козла, он и сказал мне, как счастлив, что женился на мне, и ни на ком другом. Так он любил нас. А ты — ты была для него драгоценней любого сына.
Мой отец любил меня, как свет в глазах своих. Мне же казалось естественным благословение такой любви. Сейчас, когда я старше, могу представить себе, что бывает совсем иначе.
Лицо моей матушки излучало радость, и оно выглядело красивым, даже несмотря на ее бледность и худобу.
— Твоего отца нет, но я никогда не забуду, как он нашел мир с Господом, — сказала она, — и теперь я могу сделать так же. Дочь моя, я принимаю нашу судьбу — твою и мою — такой, какая она есть.
Помня, как сильно матушка не одобряла моего поведения в Исфахане, я ощутила, что при ее благословении сердце мое заплакало кровавыми слезами.
— Биби, я отдам за тебя свою жизнь! — крикнула я.
Матушка раскрыла мне свои объятия, и я свернулась рядом на засаленной подстилке. Худой рукой она прижимала меня к себе и гладила мой лоб. Я вдыхала ее запах, сладкий для меня даже в болезни, и чувствовала нежность ее руки в своей. Впервые за много недель она приласкала меня, и я вздохнула от удовольствия.
Мне так хотелось оставаться возле нее, но день клонился к закату и я понимала, что должна встать и заняться стряпней. Может быть, и матушка съест хоть немного похлебки. Я попыталась подняться, но она сжала мое запястье и прошептала:
— Дочь, любимый мною лик, ты должна пообещать мне одну вещь.
— Что угодно.
— Когда я умру...
АНИТА АМИРЕЗВАНИ