germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Category:

БАРЧУКИ (Курская губерния, 1830-е). - XXIII серия

ПАТЕПСКАЯ ЦЕРКОВЬ
этого вечера (- с великой субботы на Святую Пасху – Воскресение. – germiones_muzh.) ждалось долго и страстно. С четверга сама маменька стала уходить в кухню, подвязанная тонким белым фартуком. За ней Акулина, Пелагея, Василий-повар и Петрушка-поварёнок целый день носили деревянные чашки с мукою, изюмом и маслом. Готовилось что-то таинственное, священное. Все знали, что именно, но таинственность от этого не уменьшалась.
Учиться перестали после среды, только запрещено было бегать в кухню и шуметь. В нижней комнате братья готовились к Святой, выворотив всё "добро" из ящиков и обтирая водою кукол.
Ильюша устроил на своих полках удивительные тёмные подземелья между толстыми родословными книгами, которые служили нашим главным строительным материалом. В них вели таинственные лесенки и переходы, под которыми жили привидения. Атаман тонкою кисточкою накрашивал своему царю и генералам новые усы и свежие глаза. Петруша выстроил в своём углу вавилонскую башню из деревяшек, обречённую на публичное сожженье во время Святой. Деятельность кипела. Считались листы бумаги, золотые ризы с конфект, куклы вносились в списки под нумера. Весь низ готовился начать новые, лучшие порядки с первого дня праздника.
Костя три раза был в кухне и три раза был прогоняем маменькою. Известно было, что "баб" (- ромовых. Хотя моглибыть и безрома. Кулич, он плотный – а «баба» воздушная, ьисквитом. – germiones_muzh.) будет четыре, а "куличей" -- пять; кроме того, большая "пляцка". Костя принёс известие, что одна "баба" повалилась и вышла кривобокая, но что она всё-таки лучше всех, потому что в неё положили по ошибке пропасть миндалю и изюму. Петруша обещался выщипать ей пузо прежде всех других. Потом пришло новое известие, что посадили наши маленькие куличики. Весь низ бросился к кухне. Войти осмелился только Ильюша, и то с какою-то сочинённою просьбою, да Костя, мгновенно спрятавшийся за повара. Остальные пялились заглянуть в окна.
Семь куличиков, мал-мала меньше, с завитушками, как на настоящих больших, стояли рядышком в печи на железном листе. Из кузни несло соблазнительным запахом сдобного теста, шафрана и жжёного сахара. Большие столы, начисто выскобленные, были покрыты мукою. На полках сверкали ряды кастрюль, огромных, как котёл, крошечных, как сливочник, вычищенных, как огонь.
Маменька с озабоченным лицом, вся пунцовая от жару и вся в белом, полными белыми руками с засученными по локоть рукавами устраивала из теста какие-то хитрые фигуры и объясняла что-то повару Василию, который усердно катал скалкою целую скатерть расплющенного теста. В кухне царствовала какая-то особенная, почтительная и вместе напряжённая деятельность, вовсе не похожая на знакомую нам полную смеха, брани и толкотни обычную жизнь кухни.
Рука, управлявшая нами, заметно ослабла. Чуялось, что всякий занят теперь одним предстоящим торжеством. Но сама свобода уже не манила, уже казалась каким-то посягательством, оскорблением чего-то важного, грядущего впереди. Не шалилось, не выдумывалось ничего. Будущим подавлялось настоящее.
Постный (- идёт великий пост перед Пасхой. – germiones_muzh.) обед в субботу был невкусен и молчалив. Казалось, будто не следовало совсем обедать ввиду такого великого события; казалось, что необходимо по этому случаю полное нарушение всех привычек и обычаев дома.
Тёмное "после обеда" тянулось утомительно; всё притаилось. Афанасьевна устроила нам постельки и звала спать. Никто не хотел идти, и все однако заснули, кто на стуле, кто на диване, и все очутились на кроватях задолго до чаю.
Спешные шаги, хлопанье дверей, глухой говор, огонь в глазах -- заставили меня вскочить. Ничего не поймёшь! Утро ли это, вечер ли? Голове так неловко. Куда это собираются? Под крыльцом застучали подковы шестерика и голос Михайлы-кучера сдерживал лошадей.
Насилу вспомнил!..
-- Бабуся! Давай скорее одеваться! Уже все одеты! -- с отчаянием кричишь в пустоту.
Маша пробегает мимо в шляпке и мантилье и кричит, не останавливаясь:
-- Уж мы садимся, Гриша. Что ж ты валяешься? Останешься дома...
-- Машечка, позови бабусю! Попроси подождать, я сию секунду! -- вопишь почти с плачем.
Но Маша, ничего не расслушав, исчезла в коридоре. Много пробежало за нею, навстречу ей что-то несли, что-то спрашивали, кого-то догоняли. Никто не слышит моего плача.
-- А что же Гриша? Одели его? -- спрашивает в коридоре строгий голос маменьки.
-- Григорий Миколаич! Барыня уж сесть изволили, приказали вас нести, -- кричит, запыхавшись, Матрёнка. -- Ах, мои матушки! Да они и чулок ещё не одевали... Вот срамники, право...
Матрёнка исчезает.
-- Бабуся, бабуся! Что ж ты меня не одеваешь? Бабуся!
Михайло-кучер там во дворе, за стеною, чмокнул на лошадей, копыта шестерика опять заходили и глухой шум каретных колёс и лёгкий скрип кузова, качающегося на рессорах, донеслись до моей кроватки.
Свежий ночной воздух, давно не испытанный, пышет в лицо, жаркое от сна и плача. Мелькают тёмные ракиты, гуменники будто бегут стремглав нам навстречу, как раз мимо нашей коляски.
Я попал в коляску к отцу. Кучер Яков должен перегнать карету, и нас мягко встряхивает на толчках. Знакомое незнакомо и дико в темноте. Выхваченное из глубин сна прямо в эту тёмную ночь, детское сердце никак не осмотрится и не поймёт себя. Кажется, что едешь так долго и в совершенно неизвестную сторону. Вот опять пошли пробегать, будто хлестая по глазам, ракиты и скирды (- сена. – germiones_muzh.). Коляска стала обгонять какие-то тёмные толпы, странно освещённые огнём фонарей и свечек. Коляска, как живая, ныряет в спуски и поворачивает в проулки, словно для неё нет тесноты. Толпы с огнём делаются чаще.
Вдруг резкий неожиданный удар колокола раздался и повис в воздухе. Не успело сердце вздрогнуть, а рука перекреститься, как колокол ударил другой раз, третий, четвёртый, и пошёл бить частым, сплошным боем всё в одну и ту же сторону, разливаясь далеко по ночи...
Коляска понеслась быстрее.
-- Служба началась! -- сказал чей-то голос из тёмной коляски.
В окнах изб, мимо которых мы неслись теперь, как по сигналу, вспыхивали красноватые огоньки.
Нашей патепской церкви не было видно. Среди тёмной синевы ночи висели в воздухе одни только освещённые ряды окон, да выше их едва заметный и такой же отдельный сиял золотой крест. Народ стоял на паперти и даже в ограде. За оградою не было проезда от телег и экипажей, и над всею этою толпою и теснотою разливался без умолка радостный звон колокола.
Толпа с трудом раздаётся перед Андреем и Ваською, которые, одевшись в парадные ливреи с галунами, расталкивают для нас народ. Мы пробираемся к правому клиросу на заветное место, которого никто не смеет нам не уступить.
Разодетые дворяночки, которые забрались в него до нас, нехотя отодвигаются в толпу. Наша Анюта, Матрёна-Воробей, Катька, Василиса, прачка Степанида, Федосья-скотница, Николай-столяр, Иван-башмачник, Роман, и много-много других наших дворовых стоят в этой толпе и деятельно помогают расчистить для нас обычное место, поселяя в посторонней толпе то же благоговенье к господам, которым преисполнены сами они.
Вот мы понемножку подобрались и установились. Маменька, высокая, видная, шумящая своим обильным шёлковым платьем, стоит посредине нас, прикрывая нас своими крыльями, и смотрит с такою повелительною добротою на мужиков, на дворяночек и на отца Симеона, что кажется барынею не только нашей дворни, но и самих дворяночек, и самого отца Симеона.
Сёстры спустили с плеч мантильи и остались в своих модных платьях, к которым мгновенно пристыли со всех сторон любопытные взгляды мелкопоместных барышень.
Но мне было не до хвастовства. Меня совершенно подавило многолюдство и великолепие, которое вдруг охватило меня после тёмной ночи среди сырых полей.
Отец Симеон уже не напоминал собою нашего жиденького тополя. Он стоял на амвоне в новой бархатной скуфейке, в новой золотой ризе, с припомаженными волосами, в новом подряснике. Рядом с ним был кривой поп Фёдор в ризе с крестами и также гладко припомаженный. Хриплый дьякон, обыкновенно не мывший рук и никогда не менявший своего нанкового ваточного балахона, теперь стоял новенький, умытый, торжественно посматривая вокруг через свои медные очки.
Впоследствии, когда мне случалось заглядывать уже взрослым человеком в тесную старенькую церковь нашу, я понять не мог, куда девалось всё величие и беспредельность, с которыми эта самая церковь так искренно представлялась моим ребяческим очам.
Головы мужиков и баб в новых платках и новых армяках, освещённые почти в упор огоньками бесчисленных свечек, наливают до краёв всё пространство, доступное моему глазу, и качаются, как волна. Парчовые налои с большими серебряными подсвечниками, уставленными свечками, где дьячки в золотых стихарях читают большие кожаные книги, кажутся мне сверкающими островами среди этого людского моря. Непонятные торжественные слова вычитываются и выкрикиваются в разных углах церкви то попом, то дьяконом, то дьячками, покрывая собою немолчный гул передвигающихся ног, оханье и шёпот молитвы. Ухо не слушает этих слов, и мысль не ловит их смысла. Стоишь себе в церкви, в необычный полуночный час, целую ночь напролёт; всё окрестное население здесь, старые и малые, и наша Лазовка, и Патепок, и Крутое, все одеты с необычным торжеством; церковь горит огнями с необычною яркостью; в огнях огромное паникадило на железной цепи; в огнях все образа, все подсвечники; весь народ в огнях (- держат свечи. – germiones_muzh.)... Во всём чувствуется какое-то особенное великое празднество, не похожее ни на какие другие. Не молишься и не можешь молиться, всё смотришь. Да и другие никто не молится, только смотрят. На душе такое торжество! И видишь, что у всех то же на душе, что все мы вместе стоим тут и празднуем праздник.
Ночь эта, кажется, не имеет ни начала, ни конца. Забываешь, как и с каких пор очутился здесь. Ноги давно ноют, просятся на постель. Глаза смутно различают, что перед ними, а в голове такой сумбур!
-- Скоро ли кончится утреня? -- спрашиваешь у старушки Ольги Денисовны, которая мирно и неспешно беседует через перегородку клироса с маменькою, усевшейся на маленькой скамеечке.
-- Нет, не скоро ещё, мой голубчик! -- ласково отвечает Ольга Денисовна, зевая во весь рот, -- ещё половины не прошло; кончать станут, как утро забелеет...
Я тоже зевнул глубоко и искренно. Чужой мальчик с скверными щетинистыми волосами, должно быть, каких-нибудь крутовских дворянчиков, возившийся всё время у нас на клиросе, теперь громко храпит, прикорнув на ящик с восковыми огарками. Ильюша и Костя заняли подоконник и тоже там подрёмывают, преспокойно облокотив спины. А мне некуда деваться.
-- Ольга Денисовна, можно сесть на пол? -- шёпотом спросил я.
-- Как же можно, душенька, на пол в церкви садиться? Это нехорошо, -- заметила Ольга Денисовна. -- Ты на коленочки стань, вот тебе легче будет.
Стал я на коленки, полегчало немножко. Постоял, постоял, коленки заломили! А голова так и падает сама собою; кружатся в глазах огоньки свечей, золотая парча, а ничего не разберёшь путём...
-- Яков Федотыч, нет ли у вас скамеечки ребёнку отдохнуть? -- слышу я голос Ольги Денисовны.
Дьячок Яков Федотыч с седою заплетённою косою смотрит на меня, осклабившись сочувственною улыбкою.
-- Позаснули все! -- говорит он ласково. -- Дети малые, а служба долгая. И большой устанет. Скамеечки-то вот нет! Да вы его, барыня, в алтарь к нам извольте пустить, на сундук, он там посидит на сундучке.
Синяя дверь с архангелом Михаилом, поражающим змия, отворилась, и я робко шагнул за неё, держась за стихарь Якова Федотыча.
-- Вон там на сундучке, барчук, сядьте, да сидите себе тихонько, -- шепнул мне Яков Федотыч, удаляясь из алтаря.
Алтарь был полон дыма, сквозь дым мелькали огни свечей и золотой престол под балдахином. На престоле лежала золотая книга. Оба попа стояли около престола и шептали молитву. Мне сделалось жутко, когда отец Симеон, не переставая читать нараспев, вдруг искоса глянул на меня. Я был убеждён, что Симеон с Фёдором делают в алтаре какие-то тайные заклинания, на которые никому не следовало смотреть. Непонятные и пугающие слова лились между тем из уст отца Симеона.
Мало-помалу всё спуталось, и я заснул. Сначала я всеми силами старался сохранить равновесие, описывая по стенке своей всклокоченною головою всевозможные дуги вперёд и назад. Но потом разом потерял власть над своей волей и над своими мускулами. Представилось мне, что я лежу на куртине нашего сада в очень жаркий и солнечный день, прислонившись головою к раките; певучий шёпот отца Симеона стоит вокруг моего уха в виде жужжанья целого роя пчёл, а одна из этих назойливо жужжащих пчёл ползёт по раките мне прямо на голову. Я отдёргиваю голову и протягиваюсь теперь прямо на зелёную траву, спокойно и свободно...
-- Вот так разоспался барчонок! -- слышу я чей-то голос. -- И красные яйца прогулял! Вытянулся на сундуке ровно на пуховику!
Яков Федотыч бережно переносит меня на правый клирос.
-- Одевайся, Гриша, скорее, где твоя шубка? -- озабоченно суетится маменька, уже в салопе и капоре. Костя, совсем одетый, в шубке и в кушаке, спит на подоконнике.
-- Маменька, я тоже хочу спать, не трогайте меня! -- прошусь я, вполне убеждённый, что меня только напрасно мучают.
-- Просто беда с ними! Никогда их больше не нужно брать! -- слышится раздосадованный голос маменьки.
Я обиженно открыл глаза. В высокие окна церкви глядит сильно поголубевшее утреннее небо, уже почти без звёзд.
-- Маменька, разве кончилась всенощная? Разве уже христосовались? -- спросил я полуобиженно, полурадостно.
-- Скорее, скорее! -- торопила маменька, не слушая меня, и с усилием застёгивая крючки моей шубки. -- Весь народ уже из церкви вышел, а вас всё не соберёшь! Отец давно в коляске ждёт, сердится...
Опять пахнул в лицо свежий воздух ночи. Опять плавно закачались рессоры коляски. Я лежу ничком на чьих-то коленях, весь мокрый от поту; чья-то тяжёлая голова, должно быть, Костина, повалилась мне на живот. Но спится сладко, и нет сил сказать что-нибудь.
Тпруу! Толчок; нас вынимают из коляски. Сквозь полуоткрытый глаз видно, как побелело перед зарёю небо, как бело стало на дворе. Идёшь, натыкаясь через тёмные сени, почти не раскрывая век. Кто-то ещё идёт впереди, сзади... Громко стучат в темноте папенькины калоши. Вот зал. Окна какие-то странные, бледно-синие; никогда мы их не видали такими. В углах тёмные тени. А что это под окнами длинное, словно под белым саваном?
-- Братцы! Куличи и бабы поставлены! -- раздаётся взволнованный, но ещё заспанный голос Кости.
Все останавливаются. Теперь ясно, что под окнами на длинном обеденном столе стоят покрытые огромною скатертью бабы, куличи и все прочие радости святой недели.
-- Братцы, кривая баба посередине, она самая лучшая, -- объясняет Костя во внутренней борьбе с самим собою.
-- Спать, спать, идите спать! -- прекратил наши колебанья голос маменьки, которая в это время выходила из передней. -- Забери их, Афанасьевна, и раздень!
Я проснулся уже ярким днём. Шмыганье людей из угла в угол и громкий говор, наполнявший дом, разбудили меня.
Бабуся сидела на сундуке, разодетая по-праздничному, в красном и лоснящемся ситцевом платье, шумевшем как бумажный гром, в двуличном шёлковом платочке на голове и в новом ковровом платке на плечах. Всякая морщинка её чистенького и доброго лица сияла торжеством. Она опрятно разостлала на комоде приготовленную мне новую яркую рубашку со всеми принадлежностями, а комнату ещё с вечера привела в праздничный вид, повесив чистые занавески и засветив перед Митрофанием-угодником лампаду с привешенным к ней мраморным яичком.
Говор, раздававшийся в зале, торопил меня донельзя. Там происходило что-то слишком серьёзное, чуть ли не сами разговины! Проворно снарядился я и вырвался из рук бабуси, хотевшей ещё раза два прочесать частым гребешком мою всегда всклокоченную голову.
В зале действительно происходило нечто необыкновенное. Огромный стол был уставлен всевозможными святонедельными яствами, и лакеи с большими дымящимися блюдами всё ещё носили из кухни аппетитно пахнувшие и затейливые на вид кушанья. Я только мельком успел заметить на столе шоколадного баранчика и кудрями из сливочного масла, с коринкою вместо глаз и золотыми рогами. Полчище баб и куличей, облитых, как молоком, застывшим сахаром, и соблазнявших взор посыпкою из разноцветных конфект, мелких, как мак, наполнило меня смутным волнением, но я не мог войти в более обстоятельное изучение их, потому что меня остановила сцена около стола.
Там маменька с сёстрами и гувернанткой окружали нашего Сашу, который в упорном молчании нагнул свою белобрысую голову и тихонько капал слезами. Пелагея держала его за ручонку, в кулачке которой был стиснут раскрошившийся по полу кусочек бабы. Лакеи, девки, старшие братья с любопытными и насмешливыми улыбками толпились кругом, словно радовались позору бедного Саши.
Дело обнаружилось очень скоро. Сашу не брали с нами в церковь к заутрене, поэтому он проснулся раньше всех нас, и раньше всех открыл в полутёмной и ещё совершенно пустынной зале существование длинного стола, покрытого белою скатертью. Забравшись под широкие складки этой скатерти и догадавшись, что её спасительный покров устраняет от него праздные взоры любопытных, милый наш Саша, нарочно не ужинавший вечером, по совету Пети, для вящего аппетита на разговенье, -- вдруг увидел себя в самом соблазнительном соседстве с высокими головатыми бабами, пахнувшими ванилью и изюмом, и с пузатыми многоэтажными куличами в самых аппетитных завитушках. Как нарочно, всё это население баб и куличей толпилось к тому краю стола, который был ближе к стене, и с которого, стало быть, всего безопаснее можно было начать ближайшее знакомство с ними.
Сначала намерения Саши ограничивались невинною попыткою выковырять из куличей все изюминки, торчавшие наружу; но когда Саша пожевал эти изюминки, он до такой степени освоился через них с запахом сдобного кулича, что незаметно для себя приступил к обнажению куличей от всех вообще наружных украшений. Тогда естественным образом замыслы Саши расширились, и он составил решительный план сравнить мякиш баб, в которые, как он знал, клали шафран и очень много яиц с сахаром, с мякишем куличей, в которых шафрану вовсе не было, а яиц и сахару было, во всяком случае, гораздо меньше. Саша начал своё исследование именно с кривой бабы, о которой Костя рассказывал накануне соблазнительные вещи. Легонько сдвинув бабу с блюда и покойно усевшись на свои коленки, поощряемый полутьмою и уединением, в которых пребывал он под длинной скатертью, Саша не торопясь пробил поджаренное донышко бабы и стал таскать через пролом мягкую внутренность; в ней действительно оказалось изобилие миндалю и коринки, так что остановиться на полдороге Саше было невозможно; пришлось выпотрошить кривую бабу до самых корочек. Недоеденный запас наевшийся Саша задумал транспортировать в свой угольничек, твёрдо уверенный, что все примут оставленный им на блюде пустой футляр за настоящую бабу. Эта транспортировка и погубила бедного Сашу. В ту минуту, как он, набив свой косячок сдобною мякотью, возвращался под скатерть за новою добычею, Пелагея несла на большой стол кастрюльку с кипячёными сливками к кофе, и неожиданно наткнулась на подозрительную тропу хлебных крошек, которая шла от этого стола прямёхонько к Сашину угольнику. Коварная Пелагея не замедлила заглянуть в угольник и увидала там всю поживу Саши, тщетно прикрытую Сашиными картинками и принадлежавшим ему растрёпанными томом родословной книги.
Как нарочно, все в доме уже встали, и маменька шла в залу.
-- Извольте посмотреть, сударыня, что тут барчуки натворили, -- объявила, торжествуя, Пелагея. -- Вот вы завсегда, сударыня, гневаться изволите, что я на детей поклёп взвожу. Извольте теперь сами глянуть, сколько натаскано.
-- Да откуда же это? -- в гневном недоумении спрашивала мать, осматривая по очереди то хлебную тропу, то Сашин провиантский магазин, -- ведь дети все спали!
-- Хожено, ей-богу, хожено! -- завопила Пелагея, откинув скатерть сверху баб и увидев, что всё блюдо кругом кривой бабы полно крошек.
А в залу между тем всё подходили и подходили; весь дом был уже на ногах, все разодеты по-праздничному, все спешили к разговинам в зал.
-- Дети, кто это сделал? Признавайтесь сейчас! -- грозно требовала мать. -- Уж это, наверно, не миновало твоих рук! -- обратилась она к Косте, который вбежал, запыхавшись, в зал и выбирал растерянными глазами, с чего ему начинать.
-- Я? Ей-богу, я спал, маменька! Я сейчас только умылся, хоть няню спросите. Я и в зале совсем не был, -- изумлённо отговаривался Костя.
-- А где Гриша? Не Гриша ли эту штуку выкинул? Позовите-ка Гришу, куда он спрятался?
Саша всё это время сидел на корточках в складках скатерти, забившись к самой стенке, бледный и потерявшийся, и не подавал голоса. Ручонки его только что возвратились со стола с зажатым в пальцы мякишем, но он не имел теперь силы даже разжать пальцы.
-- Ах, мои матушки, да он, вот он! Ишь, бесстыдник, куда забрался! -- раздался предательский голос Пелагеи, которая поднимала опущенную до пола скатерть.
Все нагнулись под стол -- и увидели Сашу. Он смотрел на всех испуганными и неподвижными глазами, не пытаясь сдвинуться с места, точно молодой сычонок, которого внезапно застигло в ночной охоте солнечное утро.
-- Так это ты, дрянной! Вылезай, вылезай! -- крикнула маменька после минуты изумлённого молчания.
Взрыв всеобщего смеха встретил бедного Сашу, когда он, с крошками бабы в спутанных волосах и на всей его пухлой обиженной рожице, со всеми признаками своего преступления и своего стыда, медленно и неохотно выползал из своего убежища на свет божий, на грозный суд маменьки. Но когда Пелагея сняла бабу с блюда и для довершения очевидности опрокинула её перед глазами всех, пустую как дупло, -- публика разразилась ещё более неудержимым хохотом, в котором против воли своей приняла участие сама маменька.
-- Братцы! Ведь это он кривую бабу выпотрошил! -- с глубоким сожалением вскричал Костя, теперь только постигнувший весь смысл Сашиного преступления.
Саша, не поднимая глаз, капал на пол крупными обиженными слезами...

ЕВГЕНИЙ МАРКОВ (1835 - 1903. дворянин, писатель-путешественник, этнограф)
Tags: семибратка
Subscribe

  • КОНСТАНТИН БАЛЬМОНТ

    ГЛАЗА Когда я к другому в упор подхожу, Я знаю: нам общее нечто дано. И я напряжённо и зорко гляжу, Туда, на глубокое дно. И вижу я много…

  • Максимилиан I (1459 - 1519): где взять денег на мировую политику?

    австрийский эрцгерцог, король Германии, а затем и император Священной Римской империи германской нации - Максимилиан I Габсбург, в отличие от своего…

  • из цикла О ПТИЦАХ

    КТО КРУПНЕЕ - ХИЩНИК ИЛИ ТРАВОЯД, ОХОТНИК ИЛИ ДОБЫЧА? распространено представление о больших хищниках, уничтожающих мирную "мелочь"... Это клише…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments