germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Category:

сто рублёв; как есть, ничего; месье Пежен; плачУ вдвое; вся я тут; карусель (Сибирь, начало XX века)

…полутемная сторожка в здании губернского суда. У стола сидят друг против друга молодой адвокат Устина и Бельков — адвокат господина Ваницкого. Сам Устин пристроился у печи на большом чугуне с углями, смотрит на спорящих адвокатов и удивляется: «Как он его под корень режет, Белькова-то! А ведь спорил, доказывал, непременно надо, мол, в суд».
— Почему я должен верить какой-то фотографии? — горячился Бельков.
— Потому, что сейчас вы ходили к секретарю суда, и он вам подтвердил: да, один пятак чеканен в тысяча девятьсот шестнадцатом году. И потому, что вы просили его подменить этот пятак…
Бельков краснеет от злости.
— Да, да, просили его подменить пятак, — повторяет молодой адвокат. — Но секретарь суда вам ответил, что вещественные доказательства вновь опечатаны двумя печатями и находятся в сейфе у судьи.
Устин удивлен. «Вот же бес. Тут сидел, вместе со мной, пока Бельков куда-то ходил, а будто за ним подсматривал. Ишь ты, дошлый какой, а посмотреть, молоко на губах не обсохло».
— Все это ложь, — взвизгнул Бельков. Но по лицу видно, что все правда, до последнего слова. — А почему, молодой человек, если вы это знали ещё вчера, не сообщили тотчас же господину Ваницкому или мне? — и, зачерпнув из ведра полный ковш холодной воды, обливаясь, выпил.
— Потому, — хладнокровно, чеканя каждое слово, ответил адвокат, — скажи я об этом вчера, вы бы нашли пути и успели подменить пятачок. Да, успели бы, а на меня или кирпич упал бы, или мой домишко бы загорелся ночью, а я бы задохнулся в постели. Спокойно, спокойно, господин Бельков, бережливого бог берёжет. Вы сейчас, когда уходили, имели разговор по телефону с патроном и получили инструкцию. Представляете себе восторг публики, когда раскроется вся эта жульническая махинация? Представляете, что будет в газетах?
Бельков поёжился.
— Поскольку времени мало, а вопрос оказался запутан, я уполномочен предложить господину Рогачёву организовать общество на паях. Совместное управление прииском Богомдарованным. Как вы смотрите на такое предложение, господин Рогачёв?
— Кого? — слова Белькова, как пенная брага, гонят огонь по жилам Устина. «Ишь ты, смотри, без суда уломался. Совместное управление… Да бес с ним, золота на всех хватит».
Поднялся Устин: рыбку завсегда надо стоя тащить. На душе масленка. Ноги чуть сами не пляшут.
Бельков подошёл к нему, обнял его за плечи и повторил вопрос:
— Ну как, по рукам, господин Рогачёв?
— Дык того, значит, — Устин вопросительно посмотрел на своего адвоката. Ещё вчера прощалыгой его считал, а сейчас верит ему, как не верил и родному сыну.
— Не хотите отдать весь прииск? Не надо, — говорит адвокат. — Пойдемте, Устин Силантьевич, в залу суда. Через двадцать минут начнется судебное заседание.
Бельков загородил дверь.
— Ладно. Я прекращаю дело.
— Но прежде всего вы дадите Устину Силантьевичу документ, что признаете за ним бесспорное право владения прииском Богомдарованным. Вы, кажется, не хотите? Рассчитываете строить новые козни? Тогда я воспользуюсь своим правом — публично обвиню вас и Ваницкого в мошенничестве и предъявлю эти пятаки в качестве вещественного доказательства следователю уголовного суда.
— Вы не сделаете этого.
— Сделаю. Вот сейчас, — и адвокат открыл дверь в коридор.
Бельков ухватил его за рукав.
— Согласен, напишу.
— И Ваницкий подпишет?
— Подпишет.
Адвокат обернулся к Устину.
— Ну, Устин Силантьевич, кажется вы довольны?
— Кого? Нет, постой, постой… — Устин чувствует, что не все ещё получил от одержанной победы. Можно ещё кое-что урвать. Он поднял с полу шапчонку, отряхнул её об колено. — Они меня на суд вызвали. Это значит я лошадей гонял, харчился, за постой платил. Пущай Ваницкий мне отступного заплатит. Сто рублёв значит, — и замер, испугался собственного размаха.
— Но… — начал было Бельков.
— Иначе в суд, — погрозился Устин.
— Ладно. — Бельков вынул платок и вытер шею. Дышал тяжело.
Устин пожалел: «Ишь, как его разобрало. Можно было двести просить».

— Триста тридцать семь… Триста тридцать восемь… Огненные багровые вихри метались перед глазами Ваницкого. Хотелось ругаться, топать ногами. Аркадий Илларионович силой удерживал себя в кресле и, закрыв глаза, считал:
— Триста тридцать девять, триста сорок, триста сорок один.
Еще мать-смолянка (- из Смольного института благ.девиц. - germiones_muzh.) учила маленького Аркашу в минуту гнева считать. Мать давно умерла, но привычка глушить гнев, как в детстве, счетом, осталась.
Овладев собой, Ваницкий закурил папиросу и, только затянувшись, открыл глаза. Шкафы с книгами, огромный письменный стол. У стола с опущенной годовой стоял Бельков и мял в руках портфель. Иногда он робко поднимал глаза на хозяина и вздрагивал.
Ваницкий швырнул папиросу в окно и снова начал считать про себя: триста сорок два, триста сорок три…
После четырехсот заговорил тихо, ровно:
— Во-первых, садитесь, Бельков. Во-вторых… Во-вторых, объясните, сделайте милость, как мне расценивать, как понимать эту глупейшую историю с пятаком? Я вижу три объяснения: первое — вас подкупил Устин, и при осмотре вещественных доказательств вы не захотели увидеть, что дурак Сысой положил в потаенный знак пятак чеканки шестнадцатого года. Или, может быть, вы сами, нарочно, в угоду Устину подложили злосчастный пятак?
— Ва… ва… — залепетал Бельков, взмахнув руками.
— Слушайте до конца и попытайтесь избавиться от дурной привычки перебивать людей. Итак, первое — вас подкупил Устин Рогачёв. Второе…
Красные полосы вновь замелькали перед глазами Аркадия Илларионовича. Только досчитав до ста, он смог продолжать.
— Второе — вы стали настолько небрежны, что не дали себе труда хорошенько осмотреть вещественные доказательства. Отсюда я делаю вывод…
— Батюшка, Аркадий Илларионович, — попытался перебить Бельков. Руки его противно дрожали, глаза слезились. Он сидел сгорбленный, жалкий.
— Я вам не батюшка, — отрезал Ваницкий. — Вы мне в отцы годитесь. Тьфу…
Когда-то, когда Ваницкому было двадцать три года, Бельков отчитывал его:
— Вы хозяин. И когда вы, забросив дела, резвитесь с хористками, я только морщусь, а контора оплачивает ваши счета. Но вчера вы решили порезвиться в делах и ни с того ни с сего закупили бракованный лес. Будьте добры…
Тогда-то Бельков не просмотрел бы год чеканки злосчастного пятака. Тогда он шутя завладел бы Богомдарованным, а тут второй раз осечку дал. «Старая развалина», — подумал с неприязнью Ваницкий и сказал:
— Господин Бельков, вы когда-то учили меня, что деловой человек не должен слушаться сердца. Учили? Так вот. Если сегодня к вечеру вы не найдете совершенно верного способа приобрести Богомдарованный, считайте себя свободным. Будете получать пенсию полтораста в месяц. Передайте мой нижайший поклон вашей супруге.
Выпроводив Белькова, Ваницкий долго ходил по библиотеке, заложив за спину руки. Потом подошёл к столу, устало опустился в кресло, приложил к горячему лбу ладонь.
— Устал. Все к чертям: суды, устинов, текущие счета в банке. Я человек, а не раб, я хочу свободно дышать, располагать самим собой. Да, к черту все это, — хлопнул в ладоши и приказал вошедшему лакею — Вели закладывать лошадей в путевой экипаж и принеси мне сюда сапоги, охотничий костюм, ружья, словом, все, что нужно. На кухне чтоб быстро сообразили еду в дорогу. — Вскочил оживленный, помолодевший, подошёл к лакею, застывшему у двери. Лакей служил у него давно, лет шесть или семь, но сегодня Аркадий Илларионович впервые вгляделся в его лицо и был даже чуть удивлен, увидев у этого человека в ливрее, постоянно торчавшего возле двери, осмысленные глаза.
— Слушай, — он попытался вспомнить как зовут лакея, но не вспомнил, — слушай, друг, тебе ведь тоже, наверно, чертовски надоело сидеть у двери и ждать, когда господин Ваницкий хлопнет в ладоши? А? Да ты не молчи. Говори откровенно! Хочешь, я возьму тебя с собой на охоту?
Лакей заморгал глазами.
— Ну, ну, — подбадривал Аркадий Илларионович. Лакей смутился, повел глаза в сторону.
— Не могём мы это, Аркадий Илларионыч.
— Чего не можешь, — переспросил Ваницкий. И понял: — ничего не может этот человек, всю жизнь просидевший у господских дверей. Ни стрелять не может, ни зверя следить не может и в тайгу не может выйти, так как не видит в этом нужды: или отвык от нее, или вообще ни разу не видел.
— Жаль, жаль. Значит, ничего ты не можешь? — переспросил Ваницкий.
— Так точно, как есть ничего.
— А ты знаешь, и я не могу. Сегодня приезжают французы, иди на конюшню и прикажи, чтоб к вечеру готовили три экипажа, а с охотой отставить. Понял? Раз понял, иди.

Поезд пришёл поздно вечером. Из вагона первого класса на мокрый перрон носильщики вынесли саквояжи, чемоданы. Затем вышел высокий, сухой старик в чёрном. Голову и плечи закрывал клетчатый длинный плед.
Старательно обходя лужи, Ваницкий пошел навстречу.
— Месье Пежен, добрый вечер.
— Не очень-то добрый, месье Ваницкий. Не очень-то добрый. У вас, я вижу, уже зима.
— Осень, месье Пежен. Говоря откровенно, я ждал вас месяц назад. Тогда было прелестное время, а сейчас — сами видите. Разрешите сразу же взять вас под опеку, — и крикнул Белькову: — Зонтики! Живо!
— Да, мы непредвиденно задержались в Донбассе. Разрешите представить вам — мой сын Жан Пежен младший, корреспондент «Эко де Пари»…
— Очень приятно. — Быстро оглядел подтянутую фигуру Пежена младшего. — Очень приятно. Вы спортсмен?
— Немного.
— Это поможет в нашем путешествии, месье Пежен. Сейчас самое трудное время для путешествий, бездорожье, но зато какая охота. Я приложу все усилия, чтоб вы не скучали.
— Месье Ваницкий, — мой друг месье Геллерстен.
— Очень приятно. Имел честь видеть ваши корабли, восхищался организацией труда на ваших заводах. Желаете ознакомиться с нашей Сибирью?
— Вы угадали, месье Ваницкий. Я только турист.
— Господа, экипажи нас ждут. Вещами займутся. Если вы не возражаете, утром тронемся в путь. Погода портится с каждым днём.

Уже несколько дней на Богомдарованном что-то неладное творилось с породой: она «потела», как говорили старатели. «Потела» самым настоящим образом, как потеет человек в жаркой бане.
Вначале среди «песков» появились слои красной глины «мясниги», вязкой, липучей. В ней самое золото. Она вышла во весь забой и стала «потеть». Ударишь её кайлой, кайла как в тесто войдет. Отковырнешь кусок — он блестит, будто маслом обмазан, а пройдет полминуты — и затуманится: мелкие капельки воды выступят из глины и она засеребрится, словно покрываясь росой.
Золота в «мясниге» вчетверо больше, чем в обычных «песках».
Узнав про «потение», Иван Иванович сразу приказал остановить работу в опасном забое.
— Это как так? — возмутился Симеон. — Да ты какой хошь закрывай, а этот оставь. Он мне самое золото гонит. Мне за него четыре забоя не надо.
— Может прорваться вода, Симеон Устиныч.
— С чего это вдруг? Да ты понимашь, какое золото в «мясниге»? Понимашь? Тогда и дурить перестань.
— Симеон Устицыч, не забывайте, что я управляющий.
— А я хозяин и плачу тебе деньги, а ты работай как надо, блюди хозяйскую выгоду.
— Хватит! Давай разговаривать начистоту, — Иван Иванович встал из-за стола. — Когда Устин Силантьевич уговаривал меня стать управляющим, он сказал: «Делай как знаешь, во всём тебя поддержу». А что получается? Для крепи, как и прежде, из лесосеки везут тонкомер. Хотел Аграфену поставить на промывалку — «нельзя: слабая». Теперь этот забой…
— Так, может, управительство бросишь? — оборвал его Симеон. — Не бросишь. Перво-наперво ты как обещал батьке? До его приезда будешь работать. Обещал? И с породой этой, сам говоришь, надвое может статься. Не будет воды — тебя засмеют: напугался, натрещал, как сорока; вода прорвется, да не дай бог, ещё прихватит кого, сам себе места потом не найдешь: в самое, мол, тяжёлое время шахту-то бросил. На моей душе грех, — Симеон говорил все спокойнее, в последних словах появилась задушевность, вроде он сам сожалел, что Иван Иванович поставил себя в такое трудное положение. — Вот ты говоришь: тревожусь за товарищей. Правду, поди, говоришь, вот и сделай так: поставь в этот забой самых наипервейших забойщиков и сам возле них побудь. При тебе ничего не стрясется, а ежели и стрясется, ты тут на месте сразу приметишь неладное и што надо сделаешь.
— Никто из рабочих в этот забой не пойдёт, — но в голосе Ивана Ивановича уже нет прежней твердости.
Симеон вызвал Михея, начал говорить, стараясь даже в интонациях подражать отцу:
— Ты знаешь забой с мяснигой? Потеет он. Может воду прорвать. Так я подумал, робить в нем все одно надо, но раз забой трудный, буду платить тебе вдвое — полтора рубля за поденку. — Увидя протестующий жест Михея, понял: одними деньгами тут не возьмешь, и сразу перестроился — Про деньги — к слову пришлось. Я другое хочу сказать. Ты у нас самый опытный, ежели кого другого поставить туда, на мяснигу, — греха не минуешь, а ты… ты сможешь. И с Иван Иванычем мы сговорились, он рядом будет все время. У тебя кто подручный?
— Вавила.
— Трус?
— Нет, не трус.
— Скажи, я и ему плачу вдвое. Да хорошенько все обскажи. Ежели не трус, да не лукавый человек, так вместо себя никого в тяжелый забой не допустит. А остановить этот забой не могу. Верь слову. Нельзя никак. Сговорились?
— Подумаю.
— Подумай. На тебя, Михей, вся надежда. Я сам пойду с тобой в этот забой. От меня, понимаешь, толку-то не так уж и много, но где надобно пособлю, силушка есть.
Михей прихитрился брать «мяснигу» подрубкой. Вырубит кайлой проушину-щель, а потом спускает глыбы на почву. Ничего, получалось. На третий день начал подруб, а из него — вода. Вначале струйкой, потом сильнее, сильнее и хлынула валом. Крепь затрещала.
— Бежим, — крикнул Михей Вавиле.
Высота штрека — аршин двенадцать вершков. Бежали согнувшись, аж колени стукали в подбородок. Местами ползли на карачках, а вода прибывала. Добежали до шурфа — воды до колена. Выбрались «на-гора» — долго дрожь унять не могли.
Узнав про беду, Симеон прибежал на шурф. Рабочие спускали в ствол новые водоотливные помпы. Старатели привыкли бороться с водой, каждый знал своё место. Изредка доносились короткие команды Ивана Ивановича или Вавилы.
— Скобку.
— Скобку, братцы, скорее, скобку, — закричал Симеон.
— Очуп крепить.
— Очуп давайте крепить скорей, братцы, — опять закричал Симеон и, сбросив поддевку, кинулся к очупу, но его оттолкнули.
— Не лезь под руку.
Симеон отошёл.
— Начинай качать.
— Тащи новую помпу.
Все новые помпы вступали в работу, выбрасывая в канаву струи воды. Она пенилась, словно пиво, переполняла канаву, мутной струей вливалась в прозрачные воды ключа и долго ещё Безымянка бежала двухструйной — зелёная, чистая под правым берегом и мутная, с грязной пеной — под левым.
Спущена последняя помпа. На отвале лежат запасные. Но их уже некуда ставить. Вавила отошёл от брёвна, снял бродни и стал выкручивать мокрые портянки. На душе и празднично и тревожно.
Подумал: «Надо собрать рабочих, рассказать про жадность хозяев, про катастрофу в забое», но понял: слушать не будут. Сейчас каждый ещё переживает напряжение борьбы. Празднует в душе небольшую победу. Ведь вот как устроен рабочий: чужое спасал, хозяйское — а доволен победой, как будто спасал своё, кровное. Разговаривать придется потом.
Рядом на брёвна сели Михей и Иван Иванович. Потом подошёл Симеон. Весь потный. Как будто устал больше всех.
— Иван Иваныч, а што же дальше? — спросил он.
— Э-э, — Иван Иванович махнул рукой, — если воды немного скопилась где-нибудь в пустоте — откачаем. Если Безымянка в забой прорвалась… — снова махнул рукой.
Возбуждение спадало. У шурфа двадцать человек, мерно сгибаясь, качали очупы десятка помп. Вавила перехватил несколько гневных взглядов, брошенных в сторону Симеона. «Пожалуй, можно поговорить с товарищами. Такой случай никак нельзя пропустить. — Он поднялся. И снова сел. — А через два дня полицейские будут допрашивать: «Откуда у тебя подложный паспорт?» Придется разговаривать с каждым в отдельности».
— Симеон Устиныч, люди работали хорошо. Ты видел сам, — напомнил Иван Иванович.
— Видел, видел.
— Считаю, не грех бы сказать им спасибо.
— Беспременно скажу. — Симеон поднялся и крикнул — Спасибо вам, братцы. Спасибо, — поклонился низко. — Примите от меня по четверти пива. А Михею с Вавилой — пускай будет праздник на весь день.
— И тебе спасибо, хозяин. Ура! — Не в лад, но громко закричали рабочие, качавшие помпы.
Вавила всматривался в их лица и пытался понять, кто из них написал на доске «Долой войну». «Не поймешь. Пожалуй, прав Михей, кто-то с Новосельского краю. Надо сходить туда».
Весь свой праздничный день Вавила с Михеем провели у новоселов. Ходили от одного к другому, разговаривали о том, о сем, осторожно заводили речь о «деревянной прокламации». Все слышали о ней, но предпочитали много не болтать — долго ли до греха. «И грамотных-то в Рогачёве — раз-два и обчелся, а кто писал, не найдешь», — сокрушался Вавила.
Уже под вечер Вавила с Михеем забрели в маленькую избенку. Хозяин — приземистый, лысоватый — сидел на низкой скамейке и, зажав в коленях женский ботинок, набивал каблук: проколет шилом, вставит деревянную шпильку и ловко, привычно забьет её молотком.
— Здравствуйте, Арон Моисеевич, — почтительно сказал Михей, и сразу понял Вавила: Арона Моисеевича уважают. Огляделся. Возле окна — верстак с тисками, напильники, ведро, проржавевшее с новым вставленным дном, и понял причину этого уважения.
— Здравствуйте. — Привычно оглядел обутки Михея: целы, чинить не надо. В руках ни котелка, ни цибарки, ни чугунка. Продолжая вставлять деревянные шпильки в каблук, кивнул на порог — Сядьте, пожалуйста, и не закрывайте мне свет. Вот так. А теперь, Михей, познакомьте меня с вашим товарищем.
— Вавилой его зовут, мой подручный в забое.
— Я фронтовик, — сказал Вавила значительно.
— На фронте встречаются всякие люди, — так же значительно ответил Арон Моисеевич и поверх очков оглядел Вавилу. — Есть у вас ко мне дело? Подождите, пожалуйста, Вавила… Это не вы, извините за любопытство, устроили на прииске школу?
— Я.
Арон Моисеевич отложил молоток, спросил с интересом — Какое собственно дело вас ко мне привело?
— Да вот, мимо шли, Михей меня захотел познакомить…
— Я сам до вас собирался, — сказал спокойно Арон Моисеевич, — ведь первая школа в нашей округе… К тому же… доска… — и замолчал.
Вавила наклонился к Арону.
— Во-во…
Они смотрели друг другу в глаза, и каждый ждал, что скажет другой.
Когда Вавила шёл обратно на прииск, было уже темно. Деревня как вымерла. Только собаки лениво тявкали по дворам. Их лай, как затесы в тайге, указывал Вавиле дорогу.
«И не Арон Моисеевич? Кто же? Он сказал: «Ищите на прииске, среди своего народа. В нашем краю такого нет, поручусь седой головой. Где же искать?»
И тут из темноты, почти рядом неожиданный шепот:
— Вавила никак?
Голос девичий, певучий. Удивился Вавила. Остановился.
— Я. Кто меня?
— Не признал? А я тебя сразу… — послышался не то вздох, не то огорченный смешок. Девушка подошла совсем близко. — На прииск идешь? И я пойду с тобой до поскотины… У нас корова домой не пришла.
— Что ж, пойдем. Только кто в такой темноте ищет коров?
— Велено… Может, ботало где услышу,
Замолчали.
Недалеко на гриве рявкнул козел. Девушка ойкнула,
Вавила рассмеялся.
— Испугалась?
— Козла-то? Нимало. Про своё грезила, а он заревел невпопад. — Опять замолчала. Видно, ждала, что скажет Вавила, и не дождавшись, огорченно вздохнула. — Темноты я боюсь и… леших. У них осенью свадьбы. Они осенью бесятся. Я как зайду в тайгу — хоть ночью, хоть днём — так сразу сарафан наизнанку и крестик в руку. Иначе от них не спасешься, заголосят, замяукают, защекотят. А я щекотки больше леших боюсь.
— И сейчас у тебя сарафан наизнанку?
— Ну уж. Вдвоем иду, с мужиком.
— А домой как пойдешь в темноте от поскотины?
— Так и пойду. Какое тебе дело?
Вавила понял: боится она обратной дороги — и решил: «Придется проводить до дома».
— Ты хоть имя скажи, — попросил он.
— Неужто ещё не признал? Лушка я, Лушка. Ты же меня Утишной звал и хлеба просил продать. — Голос у Лушки певучий, и в нем упрек слышится. — А я тебя сразу признала. В то воскресенье еще, как ты Егоршева Петьку за руку вел. У нас мужики с сарынью не водятся. Срамота, говорят. Бабье дело. А мы шишку-то рядом били. Не видел?
— Как же не видел. Помню теперь. Ты ещё песни пела. Так значит увидела ты меня с Петькой за руку, вспомнила, как я жука по луже возил, и тебе за меня стало стыдно? Верно ведь?
— Что ты! Я сразу приметила, ты не такой, как все. Я шибко сметлива. Помнишь, как с прииска шли? Другой бы мужик сразу облапил, а ты… Ты, слыхать, и не пьешь, и по бабам не ходишь. И книжки, говорят, читаешь?
Вавила остановился.
— Лушка, а мы ведь прошли поскотину.
— Неужто? — деланно засмеялась, будто не видела открытых ворот. Помялась, и решившись, махнула рукой. — Пусть. У меня все коровы нынче в загоне.
— Что?
Глухая темная ночь. Вавила вспомнил золотистые волосы, ясные серые глаза, озорные и удивленные. Его тянуло к Лушке, но откровенность её покоробила, оттолкнула. Вавила сказал, как отрезал:
— Лушка, не дело ты затеяла.
— А ты не ряди. Ты мои думки не знаешь.
— Понял сейчас.
Лушка прижала руки к груди, торопливо зашептала:
— Что понял? Что? Да я их сама понять не могу. Рассыпались все, не собрать. — В голосе её послышались слезы. — Тебя ещё утром приметила, ты с Михеем шёл в Новосельский край. Наврала хозяевам, к тётке больной отпросилась. Весь день караулила… А зачем? Сама не пойму… — Отступила в таежную темь. За сушину укрылась.
Утром, увидя Вавилу, Лушка говорила себе: обратно пойдёт, увяжусь за ним ненароком. Не косорота же я, не крива, не щербата. Тогда не обнял, сегодня заставлю. Заставлю. А как руки протянет, я его шлеп по рукам и домой. Смеялась. Сейчас поняла — не ради шутки полдня проходила в кустах, карауля Вавилу.
Мчались по небу тучи. Тихо, чуть слышно шумела тайга. Вавила стоял на дороге и звал:
— Лушка… Луша… Да куда ж ты спряталась? Идём, я тебя домой провожу.
— Нет.
— Чего ж ты хочешь? — Вавиле стало стыдно за глупый вопрос. Но Лушке он вовсе не показался глупым.
— Не знаю. Только не уходи. Мне кажется, я больше тебя не увижу. Есть у тебя серянки (- спички. - germiones_muzh.)? Ты б лицо своё осветил. Не увижу я больше тебя. Не увижу. Что-то сегодня стрясется.
— Нет у меня серянок и не надо их. Пойдем.
— Хочешь, чтоб я ушла поскорей? Я уйду, уйду. — Лушка побежала. Вавиле послышалось, будто пискнула летучая мышь.
— Луша, подожди, провожу…
— Не надо. — Но сразу остановилась. Медленно-медленно повернулась к Вавиле. — Ты сказал, будто жил на острове, где одни мужики. Врал, поди?
— А зачем тебе это нужно? — Вавила подошёл к Лушке.
— Нужно. Так врал или нет?
— Нет, не врал. (- в тюрьме, за политику. - germiones_muzh.)
— Что-то сегодня стрясется. Последний раз тебя вижу. — Перешла на шепот. — Вавила… меня много мужиков целовали… Всякое было, а ты… Сама не пойму. Ты не такой. Ты первый…
Голос её утратил певучесть, звучал — будто холст разрывали.
— И ночь у меня эта первая. Такая вот… Сама себя не пойму… Может, не побрезгаешь, поцелуешь? Только раз… Вся я тут. — Опустила голову. Отвернулась и сказала так тихо, что Вавила еле расслышал — Брезгаешь. Я бы тоже побрезговала: такая, как нынче…
Не простившись, пошла к деревне. Ночь скрыла Лушку, а Вавила все видел её, освещенную солнцем, озорную, когда она подходила к избушке Устина, и грустную по дороге к деревне. «Вся я тут», — сказала она, и Вавила почувствовал: — Правда, вся она тут, без утайки, без девичьей лукавости. «Меня много мужиков целовали». Надо же решиться сказать такое…
Вавила побежал следом за Лушкой. Догнал.
— Лушка, Лушка, — он старался говорить как можно ласковей. — Луша, я… Холодно стало, на-ка пиджак.
— Я не озябла. А пиджак дай. Странно-то как?
Дорога в колдобинах. Лушка шла, спотыкалась, не замечала ухабов.
— Вот и поскотина. Больше не провожай. Эх, были б серянки, посмотрела бы на тебя.
Вавила взял Лушку за руку. Девушка стояла закинув голову и смотрела в его лицо, покорная, беззащитная. Вавила наклонился и поцеловал её в щеку. Потом почувствовал Лушкины губы, холодные, как неживые. Лушка обмякла и скользнула из рук. Вавила ухватил её за талию. Вскрикнула девушка, обвила его шею. Жаром обдало Вавилу…

Ванюшка бочком, на цыпочках выскочил из гостиницы и пошел по ночному городу. Русый чуб завит в кольца. Искусный парикмахер приспустил его на правую бровь, и от этого глаза казались ещё больше, ещё удивленней. На плечах у Ванюшки новенькая поддевка, сшитая в талию. Сукно синее-синее, как весеннее небо. Под поддевкой огнём полыхает оранжевая косоворотка. Шелестит шелк, как живой, словно шепчет о чём-то, тревожит Ванюшкину душу. Сапоги лаковые, со скрипом.
Ванюшка нагнулся, поддернул голенища, пузатые как самовар. Сунул руку в карман: тут две полтины? Тут. Хихикнул от счастья.
Первая в жизни поддевка! Первая шелковая рубаха! Первый собственный рубль в кармане. А вокруг неведомый город.
Впереди слышался гул, виделись огни, и белесое зарево висело над ними. Ванюшка ускорил шаг и вышел на главную улицу. Цокали по булыжной мостовой подковы извозчичьих лошадей. Шумливая толпа шла по панелям. Люди смеялись, толкали Ванюшку. Какая-то девушка, нарядная, красивая, с огромной русой косой оглядела его, улыбнулась, что-то шепнула подруге.
Радостно стало на душе у Ванюшки от шумной толпы, от сияния фонарей, а особенно — от взгляда добрых девичьих глаз.
— Людей-то сколь, батюшки светы, — удивлялся Ванюшка, стараясь держаться поближе к заборам. — А шумят, как Выдриха в половодье аль тайга в непогоду. Живут же баре…
Толстый мужик на углу привел Ванюшку в восхищение.
— Ай боров какой! Щёки, как салом намазаны, носа не видно. Ну и здоров.
Мужик, в белом фартуке, продавал что-то в стаканах.
— Почем? — солидно спросил Ванюшка.
— Две копейки.
— Налей.
Отпил глоток. Во рту защипало и запахло цветами.
— Ну диво так диво. Хы. И всего две копейки. — ещё глотнул. Еще. — Благодать. — И тут в нос стрельнуло, защекотало, слезы на глаза навернулись. Испугался Ванюшка, поставил стакан да за угол. Прижался к забору.
Стрельнуло опять и опять. Защекотало в носу.
— Батюшки светы! Да што ж такое со мной?
Но смотрит — другие пьют. Да и у самого во рту сладость.
— Ишь, как ловко придумано, — восхитился Ванюшка. — Выпил на две копейки, а сладость эта взад-вперёд ходит.
— Экстренный выпуск, экстренный выпуск, — шнырял в толпе низкорослый мальчишка в серой кепчонке. Под мышкой у него стопа газет. — Наша блистательная победа над немцами!
Ванюшка вышел на широкую площадь. Расталкивая народ, протискался вперёд. Перед ним, сверкая огнями, блестя разноцветным стеклярусом, проносились лодки, огромные птицы, кони. На них сидели девушки, парни. Развевались по ветру цветные юбки, ленты, концы полушалков.
У цветного шатра стоял невысокий мужик, черноусый, в голубом расшитом жилете, в огненно-красной кумачовой рубахе. Он крутил ручку шарманки, а ногой нажимал на доску и как-то так получалось: наступит мужик — и загудит барабан, поднимутся и со звоном упадут друг на друга начищенные медные тарелки.
Мужик смеялся, шутил, подмигивал девкам.
— Вот она, карусель-то, — замер Ванюшка в немом восхищении. — Красотища така и во сне не приснится. Рассказывать станешь — слов не найдешь. Эх, мне бы хоть денек заместо этого черноусого мужика постоять. Ишь, как его разбирает, так ходуном весь и ходит.
Карусель остановилась. Ванюшка протискался ближе. Ощупывал копыта деревянных коней. С изумленным трепетом осматривал чёрный шатер карусели, расшитый разноцветными звездами, стеклярусом, барабан.
Кто-то подтолкнул Ванюшку.
— Лезь. Чего дорогу загородил.
— Я ж не здешний…
— Лезь, говорю, да живей!
Э-эх! Сладко заныло Ванюшкино сердце. Поплевав на руки, он вскарабкался на спину деревянного журавля. Устроился поудобнее.
— Плати две копейки, — потребовал мужик в голубом расшитом жилете.
— Чичас, чичас. — И только успел Ванюшка заплатить, как карусель завертелась.
Красные, зелёные, синие звезды замелькали перед глазами. Нежнее девичьих рук ветер затрепал волосы, кошачьими лапками забрался за ворот, защекотал грудь, спину.
Обхватив журавлиную шею, Ванюшка старался усидеть между крыльями, не свалиться на землю. А ветер бил все сильней. Быстрее мелькали звезды. Все чаще и чаще появлялся мужик в голубом жилете у барабана.
Сейчас он казался ещё красивее, ещё веселее блестели его глаза.
Ванюшка был счастлив. Прижимаясь щекой к холодной шее деревянного журавля, он в восторге кричал:
— Шибче крути, шибче. Вот она, жизнь-то!
Но потом стало поташнивать, и Ванюшка уже не кричал, чтоб крутили быстрей, а тоскливо гадал, когда остановится карусель. Даже закрыл глаза, чтоб не видеть мелькания. Казалось, журавль кренился набок. Падал. Ванюшка сжал губы и ещё крепче уцепился за журавлиную шею.
— Слезай. Хватит, — толкнул его кто-то.
Ванюшка открыл глаза. Карусель неподвижна. Он с опаской отпустил журавлиную шею и упал на землю. Не наружу, а внутрь, к шатру с разноцветными звездами, к барабану, и в разошедшиеся полы шатра увидел мужика в голубом расшитом жилете. Он сидел на табуретке, торопливо поддевал ложкой кашу из котелка. Лицо у него усталое, злое. Он выскреб котелок до дна, заглянул в него.
— Давай еще.
— Нет боле, — ответил ему женский голос.
Ванюшка не успел подумать, что это все значит, как красивый черноусый мужик уже стоял рядом. Веселый, улыбающийся, и белые зубы его блестели ярче, чем звездная россыпь шатра.
— А ну, налетай-залетай! Прокачу. На журавлике под небо укачу! Эй, девушки-красавицы, садитесь в лодочку, лодочка у меня волшебная, разом домчит к женишку.
Он смеялся, балагурил, приплясывал.
…Когда Ванюшка подходил к номерам, в его кармане звенели не истраченные девяносто копеек.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 3 comments