germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

узурпатор; кто на облучке; только ершишься; лента вО; потаённый знак (Сибирь, начало XX века)

…Аркадий Илларионович заканчивал инструктаж управляющих, специально вызванных в город с рудников и приисков.
— Господа, я получил письмо из Парижа. Месье Пежен пишет, что он не сможет приехать летом и приедет к нам осенью. Но, поскольку я вызвал вас, давайте поговорим как принимать гостей. Вы понимаете, мне эти люди нужны. Дополнительные кредиты. Месье Пежен основной поставщик горного оборудования. Человек культурный, деловой. И, пожалуйста, при встрече без гнусавых сусальностей — хлебов с солью, — приветственных речей, делегаций. Никаких «потемкинских деревень». Кое-кто из вас мастер пускать пыль в глаза. В прошлую осень еду на прииск Гамзас с исправником. На зимовье нас встречает зимовщик в сатиновой рубахе, а зимовщица — в атласном голубом сарафане. На прииске ещё того хлеще — дорожки свежим песочком посыпаны и обсажены срубленными пихтами. Тьфу. За такие штучки головы с плеч посрываю.
Французы должны увидеть тайгу, прииски, поселки — такими, какие они есть. Трязь? Пусть будет грязь. Лужи в забоях? Пусть будут лужи. Рубахи рваные на рабочих? Пусть так и торчат голые плечи. Французы должны уяснить старую истину: Русь наша велика и обильна, — а порядку в ней нет. Идите. Вы, Казимир Адамович, останьтесь. А вы, Вольдемар Генрихович, зайдите минут через пятнадцать.
— Ну-с, как дела на Баянкуле?
— Водоотлив.
— О водоотливе, подъемах, опрокидах и стойках будете решать с инженером. Меня интересует, в каком положении выработки к триста четвертому блоку.
— Ещё с месяц не будут закончены.
— Как дойдут, немедленно телеграфируйте, а выработки запечатайте так, чтоб крыса пролезть не могла. Но в день приезда французов в них должен стоять дым коромыслом. Направьте туда лучших забойщиков, пообещайте им что хотите, но работа должна кипеть. И чтоб никаких следов того, что выработки были запечатаны, что в них не велась работа. Пришлите мне, пожалуйста, управляющего с Зацепы.
— Вольдемар Генрихович, садитесь. Я предполагаю, что французы не удовлетворятся осмотром прииска и осмотром золота с золотомойной машины. Мне нужно, чтоб они уехали, убедившись в его богатстве. Поставьте себя на место французов и подумайте, что бы вы предприняли, чтоб гарантировать себя от обмана.
— М-м-м… Попросил бы взять пробы в забоях.
— Не попросил бы взять, а взял бы сам. Сам бы промыл. Старался все делать сам, не подпуская никого, устраняя любую возможность «подсолки» золотом пробы. А золото, вы знаете это, распределено в породах очень неравномерно… Случайно. могут оказаться бедные или даже совершенно пустые пробы. Мне бы очень хотелось избежать такого конфуза.
— Мне все понятно, Аркадий Илларионович. Разрешите идти?
— Идите, конечно, но учтите: французы не дураки и, вероятно, попросят в месте взятия пробы углубить забой. По крайней мере на поларшина.
— На поларшина? — Вольдемар Генрихович — задержался у двери и, задумавшись медленно повернулся к хозяину. «На поларшина ружье золотую «дробь» не вгонит в породу. Самое большее — вершка на два».
— Вы не поняли задачи, Вольдемар Генрихович? Имеете ко мне дополнительные вопросы?
— Нет. Все ясно.
— Тогда желаю успеха. Но… Если будет малейшая неясность, немедленно сообщите. Я пошлю вам помощника.
Перед обедом Аркадий Илларионович вызвал Сысоя. Начал без предисловий.
— Садись, Сысой Пантелеймонович. Кажется, ты прошлой осенью рассказывал мне забавную историю о старателе, открывшем новый золотоносный ключ где-то в районе села Рогачёва. Помнишь?
Растерялся Сысой, чуть было не запротестовал. Потом задумался.
— Возможно, не ты говорил? Кто-то другой? — Ваницкий не торопил. Говорил тихо, небрежно, так, между прочим. И взгляд у него безразличный. Это безразличие особенно тревожит Сысоя. — Наверно, не ты. Спросим другого…
Сысой решился:
— Что-то вроде припоминаю…
— А не кажется тебе странным, что пронесся слух об этом ключе и угас. Может быть, ты слышал что-нибудь новое?
— Вроде бы нет. Боле ничего не слыхал.
— Я тоже не слышал, а о каждой новой находке гудит вся тайга. У меня, Сысой Пантелеймонович, закрадывается подозрение: не открыл ли Устин прошлогодний ключ? Не похитил ли он находку у того прошлогоднего приискателя? Все может быть. Видишь? Тогда все меняется самым решительным образом: Устин не открыватель, а узурпатор. И никаких прав на прииск не имеет.
Подойдя к самой сути, Ваницкий выждал немного, дав время Сысою все обдумать, взвесить, и тихо спросил:
— Скажи, ты не смог бы сделать попытку найти прошлогоднего приискателя, открывшего ключ?
— Найти? — Такого предложения Сысой не ожидал. Засопел.
— Не спеши с ответом. Подумай. Я понимаю, что это трудно, но если приложить усердие, то можно найти. Я уверен.
«Да как же я найду, ежели и о ключе ничего не слыхал», — растерялся Сысой.
— Очень надо найти, — продолжал Ваницкий. — Найти и допытаться, как он обставил свою находку. Заявки он явно не делал. Вероятно, поставил заявочный столб, вырезал на нём дату открытия ножом. Иначе быть не могло. На прииске каждый мальчишка знает, что надо ставить заявочный столб. Но Устин, вероятно, уничтожил его…
Сысой-начал понимать, куда клонит Ваницкий и вставил:
— Я припоминаю, приискатель мне говорил, будто заложил потаенный знак.
— Вот! В этом вся соль. Если он заложил потаенный заявочный знак, а он должен был его заложить — приискатель знает порядки, — и если заложил его с умом, то Устин не мог его отыскать. Значит знак цел и сегодня. А дальше не очень сложно. Мои адвокаты сумеют восстановить приискателя в его законных правах, при условии, что он продаст прииск тебе, а ты — мне. Кстати, мне нужен будет смекалистый управляющий новым прииском. Так как, Сысой Пантелеймонович, сможешь найти того первого открывателя?
— Постараюсь, Аркадий Илларионович. Разобьюсь, а найду.
— Тебе придется поездить. Вот деньги, и торопись. Время не ждёт.

Разомлевшая от жары бескрайняя степь кажется безбрежным ласковым морем с зелёными островками берёз. На этих островках видны серые крыши домов с белыми трубами и скворечницы на шестах.
Устин сидит на облучке и подстегивает лошадей. За его спиной, в коробке нового тарантаса, дремотно качает головой тучный чиновник горного ведомства в расстёгнутом кителе. Рядом с ним тренога-штатив, желтый потертый ящик с буссолью, папка с золоченой надписью, саквояж..
«Чудеса, — рассуждает Устин сам с собой. — Раньше бывало копейку надо, так в ногах наваляешься, покуда выпросишь эту копейку. А тут на тебе — и ходок без денег, и сбруя, и прочее разное. Чудеса! Или взять, к примеру, этого барина, — покосился через плечо на отводчика, — я, конешно, на облучке, а он в коробе. Иначе нельзя: я мужик, а он барин. Но куда этот барин едет? Отводить прииск Устану? Выходит, на кого будет этот барин робить? На Устина! Так кто же теперь Устин, ежели на него барин будет робить? Хо-хо. Чудеса!»
И неведомая доселе гордость наполняет Устина. Чувствует он новое, необычное в окружающем мире. Мир-то, конечно, остался таким, каким был. Значит изменился Устин?
— Хо, хо… Чудеса!
Пылит дорога под копытами лошадей. Тучами вьются слепни.
Чиновник жмурит глаза и всматривается в широкую спину возницы. Несколько дней едут они по степи, а отводчик все не может привыкнуть, что перед ним на облучке тарантаса, в латаной холщовой рубахе, подстриженный под скобку, сидит сам владелец прииска. Пройдет несколько лет, и он, чем чёрт не шутит, — мильонщик. Золотые перстни на пальцах. От русой бородки запах французских духов. Сейчас он сидит на облучке, величает отводчика «ваша скородь» и таскает за ним саквояж, а тогда… Хорошо, если два пальца подаст.
Может и жить будет в Москве, Петрограде или Париже, а где-то далеко, в тайге, за сотни вёрст от ближайшего уездного городишки на него будут гнуть спину сотни рабочих. Столп отечества! Человек красит место или место делает человека?

Сысой несколько лет вел торговлю по селам. Какую, чем — не поймешь. Но вел. То скупит деготь, то воск. А сейчас приехал в Рогачёво. Зачём — неизвестно. Кузьма Иванович давно знает Сысоя — встречал в лавке Пантелеймона Назарыча. Угощая нежданного гостя, он беспокоился: «Зачем приехал сюда, сатана?», а вслух жаловался:
— Безверье, непочтение старших война плодит, Сысой Пантелеймоныч. Ой плодит. Намеднись с войны Кирюха в село воротился. Первый молельник был, ни одной службы не пропускал, а тут — приехал и носа не кажет. Я жду-пожду, нет Кирюхи. Наказал приказчику: намекни, мол, надо за здравие молебен служить. А он такое ответил, што и подумать соромно. Грехи тяжкие. А все от войны, от расейских.
Жалуется, а сам подливает Сысою медового пива и пристально, исподлобья разглядывает его лицо.
И верно, странное лицо у Сысоя. Широкое, круглое, пухлое. Толстые, красные губы, как у девчонки. По-девичьи румяные щёки. И один-единственный глаз, огромный и как бы чуть удивленный. Второй под бельмом.
Кержак как кержак. Но на румяном кержацком лице резко очерчены дуги насупленных черных бровей. И нос не кержачий, картошечкой, а тонкий, горбатый с трепещущими ноздрями, будто Сысой вечно принюхивается к чему-то, ищет что-то, выслеживает кого-то. Волосы, как и брови, чёрные, жесткие.
Хищный орлиный нос, чёрные брови и волосы достались Сысою от матери — ссыльной черкешенки. От неё же он унаследовал южную влюбчивость, сохранив, однако, кержацкую сметку и осторожность.
От себя добавил Сысой только бельмо на правый глаз.
«Сатана, истинный сатана, прости меня господи, — неприязненно думает о госте Кузьма Иванович. Но пряча мысли, старается улыбнуться. Кривит синие, тонкие губы, и морщинистое лицо его становится похожим на ссохшуюся кожаную рукавицу. — Зачем он приехал? Не проведал ли, што мои приказчики кожи скупать зачали? Нонче, покуда война, кожи для солдатских сапог в большом спросе. Ох, однако, подсадит он меня с кожами», — волнуется Кузьма Иванович, и спрашивает:
— Не женился ещё, Сысой Пантелеймоныч?
— А зачем?
— Кхе, кхе… Вам уж, поди, под тридцать? О наследнике думать пора.
— У меня дитев хватит. Почитай, каждая десятая девка в нашем краю моего на руках нянчит, — смеется Сысой, как филин ухает.
«Сатана, истинный сатана, — сокрушается Кузьма Иванович. — Слыхать, и бельмо-то получил из-за девок». И новый заход:
— Как там война-то, Сысой Пантелеймоныч, скоро ли кончится? Народ шибко устал. Сколь сирот осталось да вдов, сколь горя людского… А товары-то все дорожают. Скопил, к примеру, мужик на серпишко пять гривен, сунулся в лавку, а он уж семь с половиной. А копейка у мужика все та же, медная, потом облита. Уж очень мне мужика жалко. Так скоро ли война-то закончится?
— Сказывают, скоро должна.
— Неужто? — и встревожился: «С кожами-то как для солдатских сапог? Не нужны станут? А может просто пугает? Не иначе сам метит на кожи».
Кузьма Иванович собрался делать третий заход, но Сысой, пьяно качаясь, подошёл к окну. Распахнул створки.
— Кузьма Иваныч, чей это дом насупротив? Вроде бы нежилой?
— Скоро будет совсем нежилой. Сдурел Устин. Шляется бог весть где, а баба Христа ради лошадей вымаливает пары подымать. Батрака ещё нанял, пашеницу от ячменя, прости меня господи, отличить не может. На цыгана смахивает. Глаза так и зыркают. Так и зыркают, — все тише, раздумчивей говорит Кузьма Иванович. Выглянув за дверь, в окно, и убедившись, что никого поблизости нет, подсел опять к столу и начал шептать:
— А, однако, он не батрак, этот цыганистый-то. Я, Сысой Пантелеймоныч, так полагаю… Да вот сам посуди… Только на селе появился, лба ещё по-хорошему не крестил, а сел напротив моей избы и сидит, што-то пишет. Я, значит, тоже сижу у окна и глаз с него не спускаю. А он нет-нет да прямо к избе. Зашагает вдоль окон, и по походке, и по всему видно, не просто идёт, а меряет шагами. От угла до переруба, от переруба до крыльца. К чему бы это, Сысой Пантелеймоныч? Я ж, к примеру, чужих изб не мерю. И какое мне дело, где ты окно себе прорубил, как печку поставил. А он так ведь и сказал Лушке-то: «Разрешите, грит, изнутри избу осмотреть». Ну уж я тут приказчику… А приказчик ему. К чему это все, Сысой Пантелеймоныч? Как полагаешь?
— Постой, у чернявого нет ли над правой бровью родимого пятна?
— Есть, есть, Сысой Пантелеймоныч, с полушку, однако. Так ты его знашь, рази?
«Каторжник здесь», — обрадовался Сысой и сразу пьяно прикрыл глаза.
— Да кто его не знает, Кузьма Иваныч. — Первый разбойник и вор. Дом, говоришь, твой мерил. М-мда.
— Господи! Неужто задумал он што?
— А в семье Устина нет перемен, как этот… цыганистый появился?
— Да как же нет. Все пошло взад пятки. То Матрёна богом молила избавить их от покоса на Безымянке, а через несколько ден Сёмша — её старшой, ляпает: отдай нам твою половину покоса на Безымянке в аренду. Мало того, бумагу в волости выправил.
При слове о Безымянке лицо Сысоя на миг протрезвело.
«Э, — обрадовался Кузьма Иванович, — видать, ты сено приехал скупать».
Сысой опять, покачнулся.
— Спасибо, Кузьма Иваныч, пойду по ветерку прогуляюсь.
— Опять пошёл девок шшупать, нечистая сила, — прокряхтел Кузьма Иванович вслед Сысою. И вдруг спохватился — Господи, да кто же это думать-то мог, што чернявый — душегуб и разбойник. Нетто я б дал ему избу обмерить?
…Сысой, выйдя на крыльцо, никуда не пошёл, а сел на перила и начал насвистывать. Он ждал. Лушка знала, кого он ждёт. Сидя на корточках в амбарушке перед ларем, она нагребала из сусека муки и жалела, что сейница небольшая, а другого заделья в амбарушке не находилось.
«Меня караулит одноглазый идол…» Надеялась, что Сысой уйдет, а он все насвистывал и насвистывал. Наконец ему надоело ждать. Нехотя слез с перил. Вразвалку, засунув руки в карманы и сдвинув на затылок чёрный картуз, пошёл к амбарушке. Откинулись полы поддевки, засверкала рубаха белее снега. Сапоги скрипели при каждом шаге. Так же они скрипели и в ту ночь… Тогда Лушка, услышав стук, открыла дверь. Сонная забралась на свою лежанку, накрылась тулупом. А сапоги хруст, хруст рядом с лежанкой. Потом горячие руки Сысоя прикрыли ей рот.
— Лушка, люблю я тебя. Утресь женюсь.
У него всегда сапоги со скрипом. Франтоват Сысой. И Лушку научил франтить. Было время, когда скрип его сапог звучал для неё как праздничный благовест. Сейчас этот скрип пугал. Она заметалась по амбарушке. «Спрятаться негде. Все одно найдет. Тут будет хуже», — и, подхватив сейницу, вышла во двор. Сысой — навстречу. Во дворе никого. Лушка шла на Сысоя, глядя ему прямо в лицо. Он остановился, загораживая дорогу, раскинув руки. Лушка отмахнулась.
— Пусти.
— Ишь, как ты раздобрела в Рогачёве! В городе девчонкой была худущей, а тут… — Сысой оглядывал её внимательно, не спеша: загорелые ноги, крепкие бедра, сильные руки, вздернутый нос на припухлом лице. Золотистые волосы светились от солнца. — Хороша ты, Лушка. Слышь, как смеркнет, приходи к мельнице, поговорить с тобой надо, — и подмигнул. — Да чего ты молчишь?
Лушка ежилась под взглядом Сысоя и только повторяла:
— Пусти.
— Не пущу. Может я и ехал сюда за тем, чтоб тебя увидеть.
— Ври девчонкам, что у вас в прислугах живут. Жениться им обещай.
— Я б и на тебе женился, да ты с другими спуталась.
— Что? — Ярость заклокотала в Лушке, вырвалась криком — Да ты сам меня пьяную дружкам подсовывал. Ты! Уйди с глаз моих, не то зенки твои бесстыжие расцарапаю. Морду твою кипятком обварю.
Сысой хохотал. Знакомы угрозы девок. Накричатся, наплачутся, а потом виснут на шее: «Милый, желанный». Сысой ждал слез. Ведь любила же, сама говорила. Но Лушка продолжала кричать. Она напомнила Сысою и клятву жениться, и холостяцкие пирушки, где, под хохот Сысоя, её лапали все, кто держался ещё на ногах, а Лушка уже не держалась и не стыдилась расстегнутой кофты. Ничего не стыдилась: ведь рядом Сысой.
— Замолчи, — прохрипел Сысой. — Замолчи, говорю. А к мельнице все равно придешь, не то я тебя на всю деревню ославлю.
— Славь! — И сразу схлынула ярость. В душе спокойствие, и только одолевает желание досадить ему, так чтобы локти кусал. Отступила на шаг. В упор посмотрела в его глаза и повторила с ухмылкой — Славь. Кому славить-то будешь, ежели я с половиной села живу. Никому нет отказа — слюнявый, носатый, мне лишь бы сила была в мужике, да подарок хороший.
— Так я тебе головной платок…
— На вот, — поднесла к его глазам кукиш. — Тебя, одноглазого, за тыщу рублей целовать не стану, потому что ты не мужик, а только ершишься.
— Врёшь, стерва.
— Чего мне врать. Сама испытала и сравнить было с кем… тут на селе. Мне терять нечего, дорожка протоптана.
Сысой опешил, отступил. Лушка спокойно переложила сейницу на другое бедро и пошла, нарочито медленно, играя плечами, и тут увидела Тришку. Он стоял во дворе, у калитки. Смотрел на Лушку растерянно, с удивлением, бессмысленно отклячив губу. Он целую зиму глаз не спускал с Лушки. Смотрел на нее, как на ангела, а она… только бы подарок…
Увидев Тришку, Лушка наклонила голову и хотела бежать. «Все слышал. Завтра по всему селу раззвонит… Теперь и по воду не пройти». Отчаянно вскинула голову. Повернулась к Тришке всем корпусом, чтоб и его было видно, и Сысоя. Спросила спокойно, ласково, как могла: — Ко мне пришёл Тришка? Так рано ещё. С хозяйством надо управиться. Как стемнеет, так приходи. Слышал, поди, Сысой мне платок обещал, а мне не надо платков, наносили. Мне ленту надобно в косу. Да не простую, а атласную, в три пальца. Такая у моего хозяина в лавке есть. — Выпроваживая Тришку за ворота, похлопала его по спине. Видела, как перекосило Сысоя. Улыбнулась злорадно. Потом, боясь разреветься, кусая губы, поднялась на крыльцо и скрылась в чулане. Не слышал Сысой, как плакала Лушка, как била себя по лицу кулаками. Он все стоял посреди двора.

До позднего вечера Тришка мыкался возле дома Кузьмы Ивановича, все выглядывал Лушку да ощупывал ленту в кармане. Атласную, бордовую, шириной ровно в три пальца. Увидел, что Лушка тащит помои свиньям, а во дворе никого нет, приоткрыл калитку, воровато просунул голову и позвал:
— Лушенька, скоро ты? Лента во, — хлопнул себя по карману. — Аршин, да ещё и с четвертью.
Лушка остановилась, вскрикнула. Поставила ушат на землю и, пригнувшись, побежала к воротам.
— Да я тебя, косошеего… — С разбегу всем телом упёрлась в калитку.
Тришка еле успел убрать голову.

Напряженно шумит ночная тайга, полная непонятных тревожных звуков, шорохов, хрустов и стонов. Глухо гудит ветер в темных вершинах. И кажется Сысою, кто-то невидимый крадется за ним.
Сысой впервые в тайге один, без костра, без спутников, на незнакомой тропе. Темно — хоть глаз выколи. Пихтовая ветка коснулась лица. Отпрянул Сысой, замерло сердце.
— Кто тут! — выхватил нож и до боли в пальцах сжал рукоятку, а левую руку протянул вперёд для защиты. Нащупал ветку. — «Слава те господи. Да скоро ли Безымянна? Ребятишки говорили: «Ходи, дяденька, прямо. Никуды не сворачивая». Куда тут свернешь в колдобины.
Ухнул филин. Эхо повторило уханье. Казалось, люди хохочут с присвистом, с гиканьем, а устав хохотать, стонут. Протянув руки вперёд, точно слепой, шёл Сысой по тропе, спотыкался, падал, кривил губы от боли. Заяц вырвался из-под ног, хрустнул валежником. Сысой присел. Затаился. Но у земли ещё больше звуков. Ветер травой шелестит, какая-то птица стонет спросонья в кустах, раздаются тревожные вздохи, бульканье.
— Николай чудотворец, спаси грешную душу раба твоего, — шепчет Сысой и крадется вперёд.
Страшна ночная тайга непривычному человеку. Стоит она тёмной, непроглядной стеной и, кажется, неотступно следят за тобой чьи-то глаза. Как ни верти головой, неотрывно смотрят в затылок.
Впереди мелькнула красная точка. Костер! Еле приметный, но возле него люди, и Сысой обрадовался, заторопился. Крикнуть бы и услышать в ответ человеческий голос. Но кричать нельзя, и от этого чувство одиночества стало ещё сильнее, а окружающая темнота враждебней.
Перейдя в брод Безымянку, Сысой опустился на колени и пополз, стараясь не хрустнуть веткой, не зашуршать травой.
Маленький огонек впереди то вспыхивал, то пригасал, и светлое пространство вокруг него то расширялось, вырывая из мрака фигуры двух человек, сидевших возле костра, то, судорожно дрожа, уменьшалось до красноватого пятачка и контуры людей растворялись во мраке. Черноусого каторжника у костра не было, не было ни лопат, ни кайл, ни лотков — обычного инструмента старателей. Только ведерко висело над огнём.
«Ошибся дорогой?»
Но не было сил уйти обратно в тайгу, и Сысой ждал, затаившись между кочками, продрогший, измученный.
У костра белокурый парень с черным железным совочком в руках говорил:
— Вот крылья, Ксюша. — Лучше орлиных. Расступись, народ: Иван Рогачёв в Питер летит…
Парень встал и распластал руки, будто и вправду летел. Девушка дернула его за полу рубахи.
— Сядь, Ванюшка, не то как бы золото не рассыпал.
«Золото»! Сысой встрепенулся, напрягся, стараясь не пропустить ни единого слова.
Парень вырвал рубаху из рук девушки.
— Не сяду! Я петь нонче буду! — но все же сел. Осторожно поставил совочек возле огня и обнял девушку. — Эх, Ксюха, нашла ты сёдни жука, спрятала его в туесок, и тебе забава на несколько ден: пошто жук рогатый? А што он ест? Откуда он взялся? А меня жуком не удивишь. Мне, Ксюха, тоскливо в деревне.
Девушка отстранилась, с тревогой посмотрела на парня.
— Какой-то ты чудной стал, Ванюшка.
— Всегда я такой был. Только никто не знал. Будит тятька пахать, а мне вот до чего неохота. Вчерась пахал, сёдни пахать, завтра… А услыхал про Питер, и все во мне будто вскипело. Хоть бы день там пожить. Даже бежать собрался. И сбежал бы, ей-пра, а как узнал про золото, так сразу почуял: вот они, крылья. Вот он, Питер. — Снова обнял девушку. — Ксюха, я и тебя возьму в Питер…
Озорная удаль у парня в глазах.
Девушка подняла с земли ложку, помешала в ведерке. -
— Сыра ещё. Не упрела… Не такой ты был раньше, Ваньша. Совсем не такой.
— А лучше я стал али хуже?
— Не знаю. Видать и впрямь в тебе чего-то бурлит. Ишь, как картуз теперь набекрень стал носить. Вроде Михея.
— Не люб?
— Боюсь я чего-то… Непонятный ты стал. Непривычный. — Ксюша ласкала колечко. Ванюшка откинул с совка бересту и снова стал перебирать золотинки.
— А знашь, кто этот Иван Иванович? Каторжник! Во!
— Врёшь?
— Вот и не вру. Сам сказывал нонче. Скорей бы хоть тятька приехал.
— Ваньша, и срамник он к тому же. Намеднись зачал допытывать, как парни девок сватают и как свадьбы правят. Я закраснелась вся, а ему бесстыжему хоть бы што. Пишет и пишет, пишет и пишет.
— Каша, поди, упрела?
— Упрела, поди. Сёмша, Иван Иваныч! Идите к костру вечерять.
…Весь следующий день Сысой пролежал в кустах. Смотрел, как бродили по колено в воде Симеон и Иван Иванович, добывая из ключа пески, а Ксюша с Ванюшкой промывали их в лотках.
— Вот оно что, — дивился Сысой. — Даже шурфов не бьют. Верховое золото моют. На приисках говорят: дерн дери и золото загребай, а тут даже и дерн не надо драть. Вот это да!
Дождавшись ночи, Сысой подполз к облюбованному пеньку. Вздрагивая при каждом шорохе, вынул нож, вырезал меж корней дерновину. Расстелил пиджак, и ссыпая на него землю, выкопал яму. Уложил в неё бутылку с запиской и шесть пятаков. Закопал. Вложил дерновину обратно, а оставшуюся землю осторожно высыпал в ключ. Вернувшись к потаенному заявочному знаку и опустившись на колени, чиркнул спичкой.
— Чисто все сделано. И место приметное. — Оглянулся. — Вот он мой прииск! Месяц-другой и вернусь я сюда управляющим. На паре коней… С бубенцами.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»
Subscribe

  • как душат и глотают человека змеи

    большие неядовитые змеи - удавы и питоны - нападают на человека редко. Гораздо реже, чем акулы и крокодилы. - Дело в том, чвто они немогут съесть вас…

  • КРАБЫ НЕ ОВОЩ!

    нет, Грабш и слышать не желал о доме (- ему и в пещере былохорошо. - germiones_muzh.). А чтобы не слушать, взял фонарик и запасной пистолет из шкафа…

  • что даёт сабельнику опыт конного боя

    навыки конной рубки невероятно ценны и в пешем рукопашном бою. - Верхом съезжаются восновном на один миг - и в этот миг надо успеть нанести один…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments