germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

БАРЧУКИ (Курская губерния, 1830-е). - XIX серия

…не успевал смолкнуть голос, бабуся уже была возле кровати с водой, с огнём, с одеялом, с ласкою или упрёком.
-- Вот ещё баловник! Большой вырос, а всё боится. Нешто ты некрещёный? Богу помолился, ангелу-хранителю поклон земной дал -- бояться нечего! На тебе крест священный...
-- Бабуся, да кто-то на меня из угла глядит, из-под образов, -- в слезах говорит бедный баловник. -- Накрой меня одеялом с головой и перекрести меня!
-- Ну спи, спи, теперь ничего не будет! -- успокоивает бабуся, укрывая своё детище с головою и нашёптывая "да воскреснет Бог" таким могильным голосом, от которого делается ещё страшнее. Я боялся этой молитвы до ужаса. Когда бабуся хрипло, полусонно и как-то торжественно-мрачно произносила недоступные мне слова: "расточатся врази его", "да погибнут беси", "от лица огня", -- я дрожал в холодном поту. Мне казалось, что бабуся не молитву читает, а делает колдовское заклинание; что она напускает эти страшные слова живым в темноту комнаты, и что они остаются потом на лежанке, за сундуком, в чёрном пятне на потолке, и отовсюду глядят на меня и стращают меня.
С раннего детства на меня нападал ночами непобедимый страх. Помню, мне несколько ночей сряду снилось, что в нашу маленькую детскую, на конце длинного коридора, входила погребальная процессия и хоронила меня. Я ложился в постель в лихорадке, в ожидании рокового видения. Я видел, как из нижней комнаты по тёмной лестнице поднимались освещённые фигуры, все в дыму, в ризах, с кадилами, они пели что-то страшное и что-то несли... Я мучительно следил за каждым шагом, который приближал их, через пустой большой зал и длинный коридор, уставленный высокими шкафами, к перегородке моей детской. Всё ближе слышится похоронное пение; вот дверь тихо отворяется, тихо скрипит; детская наполняется облаком дыма, и вокруг моей постели становятся поющие, кадящие и кивающие мне фигуры с страшными носилками...
Впрочем, и без этого виденья я не раз проводил ночи в сердечном замиранье. Бывало, когда все уснут в нашем большом и многолюдном доме, и твоя несчастная головёнка вдруг ощутит себя одиноко бодрствующею среди тьмы, сна и молчания -- делается невыразимо жутко. Напрасно ты прячешь горячую голову под горячую подушку, чтобы механически подавить бесплотных гостей своего воображения; напрасно натягиваешь все углушки ваточного одеяла, чтобы не оставалось ни малейшей щёлочки наружу. Той беспокойной щели, которая впускает к тебе мучащие тебя страхи, той ничем не закроешься... Жар внешний прибавляется к внутреннему жару. Молодой детский мозг, весь полный ещё теплоты своего прорастанья, трепетный, как лист мимозы, охватывается пожаром бреда. Тьма наполняется иглами невидимого света, организуется в хаос неуловимых странных образов, текущих и исчезающих, как волны. Молчание слышится, как бесконечная звенящая струна, пронзающая сердце и ноющая стоном мертвеца в чёрной пустыне, обставшей кругом... Эти звуки убегающей вечности всякий слышал. Их-то назвал поэт:
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня...
Что тревожишь ты меня?

Храп бабуси делался для меня страшным живым существом без определённого образа; другой далёкий храп, доносившийся из девичьей, получал другую физиономию и вступал в какое-то враждебное состязание с храпом бабуси. Из спальни, из большой детской, даже из передней, отовсюду, среди мёртвой тишины истерически возбуждённое ухо собирало странные и разнообразные звуки; и голова, утерявшая всякое чувство действительности, организовала их и переплетала друг с другом чудовищно дикие комбинации.
Большие часы в высокой жёлтой башне, стоявшие в зале, играли особенную роль в этих грёзах. Есть что-то живое, даже говорящее, в равномерном, неусыпном чмоканье маятника. В глубокую ночь этот единственный голос дома кажется его бодрствующим стражем. Он один представляется свидетелем всех немых, неслышных и не выражаемых словом страхов, которые наполняют глухую тьму спящего дома. И, забывшись, считаешь его ровные удары, как тяжёлые шаги ходящего часового.
Были предметы, которые по непонятной причине вселяли в нас особенный страх, так что мы избегали их даже днём, когда были одни. Большие портреты бабушки и дедушки, в рамах и за кисеёю, принадлежали, например, к числу таких. Вечером при свечах мы старались не попадаться им на глаза. Ещё мы очень боялись каменной топки, которая шла под домом, и в которой была, по нашему понятию, главная квартира привидений и всяких страхов; крысы и паутина были первыми доказательствами, и может быть, и первым поводом этого убеждения. Поэтому ткач Роман, топивший соломою печи в одиночку в этом опасном подвале, естественно почитался нами первым храбрецом Лазовки. Естественно также, что мы боялись в коридоре четвероугольной деревянной заплатки в полу, которая легко вынималась, и сквозь которую глядела на нас чёрная тьма. Я не сомневался, что это обычный путь, которым приходят к нам в детскую из топки ночные гости. А прочитав знаменитую "Чёрную курицу" (- князь Василия Одоевского про мальчика и жителей подземного мира. – germiones_muzh.), я также мало сомневался, что именно в эту чёрную щель, и никуда иначе, спускался Алёша, чтобы видеть царство чёрной курицы, старушек-голанок, железного рыцаря и короля в мышиной мантии.
Но -- что особенно странно -- я боялся самой бабуси. Боялся её в том именно виде, когда она ложилась спать. Раздевалась бабуся поздно, когда мы все уже притихнем. Бесшумно, как тень, постелет она на полу свою постель, и худая, седая, в белой рубашке по пятки, медленно опустится на колени перед Покровом Божией Матери. Свеча, которую она всегда ставила на полу в медном тазу, чтобы свет не мешал нам спать, как-то необыкновенно странно освещала снизу её хилую фигуру, бросая поперёк всей комнаты, через кроватки братьев, через стену и даже до потолку, длинную чёрную тень, которая беспокойно бегала, ползала и шаталась при малейшем движении бабуси. При нас бабуся избегала молиться и часто дождалась часа по два, пока мы заснём; но я часто, неведомо для бабуси, слушал её молитву. Притаив дыхание, приникал я изумлёнными глазами к этой белой молящейся фигуре и не узнавал в ней свою бабусю. В комнате стоит какой-то строгий монашеский шёпот, и сквозь него слышатся порою какие-то торжественные слова, те самые, что мы с трепетом слушали над гробом покойного дедушки, что читались потом на парчовых налоях, среди множества горящих свечей, из больших чёрных книг во время нашего говенья в церкви. Глаза мои, пристывшие к одной точке, и ухо, укачиваемое однообразным ритмом молитвенных слов, уже мало-помалу начитают терять сознание, голова готова скатиться с подушки, -- и вдруг я вздрагиваю: белая фигура с седыми клочьями волос медленно вырастает во весь свой рост, и с нею вместе судорожно вырастает до чудовищных размеров чёрная тень...
"Упокой, Господи, души усопших рабов твоих: раба Авраама, раба Константина, раба Михаила и младенца Ксению..." глухо раздаётся старческий шёпот, и костлявая, почти бестелесная рука замирает в судорожно стиснутом крестном знамении; опять так же бесшумно и неожиданно опускается вниз полуосвещённая белая фигура, и чёрная тень пугливо сбегает за ней с потолка; долго потом не поднимается седая трясущаяся голова от холодного пола; среди мёртвой тишины полуночи раздаются слова, исполненные страха и веры: "Помилуй, Господи, грешную рабу твою Агафью и прости ей прегрешения, яже вольные и невольные, яже словом или делом, или помышлением, яже ведением или неведением"...
Бабуся молилась долго, часто часа по полтора, особенно под праздники. Случалось, стоит, стоит, да и ударится на пол без сознания... Однако утром, чуть свет, она уже на ногах вместе с мухами. (- мухи, известно, просыпаются рано. И будят. – germiones_muzh.) Она никому не позволяла убирать нашу детскую и ходить за нашим платьем. Проснёшься, случится, утром, тревожимый летним солнцем, прожигающим щели ставень, -- слышишь в полусне весёлое первое чириканье птиц в саду, первое жужжанье мухи в золотой пыли солнечного луча, столбом прорвавшегося в щёлку, -- ощутишь такое счастие бытия, такое наслаждение и ярким утром, и мягкою постелькою, и своим вольным сном, и тем особенно, что пронеслась пугающая чёрная ночь... а уже по полу, слышишь, шуршит осторожно и ровно бабусин веник, и милая старушка наша, опрятно одетая в своё неизменное китайчатое платье с жёлтым горошком, опрятно повязанная и причёсанная, согнувшись в дугу и мягко ступая, тщательно выметает пыль из каждого уголка нашей детской.
Бабуся, впрочем, не производила на нас влияния своей богомольностью; может быть, именно потому, что мы боялись её молитвы. На мою беду, мы часто рассматривали у бабушки в комнате толстую немецкую библию с прекрасными гравюрами, среди которых одна очень удачно изображала эндорскую волшебницу, вызывающую тень Самуила. Сходство молящейся бабуси с эндорскою волшебницею, в моих глазах, было поразительно, и я часто по ночам мучился самым искренним подозрением: не колдунья ли моя бабуся?
Мы подчинялись только внешним образом религиозному влиянию бабуси: нельзя было и подумать лечь спать или пойти утром видаться с маменькою, не прочитав известных молитв. Им научила нас бабуся. Мы приняли их от неё, как дикие германцы принимали крещенье от своих апостолов: мы крепко усвоили себе, что надо становиться в угол перед образом, смотреть на образ, стоять, а не сидеть, почаще креститься и прочесть в порядке все бабусины молитвы. Но понимать то, что читается в молитве, -- об этом и вопроса не было.
Мы были уверены, что бабуся имеет такие-то особые отношения и счёты с иконами Покрова Божией Матери, Митрофания-угодника, со всеми лампадками и ладонками, какие были в нашем доме. У нас в доме народ жил всё не сильно богомольный, и понятия его о вопросах религии были достаточно сбивчивы. Поэтому весь этот департамент целиком сдали на руки бабусе; бабуся очутилась чем-то вроде церковной утвари, предметом, без которого в известных случаях обойтись было нельзя. Если в зале у нас отец Симеон служил постом всенощную, или во время засухи всей барщиной святили воду на колодце, то папенька, вообще мало обращавший внимания на подобные предметы, прежде всего осведомлялся, здесь ли Афанасьевна, и очень гневался, если её там не было. Без неё ни за что не начинали службы, девки бежали за нею, и отец Симеон охранял для неё видное место, словно она и в самом деле входила в непременный состав церковного обряда. Кто возвратится из церкви с просвирою, непременно отдаст просвиру бабусе: только она одна знает, что с ней сделать. В страшные минуты летней грозы, когда ветер срывал и метал по воздуху солому крыш, когда молния огнём обливала бушующий сад и от грома тряслись брёвна старого дома, а смущённые обитатели его беспомощно толпились посреди комнат, ожидая рокового удара, в эти страшные минуты бабуся верующею рукою зажигала перед Корсунскою Божией Матерью страстную свечу. Тогда глаза всех обращались с надеждою в тёмный угол, где на высоком угольнике стояла благочестивая старушка, ещё не отнявшая от свечи сухощавой руки своей, и где мерцал огнём и золотом оклад большой иконы, неожиданно вызванный из мрака.
В случаях какой-нибудь необыкновенной опасности последним прибежищем Лазовки служила икона Покрова, которой приписывалась чудотворная сила. Её торжественно выносили на двор и становились с нею против пожара, против бури, веруя, что и пожар, и буря должны повернуть назад. Раз, во время пожара Сухарева двора, папенька выходил из себя, увидав, что икону вынесла Наталья, а не Афанасьевна. Афанасьевну, правда, примчали очень скоро, но все глядели на неё с укоризною, и она сама чувствовала себя несколько пристыжённою, как образцовая пожарная команда, в первый раз опоздавшая на свой пост.
Молитва наша на сон грядущий происходила довольно оригинально. Мы становились все в ряд перед образом; бабуся за нами. Мы знали наизусть только четыре молитвы: Богородицу, Отчу (- «Отче наш». – miones_muzh.), Верую (- это Символ веры. – miones_muzh.) и Ангел-хранителя. Последнюю, кажется, сочинила сама бабуся, потому что она носила на себе местный характер и была очень коротка, за что мы её предпочитали всем остальным: "Ангел-хранитель, сохрани и помилуй папеньку, маменьку, братцев, сестриц, всех сродников и православных христиан, аминь!" Как подойдёшь к ней, так сердце и радуется: чуешь конец. Даже иногда доведёшь великодушие до того, что на радость бабуси прочтёшь все двенадцать имён по порядку: Таню, Варю, Борю, усопшего Мишу, Петрушу, Ильюшу, раба твоего Гришу, и так далее; выходила вообще изрядная эктения. Когда же я был сердит на Ильюшу или Костю, то в пику им, громко прочитывал имена всех братьев, кроме попавших в немилость, и они тотчас же спешили отомстить мне тем же. (- вотзасранцы! – miones_muzh.)
Скорее всех отчитать свои молитвы -- это был шик, Костя, я и Саша каждый день схватывались на этом поле. Как забарабаним наперегонку в три голоса -- ничего не слышно кругом. Бывало, Саша ещё вычитывал "благословенна тывженах", а уж Костя давно "хлеб наш насущный" валяет, и ещё хвастливо оглядывается на Сашу. Саша пробует сплутовать, перескочить разом вперёд, да не тут-то было! И я, и Костя, несмотря на горячую работу у себя, чутко следим за чужою молитвой. "Э, нет, Саша! -- раздаются голоса, -- ты пропустил; так, брат, нельзя мошенничать: мы это считать не будем!"
И Саша, сконфуженный, не пробуя отговариваться, опять возвращается к прежнему; а мы-то стараемся наверстать минутную остановку и ещё более обогнать его. Вот уже сейчас конец. Напрягаются все силы; хотя бы одной секундой опередить! Слова выбрасываются с быстротою молнии. Вот я было опередил на два слова -- и вдруг поперхнулся... "И всех православных христиан, аминь!" -- громко и захлёбываясь вскрикивает Костя и с торжеством бежит в комнату братьев, трубя о своей победе.
Бабуся не могла ничего сделать против этих языческих привычек. Остановить нашу мысль на содержании молитвы бедная старушка была решительно не в силах; тем более, что она искренно разделяла наше заблуждение, будто разные мудрёные для нас выражения молитв -- всё это слова какого-то особенно важного, но недоступного нам смысла.
Только на Ильюшу богомольность бабуси производила иногда сильное впечатление. Один раз, ночью, я увидел, что Ильюша стоит на коленях посреди комнаты, в длинной, как мантия, простыне и, закатив глаза и скорчив какую-то странную гримасу, кланяется и раскачивается против образа. Сначала я было испугался, потом мне стало ужасно смешно. Я стал приставать к Ильюше и срамить его. Он долго не обращал на меня внимания и всё качался, шепча что-то про себя; да вдруг как схватит стоявший возле сапог, да как запустит мне прямо в голову, так я едва успел юркнуть под одеяло и уже не смел больше выглянуть из-под него. А он опять продолжал молиться, не говоря ни слова. На другую ночь Ильюша уже стал прятаться. Но я предуведомил, как и следовало, Костю; и мы вдвоём подкараулили его. Ильюша гонялся за нами босой, в своей белой ризе, бранясь и выходя из себя, а мы увёртывались от него, дёргали его за простыню, кричали разные клички -- и помирали со смеху...

ЕВГЕНИЙ МАРКОВ (1835 - 1903. дворянин, писатель-путешественник, этнограф)
Tags: семибратка
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments