Натянув высокие охотничьи сапоги, закутавшись в брезентовый плащ, Устин обошел все работы. Когда в обед добрался до избушки, руки висели плетями, а спина гудела, как от молотьбы. А надо ещё разок все обойти, и в шурфе побывать.
Тяжело опустившись на высокий порог избушки, крикнул Симеону:
— Ваньша не приезжал? Куда запропастился парень? — Снял сапоги, пошевелил затекшими пальцами усталых ног. — Брось-ка сухие портянки переобуться. Был на селе? С Тришкой как? Когда станет сватов засылать?
— Трекнулся Тришка.
— Брось шутковать. Сам молил: отдай Ксюху, и на тебе — на попятный.
— Да какой он жених? Синяки-то с морды малость сошли, а нос до сих пор, как свекла, и в сторону смотрит. Срамота…
— Кто ж его так изувечил? Неужто Михей? Вот стервец. Сам жениться не хочет, и других пужает. Ванюшке морду набил. Смотри ты, как получилось неладно: девка — кровь с молоком, а женихи от нее, как от пугала.
— Я чаю…
— Помолчи! — Устин злился. На работе не ладилось: надо лес подвезти плотникам, к шурфу для крепи, на шахту, а лошади повыбились из сил. Одна надежда — Ванюшка новых лошадей пригонит.
Вздыхает Устин: ещё по весне продажных лошадей по округе было хоть отбавляй. В каждом селе. А сейчас позабрали на войну. Теперь косопузой девке легче жениха раздобыть, чем найти продажную лошадь.
Досада ещё больше одолевала Устина.
— Обед-то готов? — спросил он.
— Только начал картошку чистить. Без стряпухи — беда. Непременно надо стряпуху.
— Не Арину ль тебе?
— Да хотя бы и её.
Устин сложил здоровенную, волосатую фигу, протянул сыну:
— Выкуси. Ты у меня с Ариной смотри. Ежели принесет она в подоле ублюдка, морду разукрашу почище, чем Михей Тришке. Чисть картошку. Я пойду ещё раз по работам. Аль постой. Картошку сварим потом, а чичас накинь-ка лопотину да идём вместе. Приучайся хозяйствовать.
С пихтовых веток льются на головы ушаты воды. Обычно горластые сторожкие сороки сидят на ветвях нахохлившись, прячут головы под крыло. Увидев человека, не срываются с криком, а лишь вскинут голову, проводят испуганным взглядом, и снова суют нос под крыло.
На поляне вырублен кустарник. Желтеют брёвна большого сруба. На восемь окон по одной стороне.
— Эй, мужики! — Устин отбрасывает башлык и, хмуря брови, медленно осматривается по сторонам. — Мужики, говорю!
— Тут мы, хозяин. Под пихтой.
— Деньги с пихты будете спрашивать?
— Да ведь склизко на бревнах.
— Хозяин ходит — ему не склизко. А ну на работу. Чуть отвернешься — на боковую и кисет из кармана тащат. Ну и народец, — и смотрит на Симеона: «Учись, мол». Не торопясь обходит постройку. — Смотри, Сёмша, закончат сруб и — на село. Дом будем ставить. Поболе небось, чем у Кузьмы. Шумни мужикам, штоб дружнее робили.
— Эй, мужики… Поднажми!
— Не так, Сёмша. Ты вроде бы просишь, — и подманил старшего. — Штоб к вечеру шестой круг был закончен.
— Дык поздно уже…
— Поговори у меня.
Зашлепали по грязи дальше.
На пригорке Устин снова остановился. По склону лепились землянки, шалаши, балаганы из дерна, корья, пихтовых веток. Сквозь завесу дождя светились костры на лесосеке, темнели шахта, шурф; по дороге лошади тащили тяжёлые волокуши; у промывалки копошились люди.
— Смотри, Сёмша, жизнь! А с чего начиналось-то? Как первое золотишко с Ксюхой нашли, я погрезил: «хватило бы на новый хомут». А теперь? Сто человек кормлю. Ванюшка уехал сразу пятнадцать лошадей покупать. Третьего дня Кузьма Иваныч первый мне поклонился, а прежде не замечал. Далече ещё до Кузьмы, но быть ему под низом. Бы-ыть.
Симеон с восхищением смотрел на отца. Устин продолжал:
— Мне золота много надобно. Одному воинскому начальнику, штоб забыли о вас с Ваньшей, столь уж дадено — тебя по самую маковку можно закрыть. А впереди снова призыв. Смекаешь?
— Смекаю.
— Знать бы, как суд решит, чей прииск будет… Пока нашенский, хватать надо, Сёмша, за кажную копейку зубами грызться. Смекаешь?
— Смекаю. — Чуствовал Симеон, что и его наполняет сила, уверенность.
— Одному везде поспеть трудно. Управителя надо, штоб я ему верил.
— Где ж такого найдешь?
— Есть такой человек. Есть. Да куражится. Не идёт.
— Сват! Сватушка!
По боковой тропе, засучив до колен штаны, торопился Егор. Он, как всегда, размахивал руками, будто пытался взлететь. Со слипшейся, сбитой набок бороденки стекала струйкой вода.
— Сват! Устин Силантьич! Погодь малость.
— Недосуг мне сёдни.
— Я, как-нибудь, долго не задержу. Слышь, сват, пошли на хорошую работу.
— Куда ж пошлю-то? Лес пилить — какой от тебя толк? Самое твоё дело пасти коней.
— Дык тридцать копеек. Мыслимо ли на тридцать копеек семью прокормить? Пошли коновозчиком.
— А ежели воз застрянет, ты рази коню подмога?
— Куда там, — Егор стянул шапчонку. — Сделай милость, хочь Аграфену к делу приставь.
— Дай время подумать.
— Ты, сват, вторую неделю обещаешь подумать, а у меня пуп к спине прилип, и отодрать нечем. Помилосердствуй.
Мокрый, тщедушный, заляпанный грязью Егор с мольбой смотрел на Устина и повторял:
— Сват… сват… помилосердствуй…
Это «помилосердствуй» резало Симеона. Он шепнул на ухо отцу:
— Может, верно, добавить две гривны?
Устин только головой помотал. Достал из кармана кисет, вынул трехрублёвую бумажку.
— На, сват.
— За што?
— По дружбе. Купишь сарыни (- детям. – germiones_muzh.), што надо.
— Благодарствую. — Егор потянулся к деньгам. Глаза его заблестели, и вдруг, словно на стену наткнулся. Лицо передернулось. — Как нищему, сват? Да, Егорша нищим стал. Я те больше скажу, на прошлой неделе булку хлеба украл. И сёдни, ежели никто не подаст, пойду воровать. Петька голодный. Но от тебя, сват, не возьму.
Устин замахнулся.
— Пшел! Не то по шее накостыляю.
— Может, и с работы погонишь? — усмехнулся Егор.
— Надо бы для урока, но пока погожу — и, отойдя, пожаловался Симеону — Вишь, какой народ, Сёмша. — Детей ему нечем кормить, а я виноват.
Вокруг новой шахты навалы земли. Хлюпают помпы, выплескивая в канаву грязную воду. Шахта ещё неглубокая, сверху видны забойщики. Туман стоит над их разгоряченными мокрыми спинами.
— Хозяин! Вандрутить шахту сразу будем аль посля?
— Вандрутить? — Устин впервые слышит такое слово и думает: «Позарез управителя надо».
— Утром распоряжусь. — «Вандрутить… Вандрутить», — стараясь запомнить незнакомое слово, пошёл к шурфу. — Эх, видно, не миновать под землю спускаться».
Шурф глубокий. Бадья спускается неровно, рывками. Устин до боли в пальцах сжимает веревку, стараясь держаться прямей. Но бадейка отходит в сторону, и Устин виснет на веревках, раскачивается, стукаясь боками об осклизлые стенки шурфа.
— Держись, хозяин! Неровен час сорваться можешь, — доносится сверху крик воротовщика.
— Без тебя знаю, дурак. — Устин хотел крикнуть бодро, но голос прозвучал жалобно. «Управителя надо, штоб самому по шурфам не мыкаться. Вандрутить… Вандрутить… Не позабыть бы…»
В полумраке тесного, низкого — рудничного двора Устин взял из рук бадейщика светильню — плошечку с салом и, согнувшись, нырнул в чёрную дыру низкого штрека. Капли воды стекают, падают в лужи, и непрерывный приглушённый звон раздается под темными сводами.
Дождавшись Симеона, Устин пополз по низкому лазу штрека. Стукнулся головой об огнива. Пригнулся. Пополз на карачках.
Тум-мм, тум-мм, гум-мм, — бьют ледяные капли по мокрому башлыку. Везде лужи. Наверху — тоже лужи. Но там над головой небо. Пусть серое, неприветливое, но все же небо. А тут — кругом земля, темным-темно. Как в могиле. Жутко.
— Сторонись, раззява, тётке твоей глаз набекрень, — кричит на Устина саночник. Он тоже на четвереньках. Лямка через плечо. Тащит в лотке золотоносную породу. Увидев хозяина, жмется к стенке, а лоток вязнет в грязи.
— Где Иван Иваныч? — выдыхает Устин. Он рад передышке. Рад человеку, и делает вид, что не слышал ругани.
— В забое он, — и, пропустив Устина с Симеоном, саночник снова налегает плечом на веревку, как те лошади, что сейчас тащат пихтовые брёвна по грязным разбитым приисковым дорогам.
Впереди мелькнул огонек.
— Слава богу! Никак добрались.
В забое Иван Иванович с Михеем. Колеблется слабый огонек светильника. Мечутся густые чёрные тени. Устину кажется, будто это сама темнота, беспокойная, напряженная, машет руками. Он садится на обрубок крепи и приваливается спиной к стенке штрека.
— Михей, покажи-ка Симеону Устинычу, какая у вас ноне порода.
Иван Иванович отползает от забоя, освобождает Симеону место и усаживается на корточки. Будто не замечает хозяина.
Перебарывая обиду, Устин подсаживается к нему.
— Здорово-те, Иван Иваныч. Давно я тебя не видал.
— Соскучились?
— Пошто выкать-то начал? Товарищи были недавно.
— Были.
— Серчашь всё?
— Не то слово. Удивляюсь.
— Чему?
— Догадайтесь уж сами.
— Заходи вечерком. У меня к тебе дело есть.
— У меня тоже вечером дело есть, и заходить недосуг.
Устина корежит от злости. Позеленел, но сдержался: очень уж нужен Иван Иванович.
— Слышь-ко. Третьего дня марал на горе трубил. На самой заре. До чего, стервец, хорошо трубил — прямо сказать не могу. Люблю слушать маральи песни. Тишь такая, туманы но горам ползут, рассвет начинает зариться, а он ревет. На разные голоса. Куда там Михеева гармошка. Не слыхал?
— Видно, хозяин забыл, что я зарю в шурфе встречаю?
— М-мда… — Устин поправил фитиль светильника и сказал — В новом доме я горницу тебе выделю. На солнце. Вторым человеком на прииске будешь. Да чего там вторым? Первым. Я тебе только в помощь. Ну, по рукам?
Иван Иванович отрицательно покачал головой.
— И жалование семьдесят пять рублёв. Махина! — продолжал соблазнять Устин. — Все одно под землёй ты вроде за главного.
— Товарищей жалко. Смотрю, чтоб их не придавило. Я ещё раз хочу вам напомнить. — канат на подъемнике надо менять. Износился. И крепежник привозят — лучинки. Таким лесом нельзя крепить. Давнет порода, и завалит людей.
— Смотреть надо.
— За горой, хозяин, не уследишь, — вмешался Михей. — В ней сила копится, копится, а потом как давнет. Вот сидим мы сейчас, разговариваем, а может я и досказать не успею, а огнива хрусь, и раб божий Устин засыпан землёй. Справляй, Матрёна, поминки.
Устин опасливо взглянул на кровлю выработки. Почудился треск. С трудом заставил себя сидеть спокойно.
— Откуда я знаю, какой надобно лес, — хитрит Устин. — Дело-то запросто получается. На постройку берут потолще, а вершинки куда деть? На шахту. Бери управление, Иван Иваныч, и хозяйствуй. Дело пойдёт — залюбуешься. К примеру, теперь надо шахту вандрутить али нет?
— Обвалится шахта, будете новую проходить.
Знает Устин, чем пронять Ивана Ивановича.
— Новую заложить — не диво. Боюсь людей захоронить.
Сдается Иван Иванович:
— Ладно, посмотрю. С лесом-то как?
Устин сам наказал коновозчикам, чтоб возили на шахту и шурф лес потоньше, а сейчас разводит руками:
— Один-одинешенек. Рази за всем углядишь? Берись, пока людей не решили.
Заманчиво создать образцовые горные работы, просторные, безопасные. Положить конец обсчетам, обманам. Иван Иванович неожиданно вспоминает:
— Замрет Егор в пастухах, а человек он работящий, хороший. Надо перевести его на другую работу.
— Да неужто я против? Господи! Берись за дело и ставь куда надо. Берись. Не ради себя прошу, ради людишек. Так не забудь, Иван Иваныч, на шахту зайти. Распорядись по-хозяйски.
Из шурфа Устин вылез довольный. Похвастался Симеону.
— Кажись, уломал. Ох норовистый мужик. Дай бог поскорей замену ему отыскать, часу держать не стану. Во те Христос. — Перекрестился. — Смекаешь, Сёмша, как копейку приходится добывать. Где гнешь через колено, где на пузе ползешь. Так-то вот.
Не успели Устин с Симеоном вернуться в избушку, как дверь распахнулась и ввалился коренастый, как пень, мужик. Из-за чёрной бороды только глаза видны — добрые, как у ребенка.
Ждал его Устин. Поднялся навстречу.
— Заколел никак? Сёмша, налей-ка медовухи для сугрева.
— А нет ли чего покрепче?
— Покрепче? Для тебя можно и крепче. Сёмша, налей-ка шпирту.
Выпив спирт, мужик довольно крякнул. Вытер усы кулаком.
— Закусишь?
— Закусить и дома могём, — покосился на кружку.
— Хватит пока. Посля дела ещё налью. Снимай шабур, подсаживайся к столу. И ты, Сёмша, подсаживайся. Это старшинка разведки господина Ваницкого с прииска Аркадьевского. Ну, как на вашем прииске золото по шурфам?
— Валит, не приведи господь.
— Ну?
— Вот те крест! Дай-кось плант-то, который с тобой составляли.
Устин достал из-под подушки сложенный лист бумаги. Расстелил на столе.
— Тут, значит, — ткнул старшинка заскорузлым пальцем, — четвертый шурф от ключа третьеднись добили. Семь аршин и две четверти.
— Семь аршин и две четверти, — повторил Устин. — Глубоконько, — и поставил слева от кружочка шурфа семь палочек и две точки. — А золото как?
— Золотников, поди, десять.
— Не врёшь?
— Сам промывал.
— Господи! Вот же везёт!
— Это што! Ищи линию супротив избы управителя. Во-во. Шестой шурф от ключа направо. Глубина — аккурат девять аршин, а золота поболе полуфунта. Такого богатства, сколь живу, не видал. Остальные пока ещё на добивке. Как добью и промою, не премину сказать. — Опять покосился на кружку.
— Налей ему, Сёмша. На рупь тебе за труды.
— Спасибочко, хозяин. Промашку ты дал. Надо было тебе не один отвод заявить, а сразу и на себя, и на сына, и на бабу. Тогда б Аркадьевский был твоим. Ох золото там, я скажу, мыть начнешь — желто. Поначалу куда как плохо было. Пустота и пустота. А как натакались на золото, так повалило куда-те с добром.
Проводив старшинку, — Устин долго молчал. Досада и зависть душили его.
— Како золото упустил, а? Да кто ж знал, што можно сразу на всех заявлять. Умойся теперь, а Ваницкий лопатой будет грести!
Он и не заметил, как в избу вошел Ванюшка, промокший до нитки.
— Тять, Ваньша приехал, — опасливо сказал Симеон.
— Ваньша? Лошадей пригнал?
Ванюшка махнул рукой.
— Надо было сразу деньги давать, а то приглядывались, тянули, а коняки-то — пфу! Кузьма Иваныч все до одной сторговал.
— Кузьма? Нарошно подстроил анафема. С лошадями зарез. Бери, Ваньша, деньги, скачи. Плати сколь запросят, а штоб лошади были! — прикрикнул — Пошто щеришься, как баран на свинячьей свадьбе? Застыл? Надень сухое и дуй.
— Где их теперь раздобудешь?
— Когда шти на столе и дурак в миску ложку сунет. Найди лошадей, тогда я те скажу, где их надо купить.
Ванюшка пошёл седлать уставшую лошадь, а Устин уже отошёл сердцем: «Жалко парнишку гнать на ночь-то глядя и в дождь…». Но слова менять не стал. Только сказал Симеону:
— Отдай дождевик Ванюшке. Да крикни, штоб мне коня подвели.
Выехал вместе с Ванюшкой. Ветер ревел над гольцами, гнул деревья к земле, по обочинам широкой дороги с хрустом ломал пихты, осины, валил на землю сосны и кедры. Падая, они охали, как живые, и лошади шарахались или приседали к земле, не зная, в какую сторону броситься.
Дождевик у Ванюшки старый, из мешковины, от дождя не спасал. Парень дрожал от сырости, ждал, что отец изменит приказ, вместе поедут домой и заночуют в тепле.
Устин оправдывался перед собой: «Кто знал, што непогодь разыгратся…». И приказ не менял. А жалко Ванюшку. У поскотины похлопал его по спине. В первый раз приласкал.
— Смотри, ручьи чичас речками стали, так ты это… с умом их броди, — добавил — Скоро на суд мне ехать, так тебя с собой прихвачу. Город посмотришь. Ох и невесту там тебе присмотрел. Мед, а не девка.
Прикусил язык, да поздно. С досады огрел плетью коня. Поехал задами к дому Кузьмы Ивановича. Битый час толкался возле огорода: ноги не шли.
Двадцать шесть лет назад он напрочь рассорился с Кузьмой и с тех пор ни разу не ступал на его порог.
И сейчас не ступил бы. Нужда заставила. В кухне ярко горит лампа. Свежепокрашенный пол блестит. Чисты беленые стены. Длинные скамьи под краской, и нарядная печь в голубых и красных подсолнухах. Большой кухонный стол под клеёнкой и застекленный шкаф с посудой. Невольно вспомнил Устин собственную избу, закопченную, тесную.
Хлопотавшая у печки расторопная Лушка-батрачка удивленно оглядела гостя.
— Ты к кому? Кузьма Иваныч, тут к вам Устин с докукой, — и подхватив тряпку, вытерла пол возле Устиновых ног. Указала на дождевик — Дерюгу-то в сенцах брось. Текет с нее.
Кузьма Иванович вышел в мягких шубных туфлях на босу ногу, в длинной белой рубахе без пояса, на шее, на шелковом шнурке бронзовый крестик. Оглядел Устина поверх очков в железной оправе.
— Садись, коль пришёл. Сказывай.
Устин выбросил дождевик в сени, присел у двери на лавку.
— Я насчёт лошадей.
Кузьма Иванович потянулся. Зевнул.
— Февронья, стели-ка постель. Утресь рано вставать, — и повернулся к Устину. — Ежели ругаться пришёл, так сделай милость, отложи до утра. Я молитву на ночь прочел, и про мирское думать мне грех, а тем паче — спорить с тобой. Утро вечера мудреней. Лушка, проводи Устина до самых ворот, а то как бы кобель не загрыз.
— Погодь, Кузьма. Ругаться будут бабы на проруби. Перебил лошадей — молодец. Учусь у тебя. Продай их мне. На круг добавлю десятку за голову. Пятнадцать голов — полтораста рублёв барыша.
— Февронья, постели-ка постель.
— Пятнадцать добавлю.
— Я подряд с прииском заключил и утресь туда лошадей провожаю. Так што не обессудь. Лушка, проводи-ка Устина…
Устин побагровел и рубанул:
— Двадцать.
— Гм… — у Кузьмы Ивановича зачесались ладони. — Погодь. Подсаживайся к столу. Февронья, нет ли у тебя чего закусить? Гость-то, однако, замерз. Вот што, Устин, лошадей я тебе не продам, а выручить выручу. По-су-седски. Чего старое ворошить. Говори, кого робить, а я те пошлю десяток подвод с батраками, как есть.
— А почём?
— Да как бы тебя не обидеть и себе не в убыток. Прииск мне рупь пятьдесят посулил за поденку.
— И я столько.
— А какой мне резон. Неустойку надо платить, и дружбу терять с управителем, — хитрил Кузьма Иванович. Он только ещё рядил поехать на прииск и договориться о перевозках.
— Рупь семьдесят.
— Два…
— Так и быть. Десять лошадей на весь месяц.
— Опять не резон. С тобой свяжусь, подряд упущу. Ежели хочешь, бери на полгода.
Прикинул Устин: за всех лошадей Кузьма заплатил. семьсот пятьдесят, а ежели по два рубля за поденку, за десять лошадей, за полгода — плати Кузьме три тысячи рублей с гаком. «Живоглот…»— с ненавистью подумал Устин, но сказал просительно:
— Побойся бога-то. У тебя каждая лошадь сам десять барыш принесет. Сам десять пашеница-то редко родит.
— Пашеница-то с колоском, а кобыла с ногами и голоском. Стой! Сейчас и расписку напишем, а то неровен час…
После вечерней молитвы мирское — грех, но Кузьма Иванович засеменил в комнату, принёс чернила, бумагу и долго писал, зачеркивал, снова писал.
— Может, завтра напишем? — взмолился Устин. — Утро вечера мудренее…
— Завтра свои дела, Устин, а сёдни свои. Написанное пером не вырубишь топором, а то мало ли што может стрястись. Вдруг занеможу я и неровен час, тебя подведу. А я не хочу тебя подводить. Видит бог, не хочу.
Простившись с отцом, Ванюшка не поехал по хуторам покупать лошадей, а завернул в поскотину. Добрался до Арининой избы. Стукнул в окно.
— Кто там?
— Арина, беги до нас, вызови Ксюху.
— На ночь-то глядя. Сдурел! Да и што я тётке Матрёне, скажу?
— Што хошь ври. Вызови Ксюху.
Не слова, а голос Ванюшки, срывающийся и хриплый подсказал Арине, что случилось такое, о чем не время расспрашивать. Засобиралась. Заохала. Выскочила на крыльцо, сказала:
— Ну, паря, хлыняй за мной, — и побежала по лужам.
…В темноте Ванюшка не разглядел лица Ксюши, только слышал её испуганное, порывистое дыхание. Схватил за руку.
— Тятька невесту мне присмотрел. Сватов засылает.
— Ох, чуяло моё сердце, Ванюшка, Чья она? Себя не пожалею, искалечу разлучницу…
— Што ты. Очнись. Я, Ксюша, все дни эти думал, кого нам делать. Готовься убегом.
— Убегом?
Женитьба убегом в Рогачёве — не редкость. Вовсе не обязательно, чтоб жених и невеста любили друг друга, и на пути их вставали родители. Часто случалось наоборот. Отец призывал к себе дочь.
— Фильку косоглазого знашь? Ну вот во вторник твоя с ним свадьба.
— Тятенька, — родненький, не хочу за Фильку…
— Што-о? А вожжей? Все оговорено, попУ за венчанье уплочено, а она на дыбы. Ну? — в руках у отца вожжи, и девушка смиряется.
— Так-то лучше, — отец отбрасывает вожжи. — Свадьба, сама знашь, денег стоит. Полсела-сваты да кумовья. Каждого накорми, напои. Убегом пойдете. Во вторник у поскотины Гринька соседский будет вас ждать на паре коней.
Во вторник все кому не лень выходят смотреть, как пробираются вдоль поскотины, по кустам и кочкам, жених и невеста. Как уносит их по дороге пара шустрых коней, а по селу мечутся, причитают родители невесты:
— Батюшки! Убегом! Нежданно-негаданно!
И снаряжают погоню. Но не торопятся, чтоб поп успел обвенчать. Встречают обычно на половине дороги к селу, когда молодые едут обратно. Для вида чинят расправу. Иначе нельзя: убегом! Венчались у православного, не нашей веры, попа. Потом молодых прощают. Но так как женились они самовольно, да ещё во вторник, а завтра работать, то на свадьбу собираются только самые близкие и приносят с собой кто что приготовил заранее. Кто пива лагун, кто пирог.
Это в обычае. Но чтоб на самом деле жениться убегом, вопреки родительской воле? Ксюшу мороз продрал.
— Што ты, Вань? Стыд-то какой. У попа…
— Бог-то один.
— Дядя-то… тётка Матрёна…
— Достанется. Одна печь по нашим спинам не походит. Порки боишься?
— Нет.
— Может, не любишь?
— Люблю!
— Может, думаешь, тятька нас сам к налою пошлет?
— Нет. Решилась, Ванюшка. Убегом!
Разрывая ночную темь, над горами вспыхивали зарницы. Изредка ветвистые молнии падали с неба, и тогда доносились глухие раскаты далекого грома. Прикрывая дрожавшую Ксюшу полой плаща, Ванюшка говорил:
— Пока тятька в селе, лучше нам затаиться. Вот скоро он в город поедет с Ваницким судиться. Тут самое время. Тятьки не будет, а Сёмша силу ещё не забрал. В тот самый день, когда тятька в город, мы с тобой в церковь, к попу, а там уж што будет. Правильно я сказываю?
Ксюша молча кивала.
ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»