— Святые небеса! Они поймали pescecane-гиганта!
— Pescecane? Рыба-собака? - Так они называют здесь акул-людоедов, — вспомнилось Лулубэ... — Откуда вам это известно? И откуда вы знаете, что она большая?
— Мы, моряки, такое сразу чуем. Глядите, моя дорогая, сейчас кое-что начнется. Сейчас из всех щелей выползут.
— Кто?
— Бедняки здешние. Мясо рыбы-собаки не годится для всемирно известной консервной фабрики. Хе-хе. А беднота уж накинется на него, не сомневайтесь. Потому что оно жутко дешевое.
— Вот оно что...
— А известно ли вам, что акулы принадлежат к древним, и даже к древнейшим видам морских животных?
— Не знала об этом.
— И к тому же они нам больше сродни, чем, например, тунцы.
— Как это?
— Потому что акулы, они своих нехороших деток... Вы меня понимаете?
— Si, si...
— Они их рожают, как люди. — Тут он еще раз облизнул пальцы и своим оглушительным голосом проорал: — А сколько деток у вас, позвольте спросить?
«Vota Garibaldi!» Она стояла чуть поодаль, в стороне от толпы, у стены длинного здания, где разделывали тунцов, у стены, на которой кривыми буквами был намалеван дегтем предвыборный лозунг партии коммунистов. Через круглое зарешеченное оконце ей был виден низкий сводчатый зал с колоннами в мавританском стиле, напоминавший базар из сказок «Тысячи и одной ночи». Лишь свет портил впечатление - над длинными столами были подвешены ацетиленовые лампы, какие рыбаки берут с собой в море во время ночного лова. Сквозь решетку она видела разрезанные туши, анатомированные тела с тонкими концентрическими кольцами на срезе, как у поваленных деревьев. Она видела небольших тунцов, мясо которых было ярко-красным, как мясо быка; она слышала гомон голосов, разносившийся гулким эхом под сводами, глухой стук топоров, скрежет ножей, визг пил, глухие удары, с которыми туши падали на поддоны. Она смотрела на текущую кровь, блестевшую в ослепительном голубоватом свете — свете операционной. В те времена, когда художница Лулу Б. Туриан носилась со своей идеей — изображать животных в момент «избавления от мучений», предания их «милосердной смерти», она черпала сюжеты на рыбных рынках Испании. Тогда ей не приходило в голову, что эти хладнокровные существа могут истекать кровью в точности так же, как и мы, теплокровные. Розовые ручейки соленой воды и крови сбегали по каменным плитам мостовой перед рынком… Едкий дух соленой смерти пробивался сквозь круглое оконце, и не будь она так надежно защищена своим новым бесчувственным состоянием, ее непременно затошнило бы. Почему она шатается здесь без цели, без дела? Потому что нет ничего нового. Голосуйте за Гарибальди.
И вот они внесли акулу, ее несли семь человек. Кориолано, штурман с привычкой облизывать свои пальцы, не ошибся: весть об акуле разнеслась по островку словно беглый огонь, это о ней, об акуле, возвестили с моря звуки окарин. Тут и там в толпе уже появились какие-то оборванцы, они, по-видимому, спустились с гор и теперь верхом на осликах проплывали, покачиваясь, сквозь толпу. А толпа уже запрудила площадь, набережную и рыбный рынок; всюду сновали мальчишки, и даже бродячие собаки были тут — но теперь они держались не вместе, а каждая сама по себе. Очутившись в этой толпе, все чувства, желания и мысли которой были устремлены к огромной рыбине псы как будто, немного осмелели. Они, словно тени, проскальзывали где-то внизу под ногами людей, и никто ни разу о них не споткнулся.
Издалека, от часовни Святых Козьмы и Дамиана, донеслось слабое медное позвякивание колокола, напомнившее об Ангелусе (Ангелус вернется с Панареи только к полуночи, а пока ничего нового.)
— Большая акула! Собака! Рыба-собака! Beda madder, какая большая рыба-собака!
И вот они внесли акулу, и несли ее семь человек.
Они привязали ее канатами к длинной балке, похожей на корабельную мачту. Двое взгромоздили себе на плечи один конец, двое — другой, еще трое тащили акулу на канатах. Вокруг бесновалась и вопила толпа, но Лулубэ все-таки успела поймать взгляд акулы, прежде чем рыбину внесли под своды рыбного рынка.
Она еще жила.
Длиной она была около шести метров и отливала коричневым, как у оленьей шкуры, блеском с искрами пурпурно-красного закатного солнца, с бликами бирюзово-зеленого, зелени моря к востоку от Липари, моря, уже покинутого солнцем, которое часом позже опустится в Западное море. Неправильной формы загнутый кверху хвостовой плавник резко вздрагивал. Жабры трепетали. Нос напоминал ростр древнеримского военного корабля. Рот располагался так низко, что казалось, он находится где-то на брюхе, уголки рта были приподняты, словно акула улыбалась широкой, «от уха до уха», сардонической улыбкой. Из-под острых и крепких брюшных плавников торчал похожий на фаллос зубец.
Скрученная десятком канатных петель, она неожиданно рванулась с такой невероятной, такой живой силой, что тащившие ее люди зашатались, а у одного даже выскользнул из рук канат.
В толпе раздался крик ужаса и восторга. И в это мгновение Лулубэ отчетливо увидела, что акула ухмыляется ей своим стянутым канатами ртом, увидела, что она подмигивает ей, только ей, своим узким глазком.
И когда ее затащили в зал и хлынувшая следом толпа зевак и бедняков мигом скрыла ее от глаз, госпожа Туриан внезапно узнала нечто новое: эта акула, без всякого сомнения, была самцом, существом мужского пола. Была...
— Сюда! Налетай! Акулий жир! Дешевое акулье мясо! Без костей, господа! — выкрикивало чье-то меццо-сопрано, непонятно — женское или принадлежащее мужчине. — Всего пятьдесят лир за килограмм!
Была. Vota Garibaldi. Она в последний раз заглянула в зарешеченное оконце. Но не увидела ничего, кроме толкотни, очень близко, рукой подать; слышались выкрики гермафродита, брань торговок, взрывы детского смеха. Она решила, что пора уходить - вместе с первыми бедняками, которые урвали себе по несколько фунтов акульего мяса и уносили добычу в перекинутых через плечо торбах или в рваных мешках, чтобы приторочить к седлу. И вот уже стук шлепанцев Лулубэ слился с шарканьем башмаков уходящих оборванцев, как вдруг она увидела руку.
Мужская рука, блестящая от розовой влаги, высунулась из-за угла — одновременно с нею выглянул развевающийся на ветру край ярко-голубого передника - и тут же исчезла, под радостные вопли швырнув что-то, какой-то комок, на землю, прямо к ногам Лулубэ.
Оно было живое.
Госпожу Туриан никак нельзя было назвать пугливой. Однако с минуту она не могла сообразить — что же это такое. У этого комка не было стекловидной прозрачности медуз. Моллюск? Небольшой кальмар с обрубленными щупальцами - туловище кальмара, формой и величиной напоминающее мяч для игры в регби? К тому же этот цвет, цвет сепии — кажется, каракатицы испускают жидкость такого цвета? Брошенный, этот комок лежал на скользких плитах мостовой возле рыбного рынка и ритмично сокращался, как мяч для регби, если его быстро накачивать и спускать насосом, надувать и спускать. Или все-таки — крупная медуза? Нет, у этого существа были отверстия и короткие толстые отростки, в которых появлялись пузыри розовой влаги. (Они не напомнили ей любимый цвет Ангелуса.) Существо? Пузыри? Скорее, это... биение пульса?
И пока Лулубэ стояла там и гадала - что же это ритмично сокращается возле ее ног, с «существом» вдруг произошла перемена. Лулубэ показалось, будто пузыри вырываются из него и окрашивают все небо над гаванью в тускло-розовый цвет, и тут в белом сиянии ледниковой луны, сверхполной луны, отчетливо выступили обрубки вен.
Венозное сердце.
— Guardate, guardate, il cuore del grande brigante, il cuore, il cuore del pescecane! (Смотрите, смотрите, сердце морского разбойника, сердце, сердце рыбы-собаки!) — Толпа разразилась пронзительными воплями, толпа может сейчас раздавить меня, они тычут в меня своими пальцами, они могут меня проткнуть... — Смотрите, смотрите! Сердце морского разбойника, сердце акулы! Оно еще живое, ха-ха-ха!
Оно еще живое. Беднейшие из бедняков уносят с собой баснословно дешевое мясо огромного хищника, тащат его в корзинах, сумках, просто завернув в тряпье или в широкие листья. Но сердце, такое, в сущности, маленькое, по сравнению с размерами тела, сердце разбойника несъедобно, и потому его выбросили вон.
Но сердце еще живет, и сокращается, и бьется на камнях, мускул, который обрел самостоятельность, физиологический феномен. Мессмеризм? Последние конвульсии животного магнетизма? Нет, оно бьется ритмично, оно живет.
Какой-то озорник, надув щеки, пнул сердце акулы босой ногой. Оно отлетело на несколько метров, шлепнулось на узкую полосу грязного морского песка, что тянулась у подножия крепостной стены. Оно бьется.
Компания разражается восторженными воплями. Кто-то в грубых башмаках, один из тех людей-карликов или гномов, что еще недавно (это было сегодня!) работал на погрузке «Эоло», мастерски поддает сердце акулы. Маленькое сердце большого хищника летит вдоль гигантской стены крепости (в которой англичанин нашел своего отца), и снова раздается вопль радости, и я вижу, как вся банда уносится прочь в снежно-белых вихрях песчаных облаков. Они играют в футбол маленьким сердцем большого хищника. В мгновенье ока разбились на две команды, поставили вратарей, и вот я вижу, как они бегут навстречу друг другу, дерутся, размахивают руками, хохочут как помешанные, вопят, а потом назначается пенальти, один уже готовится ударить...
И вдруг у меня из горла рвется крик — я с трудом его сдерживаю: «Оставьте его в покое! Оставьте сердце акулы. Дайте ему спокойно... умереть».
Со стороны Марина Лунга, как и каждый вечер в этот час, доносился глуховатый стук старого дизельного мотора, от которого работало не менее престарелое динамо, гордо именовавшееся электростанцией острова Липари. Вдоль единственной улочки один за другим загорелись робкие огоньки, где-то захрипел одинокий радиоприемник. Вокруг памятника, воздвигнутого не в честь Неизвестного узника крепости Липари, собрались кошки, десятки кошек, они настороженно и жадно поглядывали в сторону рыбного рынка, с таинственным спокойствием, терпеливо. В отличие от несмелых собак этого острова, которые в людской толчее чувствовали себя более уверенно, кошкам толпа явно внушала опасения. Они ведь тоже рассчитывали получить свою долю богатого улова, но их час пока не настал.
Лулубэ добралась до площади Бартоло и почувствовала, что безумно хочет пить. Она заглянула в один из тех похожих на пещеры кабачков, в которых искала днем англичанина. (Сегодня днем — неужели сегодняшний день никогда не кончится?)
В кабачке не было ни одной женщины. Рыбаки в мокрых или насквозь пропотевших майках пили красное вино и виноградную водку, у них были медлительные движения людей, которые много и тяжело работали и вот теперь решили отдохнуть. Но лица у них не отличались тупостью, свойственной усталым фабричным рабочим, скорее на их лицах было такое выражение, какое бывает у атлетов — спортсменов, победивших в поединке. Они шумно переговаривались, то и дело затягивали какую-нибудь мелодию из оперетты, но вдруг умолкал и, словно канарейки, которые часто ни с того ни с сего обрывают на середине искусную трель. Когда незнакомая женщина попросила принести ей стакан воды, просто чистой дождевой воды из резервуара — ха-ха-ха! — настроение в кабачке поднялось. Кроме тепловатой воды ее заставили выпить, за их счет, апельсиновой водки. Но никто к ней не приставал и никто не был таким пьяным, когда и ноги не держат, и язык не слушается или начинается грязная ругань - то пьянство, в которое погружается по выходным вся улица Рейнгассе в Малом Базеле. Когда она вышла из кабачка, полная луна стала уже меньше и высоко поднялась в чернильно-густой синеве неба; она по-прежнему была золотистого оттенка, и это свечение напомнило Лулубэ тусклый свет одного обманчивого дня, и апельсиновая водка, как она чувствовала, уже не могла помочь ей вернуться в то состояние апатии, в которое она погрузилась, захмелев от капистелло, — напротив, теперь она окончательно протрезвела. Новое отрезвление — она ощущала свежесть и бодрость, как ощущает полное присутствие всех чувств человек, погрузившийся в транс. В ней ничего не осталось от прежней, слегка помешанной или дурочки. Она ясно сознавала, что нужно делать.
Кроссмен явился ниоткуда, искал что-то, наконец нашел; потом она нашла Кроссмена (вчера, только вчера), а сегодня она искала его бездарно, и так и не нашла, потому что он исчез, сгинул словно в никуда. А теперь она ищет не его. В своем новом трансе она направилась назад, к набережной, не замечая, что забыла сандалии в кабаке, шла, тихо ступая босыми ногами по теплым булыжникам мостовой — как будто они нагрелись под лучами луны! — и уже знала, что все ее будущее зависит от того, найдет ли она то, что ищет, и от того, каким она его найдет.
Кошки все также сидели вокруг памятника. Их час, видимо, все еще не настал, хотя суматоха возле мола уже явно шла на убыль. В улочке теперь бормотали два или три радиоприемника, над водой в лунном свете мерцал легкий туман, в котором расплывались очертания «Царицы Савской» и второй грузовой шхуны, и еще десятка мелких суденышек, вставших здесь на якорь. (Если среди них есть и «Тритон-2», шхуна, на которой Ангелус [- Ангелус это муж. А англичанин Кроссмен – нет. – germiones_muzh.] вернулся на Липари раньше предполагаемого времени, то мой транс, возможно, рассеется.) Из здания, где разделывали тунцов, где, как она видела издали, по-прежнему ярко горели ацетиленовые лампы и шла работа, везли теперь на тачках к пирсу пузатые бочонки. Она подошла к самой крепостной стене и побрела, увязая в песке, дальше, нагнувшись к земле, как будто собирала какие-то ягоды; простодушная «Золушкина коса» свесилась вперед и задевала ее колени. Затем, подняв глаза, она увидела двух собак.
Они жались к торцовой стене рыбного рынка, как раз под намалеванным дегтем предвыборным лозунгом, а сейчас, при свете полной луны, казались совсем бесплотными, почти не различимыми на таком расстоянии, тем более что обе собаки стояли неподвижно, пригнув головы к земле.
Она бесшумно двинулись к ним, по песчаной полосе, потом по скользким каменным плитам.
Собаки стояли, вытянув хвосты и почти касаясь друг друга мордами — они что-то вынюхивали, выискивали там, на каменных плитах. «Голосуйте за Гарибальди!» — опять она, эта надпись. Поблескивая в свете луны, кривые буквы светились, словно фосфоресцирующая краска. Подбираясь все ближе, босоногая женщина вдруг оступилась. И тогда одна из собак стряхнула оцепенение и вонзила зубы в толстенный плавник тунца, который раньше, видимо, здесь припрятала, — она подхватила его и, поджав хвост, бросилась наутек.
Вторая собака даже не подняла головы, она была словно загипнотизировала видом того, что лежало на каменных плитах и — двигалось.
Если бы в это мгновение кто-нибудь мог заглянуть в лицо Лулубэ, он был бы поражен ярким черным блеском ее широко раскрытых глаз, блеском застывшей лавы при свете луны.
Покрытое коркой из песка, сердце акулы уже не отливало перламутром. Оно лежало почти на том же месте, куда его вышвырнули из рыбного рынка к ногам Лулубэ, и почти ничем не отличалось от обрывка мешковины, смятой тряпки, рваной сумки для хлеба, кем-то здесь брошенных.
Но в нем вздрагивала, ритмично пульсировала жизнь.
В потоке лунного света отчетливо выступала вздыбившаяся серебристо-волнистая шерсть на загривке собаки. И вдруг она осмелела. Она схватила зубами этот внушавший страх предмет.
Нет, ей не удалось по-настоящему стиснуть зубами этот чуть вздрагивающий комок. И так же неожиданно, еще до того, как затаившееся дыхание Лулубэ вырвалось из ее груди с громким криком: «Прочь!» — собака взвизгнула, взвыла хрипловатым тонким воем и бросилась бежать. Пустилась напрямик через площадь, туда, где уже скрылась вдали ее сбежавшая подружка.
А сердце акулы билось.
Может быть — слабее и как-то осторожнее, чем прежде, но оно билось.
Сердце акулы еще жило.
Оно билось.
Жило.
Не сдавалось.
Пока — не сдавалось.
Билось.
Оно по-прежнему билось на скользких каменных плитах перед рыбным рынком, дети поиграли им в футбол и бросили, собаки пытались схватить его и в испуге убежали, и вот оно лежит здесь, на земле, и бьется.
Сердце большого разбойника, чье тело давно уже разрубили, искромсали и распродали по кускам.
Оно еще бьется, сердце акулы.
Как грязный, пыльный мяч для регби, который накачивают насосом, и воздух входит и выходит, входит — выходит, входит — выходит...
И сердце акулы билось под луной.
Оно все еще жило…
УЛЬРИХ БЕКЕР