germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

БЕСЦЕННЫЙ МАНУСКРИПТ. - II серия после полуночи

— …настоятельница, — сказал я торжественным тоном, — перед тобой стоит посланник собора, один из собравшихся в Констанце отцов, один из священных мужей, поставленных для реформы женских обителей. — И я развернул великолепно написанный счет из гостиницы; близость запрятанного комического поэта придала мне смелости. — Во имя и по уполномочию семнадцатого Вселенского собора! — стал читать я. — Да не будут запятнаны руки ни одной христианской весталки одним из тех опасных для нравственности, по-латыни ли или на местном языке написанных сочинений, содержанием которых нанесен уже вред их душе… Благочестивая мать, я не стану оскорблять ваши целомудренные уши именами этих отверженных… Мы с неумолимой строгостью преследуем поддельные чудеса. Там, где будет установлен сознательный обман, виновная — будь она настоятельницей — без всякого снисхождения заплатит за кощунство смертью на костре.
Настоятельница побледнела, как мертвец. Но ей было свойственно невероятное присутствие духа. Она тотчас взяла себя в руки и воскликнула:
— Слава Богу! За то, что наконец Он наводит порядок в Своей святой церкви! — И, любезно улыбнувшись, она вытащила из угла в шкафу изящно переплетенную книжечку. — Эту книжку, — сказала она, — оставил нам один итальянский кардинал, наш гость. Он читал ее перед сном после обеда. А поп, о котором я вам говорила, просмотрев ее, выразил мнение, что это самое непристойное из всего выдуманного с начала времен. Благочестивый отец, я передаю вам в руки эту грязную вещицу. Избавьте меня от нее! — И она подала мне мои собственные фацеции!
Хотя эта неожиданность была скорее злой игрой случая, нежели гнусным замыслом настоятельницы, я почувствовал себя задетым и раздосадованным. Я начинал проникаться ненавистью к маленькой настоятельнице. Ведь наши сочинения — плоть и кровь наши, и я тешу себя мыслью, что я в своих трудах никого не оскорбляю — ни стыдливых муз, ни непогрешимой церкви.
— Хорошо, — сказал я. — Хотелось бы мне, настоятельница, чтобы ты оказалась чиста также и в другом, более существенном вопросе! Поблизости от собора ты пообещала собравшемуся народу чудо с таким базарным криком, что теперь уже не можешь пойти на попятную. Не знаю, благоразумно ли это было с твоей стороны. Не удивляйся, настоятельница, что твое чудо будет изучено! Ты сама потребовала суда!
Колени старухи задрожали, а глаза ее забегали.
— Следуй за мной, — строго сказал я.
Подавленная, она последовала за мной, и мы вошли в ризницу, куда принесли крест. В полумраке широкой комнаты он со своими глубокими трещинами и со своей гигантской тенью казался таким массивным, как будто еще сегодня отчаявшаяся великая грешница схватила его и пала под ним на колени, уже касаясь каменных плит в то мгновение, когда появилась и помогла ей Царица Небесная. Я попробовал его поднять, но не смог сдвинуть с места. Тем смешнее казалось мне кощунство — подмена этого подавляющего бремени игрушкой. Я решительно повернулся к высокой узенькой дверке, за которой предполагал найти поддельный крест.
— Ключ, настоятельница! — приказал я.
Та уставилась на меня с ужасом, но дерзко ответила:
— Потерялся он! Больше десяти лет назад!
— Женщина, — сказал я с внушающей страх серьезностью, — речь идет о твоей жизни! Там, напротив, остановился слуга одного моего друга, графа. Я сейчас пошлю туда или пойду сам за помощью. И если здесь найдется крест, сделанный по образцу настоящего, но более легкий, ты будешь гореть на костре, грешница!
Наступило молчание. Затем старуха, стуча или скрежеща зубами — не знаю, вытащила старинный ключ и открыла дверь. Мое чутье меня не обмануло. К стене высокой комнатки, напоминающей внутренность трубы, был прислонен черный крест с глубокими трещинами. Я его тотчас схватил и своими слабыми руками без труда поднял. Во всех мелочах подложный крест был сделан по образцу настоящего и походил на него полностью, с тем лишь отличием, что был в десять раз легче. Мне так и не удалось определить, был ли он внутри пустой или сделан из пробки либо из какого-нибудь другого легкого вещества.
Я был удивлен совершенством подделки, и у меня мелькнула мысль: «Только большой художник, только итальянец мог его сделать». А так как я одушевлен славой своего отечества, у меня и вырвалось: «Великолепно! Мастерская работа!» — конечно, в похвалу не обману, а искусству.
— Негодник, — подняв палец, усмехнулась следившая за мной бесстыдная старуха, — вы меня перехитрили, и я знаю, что придется уплатить! Забирайте вашего шута, которого я вам сейчас принесу, держите язык за зубами и отправляйтесь с Богом!
С этими словами лицо настоятельницы исказила гадкая улыбка, которую можно было бы истолковать такими словами: «Знаем-знаем, все мы мошенники, и нечего нам притворяться, что это не так».
Мне ужасно захотелось наказать негодную старуху. В это время во внезапно наступившей тишине мы услышали беготню, шушуканье, хихиканье и догадались, что нас подслушивают любопытные монахини.
— Во имя Неба! — воскликнула, обращаясь ко мне, настоятельница. — Расстанемся, епископ! Ни за какие блага в мире не хотела бы я, чтобы меня застали вместе с вами мои монахини. Вы мужчина красивый, а языки моих сестер ох острые!
Я нашел это соображение достаточно веским и приказал ей удалиться вместе с ее монахинями. Через некоторое время оставил ризницу и я. Дверь в комнату с поддельным крестом я заботливо закрыл, не повернув, однако, в замке ключа. Ключ же я вытащил, спрятал под своей одеждой и затем бросил его в хоре в щель между двумя приделами, где он, наверно, лежит еще и по сей день. Я сделал это без всякой определенной цели, как будто кто-то шепнул мне, что так поступить будет правильно.
Оказавшись в комнате настоятельницы, я почувствовал такое отвращение к изворотливости застигнутой врасплох лгуньи, что решил во всем и сразу разобраться. Настоятельница должна была мне сознаться, как ее посвятили в эту мошенническую проделку, и я положил конец делу двумя-тремя преторскими эдиктами. Она призналась. Ее предшественница перед смертью заперлась вместе с ней и своим духовником, и оба они доверили ей как залог богатства для монастыря передаваемое по наследству от настоятельницы к настоятельнице поддельное чудо. Духовный отец, как рассказывала она, беспрестанно хвалил обман, его глубокий смысл и поучающую силу. Это чудо лучше и убедительнее, чем любая проповедь, демонстрирует народу первоначальную тягость и последующую легкость благочестивой жизни. Подобная символика так вскружила голову бедной женщине, что она, не переводя духа, принялась смело уверять меня, будто не совершила ничего дурного и жила в честности с младенческих лет.
— Я прощаю тебе ради церкви, на которую пламя твоего костра бросило бы свет лжи, — отрезал я, а затем приказал сжечь поддельный крест после того, как еще раз сыграют объявленное чудо — ему по соображениям осторожности воспрепятствовать я не решился, — и без промедления выдать мне Плавта.
С руганью и вздохами настоятельница повиновалась. Она подчинилась повелениям Констанцского собора в том виде, как их сформулировали мои уста, хотя и без ведома собравшихся отцов, но сообразно со смыслом их решений.
Когда настоятельница, ворча, принесла мне рукопись, я забрался в довольно удобную комнату расположенной рядом с монастырем гостиницы и заперся там с книгой умбрийца. Никакой шум мне не мешал, кроме звонкой детской песни, которую пели на лугу перед моим окном крестьянские девочки.
Правда, через некоторое время настоятельница стала шуметь и с отчаянием бить кулаками в мою запертую дубовую дверь, требуя ключ от оставшейся открытой комнаты с поддельным крестом. Я дал ей краткий и правдивый ответ, что ключа у меня нет, и, не обращая больше на нее внимания, наслаждаясь неземным блаженством, оставил несчастную плакать и стенать.
Сам я упивался трудом классика. Глотая одну вещь, я жадными глазами уже обращался к следующей. Когда я остановился и откинулся назад в своем кресле, уже почти стемнело. Снаружи на лугу девочки уже с четверть часа пели глупые хороводные песни о монашках, точнее, о том, что в монахини идти не стоит. Я высунулся в окно посмотреть на них и позабавиться их невинностью. Но эта их песня оказалась вовсе не невинной. Они пели, подталкивая друг друга локтями и поглядывая не без злости и злорадства вверх, на закрытое решеткой окно, за которым, по их предположению, находилась Гертруда. Или же она уже стояла, коленопреклоненная, в ризнице, в бледном сиянии вечного света, проводя ночь перед небесным браком в молитве? Но какое мне до этого дело? Я зажег лампу и начал читать комедию Плавта о горшке.
Только когда в моем светильнике кончилось масло и буквы стали расплываться перед усталыми глазами, я бросился на постель и забылся беспокойным сном. Меня окружили комические образы: хвастливого солдата, опьяневшего юноши, целующего возлюбленную, которая подставляла ему свою гибкую шею. Вдруг неожиданно посреди веселой толпы появилась босоногая широкоплечая германка, опоясанная веревкой, как рабыня, которую ведут на торг. (- реминесценции из комедий Плавта. – germiones_muzh.) Она вперила в меня из-под мрачных бровей полный упрека и угрозы взгляд.
Я испугался и проснулся. Брезжило утро. Маленькое окно было открыто, и я услышал со стороны близкого хора монастырской церкви сначала жуткие сдавленные стоны, перешедшие потом в истошный крик.
— Мой ученый друг, — перебил себя рассказчик, обратившись к сидевшему напротив него собеседнику, — великий мой философ, скажи мне, что такое совесть? Есть ли она нечто всеобщее? Никоим образом. Все мы знали бессовестных людей, и чтобы не ходить далеко, назову нашего святого отца Иоанна XXIII, которого мы в Констанце низложили. У него не было никакой совести, но зато такой беспечный и веселый характер, что он, несмотря на все свои злодейства, призраки которых не беспокоили его сна, каждое утро просыпался еще радостнее, чем ложился накануне. Когда в замке, где он сидел в заключении, я развернул перед ним список предъявленных ему обвинений и стал робким голосом, время от времени краснея, читать ему список его грехов, в десять раз более многочисленный, чем его папское число — XXIII, он, скучая, взял перо и пририсовал святой Варваре в своем молитвеннике усы…
Нет, совесть не есть нечто всеобщее, и даже среди нас, обладающих ею, она проявляется в меняющихся формах. У вашего покорного слуги, например, она всякий раз пробуждается тогда, когда может воплотиться в образе или звуке. Недавно я был у одного из тех маленьких тиранов, которыми кишит наша счастливая Италия. Когда в приятный вечерний час я сидел вместе с красивыми женщинами за вином и игрой на лютне на балконе, я услышал донесшийся снизу, из башни под балконом, вздох. Это был заточенный. Веселья как не бывало; скоро ушел оттуда и я сам. Моей совести было тяжело наслаждаться жизнью, целовать, пить и смеяться, когда рядом страдал несчастный.
Точно так же и теперь я не мог выносить близко раздававшегося крика отчаяния. Я набросил одежду и в сумерках по галерее проскользнул к хору, говоря себе самому, что в то время, как я читал Плавта, в состоянии Гертруды произошла, должно быть, какая-то перемена. На пороге самого решения, наверное, ее охватило убеждение в том, что она погибнет в этой среде, взаперти с пошлыми монахинями, презирающая их и всем им ненавистная.
В дверях ризницы я остановился, прислушиваясь, и увидел Гертруду, простиравшую руки перед настоящим, тяжелым крестом. Они были окровавлены и, может быть, кровь была и на ее коленях, ибо всю ночь лежала она в молитве; ее голос охрип, и ее речь к Богу, после того как она исчерпала все слова, была настойчива и груба.
— Мария, Мать Божья, сжалься надо мною! Дай мне пасть под твоим крестом, он мне не под силу! Я содрогаюсь при мысли о келье! — и она сделала такой жест, точно отрывала от тела змею; и потом на высоте душевной муки, попирая даже стыд, воскликнула: — Мне нужно солнце и облака, серп и коса, нужен муж и ребенок…
Перед лицом такого горя я все же не мог не улыбнуться над этим человеческим признанием, высказанным перед Девой Марией, но улыбка замерла у меня на губах… Гертруда внезапно вскочила и устремила взор своих больших глаз прямо на стену, на место, где виднелось неизвестно откуда взявшееся красное пятно.
— Сжалься надо мной, Мария, Матерь Божья! Моему телу в келье не хватает места, и я стукаюсь головой о потолок. Дай мне пасть под твоим крестом, он для меня тяжел! Если ты облегчишь его тяжесть на моем плече, но не сможешь облегчить мне сердца, тогда, — и она уставилась на злосчастное пятно, — смотри, чтобы однажды утром меня не нашли с раздробленным черепом!
Меня охватило бесконечное сострадание и щемящий страх. Гертруда, утомившись, присела на ларец, где наверняка хранилась какая-нибудь святыня, и стала заплетать свои растрепавшиеся белокурые волосы. Я видел, что ее подстерегало безумие. Но Всевышний воспользовался мною как своим орудием и приказал мне спасти Гертруду, чего бы это ни стоило. В благочестивом порыве я тоже обратился к той девственной богине, которую мы называем Марией.
— Кто бы ты ни была, — стал тихо молиться я, подняв руки, — Мудрость ли, как говорят одни, или Милосердие, как утверждают другие, — все равно: Мудрость не выслушивает обетов неопытного ребенка, и Милосердие не сковывает взрослую глупым обещанием малолетней. Ты с улыбкой снимаешь утратившие значение обеты. Я берусь за это дело, богиня! Будь же ко мне благосклонна!
Так как я дал боявшейся предательства настоятельнице слово не общаться больше с Гертрудой, я решил, по древнему обычаю, донести до послушницы истину тремя символическими действиями. Я подошел ко кресту, будто бы не обращая внимания на Гертруду.
— Если мне хочется потом признать какой-нибудь предмет, я делаю на нем отметку, — произнес я и, вынув свой острый дорожный нож, вырезал на самой середине креста, где пересекаются его брусья, глубокую бороздку.
Далее, сделав несколько размеренных шагов, я расхохотался во все горло и, делая выразительные жесты, воскликнул:
— Что за комическое лицо было у моего носильщика в Констанце, когда пришла моя поклажа! Он наметил себе тяжелейший с виду огромный сундук, засучил рукава до локтей, поплевал, мужчина, на руки, напряг все силы и вдруг легко взбросил на плечи ничтожное бремя… пустого ящика! Вот умора!
Наконец, в-третьих, я с глупой торжественностью встал между настоящим крестом и поддельным в его плохо запертой каморке и, несколько раз показав пальцем то в ту, то в другую сторону, проговорил:
— Правда на просторе, ложь на запоре! Ложь на просторе, правда на запоре!
Затем я искоса бросил взгляд на сидевшую в полутьме послушницу, чтобы прочесть по выражению ее лица действие трех изречений оракула. Я заметил на этом лице напряжение мысли и первые проблески пламенного гнева. После этого я вернулся в свою комнату, осторожно, так же как оставил ее, бросился в одежде на постель и предавался сну с чистой совестью человека, пока меня не разбудил шум подошедшей к монастырю толпы и гудевших у меня над головой праздничных колоколов.
Когда я снова вошел в ризницу, Гертруда, бледная как смерть, словно ее вели на плаху, как раз вернулась туда с крестного хода к соседней часовне, как было с давних пор, я полагаю, заведено для бесчестной подмены креста. Облачение Божьей невесты началось. В кругу певших псалмы монахинь послушница опоясалась грубой веревкой с тремя узлами и затем медленно разула свои сильные ноги. Ей подали терновый венец. Он, в отличие от поддельного креста, был сплетен из крепких, настоящих терний и топорщился острыми шипами. Гертруда жадно схватила и с таким остервенением и так крепко надела его себе на голову, что капли крови покатились по ее лбу. Величавый гнев, приговор Господний уничтожающе пылал в голубых глазах крестьянки, так что монахини начали испытывать перед ней страх. Шесть из них, вероятно, посвященные настоятельницей в мошенническую проделку, возложили затем на ее плечо поддельный крест, притворяясь, будто едва его держат.
Гертруда бросила быстрый взгляд на то место, где мой нож оставил глубокую бороздку на подлинном кресте, и нашла скрещение на поддельном кресте неповрежденным. Она презрительно позволила кресту, не обхватывая его руками, соскользнуть с плеча. Затем она снова подняла его и с вызывающим смехом разбила о каменный пол на жалкие обломки. Один прыжок — и она уже стояла перед дверью комнаты, где был спрятан настоящий крест, открыла ее, нашла крест и подняла его в диком, безумном веселье, словно нашла сокровище, без всякой помощи положила его себе на правое плечо, торжествуя, обхватила руками и медленным шагом направилась со своей ношей к хору, на открытом возвышении которого все должны были увидеть ее. Толпа — дворяне, попы, крестьяне — затаив дыхание, заполняла обширную церковь. С воплями, бранью, угрозами и мольбами настоятельница вместе со своими монахинями стремительно преградила ей путь. Но она, подняв вверх сияющие глаза, воскликнула:
— Теперь, Мать Божья, честно веди торг! — И сильным голосом, как несущий бревно работяга, закричала: — Эй, дорогу!
Все расступились, и она прошествовала по храму, где ее ожидало во главе с викарием местное духовенство. Взгляды всех направились на отягченное плечо и залитое кровью лицо. Но настоящий крест был для Гертруды тяжел, и богиня не облегчила ей ношу. Она шла, часто дыша, нагибаясь все ниже, шла все медленнее, точно ее нагие ноги прилипали и прирастали к земле. Она слегка споткнулась, оправилась, споткнулась опять, упала на левое, потом на правое колено и попыталась подняться опять. Напрасно! Вот левая рука, отделившись от креста, вытянувшись и упершись в пол, несколько мгновений поддерживала тяжесть тела. Вот она подалась в суставе и согнулась. Увенчанная терниями голова тяжело склонилась вперед и громко ударилась о каменные плиты. С шумом повалился на девушку крест, оставленный ею лишь теперь, в ошеломляющем падении.
Это был не обман, а кровавая истина. Единый вздох вырвался у толпы. Испуганные монахини достали Гертруду из-под креста и поставили на ноги. Падая, она потеряла сознание, но девушка была крепкой и вскоре снова пришла в чувство. Она провела рукой по лбу. Тут ее взор упал на крест, и по лицу ее разлилась улыбка благодарности за ниспосланную ей помощь богини. Тогда она весело сказала следующие слова:
— Ты не хочешь меня, Чистая Дева; ну так меня заберет другой!
Еще в терновом венце, окровавленных шипов которого она, казалось, уже не чувствовала, Гертруда поставила ногу на первую из ведущих вниз ступеней. В то же время она глазами искала кого-то в толпе, но никак не находила.
— Анселино из Сплюгена, — громко и отчетливо произнесла Гертруда, — берешь ли ты меня в жены?
— Ну конечно! С радостью! Только спускайся поскорее! — ответил из глубины храма твердый и уверенный мужской голос.
Она так и сделала и спокойно, радостно спустилась вниз по ступеням. Теперь она снова была простой крестьянкой, быстро и охотно забывшей о том зрелище, которое в своем отчаянии явила толпе. Я был разочарован. Да, да, смейся надо мной, Козимо! Одно мгновение крестьянка казалась мне воплощением высшего существа, созданием демонической силы, истиной, разрушающей видимость. Но что есть истина?
Когда, думая об этом, я тоже спускался с хора, меня потянул за рукав гонец, который сообщил о том, что всеобщим решением в папы избран Оттон Колонна, и рассказал о нескольких примечательных обстоятельствах этого избрания.
Я снова поднял глаза, но Гертруда уже исчезла. А возбужденная толпа, разделившись в суждениях о случившемся, волновалась и шумела. Из кружка мужчин слышалось: «Карга старая! Мошенница!» Это относилось к настоятельнице. Женские голоса кричали: «Грешница! Бесстыдница!» Женщины говорили о Гертруде. Но отгадали ли первые благочестивый обман, считали ли вторые, что чудо разрушено мирским духом Гертруды — все равно: и в том и в другом случае реликвия утратила свою силу, а жизненное поприще чуда кончилось.
Слыша грубую брань народа, храбрая настоятельница снова начала ругаться, а на смущенных лицах присутствовавших попов отразилась целая гамма настроений — от потворствующей хитрости до прямодушной глупости. Я решил положить конец происходящему. Поднявшись на кафедру, я торжественно возвестил христианскому народу об избрании Оттона Колонны и затянул громкое «Тебя, Бога, хвалим», к которому присоединился сначала хор монахинь, а затем и весь народ. По окончании гимна дворянство и крестьяне поспешили в Констанц, кто на лошади или муле, кто пешком, а ваш покорный слуга проскользнул назад в галерею, чтобы потихоньку взять в комнате Плавта. Прокрадываясь назад с рукописью под мышкой, я столкнулся с настоятельницей, которая, как хорошая хозяйка, заботливо тащила в большой корзине на кухню обломки поддельного креста. Я пожелал ей поскорее распутать дело. Но настоятельница сочла, что ее обманули, и закричала в ярости:
— Убирайтесь вы оба к черту, итальянские мошенники!
Под таковыми она, вероятно, подразумевала умбрийца Плавта и тосканца Поджио.
Красивый белокурый мальчик, тоже курчавый, которого заботливо нанял для меня исчезнувший вместе с Гертрудой Анселино, подвел мула, доставившего меня в Констанц. Когда окончился Констанцский собор, длившийся дольше, чем эта история, я вместе с государем моим, его святейшеством Мартином V, вернулся в Италию через горы. В гостинице в Сплюгене меня встретили хозяева — Анселино и Гертруда — в полном здравии. Она была не в душной келье, а в пронизываемом ветрами скалистом ущелье с ребенком на груди и брачным крестом на плече.
Да будет, светлейший Козимо, эта фацеция благосклонно принятым даром в придачу к труду Плавта. Я преподношу его тебе или, вернее, отечеству и науке, ибо твои залы с накопленными в них сокровищами открыты всем. Я хотел передать тебе этот единственный манускрипт по завещанию, чтобы ты не благодарил меня — ведь ты привык в десятикратном размере платить за всякий подносимый тебе дар. Но, — меланхолично вздохнул Поджио, — кто знает, уважат ли мои сыновья последнюю волю своего отца?
— Благодарю тебя и за то и за другое, — ответил Козимо, — и за твоего Плавта, и за твою историю. Тогда ты был еще молод и пережил это без всяких угрызений совести. Теперь же, уже в летах, ты рассказал ее нам с мудростью, подобающей твоим годам. Это, — он поднял кубок, — это я пью в честь храброго Поджио и его белокурой германки!

КОНРАД ФЕРДИНАНД МЕЙЕР
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments