germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

КОЛОКОЛА.

со смертью Ивана Филимоныча еще тише стало на колокольне. Мукосеев остался главным звонарем, но от второго подзвонка он отказался и хмуро ответил протопопу Гелию:
-- Справимся.
Так молчаливо и хмуро стало на колокольне без Ивана Филимоныча, что даже Чумелый не выдержал.
Однажды вернулся он с рыбной ловли и не один к утреннему звону: за ним шел человек в синей скуфейке, в длинной холщовой рубахе с молитвотканым пояском. Николка благовестил. Человечек в скуфейке поклонился Николке, а, к трезвону, протянул руку к зазвОнной путле, как бывалый звонарь. Николка ничего не сказал. Трезвонили вместе. Когда кончили звон, пили чай все трое. Николка молчал, а скуфейник рассказывал. Чумелый слушал, улыбался, но не без опаски посматривал на Николку.
-- Два дела есть апостольских на земле, -- сказывал скуфейник, -- рыбку удить да в кампаны благовествовать. От красного звона на сердце взыграние, а от постного -- печальное умиление.
Обмакивал баранку в чай и умилялся в речах скуфейник.
-- Я -- как птица небесная: тá -- здесь клюнет, там клюнет, и дале летит. А я -- здесь позвоню недельку, там -- три денька, и дальше лечу. Где я только не званивал? В Соловецком, над морем, благовестил. В Одигитриевой, у отца Пафнутия, званивал пустынным звоном. В Ростове Великом к достославным Iониным звонам призванивался -- угодил в стать. На Иване Великом, в самой Москве, званивал...
-- А в Царь-колокол звонил?
Скуфейник закачал головой на Николкин спрос:
-- Безгласен он, безъязычен.
-- То-то безгласен, -- сказал Николка, -- за то ты больно гласен: с языком.
Подсек Николка рассказ и аппетит скуфейнику. Встал гость из-за стола, поблагодарил за хлеб зá соль и выспросил дорогу в женский монастырь, что на Княжьем месте. Дорогу ему сказал Николка, а Чумелому, спуская ногу на бурав .(- лестница винтовая на колокольню. - germiones_muzh.), шепнул гость отгостивший вмАле:
-- Строгонек твой большак-то: не позвонишь у него.
-- Не позвонишь! -- с удовольствием усмехнулся Степка.
Николка во весь день слова не сказал Чумелому, но, отзвонив к вечерне, молвил:
-- Сюда никого не води. С бурава спущу.
И тут усмехнулся Чумелый: Николку он почитал и Николкой гордился.
Со смертью Ивана Филимоныча тосковал Николка. Он изредка спускался с колокольни и хаживал на могилу к Ивану Филимонычу, и упрямым мукосеевским лбом подпирал еще рыхлый и свежий холмик. Он ходил туда перед утренним звоном, еще зАтемно.
Однажды, не в постное время, подошел к протопопу Гелию и долго молчал пред аналоем; и, когда уже протопоп ждать перестал и хотел накрыть его черную кудлатую голову розовою епитрахилью, сказал на все горькое его молчанье: "Бог простит. Аз, недостойный iерей, властию, мне данною...", -- произнес Николка кратко:
-- Томлюсь.
-- Чем? -- спросил протопоп.
-- Пустотой.
-- Какая пустота? -- недоумевал ученый протопоп.
-- Будто всё впУсте: обманом все держится.
-- Что "всё"-то, глупый?
-- Всё: и деревья, и небо, и дома, и люди. А непрочно: подножку дать -- и упадет.
-- Небу-то подножку? -- отстранился протопоп. -- Дурак! Ступай. Другому бы я сказал: ум за разум зашел, а у тебя ни того, ни другого нет: так и уходить нечему и не на что. Наложу епитимью. Мясного не вкушай.
Николка усмехнулся.
-- О том и прошу: епитимью. Да это легкое: чтО мясное!
-- Трудного захотел? Ну, и рыбы не вкушай.
-- А поверх рыбы?
-- А "поверх рыбы" я тратить слов с тобой больше не намерен. Ступай. Звони себе.
Николка поцеловал руку и пошел.
Рыбы он не ел, но тоска его не покидала. Он часами просиживал у перил пролетов и, поверх ближних садов, озирал далекий вместительный окоем. Небо опускалось на него матовой голубой чашей, и края необъемлемой чаши скрывалось за окоёмом. Этих голубых краев Николка искал постоянно -- и не находил: взор упирался в скупую чернеть полей, в мутную празелень лесов, в яркую ярь лугов, в серебряную бечеву извилистого Темьяна: все это было перед глазами и казалось Николке скудным и непрочным, а прочное, богатое, голубое -- края неисчерпаемой чаши исчезали неуловимо. Пока не вызнать этих краев, нельзя опереться ни на что: все непрочно, подо всем -- пустота. Когда Николка прислушивался к первому удару в колокол или к целому плавкому звону, он думал: "Куда уходит этот звук? -- В небо. Ведь края нет: в пустоту. И звон весь -- в пустоту. И огонь, и дым, и ветер -- в пустоту. Все в пустоту. И человек, стало быть, туда же. Что ж остается? и где может остаться, если все -- в пустоте?
Николка упирался, тоскуя, в высокий беспрорывный свод голубой необъемлемой чаши, таившей пустоту.
Однажды в жаркий гнётливый полдень он не выдержал этого упора неисчерпаемой голуботы и, усталый и томимый, перевел взор с высокой чаши на то, что было ближе: на сады вокруг собора.
Все заворожено в гнетливой истоме полудня: был час, когда бес полуденный знóит желтым зноем бедное тело земли. Люди неотделимы от земли: зноил и их. Зелено и пусто было в садах -- во всех: и о просвещенного Алопегова, и у темного Дудилова, и у заседателя Живителева, и у лекаря Вейзенштурма, и у Амосова, Николая Прохоровича, и у бывшего медника Мукосеева. (- бывшего медника Мукосеева привел на колокольню бывший купец Иван Филимонович Холстомеров, когда тот шел свою жену с полюбовником зарезать, вынул из рук нож и дал язык колокольный. – germi9ones_muzh.) Все спали в этот час, кто на перине, кто на сеновале. У бывшего медника Мукосеева некому было спать -- зато там, крепче других спал буйно заросший, непреходимо-зеленый сад с дичающими вишнями и зазелененными травою дорожками.
Колокола в этот час были до раскАла нагреты солнцем. У Николки болели глаза от голубизны и зноя. Он рад был задержать их на спокойной, густой матовой зелени близких садов. Зелень покоила взор после непереносимой огненной голубизны, душу заносившей, как песками, тоской.
В амосовском саду было пусто и зелено, как во всех других. Чуть желтели дорожки между старыми липами и березами. Вьющаяся сеть дикого винограда оплетала пустую террасу.
С тоскою смотрел Николка на покрасневшую кое-где зелень винограда, на придвинутую к лесенке остывшую жаровню, на которой недавно еще варили варенье.
От беса полуденного томит сердце человеческое. Этому учил еще покойник Иван Филимонович. "Нет бесов". -- бурчал тогда Холстомерову Николка. Но строго отверг это покойник: "Бес -- пустотéл. Тело у него невесомо. Впýсте он телом -- от того он всюду пронырщик".
Пустота и в зное. Томит, томит. Глазам больно. И зелень не покоит, и зелень в зное.
И вдруг Николка увидал полуденного красненького бесенка: маленьким золотым язычком выскочил он из-под нижней ступеньки террасы, около которой торчали тонкие ножки жаровни; пробежал; его нагнал другой -- поярче, поторопливей; за ним выскочил третий, и еще, и еще. Бесенята-язычки пустились плясать на ступеньке -- и вся она засверкала в живых, золотых и алых иззубринах пляски. Николка смотрел как зачарованный. Бесенятам-язычкам стало тесно на нижней ступеньке; они перепрыгнули на следующую, повыше; двое, самые высокие и золотые, облапили столбик перилец, полезли по столбику; к ним скакнули еще бесенята-язычки -- и вдруг все переменилось: бесенята кувыркались через головы, становились друг другу на плечи, перепрыгивали друг через дружку, и все, в общей золотой и красной пляске, скакали все выше по ступенькам, по столбикам, по перилам, прыгали и кружились, подскакивая вверх все вихристей, золотей и безумней.
-- Пожар! -- прервал себя Николка. -- От жаровни уголек выпал в труху под террасой.
Вот тут-то "Пустотéл" приблизился к Николке и наложил ему на сердце свою лапу. Николке надо бы бежать к Плакуну бить в набат, а он лениво и вяло побрел в каморку и лег на постель. Там Пустотéл отпустил ему сердце и пересел на ноги: сердце забилось, а ноги стали тяжелы и неподвижны, как упавший колокол. Николка уткнулся головой в подушку, и не Пустотéл, а огромный и тяжкий бес полуденный жал ему сердце полыхающим зноем и душил ему горло тонкой веревкой, сплетенной не слабей тех веревок, коими гуртовщик Амосов перевязывал быков в гуртах. Веревку бес свил не из пеньки, а из бесплодно осыпашегося белого цвету Николкина сада, из тонких, хлестких прутиков амосовских лип, и вплел в веревку какие-то алые, алые нити вперемежку с черными. Эти нити в бесовой веревке жестче всего душили Николку и не пускали его встать с постели. А Пустотéл давил на ноги, и они были пустыми и неподвижными.
Вдруг Николка рванулся с болью, до крови закусив себе губу, сбросил сразу с себя и легкого липкого Пустотéла, и тяжкого бечевника и бросился к Плакуну. Зажмурив глаза, он долбанул языком о край колокола, и Плакун закричал от боли резким набатным воем. Николка, не открывая глаз, бил колокол горячим от зноя и ударов языком, задыхался, хватал воздух открытым ртом, рвал себе сердце ударами, но бил, бил, бил. Перестал он бить только тогда, когда чужой мужик без шапки дернул его за плечо:
-- Будет. Потушили. Не дали дому заняться. Тó-то ты, чай, замаялся, звонивши.
Николка. Оторвался от колокола. Он вскрикнул в последний раз, устав от обиды и боли.
Мужика послали с площади: пожалели Николку за его ревностный набат. Амосов, Николай Прохорович, присылал молодца из лавки -- вручить звонарям целковый, что хорошо били в набат. Не приняли звонари целковый.
Но с той поры Николка., словно пожарный, дневалил на колокольне, зорко высматривая, не затаились ли где, в укромном деревянном темьянском углу, золотые и алые бесенята? Не принялись ли за свою огненную чехарду? Уставал и сам от дневных и ночных дозоров Николка, уморил и Чумелого: совсем не приходилось ему ходить за ершами. Николка до того прославился своим неусыпным дозором, что вольнодумцы поговаривать стали в городе:
-- К чему нам пожарная каланча? Николка на колокольне лучше, чем хожалый на каланче, дозирает над городом. Пожарному деньги плати, да он, соня, три пожара подряд проспит, а Николка за ломаный грош звонит, а дозирает на тысячи.
Однако Николка сам доказал, что рано еще было каланчу ломать и полагаться на Николкин дозорный оберег.
Доказал это Николка тем, что всех оберегал от пожара, а своего домика не мог оберечь.
Домик Мукосеева, забитый ставнями, давным-давно стоял пустым-пуст, и никто в нем не жил, то есть никто Николке за жилье денег не платил. А жили-то в нем многие: все, кому негде было ночевать. До Николки не раз доводили, что в пустом доме, случается, горит огонек то час, то два, а то и больше. Погорит так неделю, другую -- погаснет. Стоит недели две-три мукосеевский дом темен, а потом опять, сперва робко, потом посмелее, вспыхнет огонек.
Однажды, в сентябрьский вечер, и не очень поздно: так, часов в семь, вспыхнул этот огонек слишком ярко, так ярко, что через несколько минут занялся весь мукосеевский дом, и вспылал, как костер. Ни одного удара в набат не раздалось с колокольни, пока весь домишка не полыхал купиной непогасимой: все прозевал Николка -- и огонек, и огоньки, и огонь, и огнище. Ударили, правда, с колокольни в набат, но тогда уж, когда одни головешки догорали от мукосеевского дома, да и ударил-то Чумелый, прибежавший на пожар с реки, а Николка лежал себе в каморке и ничего не слышал.
Несколько человек не поленилось, влезли на колокольню. Стыдили Николку:
-- Набатчик! Собственный домок не устерег!
Николка покорно соглашался:
-- Проспал.
Сам Чумелый, готовый каждому горло перегрызть за Николку, молчал и не без укоризны посматривал на своего старшóго.
С тех пор прекратились вредные умствования о ненужности каланчи. Кто пытался, было, скуки ради, поднять их, тому легко затыкали рот:
-- Что вы! Какой Николка сторож? Собственного дома устеречь не мог.
Вольнодумцы смолкали, назначение каланчи и сонного пожарного на ней утвердилось неколебимо, хоть старинщик Хлебопеков и утверждал упрямо, что один только раз Николка "набат проспал, а один раз невзачёт".

СЕРГЕЙ ДУРЫЛИН (1886 – 1954)
Tags: Сергий Дурылин
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 6 comments