germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

тюрька; забастовка; грех на душе (Сибирь, начало XX века)

на маленьком оконце землянки пухлый куржак (- обледенелый снег. – germiones_muzh.). Холодный туман тянется от двери, тает и тонкими струйками уползает под нары. А от железной печурки, сделанной из ведра, забористо пахнет разопревшей корой черемухи и рябины. Ребятишки дерут лыко. Вокруг них ворох разопревших прутьев. Из-под длинного сарафана показалась Капкина голая пятка. Петька быстро хлестнул сестренку прутом по ноге, захлопал в ладоши, зачастил торжествующей скороговоркой:
— Голы ноги не люблю, как увижу так и бью. Голы ноги не люблю…
— Ма-амка, Петьша опять хлестается.
— Вот я ему чичас похлестаюсь. Где розга…
Испуганными, лукавыми мышатами забегали Петькины глазенки. Он юркнул за сестру, за груду наваленных на нары веток, прикрыл ладонями две большие заплаты на штанишках, заголосил:
— Мам… Я боле не буду хлестаться. Ей-богу, не буду.
— Смотри у меня.
И опять тишина. У дверей зима, а от печки пахнет весной.
— Стает снег я лук себе поделаю. Стрелы, — мечтает Петюшка, запустив белые зубы в мягкую, прелую кору рябины. — И бурундуков настреляю. Шти сварю. Тятьку Егора накормлю, мамке дам, няньке дам, а Капке не дам.
— Не давай. Больно-то надобно. Сама лук поделаю, сама бурундуков настреляю. Сама шти сварю, да ещё с кандыками (- луковицы растения кандык. Их любят кабаны. – germiones_muzh.).
— Эх, с кандыками-то шибко сладко.
Увлеченные мечтами, ребятишки перестают работать, и Аграфена строжится:
— Уснули, не то? Дерите!
И ребята дерут лыко. Один за другим они выдергивают из вязанки прутья, как бельчата вгрызаются в кору зубами, обдирают её и бросают на противень из бересты. Во рту терпкий вкус неспелых ягод. Он вызывает тошноту.
Второй такой же противень, полный коры, стоит у самой печурки. Сохнет кора. Третий — у ног Аграфены. Она бросает в ступку сухую, как кость, кору и крошит её пестом, перетирает в муку.
Хлопнула дверь. Петюшка сорвался с нар, запрыгал:
— Тетка Ксюша пришла, тётка Ксюша пришла. Принесла картопки?
— Принесла.
— Ма-амка, давай картопку варить.
Аграфена, скрывая радость, оценила сброшенный Ксюшей на нары мешок: «Ведра полтора, а то и два», — и укорила:
— Опять притащила. Сами-то как с Ариной?
— Хватит. А не хватит, неужто не поможете, как забастовка кончится? А вот ещё белки. Пять штук. Вчерась настреляла.
— Спаси тя, Ксюшенька, бог. Егор вчерась весь день проходил, одною принёс. А ты — пять…
— Я петушиное слово знаю. Прокукарекую, и белка бежит.
— Ты, Ксюшенька, и чичас ровно не из села, а из тайги идешь. И… с картопкой?
— Заходила к Михею. Ветку пихтовую ему принесла…
Не сказала, что долго стояла над могилой Михея. С живым не делилась горем, а теперь всё к нему. Жизнь тревожная, одной не понять, что к чему, а с кем ещё поделиться? Аграфена сарынью (- малы дети. – germiones_muzh.) своей занята, Арина только и оживляется, когда разговор заходит о Симеоне.
Ксюша уверена, Михей живёт сейчас и на небе и тут, у могилы. У могилы он будет жить, пока помнят о нем на земле, пока нужен он людям. Михей нужен Ксюше, и она почти каждый день приходит к нему на могилу, приносит пихтовые ветки, мысли свои, а у Михея просит совета. И кажется ей, что после разговора с Михеем, понятней становится жизнь.
— От Ванюшки, Михей, весточки нет. Не ведаю, то ли запамятовал меня, то ли не любил никогда, то ли жизнь его так сложилась, што нет ему ходу по городу.
От Сысой Пантелеймоныча тоже весточки нет. Ежели Сысой насмеялся надо мной, убью. Так порешила. Из ружья застрелю. Ежели он не один насмеялся, и Ванюшка туда же — себя порешу. Прощай покуда, Михей. Папаню там увидишь, маманю, поклон передай от меня.
Ксюша редко молилась богу. Крестилась на дню несколько раз, а молилась раз в год, не чаще. Далеко он, бог-то, чужой, незнакомый. И могилы отца с матерью далеко, и начали они забываться. А Михей — свой, близкий.
С мыслями о Михее дошла до Аграфениной землянки. Здесь другая жизнь, другие заботы. Тряхнула головой, прогнала невеселые думы. Вошла оживленная, смеющаяся, словно солнце внесла.
— Есть хочу, Аграфена… Што у тебя в цыбарке кипит?
— Тюрька. Вишь, коры натолкла, мучкой сдобрила.
— Люблю тюрьку, — вытащила из-за пазухи ложку, подошла к печурке. Зачерпнула тюрьки, попробовала. — Ух, как упрела. Сарынь, давайте тюрьку хлебать, а посля картопки наварим. Я вам сказку скажу. Вы будете кору драть, а я сказку сказывать. Аграфена, дядя Егор-то где?
— Все в конторе, судят да рядят, как жить. Многие трёкнулись в сторону, подбивают забастовку кончать. И то скажи, как дальше без заработка. Эй, сарынь! Лбы крестить!
И потом, за столом, хлебая тюрьку из коры рябины и черемухи, сказала самое затаенное:
— Ох, Ксюша, боюсь, кабы Устин из землянок нас не погнал. Лес-то на стропилах евонный. Хозяйский. И двери из евонного леса.
…В конторе шумно и тесно. Сизыми тучами плавает махорочный дым от цигарок расейских (- не староверов-кержаков. – germiones_muzh.). Кержаки ежатся, кашляют, ругаются вполголоса, но не уходят. Только жмутся поближе к приоткрытым дверям.
— Робята! Да тише, робята! Дайте хочь обсказать до конца, — просит Журавель и мохрит реденькие волосы на макушке. — Я, робята, про себя обскажу. В животе пичужки поют. Отощал, покеда не сгинул с концом, надо аль подаваться отседова, аль кончать эту самую забастовку.
— Куда податься-то? Зима. Под кустом не заночуешь, — отмахнулся Егор.
— То-то оно…
— А я так скажу, — выкрикивает лобастый чернявый парень, и словно рубит ладонью каждое слово, — заманить Устина, накопать, штоб помнил. Небось согласится.
— Господи боже мой! Да рази можно на хозяина руку подымать, — крестится у двери кержак, как мохом заросший до самых ушей. — Народ-то какой пошел ноне. Слушать срамно.
— И подыхай тут без сраму.
— Пустить красного петуха на Устина.
Не думал Вавила, что так упорен будет Устин. У кого на селе есть хозяйство, пусть самое плохонькое, разбрелись по домам. Кой-кто из пришлых пригрелся возле солдаток, но большинство…
«Можно есть деревянную кашу, — вспоминает Вавила Аграфенину тюрьку. — Но после неё и в животе тяжело и в сон сразу бросает, а ноги дрожат. Третья неделя. Проели все. Сбережений Ивана Ивановича всего на пять дней хватило».
— Робь, а робь! — опять поднимается Журавель. — В шахте же золото. Под ногами. Робь! Возьмем на харч. Вавила супротив, так его связать…
— Товарищи! — начал Вавила.
Федор его за локоть, прикрыл спиной.
— Постой. Я со своими поговорю. Мужики, вы меня знаете. На глазах у вас рос. Вяжите меня вместе с Вавилой. Золото взять — не шутка, да Устин только этого и ждёт. Грабители, скажет. Воры. В тюрьму…
— Кончай! Вавила уже все обсказал.
— Половину в тюрьму, — продолжал Федор, и шрам на его лице стал сине-багровым, — с останных три шкуры сдерет. Возьмем на десятку, взыщут на сотню.
И опять тишина. Новую заковыку сказал Федор. А Федор — свой, деревенский, не пришлый.
— Устин откель допытатся про то золото?
— Допытаться — не диво.
— Шкуру спустим с наушника.
— Посля-то драки да кулаками махать?
— Вот што скажу, мужики, — напрягая голос, кричит Федор, — Я кажду ночь возле шахты с ружьем ночую. Не суйся!
— Грозить, щенок!
«И верно, к чему он грозит», — досадует Вавила.
Но Федор лучше знает односельчан. Опять возвышает голос, легко отстраняет протянувшиеся к нему кулаки.
— Не грожу, мужики, а хочу упредить, — и сразу же, сбавив голос, говорит проникновенно, от самой души. — Посля спасибо мне скажете, мужики. Уберег. Вы ж мне родня. А которые пришлые — тоже поймут. Я себе воли хочу и вас от тюрьмы спасаю.
— Так-то оно так. Но делать кого?
— Ты скажи, кого делать?
И вновь забурлил на минуту притихший сход.
— Вавила! Делать кого?
— Кончать забастовку!
— Сгинем, как мухи!
— Вавилу вязать и. Федора с ним. И управитель такой же.
Несколько человек засучивают рукава, протискиваются к Вавиле. Тарас бочком, бочком и в сторону. Впереди Вавилы Федор встает и рядом с ним, плечо к плечу, трое товарищей из дружины.
— Назад! Назад, говорю, — кричит Федор, размахивая над головой кулаком.
«Это они меня от рабочих, от товарищей защищают? Дожил! Неужели я неверно пошел? — Вспомнилась первая забастовка в Питере. — Там просто было. Так хозяину хвост прижали… Просто? Это мне кажется просто. Я в Неве рыбу удил. А тем, кто забастовку вел? И все же их, кажется, от своих не охраняли?..»
Оттолкнул Федора. Рванулся вперёд.
— Пусти. Если заслужил, пусть бьют. Пусть!
И тут настежь входная дверь. С порога испуганный Лушкин голос:
— Мужики! Симеон за мной едет. Рабочих везет. На шахту работать ставить хочет! Я на лыжах бежала, а они на конях. Обогнали меня. Наверно уже на шахте.
— Не дадим!
— Робята, на шахту!
— Вавила, веди!
…Плотной стеной обступили приискатели шахту. Прибывшие с Симеоном рабочие растерянно сбились в кучу. Не ожидали такого приема.
Симеон ходит, храбрится, плеткой постукивает по голенищам валенок.
— Позвать мне Ивана Ивановича.
Вавила отстраняет Ивана Ивановича. Сам выходит вперёд.
— Говорить буду я.
— Ты кто такой? Мне управителя надо.
— Вавила пусть говорит! — зашумели вокруг.
— Вавила!
Лушка ни жива ни мертва. И страх за Вавилу и гордость. «Вон он какой. Атаман!»
— Симеон Устиныч, — начинает Вавила. — Мы не позволим тебе сорвать забастовку.
— Правильно! Не позволим!
— Мы не позволим тебе поставить на работу привезенных людей. Мы требуем хорошей крепи… Справедливых расчетов.
— Правильно говорит Вавила! Требуем!
А по дороге от поселка бегут те, кто не был в конторе и только узнал о привозе новых рабочих. Бабы бегут, старики, ребятишки. Вперед вырвалась Аграфена. Полушубок расстегнут, платок съехал на затылок.
— Мужики! Да што вы стоите! — Она оттолкнула Симеона, заметалась между стеной приискателей и приезжими. — В колья их! Бабы, за мной! Расцарапаем бесстыжие их морды, — рванулась вперёд, увлекая за собой Ксюшу, Павлину, мужиков. Забыла Аграфена себя, своё больное сердце. Разъяренной волчицей кинулась на приехавших мужиков.
А за ней, так же стеной, шли приискатели.
— Не дадим сорвать забастовку!
— В колья их, окаянных.
Лушка, не помня себя, схватила палку, размахнулась, ударила, палка сломалась. Тогда она вцепилась кому-то в волосы. Кричала истошно:
— Бей их, бей подлюков!
Удары сыпались и на Лушку. Она падала в снег, вставала и снова бросалась, в самое пекло. Жгла одна мысль: «Угнать скорее. Не то Вавилу могут ударить. Вавила ещё не оправился».
Приехавшие, мелькая в кустах, как чернотропные зайцы, пустились наутек.
Симеон запутался в полах поддевки. Упал. И тотчас над ним взметнулись кулаки.
— Стой! Товарищи, не троньте! — крикнул Вавила.
Федор поддержал его:
— Лежачих не бьют!
Симеон, боязливо озираясь, поднялся. Хотел бежать, но Вавила остановил его.
— Не бойся. Не тронем. Не тронем, товарищи?
— Пусть ходит. Только нас не замай. Пришибем.
— Вот так, Симеон Устиныч, забастовку тебе сорвать не дадим. Верно, товарищи?
— Правильно говорит Вавила. Молодец парень, — кричали приискатели. Разгоряченные, они забыли про недавнее собрание, тревоги и беды. Им и впрямь казалось сейчас, что нет такой силы, которая бы могла сорвать их забастовку.
— Мне управителя надо, — прохрипел Симеон, вспоминая строгий наказ отца.
— Пожалуйста. Я вместо него.
Под ногами вертелся Петюшка. Вавила подхватил его на руки и подошёл к Симеону.
— Товарищи мне поручили вести переговоры. Рассказывай, чего тебе надо.
— Шахту-то осмотреть дадите?
— Смотри. Ты здесь хозяин. — Вавила поискал глазами Лушку. Она стояла чуть в стороне, растрёпанная, возбужденная потасовкой, и жадно глотала с ладошки снег. Вавила ободряюще подмигнул ей и помахал рукой: «Подожди, мол, меня».
В тесном кольце забастовщиков Симеон прошёл к шахте. Заглянул в нее. «Кажись, сухо. А тятька боялся, затопят шахту, обвалится».
Вавила понял:
— Шахту откачиваем. Держим в полном порядке. Согласитесь на требования рабочих — и утром можно работать.
Симеон позвал Ивана Ивановича:
— Пошли в контору.
— Говорите здесь. У меня от товарищей нет секретов.
— Правильно. Говори при всех, — закричали вокруг.
Улучив момент, Симеон шепнул Вавиле на ухо:
— Получай сто рублей и уезжай. Хоть на месяц.
— Симеон Устинович, если я передам товарищам ваши слова, мокрое место от вас останется.
— Неужто скажешь?
— Крови не хочу. Уезжайте подобру-поздорову. А Устину Силантьевичу скажите — крепки мы. Да чего говорить. Сами смотрите: вот нам продукты везут. Эй, Кирилл! Скажи своим, чтоб заворачивали прямо к конторе.
— Три подводы картошки да два куля муки. Всё тут, — говорил Кирюха, пока приискатели разгружали возы у конторы. — И больше, Вавила, однако, не наберем. Последнее подсобрали. Вот ещё расейские наказывали передать, пришлют вам денег рублёв пятнадцать.
Потом, когда рабочие разошлись по землянкам, а в конторе на печке закипала картошка в пузатом чугунке, Кирилл рассказывал Ивану Ивановичу, Вавиле и Федору:
— Слушок ходит, будто Устин хотел супротив вас казаков из города вызвать, да ему их не дали. Там такие сейчас дела заварились! На мыловаренном, сказывают, забастовка. На железной дороге вот-вот вспыхнет. — И шёпотом: — У расейских, сказывают, заправляет Арон. Не слыхали?
Вавила несколько раз встречался с Ароном, но промолчал.
— Арон, точно, — продолжал Кирилл. — Я выспрашивать его стал, отперся. Но больше некому. Вот скажи ты, — и развёл в сторону рукава солдатской гимнастерки, — наши-то, чашашны (- кержаки. Не едят с одной чашки с нестаровером. – germiones_muzh.), их за людей не считают, а как туго пришлось, — я это про вас обсказываю — чашашны-то в кусты, даже родню не выручат, а те из последнего собирают. Хочь, сами понимаете, какая у них достатка. Это Арон про деньги-то сказывал. И душевный такой. Куда там нашим.
— Увидишь, спасибо от нас передай Арону, — попросил Вавила. Подумал: «Где же Лушка? Наверное, у Аграфены заболталась». — Набросив полушубок, вышел из конторы.
Лушка стояла на тропке, запорошенная снегом, дула в замерзшие кулаки и притопывала ногами.
— Ах ты дуреха! Замерзла. Иди-ка сюда скорее.
Лушка подбежала к крыльцу.
— Идём есть картошку.
— Ну? — Вспомнила — не ела с утра. Поднялась на две ступеньки. Остановилась. — Нет, не пойду. Там одни мужики.
— Ходила же, когда я лежал. Тоже одни мужики были.
— Не ровняй. Простимся давай. Завтра прийти не смогу.
— Нет, не простимся. Ты мне сегодня нужна. Черт с ней, с картошкой. Идём ко мне. Или опять заартачишься?
Лушка молча зашагала рядом с Вавилой.
— Смотри, какую мы землянку сварганили. — Вавила распахнул дверь. — Входи. И печурка протоплена. Тепло.
Лушка счастливо вздохнула.
— Хорошо тут у тебя. Прямо страсть, как хорошо. И лучше не надо.
Вавиле показалось, что землянка и впрямь стала приглядней. Он показывал Лушке каждую мелочь и радовался её радости.
— Вот квашонка в углу. Веселко. Логушок. В нем я буду тебе воду носить. Нары кедровые. Пахнут-то как, а? Ты понюхай. Вот бросить на нары нечего, так я сена припас. Настоящее, пырьевое.
— У меня, Вавилушка, перина есть. И подушка…
— Да ну? Эх, парни не знали, что у тебя такое приданое. Из-под носа вырвал богачку.
Оба весело рассмеялись. Лушка смеялась звонко, заливисто. От её смеха светлели тёмные стены землянки. Она быстро сбросила валенки и растянулась на сене во весь рост, раскинув руки крестом.
— Хорошо-то как. Даже не верится. Вавила, почему так: горе придёт — сразу поверишь, а счастье… Около ходишь, вот оно уже рядом, в руках, а все кажется, мимо идёт. Поцелуй. Я закрою глаза.
— Ох ты и ласкунья.
— Не любо? Больше не буду. Хватит. Хватит же, говорю, — отбивалась Лушка. — Нам скоро горько станут кричать, вот и целуйся, сколь хошь. А тогда небось губы вытянешь и приложишься как к покойнице.
— Нет уж. Схвачу в охапку и так поцелую, что три дня будешь губы чесать.
— Не буду.
— Будешь.
Лушка опять засмеялась.
— А я топор новый купила… Пусти меня. Хозяйка, поди, заждалась.
— Подожди, — Вавила подложил руки под Лушкину голову. Сел рядом и смотрел ей в глаза. Они у неё большие, серые, как белки зимой, и как белки шустрые. А на верхней губе золотой пушок и крошечная родинка. Эту родинку Вавила приметил впервые. И с ней Лушка показалась ещё лучше, чем прежде. С силой провел по её плечу, груди.
Лушка сразу села.
— Пойдем скорее.
— Подожди, Лушка, я закурю.
— Ты ж не куришь.
— Не курю. А иногда вот бывает надо.
— С чего? Да што с тобой? — встала на колени, заглянула ему в глаза. — Што с тобой?
— Луша… — Вавила взял её руку, погладил ладонь. — Помнишь я говорил, что у меня есть грех на душе?
— Не хочу я знать про это…
— Нет уж, Луша, слушай. Может быть, не для тебя это надо, а для меня.
— Если для тебя, так говори.
— Лет двенадцать назад я встретился с одной девушкой, Ленкой.
— Жена?
— Ребенок у неё был… Мой…
Теперь Лушка сама не спускала глаз с лица Вавилы, ссутулилась, ожидая удара.
— Да, Лушка, так получилось… Сошлись по-молодости… Понимаешь?
— По-ни-ма-ю, — она ссутулилась ещё больше, лицо исказилось.
— После того как убили дядю Архипа — её отца, Ленка ушла из барака к тётке, и мы с ней встречались только по праздникам. Когда она сказала, что у неё будет ребенок, я испугался. Молодой совсем, двадцать лет с небольшим. Живу на нарах в общем бараке, а заработок — на хлеб и селедку. Ты понимаешь меня?..
Провел по щеке, будто гнал что-то. Пальцы дрожали. Лушка решительно качнула головой.
— Нет, не пойму. Другого бы поняла, но ты не такой.
— Ленка, видно, очень меня любила…
— А ты?
— Тоже. Но струсил. Ленка не упрекнула меня. Перестала встречаться.
— Не врёшь?
— Вернее — я перестал. Но Ленка тоже меня не искала. Она, наверно, ждала меня. И через два месяца отравилась.
— А ребенок?
— Постой. Когда я узнал об этом, прямо в рабочей одежде в больницу. Двое суток я сидел возле Ленки, держал её руки. Она умерла…
— А ребенок?
— Он не родился.
— Она тебя прокляла?
— Если б прокляла, было бы легче. Даже не упрекнула. Все говорила о том, как я жить буду. «Тебе будет трудно жить. Ты добрый».
— Добрый, — отозвалась Лушка.
— А перед смертью поцеловала. И если я сейчас добрый, это сделала Ленка. У неё были такие же волосы, как у тебя.
— Ты любишь её до сих пор?
— Да.
Лушка долго молчала.
— А как же я?
— Ленка хотела, чтоб я нашёл хорошую девушку, И сказала еще: «Поклянись, что никогда не поступишь так, как со мной».
Лушка закрыла лицо руками. Представила себе Ленку. Волосы русые. Лицо доброе. Нос маленький, вздернутый, как у умершей сестры, и большие ресницы— тоже как у сестры. Тихо опустила руки и положила их на колени.
— Я бы так не смогла, как она.
— Луша, ты понимаешь, я не мог тебе не сказать.
— Да, такое лучше знать. Я сейчас думала: могу идти за тебя замуж после Ленки? Могу. Я, Вавила, буду такая, как Ленка. Ты сказывал, у тебя ещё что-то есть на душе. Страшное тоже?
— Нет, Луша, не страшное. Просто об этом не время пока.
— Подожду. Эх, видно, не веришь мне.
— Верю. Но просто не время.
Лушка смотрела открыто, участливо, и Вавиле захотелось до. конца довериться ей.
— Я не Вавила, Луша.
— Час от часу не легче…
— Меня зовут Николай. Но ты про это пока забудь. Есть на свете люди, которые хотят другим людям добра. Борются за свободу, их царь бросает на каторгу. Я из таких. Понимаешь?
— Нет.
— Как бы тебе пояснить. Сегодня ты помогла нам, забастовщикам. За это тоже могут бросить в тюрьму.
— Так я же с добра…
— Про это и говорю. Вот так и меня упрятали в каторгу. Я оттуда бежал и назвался Вавилой. Иван Иванович знает меня вот такого, — показал чуть выше нар. — Вот и все.
— Так ты с каторги? Да? Этого я, Вавила, никак не пойму. Господи! Ну совсем-то ты на других людей не похож. Не ходи меня провожать. Я одна…

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments