— Хватит, Сысой Пантелеймоныч, потешаться, — крикнула Ксюша из горницы.
— Да ты, красуля, не драться ли хочешь со мной?
— Драться мне не пристало, Сысой Пантелеймоныч, но ударить могу. Посля самой будет соромно, но… Дядя Устин, а дядя Устин, — вошла в кабинет, — вот вроде как получается. Ежели всё как есть: мельницу, оба дома, лошадей, коров и всё барахлишко Сысою отдать, за нами семнадцать рублёв остаётся в долгу.
— Всё? Дом и… сапоги мои новые? — сапоги лежали на столе перед глазами, их было особенно жаль.
— Всё как есть и ещё семнадцать рублёв останется.
Устин встал. Ничего не ответил. Пошел на кухню, но не сразу попал в дверь. Ударился плечом о косяк. Качнулся. Вышел во двор. Ночь окружила его. Темь, и чёрная пустота, такая же гулкая, бескрайняя, как до приезда Сысоя.
В голове у Устина обрывки мыслей. Непонятная, нежная жалость к новеньким хромовым сапогам. «Полтора рубля скостил… жмот…» Мелькнула догадка: «Сёмша, растяпа, поди, надевал не спросясь и потер…»
Вскипела злость на Симеона и погасла. Опять пустота.
Громко заржала лошадь в конюшне. Забила копытом в стену.
— Эй, кто там сёдни дежурит. Я вас, засони… — рванулся Устин к конюшне и осекся — Лошади-то теперь не мои! — Оглянулся на дом. Высокий, с тремя белыми трубами, с вереницей светящихся окон, дом походил на пароход, плывущий в темноте по большой реке.
Гордился Устин своим домом. Единственный в селе на три дыма. Железной крышей гордился — не простой краской крашена, а свинцовым суриком, каким только днища у пароходов красят. Как пасхальное яичко горела в солнечные дни крыша Устинова дома. А резьба на коньке: петушки, ёлочки, белки, кедровые шишки и цветы шиповника — все раскрашено синей, красной, жёлтой красками. Такое кружево вряд ли сплетут и новосельские кружевницы.
Схватился Устин за голову. Застонал.
— Дом-то, дом-то — тоже не мой! И прииска нет. С чем был, с тем и остался. Живи, как жил…
Встали перед глазами полусгнившие стены старой, покосившейся избы, слышался ехидный шепот Кузьмы: «Што, куманёк, подавился моей мельничонкой? Может, по горбушке постукать?»
— Уйди, окаянный. Уйди! Даст бог, ещё спляшу на твоих поминках.
Оглянулся. Нет Кузьмы перед ним. Увидел старую избу, где жили сейчас батраки, и словно клещами сдавило сердце.
— И старая изба-то теперь не моя! И лошадёнки нет ни одной. Што же осталось? Разорванная рубаха? Сарафан на Матрёне? Кто я теперь? Хуже батрака. Кто возьмёт меня в батраки об эту пору? Разве только Кузьма, чтоб поглумиться да потешить себя. Каждым куском попрекать? У-у-у, — заскрипел Устин зубами. Понял: не к старой жизни вернулся, а летит в пропасть, в пучину, откуда не выбраться. — Где завтра жить? — метался Устин по двору. — В банюшку проситься к кому из соседей. А есть што завтра? Што на плечи накинуть? Нет жизни! Нет!
Дошел до крыльца. Погладил, приласкал резные балясины. Отошёл, нащупал телегу и её приласкал.
И вдруг вспомнился пустынный берег ключа Безымянки, когда ещё не было прииска, когда ещё искали золото и проходили первые шурфы. Вспомнил свой страх перед неведомым, новым. Тогда представлялось, будто он стоял на маленьком салике — плоту из трёх брёвен, а могучая река стремительно несла его по валам в неизвестность, бурлила, ревела, швыряла салик, грозила разбить о камни. Тогда впервые Устин ощутил своё бессилие перед силой, подхватившей его и тащившей куда-то.
Это было давно. Время шло. Устин часто вспоминал про свой страх и смеялся над ним. Ему казалось, он овладел этой силой, научился управлять плотом, уверенно гнал его к цели, обгоняя Кузьму. Недавно грезил обогнать и Ваницкого. Смеялся, ликовал, упиваясь безудержной скачкой по кипучим валам, с каждым днём, с каждым часом росла уверенность в собственной силе.
Все нипочём: Кузьма, Ваницкий, Сысой.
«Волк я, волк», — захлебываясь от гордости, поучал Симеона. Рвался вперёд, бежал, хватая добычу, а выходит— не сам бежал, гнали, как на облаве. Гнал Ваницкий, Сысой, банк, и добычу захватил не для себя, а для них.
Глухое отчаяние охватило Устина. И не Матрёна вспомнилась ему в эту минуту, не Симеон, не Ванюшка, не их стало жаль, а дом и новые сапоги.
— Не отдам! Ни в жисть! — захрипел сквозь зубы Устин, — Сожгу, все сож-ж-жгу-у!..
И отчетливо увидел языки пламени, услышал рев пожара, охватившего дом, конюшню, амбар, лошадей, коровенок. Увидел растерянное, перекошенное злобой лицо Сысоя, и дыхание перехватило от радости, будто нашёл такое, что искал всю жизнь.
— Мельницу, мельницу не забыть бы, — шептал Устин. Где же серянки? Нет в карманах…
Вспомнил: конюхи прятали над дверью конюшни кремень с кресалом. Спотыкаясь, бежал по двору. На душе не то, чтоб спокойно, а приутихло. Цель появилась. Она заставила действовать быстро, решительно.
— Где же кресало? — Устин удивился своему голосу, ровному, спокойному. Сам дрожал, а в голосе дрожи не было.
Кресала не оказалось, зато рука нащупала шкворень. Тяжелый, холодный, он ловко лёг в руку. Как врос. И сразу новая мысль клещом впилась.
— А Сысоя убью, — взмахнул шкворнем. — Надо было и Ваницкого так… Богомдарованный мой был бы…
Спрятав шкворень под подолом рубахи, прокрался Устин к окну. Заглянул. Сысой провожал старосту, понятых. Словно чуял беду, прощался медленно, что-то наказывал старосте. Потом достал кошелёк и протянул смятые бумажки понятым. Те низко кланялись, благодарили Сысоя.
Устин замёрз у окна. Зубы стучали, а Сысой приказал подать медового пива и потчевал пивом гостей.
— Моим пивом дарит… Моим! Ишь ты. Рано хозяйствовать зачал. Подавишься. — С силой рванул шкворень из-под рубахи. Затрещал подол и повис лоскутами. — Подавишься, сыч одноглазый.
Разорвав напряженную тишину, рядом с Устином раздался не то стон, не то приглушённый хохот и клацанье. Отпрянул Устин от окна и, прижавшись к стене, затаился.
«Неужто увидел кто?»
Стон чуть приглох, сменился тоскливым, надрывным воем. Он ширился, креп, становился всё тоскливей и закончился отрывистым визгом.
— Собака… Покойника чует.
Устин снова прильнул к окну. Людей в комнате не было.
— Где же они? — заметался он.
Стукнула дверь. На крыльце раздались тяжёлые шаги. И голос Сысоя. Устин не слышал слов. Только голос. Хозяйская уверенность в нём. Торжество.
Хрустя льдинками, люди прошли мимо.
«Уходишь, гад одноглазый… Нет, не уйдёшь!»
Скрипнули ворота. Люди вышли на улицу. Устин перебрался через заплот. Неслышно, будто в тайге за зверем, пригибаясь к земле, крался он за людьми.
Из-за гор поднималась луна. Стало светлей. И тут увидел Устин, что людей впереди всего трое — староста, понятые, а Сысоя нет. Зарычал, как от боли, уже не таясь, кинулся к дому.
— Миленькие вы мои, соколики мои ясные, ненаглядные, как жить-то теперь будем без двора, без кола, без печи, без худобы, где голову только приклоним, соколики мои ясные… — причитала Матрёна. Возле неё на коленях стояла Ксюша, гладила поседевшие волосы.
— Не плачь, матушка. Успокойся, родненькая. — Через три дня назначена свадьба с Ванюшкой, и Ксюша уже называла Матрёну матушкой. — Жили без золота, матушка, и снова будем жить. Мы с Ваней станем робить от зари до зари и к осени непременно сколотим тебе избёнку. Каку ни каку, а сколотим. Я любить тебя буду, матушка. Покоить.
Увидя мужа, Матрёна протянула к нему руки, но Устин, пригнувшись, втянув голову в плечи, прошмыгнул через кухню. В тёмной столовой сшиб стул и замер.
«Скорей, скорей, — торопил Устин сам себя, — не то утро наступит…»
Дверь в его кабинет открыта. За столом, спиной к Устину, сидел Сысой.
— Господи, помоги, — прошептал Устин, глядя на Сысоев затылок с ранней проплешиной. Вздохнул глубоко, собираясь с силами, вырвал руку из-под подола рубахи и, растерявшись, уставился на растопыренные пальцы. — Где шкворень?..
— У меня девятнадцать! Моя взяла! — крикнул Сысой.
— Везет вам, хозяин, и в любви, и в картах, — отозвался приказчик.
— Угу, — рассмеялся Сысой.
Устин вздрогнул. На зеленом сукне стола звенели монеты, шуршали казначейские билеты. Они, как живые, меняли хозяев. То собирались в груду перед чёрнобородым приказчиком, то переползали к Сысою и, чуть задержавшись, переходили к молодому приказчику с заячьей губой.
Устин забыл про шкворень. Мысленно поставил на карту против Сысоя.
Карта выиграла, не принеся денег Устину.
Снова поставил, мысленно, про себя.
Снова выигрыш.
В голове застучало, завертелось. Поплыли стены, потолок. Ещё быстрее замелькали карты, еще звонче зазвенели монеты.
«Господи, мне же всегда везло. Помоги выиграть. Избавь от батрачества…»
Сжав угол стола, зажмурился Устин и ясно увидел: сверху в колоде лежит туз, а через три карты — десятка. «Ежели с умом сыграть, туз и десятка мои… Очко!»
— Мажу на все, — крикнул Устин. — Сдавай, - и залпом выпил стакан медовухи.
Молодой приказчик потянулся к колоде. Чернобородый рассмеялся:
— А чем отвечаешь? Не этим ли, — ткнул пальцем в разорванную рубаху Устина.
Устин мог поклясться, что сверху лежат десятка бубей и пиковый туз. Но что же поставить на кон? Ничего не осталось.
— Я отработаю. Всей семьёй отработаю. Сысой Пантелеймоныч, сделай милость, — просительно тянул Устин руки.
— Садись. — Лицо у Сысоя усталое. Описал имущество, кончил дела и сразу отяжелел. Жалкие крохи в — сравнении с тем, что отнял Ваницкий. — Садись выпьем, — он почувствовал даже жалость к Устину. Подвинул ему стул. Налил медовухи.
— Сыграть я хочу…
— Ставь и сыграем.
— В долг…
— В долг не пойдёт. Эй, кто там? Принесите закуски.
Вошла Ксюша с пирогом.
Сысой смотрел, как твердо ставила она ногу в чёрном козловом ботинке на пуговках, как медленно, в такт её шагу колыхалась чёрная коса с алой лентой.
Выходя из комнаты, Ксюша задержалась у двери, оглянулась, и Сысой увидел её горящие глаза, красные губы. Увидел высокую грудь под розовым сарафаном в обтяжку, злые и ненавидящие глаза.
Вот такая — гордая, сердитая Ксюша показалась Сысою особенно желанной. И когда она прикрыла дверь, он обернулся к Устину, шепнул:
— Ставь девку.
Устин отшатнулся.
— Сдурел…
Но в колоде — Устин был уверен в этом — сверху лежали десятка и туз, а Сысой, оглядываясь на дверь, шептал:
— Боишься? Никто не узнает. Кто сейчас Ксюха? Простая нищая девка, а до нищей девки никому дела нет.
— Грех-то какой…
— Убить человека — грех, а девку замуж… Кхе, кхе… Не в кабалу же, а к счастью.
На зеленом сукне стола лежала колода карт и смятая груда рублевок. Устинова судьба на столе.
— Убить человека — грех, — повторил про себя Устин. — Убить! Неужто догадался?
Густые тени от лампы дрожали на смятых деньгах, и казалось, шевелились деньги, старались уползти от Устина. А голос Сысоя всё вкрадчивей:
— Ксюха, конечно, поартачится малость. Так какая девка не артачится в этом деле. Потом сама будет бога благодарить и дядю Устина… Какой же тут грех?
«А свадьба с Ванюшкой? Да тут не игра же, видимость, — успокоил себя Устин. — Видимость только. Сверху-то туз и десятка. Иначе утресь в батраки идти…»
Сквозь неплотно прикрытую дверь донеслись слова Ксюши:
— Не убивайся, матушка. К Арине попросимся жить.
Устина передернуло. «К потаскухе? К Сёмшиной подстилке?»
— Она, поди, и прокормит нас первое время.
Взревел Устин:
— Этому не бывать!
— Сдавать? — вкрадчиво спросил Сысой.
— А ты што супротив девки становишь?
— Лощадь… плуг.. телегу одну… Вот эти деньги.
— Добавь вторую лошадь. Одна-то плуг не потянет.
— Чёрт, с тобой! Ставлю две!
Дрожали руки Сысоя, тасуя карты. Приказчики переглянулись приумолкли: впервые видят игру, где на кону человек. Устин закусил губу.
— Сдавай, сдавай, — торопил он.
Брошена первая карта. Устин коршуном на нее. Поднёс к глазам, закричал.
— Шестерка! Как же шестерка? Должна быть, десятка!
Ни растерянное лицо Устина, ни его глупый вопрос, не вызвали смеха.
На кону человек!
Устин взял со стола вторую карту и медленно поднял её. Девятка пик.
— Шесть да девять, — шептал Устин. — Шесть да девять — пятнадцать… Как же так? Должен быть туз?
В колоде осталось тридцать три карты. Три из них — шестерки — дают выигрыш. Только три. Остальные — перебор, проигрыш. Устин залпом выпил стакан медовухи. Заскорузлые, крючковатые пальцы мяли карты.
Три карты — выигрыш, тридцать — проигрыш. Один к десяти.
Видел Сысой капли пота на лбу Устина. Подзудил:
— Ещё одну дать, Устин Силантич, или хватит? Ох сверху и карта, — прихлопнул по колоде, погладил её.
— Ещё! Из серёдки…
— На.
— Открой, не могу…
Сысой, нарочито медленно, предвкушая победу перевернул карту.
— Шестерка? Неужто шестерка?! Очко! У меня — очко! Смотрите! — Устин ещё не верил в свой выигрыш и показывал карты то приказчикам, то Сысою. И только когда Сысой рывком подвинул к нему деньги, радость прорвалась неожиданным криком.
— Ксюха везуча! Сысоюшка, да знаешь ли ты, што для меня эти деньги? Жизнь! Господи! Слава тебе! — Встал, закрестился на образ. Нед окрестившись, снова к Сысою — Ты про лошадушек не забудь. Плуг не забудь. Все мной выиграно. Ставь, Сысой, старую избу и банюшку.
— А ты?
— Я… Ксюху ставлю.
— Идёт.
— Сысой Пантелеймоныч, отец-то узнает — грех будет, — пытался вырвать карты из рук Устина приказчик Сысоя.
— Пусти, — отшвырнул мужика Устин.
— Не суйся не в своё дело, — погрозил кулаком Сысой.
— Н-на, на, — горячился Устин, сдавая карты. — У тебя перебор! Моя изба! Ксюха везуча! Што будешь ставить?
— Хватит, — прохрипел Сысой.
— Трёкнулся? Ага! На-ка выпей!
— Была не была, мельницу ставлю, а ты?
— Ставлю Ксюху. Ксюха везуча!
Ксюша услышала громкие, возбуждённые голоса, услышала своё имя и вбежала в комнату. Увидела Сысоя с Устином. Они сидели друг против друга, потные, Красные с картами в руках.
— Ставлю твоих коровёнок, — хрипло кричал Сысой.
— Идёт. Девку ставлю против всех коровёнок. Ксюха — она везучая! Никогда не подводит. Стой, моя сдача.
Ксюша, роняя стулья, кинулась к столу. Закричала:
— Матушка! тётка Матрёна! Они одурели! Они на меня играют! — Подбежала, сбросила на пол карты, кого-то ударила.
— Держите её, — велел Сысой приказчикам.
— Пустите! Убью! — вырывалась Ксюша. Ее повалили на диван, зажали рот, и она в бессильной ярости видела, как Устин, ползая на коленях, собирал карты, а Сысой пил медовуху. Снова началась игра.
— Ставлю всё твоё остальное имущество, — кричал в пьяном азарте Сысой.
— Девку ставлю! Сдавай. Так… Ещё. Девятнадцать!
— Ч-чёрт! Восемнадцать!
— Моя взяла. Девка везуча! Бог правду видит. Бог не даст Устина в обиду.
Рванувшись, Ксюша, увидела Матрёну. Она стояла в дверях, бледная, с перекошенным ртом и крестилась в угол, где висели потемневшие иконы.
«Неужто она меня не видит, не понимает?» — думала Ксюша.
Устину везло. Он отыграл лошадей, коров, мельницу, отцовский дом. И тут у него пришли две десятки, у Сысоя — очко. Сысой радостно закричал:
— Моя девка! Теперь мы с тобой повоюем, Устин Силантич. Ксюха везуча. Ставлю девку, а ты что поставишь?
— Всех коровенок.
— Мало. Добавляй ещё лошадей.
— Хватит.
— Сдавай. Ещё одну брось. Очко! Ксюха — девка везуча! Чего теперь ставишь?
Матрёна подошла к столу, обхватила за плечи Устина.
— Опомнись, Устин Силантич. Не пытай боле счастья.
— Но Ксюха-то… Ксюха-то… Отыграть надобно девку.
Матрёна припала лицом к щеке мужа, зашептала. Устин мотал головой. Силился встать. Но хмель валил его в кресло, а Матрёна гладила его волосы и продолжала шептать.
— Хватит, Устин Силантич, с бабой валандаться, — не вытерпел Сысой. — Я сдаю. Что будешь ставить?
Устин хотел, ответить, но Матрёна опередила:
— Устин Силантич совсем охмелел. Устину Силантичу спать надобно. Утро вечера завсегда мудренее.
— Стой, Матрёна Радионовна. Мне утром непременно, ехать надо.
— И уезжай, батюшка. Потом разберемся.
Батраки крепко спали в старой избе. Ванюшка с Симеоном караулили имущество на Устиновском прииске. Устин тоже крепко спал. Матрёна сама разбудила Сысоя, сама показала ему лошадей пошустрей, выбрала тарантас. Указала, какую взять сбрую.
Чуть светало, когда связанную Ксюшу завернули в тулуп и посадили в коробок тарантаса. Сысой сел рядом с ней, обнял за плечи. Лошади с места подхватили в карьер. Ксюша рванулась, хотела крикнуть, но жёсткая ладонь Сысоя плотно прикрыла ей рот.
Под вечер с Устиновского прииска приехал Ванюшка. Матрёна лежала на сундуке, укрывшись тулупом, и причитала:
— Ксюха… подлянка… с Сысоем одноглазым сбежала…
Ванюшка схватил заряженное ружье, вскочил на неосёдланную лошадь и опрометью за ворота.
— Убью… Обоих убью…
ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ "ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА"