? ?
 
 
02 April 2021 @ 11:16 pm
АМУЛЕТ (история из эпохи гугенотских войн). - III серия  
Глава IV
на второй вечер после этого разговора я въехал в Париж через ворота Сент-Оноре и постучался в двери ближайшего постоялого двора, едва держась на ногах от усталости.
Первую неделю я провел осматривая огромный город и тщетно пытаясь разыскать одного товарища моего отца по оружию. После долгих расспросов я узнал о его смерти. На восьмой день я в сильном волнении отправился к жилищу адмирала, находившемуся на узенькой улице невдалеке от Лувра.
Это оказалось мрачное старинное здание, и привратник принял меня весьма неприветливо, даже с недоверием. Я написал свое имя на клочке бумаги, который он отнес своему господину, и лишь тогда меня впустили; я прошел через большую приемную, где было много народу, и попал в маленькую рабочую комнату адмирала. Колиньи сидел и писал; он сделал мне знак подождать, пока он не закончит. У меня было достаточно времени, чтобы с умилением рассмотреть его лицо, которое до тех пор я видел лишь на одной очень выразительной гравюре, дошедшей до Швейцарии и врезавшейся мне в память.
Адмиралу не исполнилось и пятидесяти лет, но волосы его были белы как снег, а на впалых щеках играл лихорадочный румянец. На его мощном лбу, на сухих руках проступали синие жилы. Во всем его существе ощущалась глубокая сосредоточенность.
Закончив работу, он подошел ко мне и устремил на меня проницательный взгляд своих больших голубых глаз.
— Мне известно, что привело вас сюда, — сказал он, — вы хотите служить доброму делу. Если война вспыхнет, я дам вам место в моей немецкой коннице. А пока… Вы владеете пером? Знаете французский и немецкий языки?
Я утвердительно кивнул.
— Хорошо, тогда я дам вам работу у себя. Вы можете принести мне пользу. Добро пожаловать. Я буду ждать вас завтра в восьмом часу.
Когда я поклонился ему, он очень приветливо добавил:
— Не забудьте навестить советника Шатильона, с которым вы познакомились в пути.
Очутившись на улице и направляясь к своему постоялому двору, я начал вспоминать все только что пережитое, и у меня не осталось никаких сомнений, кому я обязан столь легким достижением желанной цели. Это казалось мне хорошим предзнаменованием, а мысль о предстоящей работе с самим адмиралом давала мне ощущение своей значимости, которого я не испытывал никогда прежде. Все эти радостные мысли, однако, совершенно отступали на второй план перед чем-то, что меня одновременно привлекало и мучило, захватывало и тревожило; перед чем-то бесконечно неопределенным, в чем я не мог дать себе отчета. Наконец после долгих бесплодных поисков мне вдруг стало ясно, в чем дело. Это были глаза адмирала, следившие за мной. Почему они преследовали меня? Потому что это были ее глаза. Меня охватило несказанное смятение. Возможно ли, что свои глаза она унаследовала от него? Нет, я ошибся! Моя фантазия сыграла со мной скверную шутку. И, чтобы опровергнуть эти догадки, я решил поскорее вернуться в свою гостиницу, а потом отправиться на остров Святого Людовика и разыскать моих знакомых из «Трех лилий».
Час спустя я оказался в узком и высоком доме парламентского советника, стоявшем у моста и одной стороной выходившем на набережную Сены, а другой на готические окна маленькой церкви в переулке. Двери первого этажа были заперты; когда же я поднялся на второй, то неожиданно увидел Гаспарду, стоявшую перед открытым ящиком. Она поприветствовала меня:
— Мы ждали вас. Пойдемте, я провожу вас к дяде.
Старик сидел, удобно устроившись в кресле и перелистывая большую книгу, поставленную на приспособленный для этого подлокотник. В дубовых шкафах, украшенных красивой резьбой, стояло множество томов. Статуэтки, монеты и гравюры оживляли эту комнату, переполненную книгами. Ученый старец, не поднимаясь, поприветствовал меня, как старого знакомого, предложил мне сесть в кресло напротив и с видимым удовольствием выслушал рассказ о моем поступлении на службу к адмиралу.
— Да поможет ему Бог! Пусть ему наконец удастся сделать это, — сказал он. — Для того чтобы мы, протестанты, к сожалению, представляющие меньшинство по сравнению с остальным населением нашей родины, дышали свободно и были избавлены от гражданской войны, существует два пути, только два: или переселиться за океан, в открытую Колумбом землю, — эту мысль долгие годы лелеял адмирал, и если бы не представилось неожиданных препятствий, кто знает! — или же разжечь национальное чувство и начать большую, внешнюю, исцеляющую человечество войну, в которой протестанты и католики, сражаясь бок о бок, объединенные любовью к родине, стали бы братьями и забыли бы про свои религиозные распри. Об этом мечтает адмирал, а я, миролюбивый человек, не могу дождаться объявления этой войны. Освобождая Нидерланды от гнета испанцев, наши католики против своей воли задышат воздухом свободы. Но время не терпит! Верьте мне, Шадау, над Парижем нависли грозовые тучи! Гизы хотят предотвратить эту войну, ибо она может сделать молодого короля самостоятельным и он перестанет нуждаться в их советах. Королева-мать двулична — она не ведьма, какой ее считают горячие головы нашей партии, но ведет неопределенную политику, эгоистично преследуя только интересы своего дома. Она безучастна к славе Франции, и любая случайность может определить ее выбор. Вдобавок ко всему она труслива и изменчива, и потому от нее можно ожидать самого худшего! Разумеется, король расположен к Колиньи, но этот король… впрочем, я не стану навязывать вам свое мнение. Король нередко посещает адмирала, и вы увидите его своими глазами.
Затем старик вдруг поменял тему разговора и, указав на книгу перед собой, спросил меня:
— Знаете ли вы, что я читаю? Посмотрите!
Я прочел по-латыни: «„География“ Птолемея, изданная Мигелем Серветом».
— Неужели это сожженный на костре в Женеве еретик? — спросил я, пораженный.
— Он самый. Он был выдающимся ученым — насколько я могу судить, даже гениальным, — и его открытия в области естественных наук принесут потом, быть может, больше пользы, чем его богословские рассуждения. А вы, если бы вы заседали в Женевской ратуше, тоже сожгли бы его?
— Конечно, сударь! — воскликнул я. — Подумайте: что было опаснейшим орудием, которым паписты боролись против нашего Кальвина? Они упрекали его в том, что учение его есть отрицание Бога. И вот в Женеве появляется испанец, называет себя другом Кальвина и издает книги, в которых отрицает Троицу и злоупотребляет евангелической свободой. Разве Кальвин не был обязан ради тысяч тех, кто страдал и проливал свою кровь за истинное слово Божие, изгнать этого ложного брата на глазах у всего мира из лона евангелической церкви и предать его в руки светского судьи для того, чтобы его не смешивали с нами и чтобы мы невинно не пострадали за чужое безбожие?
Шатильон с грустной улыбкой сказал:
— Вы прекрасно обосновали свое суждение о Сервете. Что ж, вы должны доставить мне удовольствие и провести этот вечер здесь. Я подведу вас к окну, выходящему на часовню Святого Лаврентия, по соседству с которой мы имеем удовольствие жить. Там знаменитый францисканец, патер Панигарола, сегодня вечером будет произносить проповедь. Тогда вы услышите, как судят о вас. Этот патер — пламенный оратор. Если вы не упустите ни одного его слова, то получите большое удовольствие. Вы пока живете на постоялом дворе? О, нужно подыскать вам постоянное помещение. Что ты посоветуешь, Гаспарда? — обратился он к девушке, только что вошедшей в комнату.
Гаспарда весело ответила:
— Нашему товарищу по вере портному Жильберу приходится кормить огромное семейство, и он был бы очень рад и польщен, если бы господин Шадау согласился занять его лучшую комнату. В этом есть еще одно преимущество: ревностный, но боязливый христианин смог бы под защитой смелого воина отважиться посещать наше евангелическое богослужение. Я сейчас же пойду и сообщу ему эту радостную новость.
С этими словами девушка удалилась. За время ее присутствия в комнате, каким бы кратким оно ни было, я все-таки успел всмотреться в ее глаза, и снова меня охватило изумление. Я желал во что бы то ни стало найти разрешение этой загадки и с трудом удержал готовый сорваться с моих губ вопрос, который нарушил бы всякое приличие. Но старик сам облегчил мне задачу, насмешливо спросив:
— Что вы так пристально разглядывали эту девушку? Что вы такого в ней находите?
— Нечто совершенно особенное, — решительно ответил я, — ее глаза необыкновенно похожи на глаза адмирала.
Советник отшатнулся, словно прикоснувшись к змее, и с принужденной улыбкой сказал:
— Разве такая игра природы невозможна, господин Шадау? Разве вы вправе воспретить жизни создавать схожие глаза?
— Вы спросили меня, что особенного я нахожу в этой девушке, — возразил я хладнокровно, — на этот вопрос я вам ответил. Теперь разрешите и мне задать вопрос. Так как я надеюсь, что и впредь буду иметь дозволение посещать вас, и меня привлекает ваше расположение и ясный ум, то позвольте мне узнать, как мне называть эту прекрасную девушку. Я знаю, что ее крестный Колиньи дал ей имя Гаспарды, но вы еще не сказали мне, имею ли я честь говорить с вашей дочерью или с одной из ваших родственниц.
— Называйте ее как хотите! — хмуро пробормотал старик и снова начал перелистывать «Географию» Птолемея.
По его странному поведению я окончательно уверился в том, что тут таится какая-то загадка, и начал строить самые смелые предположения. Адмирал опубликовал небольшую статью о защите Сен-Кантена, которую я знал наизусть. Заканчивал он ее довольно неожиданно — несколькими таинственными словами, указывавшими на его переход к евангелической вере. В них говорилось о мирской греховности, к которой он, по собственному признанию, тоже был причастен. Не имело ли рождение Гаспарды отношения к этому периоду доевангельской жизни? Я всегда строго относился к таким вопросам, но в данном случае мое впечатление было иным; я был далек от мысли осуждать человека за ложный шаг, который открывал мне невероятную возможность приблизиться к родственнице моего героя — и, кто знает, быть может, даже посвататься… В то время как я давал волю своему воображению, по моему лицу, вероятно, проскользнула счастливая улыбка, так как старик, украдкой наблюдавший за мной, вдруг обратился ко мне с неожиданным оживлением:
— Если вам, молодой человек, доставляет удовольствие мысль, что вы нашли слабость в великом человеке, то знайте: он безупречен! Вы ошибаетесь! Вы в заблуждении!
Он поднялся с расстроенным видом и начал шагать взад-вперед по комнате, затем остановился рядом со мной, схватил меня за руку и, неожиданно поменяв тон, сказал:
— Мой юный друг, в это тяжелое время, когда мы, протестанты, зависим друг от друга и должны относиться друг к другу, как братья, между нами не должно быть недосказанного. Вы хороший человек, а Гаспарда милое дитя. Боже сохрани, чтобы что-нибудь сокрытое омрачало ваши встречи. Вы умеете молчать, я в этом уверен; притом я не хочу, чтобы вы узнали обо всем из недоброжелательных уст. Выслушайте же меня!
Гаспарда мне не дочь и не племянница, но она выросла у меня и считается моей родственницей. Мать Гаспарды, умершая вскоре после ее рождения, была дочерью одного немецкого рейтара, которого она сопровождала во Францию. Отец Гаспарды, — здесь старик понизил голос, — Дандело, младший брат адмирала, об удивительной храбрости и ранней гибели которого вам известно. Теперь вы осведомлены. Называйте Гаспарду моей племянницей; я люблю ее, как родное дитя. Пускай все это останется между нами, и будьте непринужденны в общении с ней.
Он умолк, и я не прерывал его молчания. В это время, очень кстати для нас обоих, нас позвали ужинать, причем прелестная Гаспарда указала мне место около себя. Когда она передавала мне полный бокал и рука ее коснулась моей, меня охватила дрожь при мысли, что в этих юных жилах течет кровь моего героя. И Гаспарда тоже почувствовала, что я смотрю на нее другими глазами, чем незадолго до этого; она задумалась, и тень недоумения скользнула по ее лицу, но оно скоро вновь просветлело, когда она стала весело рассказывать мне, какая честь для портного Жильбера приютить меня в своем доме.
— Это важно, — сказала она шутя, — что у вас под рукой будет христианский портной, который сможет изготовить вам платье по строгому гугенотскому покрою. Если крестный Колиньи, который сейчас в такой милости у короля, познакомит вас с придворной жизнью и прелестные фрейлины королевы-матери окружат вас, вы погибнете, если у вас не будет строгого одеяния, которое удержит их в должных границах.
Во время этого оживленного разговора мы слышали с улицы то тягучие, то резкие звуки, походившие на отрывки речи, и, когда целая фраза долетела до наших ушей, Шатильон поднялся с досадой и сказал:
— Я покидаю вас!
С этими словами он оставил нас одних.
— Что это значит? — спросил я Гаспарду.
— В церкви Святого Лаврентия, напротив, — объяснила она, — говорит проповедь патер Панигарола. Из наших окон можно видеть набожную толпу и странного патера. Дядю возмущает его болтовня. На меня же нагоняют скуку глупости, которые он говорит, и я перестаю слушать его. Ведь даже в наших протестантских собраниях, где проповедуется одна только истина, мне трудно внимательно дослушивать речь до конца с тем благоговейным вниманием, с которым подобает относиться к священному слову.
Тем временем мы подошли к окну, которое Гаспарда спокойно открыла. Стояла теплая летняя ночь, и освещенные окна часовни тоже были распахнуты. В узком просвете высоко над нами мерцали звезды. Патер, стоявший на кафедре, молодой бледный францисканский монах с южными пламенными глазами и судорожной мимикой, вел себя так необычно, что сначала вызвал у меня улыбку; однако вскоре его речь всецело завладела моим вниманием.
— Христиане, — призывал он, — что такое терпимость, которой требуют от нас? Есть ли это христианская любовь? Нет, скажу я, трижды нет! Это достойное проклятия безразличие к судьбе наших братьев! Что бы вы сказали о человеке, который, увидев другого спящим на краю пропасти, не разбудил и не оттащил бы его? А между тем в данном случае речь идет лишь о жизни и смерти тела. Так имеем ли мы право оставить ближнего на произвол судьбы, когда речь идет о вечном спасении или вечной гибели? Разве можно жить рядом с еретиками и не вспоминать, что души их находятся в смертельной опасности? Именно наша любовь к ним заставляет нас призвать их к спасению и, если они упорствуют, принудить к спасению, а если они неисправимы, истребить их, дабы они своим дурным примером не втянули своих детей, соседей и сограждан в огонь вечный! Потому что христианский народ — это тело, о котором сказано есть: «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его! Если правая рука твоя соблазняет тебя, отсеки ее и отбрось ее, ибо лучше, чтобы погиб один из членов твоих, чем все тело твое было ввергнуто в огонь вечный!»
Приблизительно таков был ход мыслей патера, но своей страстной риторикой и невоздержанными жестами он превращал свою речь в дикое зрелище. Было ли это от его заразительного фанатизма или от яркого, падающего сверху света ламп, но лица слушателей приняли такое искаженное и, как мне казалось, кровожадное выражение, что мне вдруг стало ясно, на каком вулкане мы, гугеноты, пребываем в Париже.
Гаспарда присутствовала при этой жуткой сцене почти равнодушно; она устремила свой взгляд на чудную звезду, мягкий свет которой лился на крышу часовни.
После того как итальянец движением руки, скорее похожим на жест проклятия, чем на благословение, закончил свою речь, народ, толпясь, начал выходить из двери, по обеим сторонам которой в железные кольца были воткнуты два горящих смоляных факела. Кровавый отблеск освещал выходивших и временами падал на лицо Гаспарды, которая с любопытством смотрела на толпу, в то время как я отодвинулся в тень. Вдруг я заметил, как она побледнела, вслед за этим взор ее возмущенно вспыхнул, и я увидел, как высокий человек в богатой одежде наполовину небрежным, наполовину жадным движением посылал ей поцелуй. Гаспарда задрожала от гнева. Она схватила меня за руку и, притянув к себе, дрожавшим от волнения голосом крикнула:
— Ты оскорбляешь меня, трус, потому что считаешь меня беззащитной! Ты ошибаешься! Здесь стоит тот, кто накажет тебя, если ты посмеешь еще хоть раз на меня взглянуть!
С грубым хохотом кавалер, если не услышав ее речи, то поняв ее выразительную мимику, закинул плащ на плечо и исчез в движущейся толпе.
Гаспарда разразилась слезами и, всхлипывая, рассказала мне, как этот ничтожный человек, состоявший в свите герцога Анжуйского, брата короля, со дня ее прибытия начал преследовать ее на улице, когда она решалась выйти на прогулку, причем даже присутствие сопровождавшего ее дяди не останавливало наглеца.
— Я не смею сказать об этом моему дорогому дяде из-за его легковозбудимого и немного боязливого характера. Это только обеспокоит его, он все равно не сможет меня защитить. Но вы молоды и владеете шпагой, я рассчитываю на вас! Этой непристойности должен во всяком случае быть положен конец. Теперь до свидания, мой рыцарь! — добавила она, улыбаясь, тогда как слезы еще текли по ее лицу. — И не забудьте пожелать спокойной ночи моему дяде.
Старый слуга осветил мне путь в комнату своего господина, с которым я пришел проститься.
— Что, проповедь закончилась? — спросил советник. — В молодые годы меня позабавили бы эти кривляния, но теперь, особенно после того, как мы последний десяток лет уединенно прожили с Гаспардой в Ниме, где я видел возникавшие во имя Господа смуты и убийства, я не могу смотреть на толпу вокруг попа без опасения, как бы она не предприняла чего-нибудь безумного и жестокого. Это ужасно действует мне на нервы.
Войдя в свою комнату на постоялом дворе, я бросился в старое кресло, которое, кроме походной кровати, составляло единственное ее убранство. Впечатления дня продолжали владеть мною, и сердце мое горело. Башенные часы ближайшего монастыря пробили полночь, моя лампа, в которой выгорело масло, погасла, но в душе моей было светло как днем.
Мне не казалось невозможным завоевать любовь Гаспарды; напротив, представлялось, что такова воля судьбы и что ради этого можно поставить на карту свою жизнь — счастье...

КОНРАД ФЕРДИНАНД МЕЙЕР