На подходе к шурфу Ивану Ивановичу и Михею встретился сероглазый крепыш в солдатских ботинках с обмотками, выцветшей защитной гимнастерке, с обвисшим мешком за плечами.
Увидев его, Иван Иванович замедлил шаг, хотел что-то спросить, но крепыш предупредил: поскользнулся на влажной тропе, схватил Ивана Ивановича за рукав и приложил палец к губам.
— Здравствуйте, добрые люди. Мне бы хозяина повидать. Работу ищу, Вавилой меня зовут.
— Вавилой? — удивленно переспросил Иван Иванович.
— Вавилой, Вавилой, — подтвердил крепыш, и снова приложил палец к губам. — Так как тут у вас с работенкой?
— Гм! Михей, ты ступай, готовь забой, а я сейчас приду.
Когда Михей скрылся за поворотом, крепыш сказал:
— Узнали, учитель? Здравствуйте. Я тут с полночи вас жду.
— Узнал, узнал, — Иван Иванович изобразил. на лице глубокое раздумье, запустил пятерню под шапку и мальчишеским тонким голоском проговорил — Семь пишу, а в уме — ничего.
Оба весело рассмеялись. Много лет прошло с тех пор, но хорошо помнит Иван Иванович школу в глухой курской деревушке, сероглазого, широкоплечего парнишку, который чешет потылицу, поминутно оглядывается на усатого учителя и, морща лоб, пишет на доске.
— Два-ажды семь — четырнадцать да два в уме — шестнадцать. Шесть пишу… Один в уме. Дважды три-и — ше-есть да один в уме се-емь. Се-емь пишу, в уме — ничего…
Потом жизнь швырнула ученика в Петроград, а учителя на сибирскую каторгу. Прошло много лет, и вот во дворе тюрьмы в Забайкалье подходит к Ивану Ивановичу заключенный и протягивает руку.
— Узнаете, учитель?
— Н-нет. Впервые вижу…
Незнакомец наморщил лоб и заскреб затылок:
— Семь пишу, а в уме ничего, — и рассмеялся. Хорошо рассмеялся, открыто.
Год прожили на каторге вместе, работали на золотых приисках. Вечерами, похлебав тюремной баланды, ложились на нары. Иван Иванович закидывал за голову руки и читал наизусть «Руслана и Людмилу», «Мцыри», «Кому на Руси жить хорошо». Вавила слушал, боясь пропустить единое слово. Перед ним открывался неизвестный доселе мир, полный певучих слов, с большим сокровенным смыслом.
Иногда Иван Иванович рассказывал про смелые путешествия к полюсу, в Центральную Африку. Или оба мечтали о дне, когда на землю придут свобода и братство.
Потом Вавилу перевели в другую тюрьму и поместили в одну камеру с эсерами. Вечерами они вели разговоры о сельских артелях, о Всемирной федерации автономных крестьянских общин, о том, что только крестьяне являются революционной силой.
— А нам что делать? Рабочим, — робко вступал в разговор Вавила.
— Учитесь пахать, боронить, сеять. Учитесь социализму у сельских хозяев.
— Но кто же будет делать ситцы? Машины? И ведь Маркс говорил; «Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
— Э-э, вы молодой человек, близко знакомы с Марксом? Понаслышке? А мой брат лично с ним спорил. И знаете ли, с успехом. Да, да, с успехом. Кстати, вы за что угодили на каторгу?
— На демонстрации полицейский пытался красное знамя отнять. Я его по башке кирпичом шандарахнул.
— Видите, это совсем не по-Марксу. Это террор. Мы предпочитаем бомбы и револьверы.
— Но пролетарская революция..
— Опять о своём. Поймите, наконец, молодой человек…
Вавила старался понять и не мог. Он помнил родную деревню: соломенные крыши, телят в избе, мать, вымаливающую меру овса на посев у местного кулака.
И чтоб этот кулак стал товарищем по сельской общине? Нет, Вавила не хотел такого «социализма».
День ото дня вопросы Вавилы звучали все чаще. Помогли социал-демократы из соседней камеры. А однажды он даже решился вступить в спор. Исчерпав все свои доводы, Вавиловы противники стучали костяшками пальцев по лбу и раздраженно говорили:
— Семь пишу, а в уме ничего.
Прошло три года. И вот ученик снова нашёл учителя. Иван Иванович обрадовался неожиданной встрече.
— Ты как меня отыскал, Николай?
— Тс-с… Я больше не Николай. Я — Вавила. Вавила Уралов. Так записано в паспорте. И не каторжник, а солдат. Прямо с фронта.
— Так ты нелегально? Сбежал?
— Пришлось. Уж так я им полюбился, никак отпускать не хотели. Товарищи в городе направили к вам. Жандармы не подумают, что я с приисков да снова на прииск.
— Товарищи? Значит меня ещё помнят? Рад. Я здесь до того одинок, что хочется выть. Были кое-какие надежды — сгорели. А ты что делать намерен?
— Зарабатывать на кусок хлеба и набираться сил.
— Ты и так ничего.
Иван Иванович хлопнул ученика по плечу, и Вавила слегка застонал.
— Подстрелили во время побега. Ну как, учитель, можно устроиться на работу? А то у меня в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи.
— Хомут найдется. Иди к хозяину, вон по тропке, и прямо скажи: мол, Иван Иванович…
— Тс-с… Мы же условились, что никогда раньше друг друга не видели.
— Ну скажи, что работал на золоте забойщиком.
— Вавила в жизни не видел золота. Он боронил, пахал… и только что с фронта.
— М-мда. А пилить продольной пилой Вавила умеет?
— Умеет. Но после «ранения на фронте» не может пока пилить продольной.
— Просись в катали.
— Это, пожалуй, можно. Ну, до встречи. Пойду к хозяину хомут по себе подбирать.
Разговор с Устином был коротким. Оглядев широкие плечи Вавилы, сильные руки, он остался доволен.
— Завтра утресь подходи к шурфу, скажу про тебя старшому.
Выйдя из избушки, Вавила огляделся.
Горные хребты обступали со всех сторон Безымянку. Они поражали неправдоподобно красочным разноцветием осени: темная зелень пихт, огненно-красные куртины рябин, сизоватая проседь сосен, золотистые поляны берёз и нежные, как заря, розоватые осины. А наверху, на гольцах большие шапки снега.
И дышалось удивительно хорошо. Последние дни были полны тревоги: не попасться в руки жандармов, найти работу, имея фальшивый паспорт в кармане. Теперь все это позади. Вавила всей грудью вдыхал чистый запах пихтовой тайги, прелых осенних листьев и холодную свежесть снежных вершин.
Свобода!
В маленькой лужице на талином листе плыл крошечный темно-зеленый жук. Плыл важно, словно открывал неведомое. Вавила смотрел на него и смеялся. Тонким прутиком помогал жуку поскорее добраться до берега.
— Плыви, друг, плыви!
Рядом остановилась девушка. Она удивленно слушала, как взрослый человек разговаривает с жуком. Решила: «Блажной» — и спросила насмешливо:
— Эй, служивый, не братана нашёл?
— Братана, — весело ответил Вавила. Оглянулся, Распрямившись, протянул девушке руку. — Здорово, сестрица.
Девушка отступила на шаг. Спрятала руку за спину.
— Ты, служивый, никак у хозяина был? Он один?
— Один. Ждёт тебя.
Девушка поняла намёк. Покраснела. Решительно отвернулась и быстро вошла в избушку. Вавила смотрел на дверь и все ещё видел её, легкую, быстроногую, с русой косой на спине.
Девушки. Они только снились на каторге. Всегда большеглазые, красивые, стройные. Снились лучшие в мире, но только снились. А эта стояла сейчас рядом. Совсем близко. Вавила смотрел на дверь хозяйской избушки и ждал.
Девушка вышла с заплаканными глазами, пошла по тропе. Понял Вавила: горе у неё какое-то и пошёл следом.
— Эй, сестричка! Ты куда собралась?
Девушка оглянулась. Сейчас этот крепкий парень не казался «блажным». Серые глаза смотрели участливо и ласковое «сестричка» сушило слезы. Но ответила сердито:
— На кудыкины горы.
— Вот хорошо, — засмеялся Вавила. Догнал её и зашагал рядом. — Не беги ты так. Я не кусаюсь. Слушай, я давным-давно собирался забраться на кудыкины горы, да никто туда тропинки не знает. Возьми меня с собой.
— Дорога никому не заказана.
— Зовут-то как?
— Зовуткой.
— Дальше сам знаю: величают уткой, а фамилия прикуси язык. Эх, Зовутка Утишна, до чего хорошо жить на свете.
Девушка не ответила, но улыбнулась. Удивлялась. Тайга. Вокруг никого. Парень здоровый. Деревенские сразу б облапили, а этот идёт, заглядывает в лицо и насвистывает какие-то песни. Незнакомые, задорные и веселые. Ей стало даже немного обидно и злость разбирала: «Будто уж у меня морда набок. Даже имя больше не спрашивает…»
В Безымянке купалось солнце. Серенькая птичка взвилась в небо. Исчезла. Растворилась. Осталась только звонкая песнь. Она продолжала звучать то громко, то почти замирая и слышалась отовсюду. Казалось, это пели кусты, горы, ключ, вся тайга.
Над перевалом, высоко в небе проплыл косяк журавлей. «Курлы… Курлы…» Девушка шла, высоко подняв голову, смотрела, как они, медленно махали крыльями, становились все меньше и меньше.
Вавила приложил к глазам сложенные козырьком ладони и, жмурясь, тоже смотрел в синее небо, ища треугольник журавлиной стаи, а найдя, радостно вскрикнул:
— Смотри, Утишна, как кругом хорошо.
Девушка вздрогнула.
— Видать, тебя в жизни не били ни разу.
Вавила рассмеялся.
— Правильно. Ни разу не били, как сыр в масле катался. Пять лет жил в стране, где одни мужики. Ни девок, ни баб.
— Ври. Нет таких стран.
— Есть.
— Скажи ты. Каким же путем там мужики-то рождаются?
Вавила спохватился, что сказал лишнее.
— Есть в море-океане остров, где одни мужики живут. И подростков нет, и стариков мало, а все вроде меня. Лягут спать четверо, проснутся — пятеро. Откуда-пятый взялся, никто не знает. Я сам не знаю, откуда на острове появился. Вот так сразу двадцати лет от роду, в плечах — сажень. Помню, вроде, птицы меня на тот остров откуда-то принесли.
Замолчал. Светило солнце. У девушки пушистые волосы выбились из-под платочка и словно горели. Рука сама собой потянулась пригладить их, но Вавила удержался. В душе звучала песня. Она наполняла все тело неуемной силой. Схватить бы сейчас красавицу, обнять, прижаться губами к её волосам. Казалось, ничего нет вокруг — ни тайги, ни дороги, а только он и эта русоволосая девушка с задорно вздернутым носиком.
Решительно засунув руки поглубже в карманы, он пошёл стороной, по кустам.
— Ботало ты, — оборвала девушка Вавилины думы и пожалела — Ври уж до конца. Шибко занятно. Да врать-то некогда. Вот и село.
— А ты зачем на прииск ходила?
— На работу просилась. Не принял этот… — хотела, видимо, что-то добавить, наверно, выругаться, но неожиданно сказала — А меня зовут Лушкой.
— Вот и познакомились. А меня — Вавилой. Лушка, хлеба мне не продашь?
— Какой у меня хлеб, я хозяйская, батрачка по-вашему. А хозяин хлеба ни за что не продаст. Я вон в той избе под железной крышей живу, у Кузьмы, — и убежала.
Вавила был уверен, что девушка оглянется, но она у самых ворот зашумела на кого-то, наверное, на теленка, и скрылась. Вавила прошёлся по улице. Выбрав дом поприветливей, стукнул в окно.
— Хозяюшка, продай булку хлеба. Есть хочу — аж в кишках мыши скребут.
— Что ты, паря, сдурел? — и закрыла окно.
Есть захотелось ещё сильнее. Увидев бабу, выгонявшую из ограды гусей, Вавила поздоровался и спросил:
— Нет ли, хозяюшка, у вас продажного хлеба? Мне бы булочку небольшую.
— Нет, миленький, нет, — и, подобрав губы в бантик, поплыла через улицу, размахивая хворостиной — Теги, теги (- гуси. – germiones_muzh.)… Пшли на речку…
— А не скажешь, у кого можно хлеба купить?
— Рази в расейском краю. Так там большая часть сами как есть голодают.
— Все обнищали?
Баба ничего не ответила… Хлестнула по гусям и повернула обратно.
— Черт! — выругался Вавила. — На вид село как село, и откуда такая бесхлебица? С голоду сдохнешь. Пошёл дальше.
— Продайте булку хлеба.
— Нету. Иди себе с богом.
А на лавке у печки лежат один к одному с десяток румяных калачей.
— Да как же так нету? Ведь только что выпекла. Ну продай один.
Баба поджала губы. Скрестила на груди руки и отвернулась.
— Ищи в другом месте Иуду, который телом Христовым торгует.
— Да ведь и вы же на базаре торгуете?
— То зерном.
— Тьфу, — рассердился Вавила. — Вот ты о боге толкуешь, а перед тобой человек с голоду умирает и тебе хоть бы что.
— Што ты, родименький, где это человек с голоду помират?
— Да хотя б вот я.
— Христос с тобой. Да ежели есть хочешь, попроси Христа ради, любая подаст.
— А ты?! — перегнувшись в окно и глядя на горячие, пахнущие калачи, Вавила проговорил гнусавой скороговоркой, так что не разберешь ни слова — Подай ради Христа неверующему революционеру.
— Прими во Христе. — Взяла калач, отломила от него кусочек, протянула Вавиле.
— Ну что мне в таком кусочке? Раз укусить. Хозяюшка, любушка, хочешь я тебе сто раз подряд пропою христаради — отдай весь калач, — и бросил на подоконник гривенник.
— Ишь ты какой! — Но уж больно пригож прохожий. Замлела кержачка. И гривенник жаль. — На уж, служивый, возьми. Может, в батраки к нам наймешься? Харчи будут шибко сладкие.
— Спасибо. А вот что, мать. Сухой кусок горло дерет. Продай молочка.
— Кака я те мать, оголец? Нету молока, — хотела захлопнуть окно, но Вавила просунул руку.
— Так воды хоть дай.
Вздохнула хозяйка.
— Посуды мирской нет у меня. Уж сходи на речку. Попей. Тут недалече, — и снова вздохнула. Жалко провожать от себя красивого, статного мужика, но что поделаешь, если нет в избе мирской посуды, а в батраки наниматься он не хочет.
«Ну и ну, — вспомнилась Вавиле жалоба Ивана Ивановича на одиночество. — Действительно, волком завоешь».
Выбравшись на речку, Вавила принялся за еду. Жуя хлеб и запивая его холодной водой, он вспоминал девушку с золотистыми волосами. «Как во сне промелькнула. Хороша, да не для меня».
К вечеру Вавила вернулся на прииск. Ходил по поселку. Приглядывался. Небольшой косогор, а на нём землянки лепятся одна над другой, как сакли в горном ауле. Вавила не видел горных аулов, но именно так представлял их себе по рассказам. — Между землянками — тропки. Нет ещё холодов, и вся жизнь поселка сосредоточена на этих тропках.
На березовом облупленном чурбане сидел дед в посконной рубахе. На седой голове барашковый треух, а в руках валенок. Прикладывал старик к подошве кусок кошмы и сокрушенно тряс седой бородой.
— Что, дедок, не хватает?
— Маловата, паря, заплатка-то. Самую малость, а не натянешь. — Дед поднял на Вавилу красноватые слезящиеся глаза. — Ты откуда идешь-то, служивый? Под Перемышлем не воевал?
— Нет, дедушка, не воевал.
— А у меня сынок там. Сколь месяцев писем-от нет..
На дерновых крышах землянок запоздалые дикие астры тянули свои бледно-сиреневые головки к солнцу, а между ними, как. пни, торчали дымовые трубы. В некоторых землянках есть и оконце. Стекла узорные, полукруглые, выпуклые.
— Ба, да это бутылки, — дивился Вавила. — Ей-ей, бутылки в ряд составили.
Вавила шёл по извилистым тропкам, подныривал под веревки с бельем, пугал копошившихся в земле ребятишек и кур. Вдруг раздался крик:
— Гад паршивый. Орех раздавил. — Белобрысый мальчишка стоял на коленях, держал Вавилу за обмотки и колотил по колену перемазанным кулачком.
— Петюшка. Вот я тебе чичас по заднице розгой наподдаю. На мужиков стал ругаться, — крикнула мать.
— А чево он в орехи?
Под ногами Вавилы на земле расстелен кусок дерюги, а на ней тонким слоем кедровый орех. В золотистом ореховом озере стоял Вавила, а мальчишка продолжал колотить его по ногам. Невысокая худощавая женщина перестала мешать в цибарке и, схватив прут, шагнула к мальчишке.
— Не надо, мать. Не трожь его, — вступился Вавила и присел. Протянул руку. — Здорово, мужик. Петькой тебя зовут? Ты меня не ругай за орехи. Нечаянно я, браток. Ты их доставал, орехи-то?
— Только маленечко. Все больше Капка да нянька.
— Это значит старшая сестра, — догадался Вавила. — Так вот, Петька, покажи где растут кедры, я тебе орехов нашелушу целую кучу.
— Большаки завсегда насулят да обманут.
— Честное слово. Ну, давай руку и будем друзьями.
Петюшка спрятал руки за спину.
— Принесешь орехи, тогда и дружить буду с тобой.
Пришедший с работы Иван Иванович окликнул Вавилу:
— Эй, друг! Принял тебя хозяин?
— Принял. Завтра выхожу в первую смену.
Петюшка не отступался, тянул Вавилу за рукав.
— А когда орехи отдашь?
— Кш! Хватит тебе! — Аграфена шугнула сына и одобрительно осмотрела нового знакомого. — Такого молодца да не взять на работу. Гору свернет.
— Работать он мастер… Я думаю, мастер, — поправился Иван Иванович. — Ты где остановился? Нигде? Так иди в нашу землянку. Как, Михей, не возражаешь?
— Мне што. Пусть живёт.
— Вот и ладно. Аграфена, возьмешь ещё одного нахлебника?
— Почему не взять. Можно.
…Осенние ночи холодны. Даже в землянке на нарах свежо. Прижался Вавила спиной к боку Ивана Ивановича, пригрелся. До того хорошо ему, что боится уснуть, боится даже во сне увидеть ночную безбрежную степь, без приюта, ощутить холодную сыпь дождя, услышать надсадный вой промозглого ветра, пережить ночевки в копешках сена, а то и просто в рощах на подстилке из берёзовых веток.
Но ещё теплей и уютней в душе. «Пришел как к родному отцу, — думал Вавила. — Накормил, напоил, на работу устроил и крышу дал. Крыша над головой… Крыша над головой…»— повторял он про себя.
Признательность, благодарность переполняли Вавилу. Повернувшись к Ивану Ивановичу, он заботливо укрыл его одеялом.
Прошло несколько дней. Стоило Вавиле спуститься в землянку, Петька забирался в угол на нары и волчонком смотрел, как Вавила торопливо хлебал щи или расправлялся с кашей, заправленной конопляным маслом, зачем мать кормит его, привечает? Ей бы заступиться за Петьку, выгнать Вавилу, напомнить ему — обещал, мол, принести орехов парнишке, так пошто не несёшь?
Плакать, чтоб видел Вавила, Петьке казалось зазорным. Он отворачивался в угол, колупал глину в стенке землянки и шмыгал носом.
Вавила слышал шмыганье, понимал, отчего бычится Петька, и чувствовал себя виноватым. Посадить бы мальчишку на колени, отдать леденец, что Аграфена положила рядом с кружкой на стол, но опасно — можно ухудшить дело.
«Мой бы сейчас был постарше, — думал Вавила. — Но такой же упрямый. И рот перемазал бы так же черемухой. Только глаза, наверное, были б чёрные… Ленкины…»
Стыл в кружке чай.
Наевшись, Иван Иванович похлопал Вавилу по спине:
— Вставай, мужик, идём в Рогачёво. Забыл, воскресенье сегодня. А вечерком Аграфенушка нам песни споет.
— Отпелась, Иван Иванович. Ежели наелись, так я со стола приберу, — и, пряча на полку хлеб, собирая миски в ведро, опять повторила — Отпелась, Иваныч. А было время…
Егор затеребил клинышек бороды.
— Первая певунья была по округе, а теперь… — Егор безнадежно махнул рукой и вдруг спохватился — А што, мать, теперь? Помнишь, лонись ты варежки подрядилась вязать? Села как-то к окну, спицы в руках так и мелькают, да вдруг запела.
Аграфена всплеснула руками.
— Очнись, Егор! Не лонись это было, а ходила тогда я Петюшкой. Нет уж, отпелась, Иваныч. Отпелась. Намеднись пыталась вспомнить одну для тебя. Нет, не вспомнила. Не взыщи уж. Как в колодце слова потонули, — и отвернулась, стряхнула слезу. — Не взыщи.
Слово «отпелась» ушибло Вавилу. Когда-то Ленка так же ответила: «Нет, Николай, я, наверно, отпелась».
Тишина наступила в землянке. На пороге Капка с Оленькой сидели, прижавшись друг к другу плечами. Петька перестал колупать в углу глину и притих.
Иван Иванович подтолкнул Вавилу к двери.
— Одевайся. В Рогачёве сегодня крестины, а на погосте сороковины справляют. Интересные обряды. Надо посмотреть. — Вавила двинулся было к двери, но перехватил Петькин насупленный взгляд. «Как он тогда сказал? Большаки только сулят». И неожиданно для самого себя произнес:
— Петька, ты обещал показать, где орехи растут. Собирайся скорее.
Блеснули глаза у Петюшки. Дернулся он, заерзал на нарах, и опять отвернулся, сжался в комочек.
— Врёшь ведь?
— Честное слово.
— Да ну? — медленно повернулся и даже перестал колупать стенку. Но из угла не вылез.
— И верно, мужики, сходили б в тайгу. Капка, Оленька, — Аграфена подтолкнула девочек, — кройте за орехами. Зима-прибериха все съест.
Неожиданно и Иван Иванович оживился.
В тайге только и разговоров о золоте, о буранах, охоте да ещё вот о кедрах. Как начнут рассказывать шишкари: «…Семь кулей с кедра снял. Полез на сосёдний — шишка на ней ещё рясней. Только забрался до развилки стволов, глянь, а на суку, рядом со мной, медметь пасть разевает. А у меня — ни ружья, ни ножа…»
«Это што-о, — скажет второй, дослушав рассказ. — Вот прошлый год полез на кедру…» Гаснет костёр, а рассказам шишкарей нет конца.
Орехование в тайге — и страда, и праздник.
— Это мысль! — воскликнул Иван Иванович. — В конце концов крестины будут и зимой, а орехов зимой не будет. Аграфена, а кули ты нам дашь?
Тут уж Петька уверился, что дело всерьез. Слез с нар, ухватился за Вавилину руку, сказал доверительно:
— Мы с тобой будем бить. А ты лазать по кедрам умеешь?
— Лазать? — ныло плечо. Вавила поднял руку, поморщился. ещё с вечера думал: «Надо руке отдохнуть», но сказал.
— Ладно, полезу, а ты успеешь шишку за мной подбирать?
— С Капкой-то? Запросто.
Густые туманы залегли у подножья гор, расползались по долинам, лощинам. А из тумана, как из воды, ковригами торчали верхушки мохнатых гор — островки в безбрежном море туманов.
— Ге-ге-е-е… Васька, сюда-а, — перекликаются шишкари.
«А-а… а-а… а-а…»— откликаются горы.
Вавила забрался на самую вершину разлатого кедра. Бурыми струями, в брызгах зелёной хвои, протянулись от ствола толстые сучья. И шишки в хвое.
Хорошо!
Могучим кедрам — тайга по пояс. Они подняли свои зелёные кроны высоко над пихтами, осинами, соснами. Земля с верхушки кедра кажется далекой-далекой, а дятел стучит где-то внизу. Вверху одно только сероватое облако. Оно движется очень быстро и Вавиле начинает казаться, что он тоже летит над тайгой, навстречу облаку. Кружится голова.
— Дядя Вавила! Ты бей. Мы тут все подобрали.
— А ну, отойди. Буду бить. — Топнул ногой по сучку и брызнули шишки. — Эй, берегись!
Шишки падали, стукали по сучкам, по стволу, шуршали в хвое и шлепались на сырую таежную землю.
Вавила раздвинул мелкие сучья, нагнулся. Капка с Петюшкой стояли поодаль, задрав кверху головы, прикрывая ладонями глаза.
— А дядя Вавила сулил мне показать, как золото добывают в шахте, — хвастал Петюшка.
— Ты ещё маленький.
— Дядя Вавила не станет врать. Не такой…
Взгрустнулось Вавиле от Петькиных слов: «Мой был бы побольше. Иду с работы, а он бежит по тропинке, встречает. Я его на руки… А ночью он бы мне в плечо посапывал. Женюсь! — и усмехнулся горько. — А как сына величать будут, Николаевичем или Вавиловичем? А как невесте открыться, выходи, мол, замуж, я беглый каторжник».
Шишки падали на землю все реже. Стая крикливых кедровок расселась по ветвям, но, увидев Вавилу, заго-лосила: «Кр-рзь, кр-рзь, кр-рзь» и, продолжая горланить, понеслась прочь на соседнюю гору.
— Дядя Вавила, — кричал Петюшка, — пошто шишку не бьешь?
— Бью, ребятишки, бью.
А сам вспоминал Питер, завод, товарищей.
«Когда теперь доберусь до Питера? — тайга, прииски показались просто маленькой станцией, где нужно ждать пересадки. — Иван Иванович говорит: не живёт он здесь. Существует».
Вспомнил, как выпрашивал у кержачки кусок хлеба и сплюнул:
— Живут в лесу, молятся колесу. Как меня крепью зашибло, раскудахтались: «Устин то, Устин — другое». Сами на жизнь жалуются, а чтоб пальцем пошевелить… «Што ты! Всякая власть от бога. И Устину нашему власть и богачество дадены богом. Вот тебе, к примеру, бог ни богатства, ни власти не дал? И мне не дал. А его одарил. Неисповедимы пути господни». Правда, не все так рассуждают. Когда Вавила первый раз спустился в шурф, за его спиной кто-то скрипучим голосом сказал: «Надо бы найти на Устина управу». Вавила обернулся. Рядом стоял длинный, сутулый, как кривая жердь, старик в залатанных портах и холщовой рубахе. Позже Вавила узнал, что его зовут дядя Жура. Это — прозвище. Настоящее его имя давно все забыли. Он постоянно кряхтел — шестьдесят лет не двадцать — и говорил скрипуче, как коростель на болоте. Сейчас дядя Жура сидел на соседнем кедре и околачивал шишки длинной тонкой жердью, похожей на удилище.
Вавила спустился на землю. Помог Капке с Петюшкой подобрать в кучу шишки. Дождался Ивана Ивановича и сразу заговорил с ним про дядю Журу.
Иван Иванович невесело рассмеялся.
— Знаешь, где он управу искать будет? Поставит перед иконой грошовую свечу, начнет бить лбом об пол и причитать: «Господи, вразуми раба твоего Устина».
— Вы уверены в этом?
Иван Иванович сказал совсем печально:
— Возможно, Журавель скажет иначе: «Вразуми раба твоего Устина, а уж потом добавит: о, господи!»
А помолившись, сам себе напомнит: «А ишо про смутьяна Вавилу нужно уряднику донести». Это же кержаки.
ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»