Но вот прошла молва, что Казанцева в вид видели то в той, то в другой деревне. Пошли толки, народ загалдел повсюду, но настояще никто ничего не знал. А тут, маленько погодя, стали уж и потолковей рассказывать, что вот, мол, в такой-то именно деревне схватили его за гумнами, но он разбросал поимщиков и скрылся.
Потом, значит, молва пошла и поболе, и похитрее, что вот в такой-то день видели его там-то, а чрез какие-нибудь сутки сметили его верст за сто. Точно на крыльях, проклятый, летает, а либо на каком ковре-самолете уносится с места на место. Эти толки живо обошли весь околоток и так напугали народ, что все стали опасаться, а где так и молебны служить...
Пошли такие штуки рассказывать, что волоса дыбом. Где коня что ни на есть лучшего украл; где корову зарезал, где барана, а где так и в сундук залез да ограбил все деньги у богатых мужичков. А где не поживишься ничем, так деревню подожжет, а сам отбежит куда-нибудь в сторону да так захохочет силой нечистою, так инда лес гудет. Целыми деревнями сбивались православные и ничего поделать не могли. Вот он, видят, тут и есть, а бросятся на конях, он как сквозь землю провалится, словно в воду уйдет; ищут, ищут, попустятся и поедут домой, а он, глядишь, тут же где-нибудь выскочит да и захохочет, как дьявол.
Стали уж говорить, что он и с силой нечистою знается и шапку-невидимку какую-то носит; а конечно, все это вздор, запуги одни, потому что он такой же человек, как и все, только, значит, ловкость имеет особую, знает, куда броситься, где плохо лежит. И все бы это ничего, барин; мало ли по здешнему месту бегают из острога, все они охулки на руку не кладут. Да дело-то в том, что он, окаянный, уж шибко до женского пола охоч был. Где, значит, поймает женщину или девушку, уж так ли, этак ли, а она, сердечная, будет его. Где лестью возьмет, где угрозой, а другую так просто силой добудет. Многие из них сначала-то таились, не сказывали, а все это потому, что он их застращивал: коли, мол, скажешь, так я тебя найду, от меня не уйдешь — на лесину повешу кверху ногами. Ну и боялись до смерти, и грех на душе замыкали...
— Да как же, Николай Степаныч, Казанцев ловил их? Ведь этот народ больше дома сидит, а отлучается чаще артелями, — спросил я, прерывая рассказ.
— Что ты, барин! Да хитрость-то чего на свете не делает. Мало ли где их изловить можно в крестьянском быту; а ведь он, проклятый, так и караулит по таким местам, где они, голубушки, ходят безо всякой опаски. Вот либо за коровушками пойдет, либо по веники отлучится, а нет так за ягодами утянется, мало ли где? А он ведь, как волк смердящий, цоп — да и захоронится с ней, пока не натешится. А та несчастная и пикнуть боится, потому что как увидит нож, так поневоле со страха распустится. Конечно, ведь и он не дурак, не бросится туда, где ходят артелями, а скараулит уж такую, которая одна либо отобьется от подружек подальше, да где место подходит.
Вот, значит, как призналась на духу одна, другая, третья — так молва-то и покатилась по всему округу, вот и стали опаситься, а народ освирепел и начал начальство просить, чтоб помощь дали...
А тут как раз узнали, что Казанцев в Нерчинском заводе украл из-под замка у вдовы Павлучихи знаменитого иноходца, за которого ей тысячу рублев давал какой-то купец из Иркутска. Ну и конь, барин, был — страсть! Из себя большой, длинный; ножищи, как железные, а в грУди так хоть человек полезай. Сам такой красивый, грива и хвост большущие, а бегал так, что и сверстников не было, никакой бегунец (скакун) не держался, летал, словно птица. Бока у него, как бочки, надуты, а в брюхе подбористый, точно собака. Ну, а как пустится иноходью, так ног не видно, точно земли не касается, только копоть (пыль) одна — страсть!..
Вот, барин, как добыл он этого коня, тут уж и залетал, как птица, адоли орел с одного места в другое. Тут напрокудит; там только спохватятся, а его уж и след простыл. Потом дошло до того, что он, подлец, стал насмехаться на самых глазах. Вот народ падет (сядут скоро, торопливо. ) на коней да и бросится ловить его артелью, а Казанцев подпустит этих молодцев поближе, повернет коня на дорогу, привстанет на стременах, покажет им спину, похлопает по ней рукой да как свистнет по-разбойничьи, только и видели! Гонятся, гонятся, плюнут да и воротятся.
— Все-таки я не понимаю, Николай Степаныч, как же народ переносил все эти безобразия и нигде не пристрелил его втихомолку?
— Эх, барин, а суеверство-то наше на что? Ведь в народе-то Казанцев прослыл каким-то Соловьем Разбойником, которого ни меч не берет, ни пуля не догоняет. Известно, кабы попробовали этого Соловья из винтовки, увидали бы, что вся эта молва вздор. Так, видишь, барин, боялись ответа: ведь каторгу-то никто не уважает, а кому же охота из-за такого каторжанина цепями-то грохать? А вот ты и слушай дальше, чего я тебе скажу. Вот, значит, этот самый Казанцев довел до того, что и начальство уж хватилось за ум, да и предписало по тем волостям, где он озорничал, сделать общественные облавы и непременно изловить этого разбойника. Ну народ обрадовался и давай выезжать на поимку целыми деревнями, словно за зверем каким, инда смех берет. Ездят, ездят, ищут, ищут и по горам, и по лесам, а Казанцева и видом не видать, и слыхом не слыхать, точно в тартарары запрячется. Ну да ведь и он не дремал, барин, все это знал и смекал, где его облавят, да и укатит туда, куда и не думают. Вот глядишь, и пойдет опять слух, что Казанцев-то верст за двести от того места и уж там озорничает. Только он раз как-то и сплоховал маленько да и попался в облаву.
Многие молодцы увидали его на коне, закричали сполох: «Здесь, здесь, братцы!» Ну, конечно, все бросились к тому месту и решили так, чтобы прижать разбойника к поскОтине: тут уж он, мол, не уйдет, не вырвется, тут ему и конец! Вот все бросились верхом и погнали его с разных сторон, а он, проклятый, показал им опять спину да как махнет через поскотину на своем калюнке (конь золотисто-соловой масти с черным хвостом и гривой), только и видели. Ух, ах! А где возьмешь, им и не пахнет!
Тут Николай Степанович приостановился, выбросил из-за губы старый табак, заложил новую здоровенную понюшку и поправил светец, а Егорушка подтолкнул меня и тихонько сказал:
— Это еще, барин, только половина; вишь, брат Микулай за новым зарядом в тавлинку поехал!..
— Ладно тебе зубы-то скалить, — огрызнулся Николай Степанович, — нет, братец, вот попробовал бы ты сам с ним повозиться, как мне довелось, так не стал бы смеяться.
— Нет, дедушка, а ты вот что скажи мне: что ж этот разбойник только грабил да озорничал, а убийств не делал?
— Как не делал, ваше благородие, так разбойничал, что и сказать страшно! Сначала-то не было слышно этого, а потом, значит, когда стали его ловить, так он словно одичал по-зверски: мужиков убивал до смерти, а либо увечил и насмехался, скрутит ему руки и ноги, забьет рот какою-нибудь онучей да и бросит где-нибудь под деревней, чтобы нашли. Это, мол, за то тебе, желторотый, чтобы ты не ходил в облавы да не ловил, подлец, Казанцева! А несчастным женщинам и девушкам, которые от него отбивались, так он рты разрезывал, косы отсекал, либо норки (ноздри) рвал и всяко издевался до сраму... Вот вам, красавицы, говорит, за то, что не умели казну получать от Казанцева.
— Ну, вот, видишь, Николай Степаныч, как же не застрелить этакого зверя, если поймать нельзя? По-моему, это не грешно и перед Богом, и перед своею совестью.
— Так вот, барин, я и хочу тебе сказать о том, что когда узнало про это начальство, то и распорядилось по всему округу сделать облаву повсеместно, со всех, значит, деревень и во что бы то ни стало доставить Казанцева хоть живого или мертвого. По всем дистанциям разослали тихонько с нарочными указы и велели произвести облаву всем в один день да искать разбойника, пока не найдут. Все местное начальство таило этот приказ до времени, а потом вдруг объявило всем жителям. Боже мой, какой содом поднялся по всему миру! Народ, как червяки, закопошился по всем дворам и в назначенный день выехали на облаву, кто с ружьем, кто с топором, кто с косой, беда! Только стон пошел по всей округе. Все миряне до того, значит, обозлились, что собирались в артели человека по три, по четыре и давали между собою клятьбы, чтобы друг друга не выдавать, а где попадется разбойник, то ловить или убить как собаку.
И к нам в Култуму пришел, значит, такой же указ от горного начальника (тогда был еще обязательный труд. Забайкальского казачества не существовало [- Забайкальское казачье войско началось в 1851. - germiones_muzh.], а все приписные к Нерчинским заводам крестьяне находились под управлением горного ведомства); тоже была объявлена облава по всей нашей грани и сказано так, что если кто доставит живого Казанцева, тому выдадут пятьдесят рублев вознаграждения.
Вот я как услышал это, так и стал одумывать такую штуку, как бы мне одному поймать этого злодея мирского. А я уж, значит, слышал о том, что Казанцев пронюхал об огульной облаве и стал вертеться около нашего рудника (селения), потому что места-то у нас лесистые и гористые: ему, варнаку, есть где притулиться. Ну-ка я думать, ну-ка думать об этом да и надумал, что пойду, мол, звать кума Тимофея Вагина с тем, чтоб отделиться с ним от облавы да и поискать разбойника там, где и в нос не бросится. А надо тебе, барин, сказать, что этот мещанин Вагин был вот не хуже моего Сенюшки: страсть здоровенный мужик и зверовщик (- охотник. - germiones_muzh.) из десятка не выбросишь да и стрелок не последний. Он и с медведем боролся, вот в вершинах нашего Еромая. Уж чего, брат, и говорить, боец настоящий! Ну да и Казанцев был не промах, такой-то страшнящий мужик, что страсть! Недаром и ребятишек пугали им бабы. Сам здоровенный, как сутунок сосновый. Что ноги, что руки, все едино, словно чугунный, а шея как у быка, и рожа вся в клеймах, только он их чем-то замазывал. Борода чуть не по пояс, волосы кудрявые, а глазищи так вот и шьют во все стороны, точно у рыси.
Так вот, барин, пришел я к куму, да и стал его звать на поимку. «А куда, говорит, мы поедем? Черт его знает, где он спасается! Вот толкуют люди, что он залезает весь в воду, возьмет в рот камышинку да чрез нее и дышит. Вот и ищи его, проклятого!» — «Все, мол, это, Тимофей, пустое. Как можно этому верить? Ну, положим, что и залезет, так много ли он надюжит? А коня-то куда он денет? Ведь в воду не запихает, а без него теперь ему не нога».
Долго мы толковали с ним обо всем и решили, барин, на том, что возьмем с собой по ружью, по топору, по веревке да и поедем отдельно. Только, мол, надо спроситься у пристава. А тогда Култумой управлял Михаил Евграфович Разгильдяев, значит, брат бывшему горному начальнику. Вот пришел я к нему и велел доложить, а он знал меня коротко и любил за мои услуги, потому что я же ему и тарантасы оковывал, и коней охотных (рысачков и иноходцев) ковал. Выслушал это он меня. «Что ты, братец! — говорит, — Да как это можно отдельно ехать? Ведь он тебя порешит на месте. Видишь, какой зверь. А теперь он обозлился». — «Не сумневайтесь, мол, ваше благородие! Я ведь и сам не ребенок да у меня и товарищ есть хороший». — «А кто?» — говорит. «Да кум мой, Тимофей Вагин». — «Ну, брат, этот и сам зверь не хуже Казанцева. С этим, пожалуй, что и можно». — «Так благословляйте, ваше благородие! Мы сегодня же и уедем, а облава пусть завтра направляется». — «Хорошо, Шестопалов, ступайте с богом!» — сказал он и перекрестил меня в голову.
А надо тебе, барин, сказать, что я все приемы Казанцева знал, потому что не раз уже слышал о них от людей вероятных, которые бывали с ним в переделках. Он, подлец, чего, например, делал: как приструнят его на поимке, он возьмет да и бросит какого-то порошку прямо в глаза, так что человек поневоле отскочит да и закричит лихоматом; а то ножом пустит с ремня да так метко, что куда захочет, туда и воткнет (- оружие зовется "складенец", я писал о нём. - germiones_muzh.). Сам Казанцев часто переодевался в разные зипуны: то, значит, видят его в черном, то вдруг в рыжем, и шапки менял чуть не каждый день; а коня чем-то красил: то он у него вороной, то рыжий, а то так и пеганым сделает, хоть по природе-то он был настоящий калюный. И коня этого он так намуштровал, что тот бегал за ним как собака, а если где ходит поодаль, так Казанцев только свистнет между двух пальцев, конь-то со всех ног так и бежит к нему без оглядки. Но уж никогда не соржет и о себе знаку никакого не даст. А легкость в нем такая была, что никакая изгородь его не держала — как махнет, так через и перелетит как птица. А не то с любого берегового яра так и бросится в воду — вот какая беда! Ну как тут наш брат, мужик необразованный, не поверит тому, что Казанцев знался с нечистым?
Мы, значит, в тот же день оседлали что ни на есть лучших коней, взяли с собой харчей дня на три и поехали по дороге к деревне X (названия припомнить не могу). Вагин зарядил свою зверовую винтовку, а я заправил свой большой дробовик целою горстью жеребьев, так что и на медведя так ладно.
Первую ночь мы ночевали в большом колкЕ совсем в стороне от облавы; спрятали лошадей и огня не разводили, чтобы не было, значит, никакого подозрения. Ну, а дело-то было к осени, и мы так продрогли, что утром едва отогрелись. Маленько позакусив, мы заехали на сопку (гору), спрятались за кустики и все утро наблюдали, не проедет ли где-нибудь Казанцев, но никого не видали и днем; а поездив около этих мест, никакого следа не переняли. Но по всем нашим помекам, Казанцев должен был скрываться в этой округе в стороне от облавы, так что мы с Вагиным порешили ночевать и вторую ночь на старом таборе, где место укромное, а лесного пырея для коней достаточно.
Еще с вечера мы сварили на маленьком огоньке чаю и с пряжениками (пирожки с мясом) поужинали, а к ночи огонек совсем потушили и залили водой, чтобы по свежему воздуху и дымом не пахло, а то ведь как раз нанесет на дошлого человека, вот и скажет, что тут кто-будь есть. Эту ночь мы спали по очереди: сначала я маленько соснул, а так с полуночи улегся Тимоха, и я стал караулить. Вот пред утром слышу я кто-то едет верхом по дорожке; я притаился, взял в руки свой дробовик и боялся только того, как бы, думаю, не заржали наши кони; они, часто бывает, на воле, как кто-нибудь едет близенько, а наш табор был от дорожки не более как сажен с сорок, да почитай, и того не было.
Вот я слушаю-послушаю: едет, все ближе и ближе. Думаю на уме: это он, непременно, мол, он, больше некому ночью тут ехать, и так мне стало жутко, что и сказать не умею. Вот я разбудил тихонько Тимоху да и погрозил ему рукой: молчи, дескать, да слушай. Тут, значит, конский топот по-иноходному и совсем уж приблизился; ну, барин, а нас так и ободрало морозом. Вагин схватил топор и сел, а я тихонько встал на ноги да и слышу, что кто-то едет и так нежно посвистывает, будто не по-нашему, а как поравнялся с нами, конь за что-то запнулся, и седок хлестнул его со всего маха нагайкой, а потом заругался.
Когда он проехал, я подтолкнул Тимоху да и говорю: «А что, кум, ведь это Казанцев проехал?» — «Пожалуй, что и он».
Мы тотчас босичком выбежали к дороге, но за темнотой видели только одну стень (силуэт) верхового человека и слышали, как все тою же иноходью удалялся проезжающий. Мы воротились и улеглись под шубенки.
«Куда же это он пробирается?» — говорит Тимоха. «Не знаю, а должно быть, к бараньим стоянкам: там место диковато да и открыто, а ему теперь этого и надо, чтоб издали сметить облаву, коль она туда направится. Да нет, она на стойбище не пойдет, а станет искать его по лесам да по речкам. А он, хитрец, все это знает, вот, поди-ка, и лезет на степоватое место где его, варнака, и не чают».
Нас как пригрело под полушубками-то, мы и уснули, а на свету сварили чаю и позавтракали. Выйдя на дорожку, я и сметил, что по сырой-то земле уж шибко приметен весь след прошедшего тут коня. Вот я позвал кума, и мы углядели по следу, что три ноги у коня, должно быть, кованы недавно, потому что и гвозди-то видны, а задняя левая без подковы, босая.
«Ну брат, Тимоха, гляди-тка, нам сам Бог дает путину, чтобы найти душегубца. Давай-ка седлаться, да и поедем по следу, а тут не замнут, проезду немного, место глухое. Только не надо торопиться, а глядеть на далях (издали), чтоб он сам не сметил нас раньше».
Когда мы поехали, солнышко уже взошло высоконько, и была такая тишь, что нигде единого человека мы не заприметили. Поэтому ехали тихонько, не торопясь, и не теряли следа, который верст пятнадцать шел все дорожкой, а тут вдруг потерялся, и его на тропинке не стало. Мы слезли с коней и едва-едва разобрали, что след своротил направо и пошел в ту сторону, где должны быть стоянки.
«Ну что, кум? Правду я тебе сказывал, что Казанцев проехал и что он пробирался к стоянкам?» — «Правда! — говорит. — Так что же станем теперь делать?» — «А что, мол, делать, вот поедем вон за те сопки да и поглядим с них, нет ли где-нибудь его калюнка, а коли нет, то спросим пастухов: не видали ли они».
Так мы и сделали, но сколько ни шарились, а нигде уприметить не могли. Когда же солнышко пошло напокать, мы себе тихонько подъехали к стойбищу и нашли в нем одного пастушонка, так мальчишечку лет двенадцати, и стали его спрашивать: «А что, мол, парнишка, ты разве один пасешь тут овец?» — «Один, — говорит, — дядюшка, да и боюсь». — «Так на что же тебя одного оставляют?» — «Да, вишь, место-то здесь спокойно, неволчисто, а дедушка пошел за харчами в деревню». — «А далеко ли, мол, деревня?» — «Не, верст семь, боле не будет. А вы, дядюшки, какие же будете?» — «А мы, родимый, из Култумы, промышлять едем. Ну, а у вас на деревне делали облаву?» — «Делали, да никого не сымали». — «А здесь не были?» — «Нет, да и кого тут искать? Одна степь да кусточки». — «А твой дедушка когда ушел на деревню?» — «Да чуть свет утянулся». — «Ну, а тут никто не проезжал верхом?» — «Проезжал какой-то». — «Давно?» — «Да еще утрося (сего утра)». — «На каком коне?» — «А такой калюный, чернохвостый». «Что ж он, заезжал к тебе?» — «Заезжал, да я баран угонял». — «Так и не видел его близко?» — «Видел, как воротился». — «Что ж он тут делал?» — «А разувался да онучи сушил». — «Только?» — «Поел маленько». — «Что ж, и ружье с ним?» — «Не, а пистоль есть». — «А еще что?» — «Три ножа; да такие большие!» — «Где же они у него?» — «Один-то, дядюшки, за поясом, а два-то за голенищами». — «Что ж, он тебя спрашивал чего-нибудь?» — «Просил молочка, да у меня не было». — «А еще что?» — «Да спросил, где дорога на... » — «Что ж ты сказал?» — «А я показал, эвот сюда ездят». — «Ну, а еще что спрашивал?» — «Да просил молочка принести, а я, говорит, дам тебе на сапожки». — «Куда же велел приносить?» — «А я и сказал, что вон за тем логом есть пашни и балаган, так он тамо-тка и хотел сождать, а я, говорит, заночую. Только не велел дедушке сказывать. А ты, говорит, как пойдешь за овцами, так и принеси мне тихонько». — «Что ж, ты пойдешь?» — «Не, дядюшки, не пойду, страшно». — «И не ходи голубчик! Это ведь бродяга». — «Так сапожки-то жалко, он ведь посулился». — «Ах ты, глупенький, глупенький! Да какие же у бродяги сапожки?»
Парнишка посмотрел на нас и заплакал. Мы дали ему чаю да тридцать копеек медяками и строго-настрого приказали, чтоб он не ходил к балагану и пока ничего не говорил дедушке, а когда мы вернемся, то, мол, расскажем ему сами. Парнишка перестал плакать и пошел за водой, чтобы согреть наш котелочек.
Напившись чаю, мы с кумом поехали по указанной дорожке и увидали на ней те же конские следы. Поднявшись на злобчик, мы заприметили еще издали земляной балаган, а за ним и привязанного коня. Мы тотчас своротили в сторону и заехали за кусты, а потом пробрались в небольшой колОчек и поставили коней, а сами помолились Царю Небесному и пошли с ружьями к балагану. Подкравшись тихонько, мы услыхали храп человека. Ну вот, мол слава Богу, верно, спит разбойник. Тут Тимофей спутал его знаменитого коня, который был оседлан и ел снопы овса, а я подошел к самому выходу из балагана, поставил на сошки свой дробовик и встал на одно коленко. В ту пору Тимофей приткнул свою винтовку к балагану, а сам, взяв тяжелый бастрыг, стал сбоку самой двери.
Как и что делать, мы, барин, сговорились с кумом еще в колке. Казанцев ничего не слыхал и все еще храпел, лежа во всем одеянии. Сбоку в балагане таял небольшой огонек из одних конских шевяков. «Ну», — шепнул мне Вагин и показал на дверку.
(В это время Николай Степанович стал на одно колено и воочию изобразил позу, как он стоял на карауле, как Вагин замахнулся бастрыгом и как он сам перемигивался с кумом.
Глаза рассказчика горели, и весь он являлся таким атлетом, которому позавидовал бы любой скульптор и художник, чтобы схватить эту картину и воспроизвести в своем творчестве. Я невольно подвинулся подальше от воодушевившегося Николая Степановича, который продолжал свой рассказ).
— «Готово?» — спрашивает кум и замахнулся бастрыгом. «Постой!» — говорю и погрозил пальцем, а сам, значит, совсем приготовился и взвел курок. Как только щелкнула собачка, Казанцев пошевелился, но ничего не почухал и захрапел сызнова. «Казанцев!» — кричу ему грозно таково. «А, а! — сказал это он спросонья и схватил свой пистоль в руку. «Сдавайся! Облава!» — рявкнул я пуще прежнего. «Много ли?» — спрашивает. «Двести человек! Ребята, сюда!» — кричу нарочно.
Тут, барин, мы слышали, как у него щелкнул курок на пистоле и сердце у меня замерло. «Опущай!» — кричит мне Тимоха, но руки у меня задрожали, и я пожалел стрелять в человека. В это время у Казанцева на полке дало осечку, пыхнуло в дверку порохом, и я видел, как он бросил свой пистоль в угол. «Пропал Казанцев!» — завопил он вдруг и стал на коленки. «Бросай, подлец, свои ножики, не то убью тебя сразу!» — кричу ему. «На, говорит, собака!» — и бросил один нож. «Бросай и другой, дущегубец проклятый!» — «Подавись ты и этим!» — крикнул он с сердцем и выбросил в дверки другой. «Бросай последний!» — «Нету боле!» А сам шипит он как змея подколодная. «Врешь!»
Тут, барин, углядел я, что разбойник выдернул нож из-за правого голенища и пустил уж прямо в меня, но Господь сохранил меня в эту минуту, и я успел увернуться, так что нож полыснул меня только по шубе и распластанул ее по полЕ четверти на две. А кум как хватит бастрыгом по дверке — только щепы полетели; но разбойник тоже увернулся, а в балагане поднялась копоть и все задернуло словно дымом. Я не обробел, бросил ружье в сторону, кинулся в дверку, схватил Казанцева за волосы и сбил под себя!..
Пока мы барахтались, в балаган проскочил Тимоха и, как медведь, скрутил разбойника, так что тот распустился и заревел, точно ребенок. Мы выхватили из-за кушаков веревки и связали душегубца по рукам и ногам, а потом взяли его за шиворот, выбросили из балагана на улицу... Он, барин, так злобно глядел, что, кажется, съел бы нас обоих зараз! Так что отвернулись... Ижно неловко стало!..
(Тяжела картина слышанного мною рассказа, но зато как хорош был Николай Степаныч, когда он при своем повествовании передавал все это в лицах не ужасными жестами, так что пол и лавки небольшой избенки вздрагивали и тряслись от движений моего старого приятеля)...
— Ну, ваше благородие, уж много лет этому минуло, а теперь мороз по коже, как вспомню я этого Казанцева! — продолжал Николай Степанович. — Мы сделали так, что я пошел в колок за конями, а Тимоха остался караулить разбойника. Потом, значит, мы силком посадили Казанцева со связанными руками на моего коня и связали ему ноги из-под брюха веревкой, а я сел на его знаменитого калюнка и повезли варнака в Култуму.
— Что ж он не просился у вас на свободу?
— Как не просился! Просился, и денег сулил дать несколько тысяч: у меня, говорит, они в землю зарыты; а коли не отпустите, то я, мол, убегу из острога и тогда вам жилы повытяну, ремней накроЮ, языки повырежу, на огонь пущу...
Тут, значит, Тимоха и не вытерпел, подлетел к нему да и закричал: «А! Волчище смердящий! Так ты еще стал застращивать! — да как начал его наливать нагайкой, так с зипуна только шерсть полетела. — Вот я тебе, говорит, накрою рубцов да повыправлю жилы!»
— Что же он?
— А что, барин, только молчит да зубами кричикает, верно, своя шкура-то! Потом, значит, как привезли мы его в Култуму, так столько народу собралось смотреть разбойника, страсть! Бабы так и голосят да причитают, а бойкие ребятенки стали в него плевать, дразнить, бросаться... Чистая беда! А он, проклятый, только глазищами поводит, как ястреб. Тут его сейчас заковали в ручные и в ножные, посадили за решетку, назначили большой караул и на другой день за конвоем отправили в Нерчинский завод.
— Ну, а что же награду? Выдали или нет?
— Выдали, барин, на другой же день. А когда мы привезли разбойника, то г. Разгильдеев попотчевал нас водкой и хотел представить к медалям, да из этого пива ничего не вышло.
— Куда же этот Казанцев девался?
— А его, ваше благородие, засадили в острог, приковали на цепь, скоро же судили и загоняли...
— То есть как загоняли?
— А так и загоняли, что по его заслугам вышла ему зеленая улица (- розгами, гоняли вдоль солдатской шеренги. - germiones_muzh.), чрез двенадцать тысяч, и велено было загонять до смерти. Да еще что, велено было сделать гроб и тут же носить за ним, как наказывали, значит, для примера другим. А по округе дана была публика, чтоб ехали смотреть, и в самый день наказания столько собралось народа, что стена стеной запрудили площадь.
— Чем же кончилось?
— А кончилось так, что Казанцев проходил одиннадцать тысяч почти здоровый; народ, как увидал это, озлобился; забоялись, что он выходит и двенадцатую, так разбирали частоколы и ими уж добили разбойника. Беда, что тут было, как его наказывали, чистое светопреставление! Отовсюду кричат: «Бей крепче, бей его, варнака! Смерть ему, душегубцу!.. Смерть!.. » И били, барин, со всего плеча! Смотреть страшно!
Только что Шестопалов окончил свой рассказ, как снова под печкой закричал петух во второй раз.
— Ну, Егорушка, теперь и чертям конец, — сказал я.
— Верно, барин! Да и брат Микулай запужал их до смерти. Теперь они все позапихались по щелям да по чердакам. Поди-ка, только хвосты трясутся.
Мы погасили светец, помолились и улеглись спать. Но я долго не мог уснуть и завидовал братьям Шестопаловым, которые скоро засвистали на все лады богатырского сна.
К утру пурга совсем стихла. Когда я проснулся, у хозяйки уже топилась печь, а гостеприимная старушка суетилась около нее и приготовляла что-то съедобное. Братьев Шестопаловых в избе уже не было, они хлопотали во дворе и подготовляли лошадей. Солнышко взошло весело и приветливо заглядывало в небольшие оконца избенки...
Мы позавтракали. Нам запрягли лошадей. Я поблагодарил за гостеприимство, простился и, помолясь, вышел на улицу. После бурана было повсюду так бело, что точно всю окрестность природа накрыла неизмеримою белою скатертью. Меня повез сам Николай Степанович прямо до Деревушки (название большой деревни) за шестьдесят пять верст. Проехав почти на половине пути Начинское зимовье, одиноко стоящее на страшных лесистых горах, Шестопалов вдруг обратился ко мне.
— Вот, барин, здесь, на этих горах, была однажды потешная штука. Не шибко давно в каторге были три брата Горкины: Ванька, Конка и Данилка, и все трое разбойники страшные. Когда они бежали из острога, то несколько лет озорничали по округу так, что имя Горкиных знали все бабы и ребятенки. Что они творили — так страсть! А ребята все силачи, действовали дружно, никакая сила их не брала; ну и постановили повсюду такой страх, что, значит, и ездить по дорогам опасались. Чистая беда! Потом их как-то изловили и посадили снова в острог. Тут они одумались, повели себя хорошо, и когда отбыли срок, то вышли на волю и зажили кому где любо, честно и смирно. Вот один из этих Горкиных и был ямщиком в этом самом Начине, что сейчас проехали. Такой хват парень, что смотреть любо! Одно слово, молодец! А в ту пору проезжал из Нерчинского завода аптекарь, да он какой-то не русский — немец, что ли? Не знаю! И фамилия забавная — Лизенкранк, Дризденфранк. как-то этак, мне и не выговорить... Так вот он, значит, и поехал на Кару (Карийские золотые промыслы) погулять, посмотреть, вишь, не бывал, не знает и за попутьем повез казну, а что-то много, тысяч пятьдесят, однако. Я его и возил тогда из Култумы, вот сюда до Начина. А ехал-то он один и не чаял, сердечный, что тут дорога хребтами да лесом. Все время он со мной разговаривал, а как стали подъезжать к зимовью да въехали в самый лес, он и спрашивает меня: «А что, брат, есть тут медведи?» — «Есть, говорю, ваше благородие, много; часто, мол, на дорогу выходят и другой раз проехать не дадут, проклятые! Потому что кони боятся, а дорога, вишь, какая убойная, того и гляди, изувечат». — «Что ж вы, говорит, берете с собой оборону (- ружье. - germiones_muzh.)?» — «Нет, мол, не берем. Да и куда ее денешь? А сунешь один топор под беседку, так и то ладно». — «Ну, а если он теперь вдруг выйдет из леса, что тогда делать?» — «Так ведь у тебя, ваше благородие, поди-ка, ружье с собой есть?» — «Нет, говорит, нету». — «Ну это худо, надо брать на такой путь, а то, пожалуй, задавит», — говорю ему нарочно. «А разве были здесь такие случаи?» — «Бывали, ваше благородие, и не раз бывали», — вру это ему свое. Он, должно быть, и сробел да и говорит: «Так ты, брат, катай пошибче, все же лучше».
Вот я и пустил по каменьям, ижно самому невтерпеж стало, а он сидит да только щурится и руками за меня держится. Как привез я его до зимовья, так целый рубль на водку мне дал, должно быть, с испугу, что счастливо добрался. А как выехал из Начина уже с обеда, закурил цигарку и посвистывает. «А что, — говорит ямщику, уж не мне, а тому, что из Начина-то с ним поехал, — тут есть разбойники?» — «Да как, поди, нет! Куда они в Сибири девались?» Вот аптекарь струсил да и говорит: «Ты, братец, поскорей, пожалуйста! А то в самом деле, смотри, чтобы кто-нибудь не напал на нас да не ограбил. А то, говорят, что есть какие-то разбойники Горкины, беда!»
В это время, барин, у них правая пристяжная и оборвись всем задом в обрыв. Ямщик тотчас остановил коней, встал ногой на трубицу, подхватил оборвавшегося коня за хвост, выдернул его одною рукой на дорогу да и говорит: «Ничего, сударь, не бойся, коли с Горкиным едешь... » Аптекарь-то, значит, затрясся от страха да и спрашивает: «Как с Горкиным? Да ты кто?» — «А я, сударь, тот самый Горкин и есть, Данилком зовут».
Ну, барин, тут аптекарь так и онемел в телеге и сделалось с ним такое расстройство, как у медведя с перепугу (- понос. - germiones_muzh.), едва до деревни добился да и захворал не на шутку, так что в Кару-то уж за дохтуром посылали. И его, бедняжку, так взяло, что и дохтур-то насилу с ним отводился!.. И смешно, барин, и жалко, а что поделаешь? А Данилко-то, будь ему неладно, всем это рассказал да и посмеивается во весь рот, дескать, вот как напужал я этого самого немца Дризденфранку, смех, да и только!..
Тут Николай Степаныч ухнул на коней, тройка подхватила во весь мах, колокольчики слились в какой-то дребезг, и меня обдало снежною пылью.
АЛЕКСАНДР ЧЕРКАСОВ (1834 - 1895. горный инженер, барнаульский городской голова, охотник и писатель)