академик Балабанов постарался…
А Мисаил Григорьевич постарался в свою очередь, чтоб не ударить лицом в грязь в смысле рамы. И действительно, это золоченое тяжелое и безвкусное великолепие, из которого смотрел сам Железноградов во всем блеске своей консульской формы, обошлось в девятьсот рублей и весило вместе с портретом около двенадцати пудов.
Первый день открытия выставки, вернисаж, собрал избранную толпу. Здесь и покупатель, желающий скорее оставить за собою то, что ему понравилось, пока не перебил кто-нибудь; здесь и праздная публика, знающая, что открывать выставки хороший тон, и, наконец, надо же и людей посмотреть и себя показать.
Появление Железноградова произвело сенсацию. Еще бы, кругом все мужчины в черных визитках, военные в скромном защитном цвете, а Мисаил Григорьевич – вырядился попугай попугаем.
На весеннем солнце, как жар, горит золотое шитье «почти сенаторского» мундира. Малиновый звон серебряных, «почти шталмейстерских» шпор. Мисаил Григорьевич держит в руке треуголку и гигантский плюмаж стелется по полу.
Вот если б эта самая треуголка подоспела во время неудачного визита к Лузиньяну Кипрскому! Он имел бы полное право сказать:
– Sire, я мету землю пером моей шляпы…
Как бы это вышло галантно!
Рядом с Мисаилом Григорьевичем выступала Сильфида Аполлоновна, сияющая, монументальная, в очень тяжелом и очень дорогом платье. За нею, подгибаясь в коленках, адмирал Обрыдленко, несший соболевую накидку супруги своего патрона.
Мисаил Григорьевич направо и налево жал руки мужчинам, целовал дамские ручки, то и дело рассыпаясь хриплым, скрипучим смешком.
– Вы видели мой портрет? Идем смотреть, идем! – хватая всех под локоть, он тащил к своему портрету банкиров, чиновников, генералов.
– Что вы скажете? Ведь это же работа! Молодец академикус! Постарался! Я всегда говорил: это академикус! – Мисаил Григорьевич покровительственно хлопнул по плечу автора сногсшибательного портрета.
– Ну, как вам нравится, как вам нравится? – приставал Железноградов к знакомым. – А рама? Одна рама чего стоит!
Кто-то, желая ему польстить, сказал:
– Вид у вас, Мисаил Григорьевич, поза, ну, совсем Наполеон перед Аустерлицем!
– Я думаю, перед Аустерлицем! Но у того Наполеона была, в конце концов, Ватерла, а у вашего покорного слуги, – перстом себя в грудь, – Ватерлы никогда не будет! Можете быть спокойны!
Другой дежурный льстец, – их все больше и больше росло вместе с звездою Мисаила Григорьевича, разгоравшейся все ярче и ярче, – молвил:
– Мисаил Григорьевич, а у вас ведь и внешнее громадное сходство с Наполеоном… Вы прекрасно делаете, что бреетесь; тот же нос, немного орлиный, небольшой рот, полнота…
– Вы хотите сказать, ваше сиятельство, – животик! Да, у меня животик; не будь война, поехал бы в Карлсбад. А ведь в самом деле, я похож на него, и если надеть треуголку поперек и сложить на груди руки…
Мисаил Григорьевич так и сделал, надвинул поглубже на стриженную ежиком голову консульскую треуголку, чтобы круглая кокарда пришлась над лбом, и, насупившись, сложив на груди руки, встал в наполеоновскую позу.
Будь он обыкновенный смертный, его назвали бы шутом гороховым. Засмеяли бы. В самом деле, на выставке такая нарядная толпа кругом, а человек вдруг занимается инсценировками, гримируясь под Великого Корсиканца.
Но это проделал великий финансист и банкир Мисаил Григорьевич Железноградов, и все нашли это милой шуткой, заискивающе улыбались.
И разве не был он прав, что может делать все, что хочет. Ему все сойдет с рук, и он плюет на всех с аэроплана.
– Я буду плевать, а им это будет казаться, ну, благовонным нектаром, падающим с Олимпа, так, что ли, – я ведь не силен в мифологии…
Какое-то весьма архаическое и весьма реставрирующееся высокопревосходительство подошло к ручке Сильфиды Аполлоновны и стало слюнявить ее перчатку.
Она погрозила пальчиком.
– Как вам не стыдно, почему вы не бываете на моих «журах» (- журфиксах. – germiones_muzh.)?
В ответ – невнятное шамкание, однако определенно извиняющегося характера.
Сильфида Аполлоновна «кружила головы», приписывая это своей монументальной красоте индийского божества с узкой миндалевидной оправою глаз.
– Представьте, я получаю каждый день письма с объяснением в самой пламенной любви. Вы думаете, что я их не показываю Мисаилу? Конечно, да! И мы оба смеемся. Один пишет: «Черное море ваших волос и синий океан ваших глаз сводят меня с ума!» Не правда ли, поэтично? Черное море волос и синий океан глаз… А может быть, он списал из какого-нибудь романа?..
По делам стали для шведской промышленности и лошадей для шведской мобилизующейся кавалерии Мисаил Григорьевич ездил на Север. Через две недели вернулся.
– Ах, вы знаете, нет нигде проходу в Швеции от этих подлых немцев. Стоило мне появиться – учредили форменный шпионаж. Многие хотели со мной познакомиться. Но я говорю: «Но ведь я русский и не желаю знакомиться с подданными страны, которая воюет с нами». Так что ж вы думаете эти мошенники говорят: «Подданный-то вы подданный, однако в то же самое время вы дипломатический представитель нейтральной державы». И действительно, верно. Смотрите, какая получается двойственность: как русский, я должен поворачивать спину, а как генеральный консул нейтральной республики Никарагуа – я должен протягивать им руку и быть вообще лояльным и корректным. Вы скажете, это софизм? Нет, это не софизм! А между тем этот гордиев узел, которого не разрубил бы и сам Александр Македонский, я разрубил, примирив непримиримое: с одной стороны – повернутая спина, с другой – протянутая рука… Я, – продолжал Железноградов, – им так и говорил, каждому немцу: «В качестве русского человека я не желаю ни беседовать с вами, ни преломить хлеба, ни иметь ничего общего! Но в качестве дипломата нейтральной державы я готов вас выслушать». Понимаете, как в оперетке «Нитуш»… этот органист… Он и Целестин, и Флоридор, – так и я. С одной стороны – Целестин, с другой – Флоридор. «Чего не может Целестин, то очень может Флоридор». Ну, и наоборот… Познакомился с тамошним германским посланником фон Люциусом. Он был здесь советником посольства, розовый такой, пухленький. Я его первым делом отчитал, как русский человек, патриот. Вы, мол, такие-сякие, варвары, не считаетесь с дипломатическими документами. «Что вы себе думаете? – говорю. – Ведь мы же вас задушим, задушим блокадой!..» Но в качестве генерального консула республики Никарагуа я его выслушал. Интересно: Германия спит и видит, как бы помириться. Они устали, ой как устали! Да и вообще война утомляет, и наступил действительно мир, какие открылись бы перспективы!..
Живущий постоянно в России голландец, вернувшись из-за границы, готов был дать голову на отсечение, что видел Мисаила Григорьевича в Берлине. Видел, как тот промчался «под липами» вместе с германским министром финансов Гельферихом.
А может быть, этого вовсе и не было, и вместо Мисаила Григорьевича рядом с Гельферихом сидело в автомобиле другое лицо, похожее на него?
Железноградов зачастил ездить в Москву. Там он скупал дома, и доходные, и барские особняки, и лачуги «на снос», на месте которых воздвигались многоэтажные гиганты.
И здесь, в Петербурге, покою не давал ему Гостиный двор, это, в самом деле, уродливое, приземистое архаическое здание, так портящее величественный Невский.
– Не могу видеть, не могу видеть, – жаловался Мисаил Григорьевич, – надо снести весь Гостиный двор, снести к чертовой матери! А на его месте соорудить что-нибудь поистине грандиозное. Это моя мечта! Этим я воздвигну себе памятник нерукотворный. Хотя почему нерукотворный? Ну, обойдется вся затея миллионов этак в пятьдесят. Подумаешь, важность… Акционерное общество, привлечь несколько банков, и – готово! Магазины останутся те же самые, но только в других помещениях, светлых, просторных… Такого здания, которое мне представляется, нет в целой Европе. Надо, чтобы это был финансовый, промышленный, художественный и умственный центр столицы. И я бы сказал еще – увеселительный! Это здание обязано совмещать в себе все. Магазины внизу, как и теперь, а над ними банк, мой банк, а затем еще театр, мой театр, оперный! «Дирекция Мисаила Григорьевича Железноградова» – это звучит не так уж плохо. Затем дворец искусств – для выставок. Затем ресторан, несколько кафе, газета, моя газета! Здесь и редакция, и контора, и типография. На улицу громадные зеркальные окна, чтоб публика видела, все видела! Как выпускается номер, как работают машины. Да, да, машины. Париж еще до этого не додумался. В Париже на улицу выходят редакции, но типографии не выходят. Затем мы сделаем еще так: дадим публикацию, что у такого-то окна, в такие-то часы знаменитый писатель Леонид Андреев, Куприн или Горький будет писать для нашей газеты роман. Какая реклама! Публика будет дежурить громадной толпою у окна, чтоб увидеть, как работают наши знаменитости, присутствовать во время творчества… Конечно, все будет раньше написано, а ему останется делать вид, что он думает и водит пером. Кажется, такие же инсценировки делала одна парижская газета, не помню, «Figaro» или «Matin» с Альфонсом Доде. Он садился перед окном, ерошил волосы, грыз перо и делал вид, что пишет… Тираж газеты увеличился. Наше кафе мы поставим тоже на высоту. Будут получаться газеты и журналы всего мира, затем я совсем не против легкого, веселого жанра, мы выкроим место для колоссального шантана, вроде берлинского «Винтергартена». Вертящаяся сцена, лучшие этуали ("звёзды". - germiones_muzh.), первоклассные номера… Что же еще?.. Кинематограф. Кинематограф, который затмил бы парижский «Гомон». Кинематограф – газета. Затем – клуб… Клуб миллионеров… Членами имеют право быть люди, имеющие по крайней мере один миллион. «Клуб миллионеров» – это будет новое слово русской социальной жизни. Это будет первый шаг к полному господству нашей финансовой аристократии, аристократии будущего. Раз в неделю в клубе миллионеров будут устраиваться товарищеские обеды, по двести рублей с персоны…
Так уносился в мечтах своих Железноградов. Богатая фантазия дельца и спекулянта рисовала на месте жалкого, вросшего в землю Гостиного двора неслыханное, невиданное здание-город, башнями своими, куполами и чем-то еще, – чего и сам Мисаил Григорьевич не мог представить себе ясно, – поднимающееся высоко к небесам.
И творцом этого чуда, совмещающего в себе магазины, выставки, редакцию, типографию, ресторан, кофейни, шантаны, оперу и клуб миллионеров, будет он, Мисаил Григорьевич Железноградов, генеральный консул республики Никарагуа…
8. УДАР
Ехали Криволуцкий с Забугиной в действующую армию с большими, по военному времени в особенности, удобствами.
«Ассириец» представлял комендантам на главных узлах какую-то бумагу, и в результате и ему и Вере предоставлялось по отдельному купе.
И вот с прибалтийского Севера очутились на теплом юго-западе. В Киеве, таком ярком, веселом, жизнь ключом била. Здесь уже чувствовался тыл многомиллионных армий, дравшихся и на Волыни, и в Галиции, и под Люблином, и в Карпатах. Множество офицеров в походной форме, только что вернувшихся с позиций, сохранивших боевой налет и в блеске глаз и в чем-то еще неуловимом…
Через Киев проходили громадные партии австрийских пленных.
Веру все это захватывало, радуя и само по себе, и тем, что отсюда уже совсем близко, рукой подать – близко… Говорят, надо ехать столько-то часов до Жмеринки, а оттуда еще порядочный кусок до Волочиска… От Волочиска до Тернополя…
Господи! Она столько намучилась, вынесла, настрадалась, истомилась полной неизвестностью, что лишних двадцать-тридцать часов – можно ли о них говорить серьезно!..
А Криволуцкий, заботливый, чутко внимательный, все ободрял ее:
– Капельку еще терпения, Вера Клавдиевна! Я понимаю: чем ближе, тем дальше кажется, потому что секунды вытягиваются в часы… Но, в конце концов, увидите, как промелькнет незаметно время. Ближайшая ночь – в вагоне…
– Я не сомкну глаз…
– А вы заставьте себя! Это можно. Все мысли в одну точку. Думайте о волнующемся море или о том, как колышется рожь… Заснете! Только ближайшая ночь, а наутро мы получим автомобиль и вы лично убедитесь в превосходном качестве галицийских шоссейных дорог…
В Тернополе в штабе армии «ассирийцу» сказали, что Загорский, вот уже больше недели ушедший в опасную разведку, не вернулся. И оба лазутчика, местные жители, взявшиеся за деньги провести его в австрийское расположение, исчезли… Факт предательства – налицо…
Эта неожиданная новость холодом обвеяла Криволуцкого. Надо было скрывать от Веры, скрывать с болью, видя, как она – весь один сжигаемый нетерпением трепет – рвется к своему Диме.
И вот они мчатся дальше. Автомобиль несет их мимо обозов, мимо наших серых колонн и голубых растянувшихся колонн пленных австрийцев, мимо живописных оврагов, лесов, полей, старых костелов и белых, соломою крытых халуп.
Только ветер свистит кругом… Шофер-солдат хочет щегольнуть безумной скоростью, зная, что седоки спешат, и предвкушая пятирублевую бумажку на чай.
Быстро, – нельзя быстрей! А Забугиной кажется, что они ползут медленно-медленно… И когда тяжелая батарея с пушками и зарядными ящиками задержала их минут на двадцать, Вера плакала слезами нетерпения и досады.
Господи, да что же это! Ведь мы без конца ждем… Ведь это ни на что не похоже! – и в эгоизме любящей, Вере казалось, что батареи – Бог с ними, скучное что-то, никому не нужное, лишнее, попавшее поперек дороги ей, у которой впереди весь смысл жизни.
Вовка молчал, теребя свою чудесную ассирийскую бороду. Это было у него признаком величайшего волнения, так как бороду свою он берег и холил, обращаясь с нею весьма почтительно. Единственно, что он обыкновенно позволял себе, это любовно и важно спрессовывать ее ладонями.
«Вот глупейшее, корявое положение! – подумал он. – У меня даже не хватает решимости хоть как-нибудь косвенно ей намекнуть».
В штабе дивизии Вовка хотел сначала сам повидаться с генералом Столешниковым. Надо подготовить его, чтобы он в свою очередь подготовил невесту Загорского.
– Вера Клавдиевна, посидите минуточку, я сначала пройду в штаб, разузнаю, как и что.
– Если он в штабе, – ведь он в штабе, – пришлите его, только скорее! Слышите! Господи, как сердце бьется… Неужели.
– Хорошо, если только он здесь, – не глядя на нее, ответил «ассириец», выходя из автомобиля. – Ведь и так бывает… Они, штабные, целыми днями пропадают на позициях…
И, уже поднимаясь на крыльцо, Вовка оглянулся украдкой… Сидит, вся дрожа от волнения, и все существо ее светится каким-то лучистым сиянием – и такая она интересная, хорошенькая, в сером дорожном платье, купленном в Киеве, и в мягком английском берете!
Генерал совещался с Теглеевым. Хотя, вернее, Столешников говорил: надо, мол, сделать той-то, говорил дельно и разумно, и начальнику штаба волей-неволей оставалось только соглашаться. Конечно, в глубине своей уязвленной души он считал себя гением, если и не Наполеону, то, во всяком случае, старому Мольтке (- фон Мольтке был начгенштаба кайзера. - germiones_muzh.) равным.
Доложили о Криволуцком. Столешников встретил его, как знакомого. Они встречались в Петербурге еще до войны.
– Ваше превосходительство, Загорский в плену? Это верно?
– К моему глубокому сожалению, да! Не могу до сих пор освоиться, что его нет…
– Его дальнейшая участь неизвестна?
– По нашим агентурным сведениям, он жив, и хотя ему грозит военно-полевой суд, но есть основания полагать, что жизнь-то, во всяком случае, пощадят. У них желание «сыграть на нем»… Они придают ему большое значение, думая, что в обмен за него русские отдадут по крайней мере генерала Кусманека… Австрийское легкомыслие, взращенное венскими кофейнями… Что ж, пусть они подольше останутся в этом приятном для нас заблуждении… До конца войны, после чего Загорский вернется к нам. Интереснейший человек и полезный работник, талантливый, сообразительный… Я не сомневаюсь, он вернулся бы преблагополучно назад, – это уже не первая его эскапада с переодеванием, но здесь сыграло свою роль обдуманное предательство… Вообще, темная история… Вы у нас, конечно, завтракаете?.. Через час милости просим к столу…
– Ваше превосходительство, я не один, со мною невеста Загорского.
– Невеста? Час от часу не легче!.. Что же мы ей скажем, бедняжке? Она его очень любит?..
– Безумно!
– Это уж совсем плохо… Скрыть нельзя, а правда ошеломит. Трудно провести это с дипломатическим тактом – правду… Где она?
– Сидит в автомобиле.
Столешников глянул в окно.
– Какая милая… Так и расцвела в ожидании…
– Я потом расскажу вашему превосходительству, что с ней было. Целая эпопея… А теперь, как же ей сказать?
– Скажите, что я командировал его по всему фронту дивизии и что это займет добрых двое суток. Пока, мол, к ее услугам комната Загорского, где все в полной неприкосновенности… Пусть отдохнет, а вечером вместе с нею ужинать к нам. А дальше… дальше там видно будет… Неприятная история…
«Ассириец» вернулся к Забугиной.
– Так и есть, как я говорил, Вера Клавдиевна… Дмитрий Владимирович объезжает фронт дивизии, это мало-мало – парочка дней…
Сияющее личико сразу погасло.
– Два дня? Я не увижу его в течение двух дней? Ведь это же близко, так близко… Это ужасно… А нельзя поехать к нему… туда?..
– На позиции? Христос с вами, Вера Клавдиевна! Кто же вас пустит… вы – частное лицо, женщина.
– Так как же быть? Я с ума сойду от нетерпения… Поймите же вы меня! – вырвалось у нее с тоскою.
– Э, мой друг, вы слишком нервничаете, возьмите себя в руки, побольше терпения и успокойтесь.
– Ах, вы никогда не поймете!..
– Почему? – обиделся Вовка. – Вы думаете, что я не способен на глубокое чувство? Ошибаетесь!
Он водворил Забугину в домик под черепичной крышей у пани Войцехович, в той самой комнате, где жил Дима, и Вера спала на его походной кровати. Если б она могла спать! Вся ночь без сна. Каждый шорох, стук – и Вера, вздрагивая, прислушивалась: не он ли вернулся?..
А со стены смотрел на нее обрамленный маленькими ракушками жандарм с закрученными усами.
Прошел день, бесконечно длинный… Места себе не находила Вера.
Дальше тянуть и обманывать было бы издевательством. «Ассириец» и Столешников решили подготовить Забугину.
– Только это вы на себя возьмите, ваше превосходительство, очень прошу…
После общего обеда-ужина в столовой все разошлись, и генерал остался с глазу на глаз с девушкой.
– Он скоро вернется? Вы надолго послали его, генерал? Уже второй день. Сегодня вернется? – спросила Забугина, только об одном думавшая.
– Пожалуй… Вернется, если… Ведь он у нас такая отчаянная голова! Если, зарвавшись вперед, не… если его не возьмут в плен австрийцы…
– В плен! – воскликнула Вера, вся пронизанная чем-то жутким-жутким.
– Это бывает сплошь да рядом, и, право, ничего особенного. Вот германский плен, – это не дай бог никому! А у австрийцев – совсем другое, и отношения мягкие.
Словом, ничего страшного, – кривил душою генерал, подготовляя удар. – И наконец, оттуда легко убежать… Побеги – сплошь да рядом!.. Дмитрий Владимирович хотя и солдат, но австрийцы мнят его бог знает какой высокой особой, надевшей для забавы унтер-офицерские нашивки. Ему будет великолепно в плену, предупредительное отношение, комфорт. Я уверен, со дня на день мы опять увидим его среди нас.
Как меняется Вера… Отхлынула краска, лицо стало бледное-бледное, словно какой-то вампир выпил изнутри всю жизнь, всю кровь… Глаза потемнели, сделались большими, почти безумными…
– Так он в плену, Дмитрий? Значит, скрывали?..
– Ничего не скрывали, Вера Клавдиевна, да и скрывать было нечего… Ведь это же пустяк… Повторяю, австрийский плен… – «одно удовольствие», чуть не вырвалось у Столешникова, но он спохватился. – Это совсем, совсем не так страшно… Давайте держать пари… à discrétion, что он убежит… Охраны никакой, все способные носить оружие на позициях, и пленных стерегут дряхлые старцы, слепые, хромые, калеки…
Вера не слышала, глядя в одну точку немигающими, остановившимися глазами.
Нехорошо почувствовал себя Столешников. Он охотнее промчался бы вдоль фронта своей дивизии под самым действительным огнем… Это было бы гораздо приятнее и легче.
НИКОЛАЙ БРЕШКО-БРЕШКОВСКИЙ (1874 – 1943. дворянин, сын «бабушки русской революции», циркоман, военкор, изгнанник первой волны и тэ дэ)