germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

ИГРЫ У МОРЯ. - I серия из двух

она уже давно скрылась из виду, а он все стоял, не шевелясь, не сводя глаз с того места, где она исчезла. Спокойно, сказал он себе и, круто повернувшись, зашагал прочь, а ну, спокойно. Потому что идти страх как опасно, но сейчас он еще не одинок, он повсюду видит ее. Медленно пробирался он просекой среди жестких трав, и она все время была с ним и солнечными зрачками следила за ним с неба и цветочными зрачками — с земли, и теперь только бы выбраться из леса, и увидеть море, и тронуть куст шиповника на откосе, и ничего уже не будет, можно спрятаться в пещере и лежать, дожидаясь ее, никто не нагрянет туда, не найдет его. Но сейчас страх как опасно идти, так опасно, что он не смеет смотреть ни вперед, ни по сторонам, ведь из черного сосняка за ним следят другие глаза, и громадный серый чертополох в солнечной полосе тянет к нему свои змеиные головки, а чуть поодаль в крапивном рву притаился враг. Ужасом налита тишина.
— Гелла, — позвал он, так не хотелось уходить от нее, но не было иного пути, и он пришпорил коня и поскакал вперед, увлекая за собой солдат. — В атаку! — крикнул он и разбежался, чтобы перепрыгнуть ров, но не допрыгнул и приземлился в самой гуще вражеского стана, и крапива обожгла ему ноги, — К чертям! — сказал он и от боли и ярости заскрежетал зубами, небось, не маленький, взрослый, и время детских забав, мечтаний для него позади, все уже позади, — Навсегда, — сказал он и хотел задуматься о своей беде, но беда была слишком большая и страшная: будто в самом нутре его разверзлась сосущая бездна.
Он вышел к откосу и потрогал яркий цветок шиповника на склоне. Но цветок утратил былую силу, чары рассеялись. «Море», — сказал он и взглядом унесся вдаль, «в море, в море мы уйдем, в море вечное…» На миг он вновь погрузился в мечты: кругом море, и буря, и мрак, он стоит на носу корабля и зорко всматривается в ночь: «Земля! Новая земля!» Но он не смел громко выкрикнуть эти слова: там, в заливе, — рыбачья лодка, двое рыбаков снимают садки, и так тихо вокруг, что по воде долетают сюда их голоса. Может, даже они видят его. А его никто сейчас не должен ни видеть, ни слышать, — он отпрянул от склона и спрятал обе руки в карманы и тут же отдернул их, как ужаленный, оттого что прикоснулся к письму, и снова разверзлась в нем черная бездна, и сосущая боль поползла от ног к самому сердцу. Хорошо бы порвать письмо на мелкие клочки или просто смять в комок и бросить в море, но ведь ему надо узнать, что там написано, не то беда покажется еще страшней, а он только и успел выхватить взглядом три первых слова: «Сын ваш Андреас…» Когда Гелла вернется, они вдвоем прочитают письмо, но сейчас он даже не смеет вынуть его из кармана, даже взглянуть на него, и он ничком растянулся в траве и спрятал в нее лицо. Сейчас он песчинка, затерявшаяся в зеленой мгле; мимо него, сквозь джунгли, бегут диковинные звери, а сам он охотник — и с луком и стрелами в руках крадется за ними, или дикарь — рубит деревья и вдвоем с Геллой строит дом, и никому вовек не добраться сюда, не отыскать их. Но… «сын ваш Андреас…». Он перевернулся на спину, и уставился в пустое небо, и сказал: «Пустота, умереть и уйти в пустоту», но и это он зря сказал, оттого что вверху было Око, а с моря доносился грозный гул, и громовый голос произнес: «Мечтатель… Сын ваш Андреас — мечтатель, нет, того хуже — лгун, лгун и обманщик, он прогулял школу и подделал на записке отцовскую подпись…»
«Не пытайся лгать — тебя видели, — продолжал голос, — за подлог наказывают, за это сажают в тюрьму». «Полиция», — сказал все тот же голос — письмо заклеили, сунули Андреасу в руку, и он медленно на мертвых ногах спустился по лестнице и вышел из ворот, вконец опустошенный, безжизненный, как во сне, но было все это наяву, и он всегда знал, что так оно и кончится. Он не посмел сразу пойти домой, а долго слонялся по улицам, пока не кончились уроки, и от этого делалось только хуже и хуже, и, увидев наконец лицо отца, он тоже не посмел отдать ему письмо, — нет, только не сейчас, лучше уж после обеда. Но когда встали из-за стола, отдать письмо было и вовсе невмоготу, да и сперва надо поговорить с Геллой, ведь и она замешана в той затее, это она подделала подпись отца на записке.
Но Гелла и бровью не повела. «Пустяки, — бросила она и лишь рассмеялась, услыхав про тюрьму и полицию, — болтовня все это. Они только грозят тюрьмой и полицией, — сказала она, — полиция ничего не может нам сделать, пока нам нет восемнадцати». И тогда он чуть-чуть позабыл о своей беде. Но тут вдруг завечерело, стало смеркаться, и уже по пути домой он знал, что теперь и вовсе невозможно отдать письмо, надо ждать до утра, ничего ведь не скажешь отцу, пока кругом ночь. Но рано утром, когда в комнату заглянуло солнце, он взял школьную сумку и вышел из дома, так и не сказав никому ни слова, и долго стоял, прячась за изгородью, пока не увидел Геллу. Теперь она уже не смеялась, а глядела печально и строго, и на лбу ее обозначилась резкая складка. «Идем», — сказала она, и вдвоем они спустились к болоту, туда, где над черной топью висел утренний туман и стояла плотная тишина, и Гелла доверху набила обе школьные сумки землей и галькой и потом закинула в воду — далеко-далеко. Это — конец. Он услыхал всплеск и понял, что это конец — нет больше школы, нет ни отца, ни братьев, даже кровати нет. Только Гелла есть у него. И только пещера в лесу.
Они крались туда поодиночке, выбирая длинные кружные пути, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, и все утро ушло на то, чтобы расширить и утеплить пещеру: они наносили веток из леса, потом Гелла вдруг пропала куда-то, но скоро вернулась с большими бумажными мешками в руках, и ножом они нарезали дерну и соорудили крышу. Работали оба бесшумно, быстро, как одержимые. Им и прежде случалось играя строить настоящую пещеру, чтобы в ней жить; сколько раз говорили они между собой, мол, хорошо бы сбежать из дома и спрятаться в лесу, но нынче, когда мечта обернулась явью, они уже не говорили об этом, а если случалось им обронить слово, не взглядывали друг на друга. Но когда солнце поднялось высоко в небо, им уже не оставалось работы. Пещера стояла готовая, только рано в нее залезать, но и податься некуда: на берег и то нельзя — вдруг увидят их те двое в лодке, да и еды у них нет с собой, и нечего будет на себя надеть, когда спустится вечер и похолодает вокруг. Тут и решили, что Гелла одна сходит домой и принесет все, что надо. Вдвоем они просекой взобрались вверх и молча расстались у лесной тропки, но еще долго он глядел ей вслед, долго-долго после того, как она скрылась за деревьями в своем красном платье, с волосами, белыми от солнца, и длинными голыми ногами в сандалиях.
Она не вернется. Он лежал один в пещере и знал, что она не вернется. Должно быть, он ненадолго заснул — сейчас на дворе уже вечер: по свету видно и слышно по тишине. А она не вернется, сколько часов теперь уже прошло с той минуты, как оттуда позвонили отцу, а отец позвонил в полицию… Ее подстерегли у дома и схватили. Но она ничего не скажет. Даже если поколотят ее и бросят в тюрьму — все равно не добьются от нее ни слова. В этом он был уверен. И видел как наяву: ее непокорные глаза; рот, который ничего им не скажет; строгое лицо с маленькой складкой между бровями. Он знал Геллу. Он знал ее всю жизнь. Но нынче она другая — как взрослая. И все другое теперь. Он закрыл глаза и подумал: да, все другое. Вернуться домой и сдаться на милость взрослым нельзя, даже если Геллу поймали и ничего уже нельзя поправить, — все равно, нельзя уходить: он должен остаться здесь, ждать ее.
Потому что так или иначе она убежит от них и вернется сюда, и самое страшное будет, если Гелла вернется и не застанет его на месте. Страшнее письма, страшнее отцовского гнева, страшнее полиции. Стало быть, он должен ждать ее весь вечер, а может, и всю ночь напролет, — ужасно, но смысла нет притворяться, будто все это не взаправду, а понарошку — игра, мол, такая или сон. Потому что это взаправду.
Он выбрался из чащобы сквозь пролом в густом кустарнике и, застыв на краю откоса, уже набрал в легкие воздуху, чтобы в отчаянной своей тоске выкрикнуть хоть мольбу, хоть имя чье-то. Но мир объяла слишком плотная тишина. Лодка с двумя рыбаками уплыла, и белая-белая морская гладь сливалась с небом, море уже не дышит, и из леса тоже не слышно ни звука, ни шелеста травинки. Он протянул руку — тронуть куст шиповника, но и тот притаился, да к тому же обзавелся глазами: он что-то высматривал, подслушивал, выжидал. Да и все вокруг притаилось, слушало, выжидало. И он нырнул в небытие и растворился в природе — рухнул в траву, на землю, и понял вдруг, что уже поздно, что настал конец, от земли струился мрак, и ноги пронизывал ледяной холод, и не стало больше ни глаз, ни рук. Навсегда. Но все же он не совсем умер, не совсем ушел в небытие — земля под ногами раскачивалась еле слышно, чуть вперед, чуть назад, все сильнее и сильней, пока снова не проснулось море и не забормотало где-то глубоко внизу между скалами. И ветер снова задул, еще издали слышал он свист ветра и ощущал его дыхание на своем лице; он открыл глаза и видел, как заструилось, замелькало в траве и зашуршало в кустах, и ветер помчался дальше и вдохнул жизнь в большой ясень, который могучей громадой высился над сосняком — и ясень зашумел, расправил крылья и воспарил в небо. Тогда и ему не осталось ничего другого, как встать и раскинуть руки и взмыть в дальнюю высь, и он разом оглядел все вокруг — весь край с его огненными полями, дорогами и садами, со сверкающей зеленой дымкой яблонь и алым пожаром рябин, и пожар охватил его самого, проник в него до самых кончиков пальцев, до самых корней волос, и сердце его раздулось и уже не умещалось в груди, оттого что в той головокружительной дали, в могучем сиянии света над морем и сушей вспыхнула вдруг крошечная алая точка. — Гелла! — воскликнул он и закружился в пляске, замахал руками, но она была еще слишком далеко — еле заметная искорка на краю неба, где море сходилось с высоким, желтым, как глина, откосом, но искорка мигала, двигалась, приближалась к нему. — Иди же, иди сюда! — крикнул он, и восторг судорогой пробежал по телу. — Гелла! Гелла! Гелла! И все вернулось при звуке ее имени: зной лета и зимняя стужа, ветер и круженье птиц, и он почуял запах земли и солнца и сладкую горечь диких лесных ягод. — Гелла! — сказал он и увидел большой каштан, на который как-то раз они влезли и спрятались под кроной, в тот самый раз, когда отец запретил ему играть с Геллой, но он все равно играл с ней, они всегда были вместе, даже когда были врозь, и он увидел иву с большим дуплом, где они прятали записки, и увидел потайное место у топи, где они складывали лучины и соломинки условным способом, только им Двоим понятным. Он разом увидел все это — и правда, нет ничего, чего бы он о ней не знал. Гелла, снова позвал он, Гелла, Гелла… Да что за пытка: Гелла почти не приближается, алое платье ее порхает взад-вперед между морем и скатом, а порой она и вовсе замирает на месте. Наконец она увидела его и замахала ему вроде бы даже сердито, показывая, чтобы он скорей бежал к ней, и он побежал, полетел, скатился с крутого склона и во весь дух помчался ей навстречу, чтобы нагнать ее, обнять, задушить в объятьях и все-все сказать ей. О Гелла, Гелла, Гелла! Но она снова остановилась, и только теперь он заметил, что она тащит огромный мешок; опустив ношу, она застыла чуть ли не в грозной позе, а у него уже заплетались и подгибались ноги оттого, что Гелла была такая, какой он увидал ее издали, такая, какой он всегда ее знал, и все равно — совсем-совсем другая вблизи.
— Чего стоишь, глаза пялишь? — крикнула она. — Ступай скорей сюда и помоги мне узел тащить!
И уже ничего не скажешь… Он застыл на месте, уставившись на мешок, только, оказывается, это вовсе и не мешок, а старое шерстяное одеяло, стянутое по углам веревкой.
— Ух, до чего тяжело, — сказала она, смахивая пот со лба, — отчего ты не вышел мне навстречу?
Но ведь он никак не ожидал, что она пойдет берегом, сколько раз он поднимался в лес и там высматривал ее, и даже думал, что она никогда уже не придет, и тут он увидел ее… Он хотел все-все сказать ей и не мог.
— Не знаю, — выговорил он, — я думал… Мне показалось… Тебя так долго не было.
— Еще бы, — сказала Гелла, — мне ведь пришлось дожидаться, когда они уйдут, раньше ведь нельзя было зайти за вещами. Иди же сюда и берись за узел, отчего ты чудной какой-то?
— Чудной? Почему чудной?
— Нет, правда, чудной!
Вдвоем они поволокли узел по склону. Она карабкалась вверх и тянула за собой ношу, а он лез по скату следом за ней и подталкивал узел. Длинные загорелые ноги ее под короткой юбчонкой были видны ему до самых бедер. Гелла сбросила сандалии, должно быть, раньше шла морем — ноги у нее были мокрые и в песке, да и вся она была в песке, а влажные волосы слиплись. Он чувствовал запах ее волос и кожи, запах влажный и буйный. Он знал этот запах, он и прежде не раз ощущал его, только не так, как сейчас, — так чудно, так странно…
— Обожди, — вздрогнул он и выпустил узел; он должен был постоять, выждать, чтобы это прошло.
— Что с тобой? — спросила она сверху, и он ответил:-«ничего», разве мог он сказать ей правду, уж легче умереть, а она рассмеялась и обрушила на него облако песка — песок в глаза и песок в рот, он задохнулся, закашлялся и совсем ослеп, но сквозь слепоту все — время видел ее узкие сверкающие глаза. Зеленые. Прежде он никогда не задумывался о цвете ее глаз, но они были зеленые.
Узел то и дело застревал в непролазной чаще терновника и дубовой поросли, но в конце концов его все же благополучно втащили в пещеру, и Гелла перерезала ножом веревку.
— Спасибо тебе! — проговорил Андреас, глядя на нее со страхом и с восторгом: чего только не было в том узле — и сковорода, и котелок, и кастрюля, и дыня размером с футбольный мяч, и хлеб, и яйца, и сыр, и еще много-много всякой снеди. — Ты спятила, — сказал Андреас, — ведь они скоро хватятся своего добра и все поймут.
— А как же! — сказала Гелла. — И пусть поймут. Я и записку написала, что больше домой не вернусь.
— Не вернешься домой, ну, знаешь…
Он онемел. Она ли это? Сидит перед ним загорелая, в красном платье, будто мерцающий огонек в полутьме пещеры, и тонкий лучик солнца, проникший сквозь щель, лег на ее лицо, на это лицо с гневным ртом, с диким взглядом, — а у ног ее груда вещей, которые она выкрала из дома. Полиция… они сообщат в полицию, и за нами придут и схватят нас. Но он ничего не сказал, знал ведь, что ей наплевать — она всех их ненавидит и не ставит ни в грош, даже полицию, а сейчас от нее каких угодно слов можно ждать: дурень, мол, от страха в штаны наложил, — да еще и того похуже скажет.
— Что же ты написала им? — глухо спросил он. — Куда вроде ты подалась?
— В Копенгаген, — ответила Гелла. — В Копенгаген, к моему Генри. Нам все равно придется туда податься, здесь нам нельзя долго быть. Я, знаю, где мастерская Генри, а они — нет, но даже если нас разыщут, они ничего не смогут нам сделать. Генри, поможет нам.
Но Андреас с сомнением взглянул на нее — странное дело с этим Генри. Сколько он помнит, Гелла всегда рассказывала о нем, и сначала Генри был просто мальчик, только что богатырской стати, из силачей силач, одной рукой любого мог уложить, но потом он сделался моряком и плавал по всем морям вокруг света, затем держал ферму в Америке, и Гелла лишь ждала, когда ей можно будет к нему уехать, а теперь вдруг оказалось, у него своя мастерская в Копенгагене. Андреас не знал, что и думать на этот счет. Хорошо бы она перестала твердить про этого Генри.
— До Копенгагена слишком далеко, — сказал он, — пешком нам туда не дойти, а на поезд у нас нет денег.
Гелла ничего не ответила, только засунула руку к себе под юбку, и он с ужасом увидел у нее на ладони четыре смятых десятикроновых бумажки.
— Ты что? Где ты стащила их?
— Стащила? Еще чего, это мои деньги! Отец каждый месяц присылает мне деньги, но мать все берет себе. Я отлично знаю, где она их прячет, — в ящике под бельем. Но это мои деньги, и пусть только пикнет — уж я выложу все, что знаю.
Но Андреас ни слова не сказал ей в ответ и только думал: хоть бы она больше не заговаривала о своем отце, — никакой он ей не отец, она даже не знает, кто ее настоящий отец, только сейчас у матери другой мужчина, они и не женаты вовсе, а в то утро, когда Гелла вошла к ним в комнату, они лежали вдвоем в постели, и оба были пьяны и несли всякую похабщину, а мать — грузная, толстая, сплошь и рядом разгуливает по дому в ночной рубашке, к тому же совсем прозрачной, и курит сигареты, пачкая их губной помадой, а уж нынешний ухажер ее — самый мерзкий из всех, какие только бывали в доме, и Гелла ненавидит его лютой ненавистью.
— Ты бы только посмотрел, как он улыбается всеми своими гнилыми зубами, — говорила она, — да и весь он грязный и гнилой, что внутри, что снаружи, и пусть они не воображают, будто я не знаю, чем они занимаются: сколько раз я из соседней комнаты все слышала…
Гневное лицо Геллы жестко белело во тьме, она рьяно сдирала кору и молодые побеги с длинной сосновой ветви, но Андреас уже не смотрел на нее и не слышал… Было это совсем в другом месте и очень давно — из большой черной отцовской бороды вылетели слова: «Женщина легкого поведения» — и вроде бы из-за этого Андреасу нельзя играть с Геллой. Но он не понимал смысла всех этих слов, он ничего не знал про такие дела, зато Гелла знала и веткой нарисовала на земле все как есть. Так, мол, и так. Но он не желал этому верить, он затопал ногами, заплакал, а Гелла обозвала его «сосунком», и они подрались, но она взяла в той драке верх, и он крикнул ей в слепой ярости — это только мамаша твоя такая, потому что она женщина легкого поведения, а Гелла сказала: твой отец — святоша надутый, и после они долго были в ссоре.
— О чем ты задумался? — донесся, до него ее голос. — Почему молчишь, может, струсил? Если так, я просто отправлюсь туда одна и притом нынче же вечером, не хочу в воспитательный дом, так и знай!
— Это еще что, воспитательный дом? Зачем? — Он онемел от изумления, снова разверзлась в душе черная бездна, а Гелла, сощурив узкие злые глазки, сказала:
— А затем, что ты непременно туда угодишь, оба мы туда угодим, если они найдут нас здесь вдвоем; пусть даже мы ничего такого не сделали, люди все равно будут думать свое, — они ведь только об этом и думают.
— Что значит «ничего такого не сделали»? — недоуменно спросил он, но она лишь рассмеялась и защекотала его по лицу кончиком сосновой ветки, и он уже знал, что сейчас она это скажет, самое-самое страшное:
— Крошка Андреас, трусишка, пай-мальчик! Самое время тебе побежать домой с ревом и попросить у папочки прощения и, по обыкновению, свалить всю вину на меня; беги, — мне-то что, я с тобой и водиться-то не желаю, а уж если когда-нибудь сделаю то самое, — так уж с настоящим парнем вроде Генри, а не с сопливым мальчишкой, который всего боится и только и знает бродить, мечтая о чем-то, и разговаривает вслух сам с собой…
Ярость захлестнула его.
— Прикуси язык, дура! — сказал он и сжал кулаки, сейчас он легко одолел бы ее. Но она не пошевельнулась, она сидела недвижно, вся гладкая и грозная, удерживая его одним только взглядом.
— Что ж, бей, — сказала она, — бей меня, раз уж ничего другого с девчонкой не смеешь.
Но, конечно, он не мог ударить ее, а лишь яростно пнул ногой груду снеди на одеяле, и, шатаясь, выбежал из пещеры, и прорвался сквозь колючую, ранящую рать кустов к солнечному пятну у откоса.
— Дура! — крикнул он так громко, что она там, в пещере, должна была это слышать. — Дура проклятая!
Он постоял немного, подождал — из пещеры ни звука.
— Я ухожу, — крикнул он и сделал несколько шагов в сторону леса, зная, что не уйдет, — не мог он ни ударить ее, ни сбежать, разве что топнуть ногой и обломать ветку с кустов и ненавидеть и проклинать все вокруг.
Опустившись на корточки в траву, он с тоской уставился на море, боль раздирала грудь, но он подавлял ее — нет, Гелла не увидит его слез, и рыдает он сейчас последний раз в жизни, и вообще… «улыбка больше никогда не тронет его уста». Он чуть-чуть не сказал это вслух, но вовремя осекся — опять мечты! — а он нынче навсегда разделался с мечтами, со всем разделался навсегда. Пусть приходит полиция и схватит Геллу, и Андреаса схватит, пусть пошлют их в воспитательный дом. Хоть между ними и не было этого. Теперь, оставшись один, он понял, что она имела в виду; закрыв глаза, он перенесся в то утро на школьном дворе, когда кто-то из старшеклассников за велосипедным навесом показывал такие картинки, тогда он всего лишь бегло взглянул на них, но этого было довольно — ужас какой — и неужели кто-то мог думать, будто он с Геллой… Неужели кто-то мог заподозрить их? Нет, лучше уж смерть. Прижавшись лицом к коленям, он медленно умирал; поблекли и умирали медленной смертью земля и небо, и далеко-далеко на западе багровое солнце смерти зависло над грозной иссиня-черной горой туч, и ветер, прошелестев по траве, тоже умер, и шиповник, умирая, сверкал бледными всевидящими очами, и в последний раз вспыхнули ярким пламенем алые ягоды бузины, прежде чем погрузиться в смертельный мрак. И тут у Андреаса вырвался вопль ужаса — потому что его вдруг настигли, подкрались к нему сзади и схватили, жесткие ладони закрыли ему глаза, а он отбивался и отчаянно кричал: Гелла! Гелла! — и услыхал ее смех, потому что это была она, всего лишь она. Сердце его разрывалось от счастья и ярости, они покатились по траве, и смеялись, и хохотали, и дрались не на жизнь, а на смерть, и он уже не знал, где ее тело, а где его, локоть в живот, ногой — в лицо, а в рот лезут волосы и трава, и вдруг удар коленом в грудь, так что у него занялся дух, он скрючился, но тут же стал отбиваться, бешено рваться на волю, и скорей, бегом, скорей прочь от нее, потому что то самое снова нашло на него, он чувствовал уже, что нашло.
— Что с тобой? — крикнула она и, смеясь, помчалась за ним. — Что такое? — но он лишь засмеялся еще громче, смеялся как одержимый и бежал все дальше и дальше не оборачиваясь. — Ты что, сдурел? — услышал он ее голос, а он уже подбежал к самому краю откоса и спрыгнул с него в самом опасном месте, где бугор круто нависал над скатом, и замер в воздухе, пока навстречу не взметнулась земля и ударила его так, что потемнело в глазах; он чуть не разбился насмерть, и даже этого не заметил, он бежал вдоль моря, по водорослям, по песку, по гальке, но Гелла уже снова гналась за ним по пятам, и он ринулся прямо в воду.
— Ботинки сбрось! — крикнула она вдогонку, но ему было наплевать, что он вымокнет, — только бы не повернуться к ней, пока не пройдет это.
— Ты что, рехнулся, — сказала Гелла, когда он наконец-то возвратился, — с чего ты вдруг бросился бежать?
И тут же все было забыто.
— Я голодна как собака, — сказала Гелла, и Андреас тотчас тоже ощутил голод, и волна счастья вновь захлестнула его — никогда еще не был он так голоден.
В азарте сновали они по пляжу, собирая деревяшки, выброшенные на берег, и на открытом месте над скатом соорудили очаг, и Андреас еще слазил в чащобу за ветками и хворостом. Но тут на него снова накатил страх, потому что Гелла вдруг пропала куда-то, он звал и звал ее, но она не откликалась, а когда наконец воротилась назад, то несла в подоле груду выпачканных в земле картошек, которые выкопала в огороде у лесника. Опять воровство! — он стоял, бессильно уронив руки, и смотрел, как она раскладывает костер и мастерит из ивовых сучьев треножник.
— Скорей воду неси, — сказала она, и он помчался...

ХАНС КРИСТИАН БРАННЕР (датчанин)
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments