летом Париж — очень приятное место для тех, кто веселится, но не для тех, кто работает. И особенно если вам приходится бороться с эпидемией тифа среди скандинавских рабочих в Вильет и с эпидемией дифтерита в квартале Монпарнас, где живут ваши друзья-итальянцы со своими бесчисленными детьми. Впрочем, в Вильет не было недостатка в маленьких скандинавах, а немногие бездетные семьи почему-то решили обзавестись потомством именно в это время и часто даже повитуху заменял я. Большинство маленьких детей, которым тиф не грозил, заболевало скарлатиной, а остальные — коклюшем. Разумеется, платить французским врачам, им было нечем, и лечить их, по мере моих сил, пришлось мне. Это было не так-то просто, когда только в Вильет в тифу лежало тридцать скандинавских рабочих. И все-таки я умудрялся каждое воскресенье посещать шведскую церковь на бульваре Орнано ради моего друга шведского пастора, который говорил, что это подает благой пример другим. Число его прихожан сократилось наполовину — эта половина либо болела, либо выхаживала какого-нибудь больного. Сам пастор с утра до вечера навещал больных и бедняков и помогал им чем мог — я не встречал человека добрее, а ведь он сам был почти нищим. И он получил свою награду, занеся инфекцию в собственный дом: из его восьми детей двое старших заболели тифом, пять скарлатиной, а новорожденный проглотил двухфранковую монету и едва не умер от непроходимости кишечника. В довершение всего шведский консул, миролюбивый и тихий человек, внезапно впал в буйное помешательство и чуть было меня не убил. Но об этом я расскажу в другой раз.
В квартале Монпарнас дело обстояло гораздо серьезнее, хотя работать там мне в некоторых отношениях было легче. Должен, к своему стыду, признаться, что с этими бедными итальянцами я ладил гораздо лучше, чем с моими земляками, которые нередко бывали упрямы, угрюмы, всем недовольны, а к тому же требовательны и думали только о себе. Итальянцы же, которые не привезли в чужие края ничего, кроме своих жалких грошей, своего неиссякаемого терпения, веселости и приветливости, были, наоборот, всегда довольны и благодарны и трогательно помогали друг другу. Когда в семью Сальваторе пришел дифтерит, Арканджело Фуско, подметальщик улиц, немедленно бросил работу и превратился в преданную сиделку. Заболели все три девочки, старшая умерла, и в тот же день слегла измученная мать. Только Петруччо, беспомощный идиот, дитя горя, по непостижимой воле божьей остался здоровым. Дифтерит свирепствовал по всему тупику Руссель, где в каждой семье было по нескольку детей. Обе детские больницы были переполнены. Но даже если бы там оказались свободные койки, они были не для детей этих бедных иностранцев. И вот о них заботились Арканджело Фуско и я, а те, на которых у нас не хватало времени (а таких было много!), могли жить или умирать по своему усмотрению.
Врач, которому довелось в одиночку бороться со вспышкой дифтерита среди бедняков, без дезинфицирующих средств для себя и других, не может без ужаса вспоминать об этом испытании, каким бы закаленным он ни был! Я часами смазывал и выскребывал горло одному ребенку за другим, потому что в те дни другого лечения не было. А потом наступала минута, когда уже не удавалось снимать смертоносные пленки, закупоривающие дыхательное горло, когда ребенок синел от удушья и должен был вот-вот умереть, и спасти его могла только немедленная трахеотомия. Неужели я должен немедленно оперировать, даже не на столе, а на этой низкой кровати или на коленях матери, при свете жалкой керосиновой лампы, и не имея другого ассистента, кроме подметальщика улиц? Нельзя ли отложить до утра и попытаться позвать лучшего хирурга, чем я? Имею я право отложить? Хватит у меня духу отложить? Увы, я откладывал до утра, а тогда бывало уже поздно, и ребенок умирал у меня на глазах. Но я и оперировал немедленно, без сомнения, спасая жизнь ребенка, и я оперировал немедленно и видел, как ребенок умирал у меня под ножом. В одном отношении мне было даже тяжелее, чем многим другим врачам, попадавшим в такое же отчаянное положение: я сам смертельно боялся дифтерита и не мог преодолеть этот страх. Но Арканджело Фуско не боялся. Он понимал опасности не хуже меня и сам видел, как заразна эта болезнь, но он не думал о себе, он думал только о других. Когда все осталось позади, я снискал много похвал — даже от благотворительных учреждений, но никто не сказал ни слова Арканджело Фуско, который продал свой праздничный костюм, чтобы заплатить гробовщику, забравшему труп маленькой девочки.
Да! Наступило время, когда все осталось позади, когда Арканджело Фуско вернулся к своей метле, а я — к своим светским пациентам. Пока я проводил дни в кварталах Вильет и Монпарнас, парижане укладывали чемоданы, чтобы ехать в свои замки или на свои излюбленные приморские курорты. Бульвары заполнили развлекающиеся иностранцы, которые стекались в Париж со всех концов цивилизованного и нецивилизованного мира, чтобы потратить здесь свои лишние деньги. Они сидели в моей приемной, нетерпеливо читали путеводители по Парижу, требовали, чтобы их приняли как можно скорее, и чаще всего просили чего-нибудь «тонизирующего» — у человека, который нуждался в этом гораздо больше, чем они. Дамы в великолепных пеньюарах, последнем творении Ворта, уютно расположившись в шезлонге, посылали за мной из своего роскошного отеля в самые неудобные часы дня и ночи для того, чтобы я «поставил их на ноги» для завтрашнего маскарада в Опере. Второй раз они за мной уже не посылали, и я этому не удивлялся.
«Какая напрасная трата времени!» — думал я по дороге домой, устало шагая по раскаленному асфальту бульваров под запыленными каштанами, поникшая листва которых томилась по свежему порыву ветра.
— Я знаю, что с ними такое, и с вами, и со мной, — сказал я каштанам. Нам необходимо вырваться из атмосферы большого города. Но как мы выберемся из этого ада, если ваши ноющие корни замурованы в асфальте и железные кольца надеты на ваши ноги, а меня ждут в приемной все эти богатые американцы и столько еще других больных у себя дома в постелях? И если я уеду, кто будет приглядывать за обезьянами в Зоологическом саду? Кто ободрит изнемогающего от жары белого медведя теперь, когда наступает самое трудное для него время? Ведь он не поймет ни одного ласкового слова, которое ему, может быть, скажут другие добрые люди, — он же понимает только по-шведски! А что будет в квартале Монпарнас? — Я задрожал и увидел синеватое детское личико в тусклом свете керосиновой лампы, я увидел кровь, сочащуюся из детского горла там, где я сделал разрез, и услышал испуганный крик матери. Что сказала бы графиня? Графиня? Нет, со мной что-то действительно неладно! Давно пора мне заняться собственными нервами, вместо того чтобы заниматься чужими, если я начинаю видеть подобные вещи на бульваре Малерб. И какое, черт возьми, мне дело до графини? Судя по последнему письму аббата, ей прекрасно живется в ее туренском замке, как мне — в Париже, прекраснейшем из городов мира. Мне просто нужно выспаться — и только. А все-таки, что сказал бы граф, если бы я сегодня написал, что с благодарностью принимаю его любезное приглашение и завтра выезжаю! Ах, только бы мне уснуть сегодня! Почему бы мне самому не принять то превосходное снотворное, которое я составил для моих пациентов, сильное средство, которое принудило бы меня забыть на двадцать четыре часа Монпарнас, замок в Турене, графиню и все прочее. Я бросился на кровать не раздеваясь — так я устал. Но снотворного не принял — les cuisiniers n'ont pas faim, как говорят в Париже (- повара не бывают голодными. - germiones_muzh.). А утром в приемной я увидел на столе письмо от аббата с припиской графа: «Вы говорили, что больше всего любите песни жаворонков. Они еще поют, но скоро перестанут, поэтому приезжайте скорее!»
Жаворонки! А я два года не слышал никаких птиц, кроме воробьев в Тюильрийском саду.
Лошади, которые везли меня со станции, были прекрасны, замок времен Ришелье, окруженный обширным парком столетних лип, был прекрасен, мебель в стиле Людовика XVI в моей роскошной комнате была прекрасна, сенбернар, который проводил меня на верхний этаж, был прекрасен, — все было прекрасно, как и графиня в простом белом платье с единственной розой у пояса. Мне показалось, что ее глаза стали еще больше. Граф стал совсем другим человеком: его щеки порозовели, в прежде сонных глазах блестело оживление. Он принял меня с такой чарующей любезностью, что моя застенчивость сразу рассеялась. Я ведь оставался простым варваром из Ultima Thule, и подобная роскошь была мне незнакома. Аббат встретил меня как старого друга. Граф сказал, что до чая есть еще время погулять по саду, но, может быть, я предпочту заглянуть в конюшню? Мне вручили корзинку с морковью, чтобы угостить каждую из двенадцати чудесных лошадей, которые, вычищенные до блеска, стояли в стойлах из полированного дуба.
— Вот этому дайте лишнюю морковку, чтобы вы сразу стали друзьями, сказал граф. — Он ваш, пока вы гостите здесь. А это ваш грум, — добавил он, указывая на юношу-англичанина, который почтительно поднес руку к фуражке.
Да, графиня чувствует себя прекрасно, сказал граф, когда мы возвращались через сад. Она почти не говорит о колите, каждое утро посещает деревенских бедняков и обсуждает с сельским врачом, как превратить старый фермерский дом в детскую больницу. В день ее рождения всех бедных детей деревни угощали в замке кофе с пирожными, и на прощанье графиня каждому подарила куклу. Не правда ли, она это чудесно придумала? Если она будет вам рассказывать о куклах, пожалуйста, скажите ей что-нибудь приятное.
— Разумеется, я буду очень рад.
Чай был сервирован под большой липой перед домом.
— Вот ваш друг, дорогая Анна, — сказала графиня сидевшей рядом с ней даме, когда мы подходили к столу. — К сожалению, он предпочитает общество лошадей нашему. Он еще не выбрал минуты сказать мне хоть слово, но с лошадьми на конюшне он проболтал целый час.
— И лошади, по-видимому, были в восторге, — засмеялся граф. — Даже мой старый гунтер, который, как вы знаете, не выносит чужих, потянулся мордой к самому лицу доктора и дружески зафыркал.
Баронесса Анна сказала, что рада меня видеть и что ее свекровь, вдовствующая маркиза, чувствует себя как нельзя лучше.
— Ей даже кажется, что ее глухота проходит, но я в этом не уверена, так как она не слышит храпа Лулу и сердится, когда мой муж утверждает, что слышит этот храп даже внизу в курительной. Во всяком случае, ее любимый Лулу — наш спаситель. Раньше она не выносила одиночества, а разговаривать с ней через слуховую трубку было чрезвычайно утомительно. Теперь она часами сидит одна с Лулу на коленях, а если бы вы видели, как она семенит с ним по парку каждое утро, вы не поверили бы своим глазам! Давно ли она не вставала со своего кресла! Я помню, как вы посоветовали ей понемножку гулять каждый день и какое сердитое было у вас лицо, когда она ответила, что у нее нет на это сил. Удивительная перемена! Вы, конечно, скажете, что причина тут отвратительное лекарство, которое вы ей приписали, но я говорю, что это заслуга Лулу, да будет он благословен и пусть храпит сколько ему угодно!
— Посмотрите на Лео, — сказал граф, чтобы переменить тему, — он положил голову доктору на колени, какбудто знает его спокон века. Он даже не просит печенья.
— Что с тобой, Лео? — спросила графиня. — Берегись, дружок, не то доктор тебя загипнотизирует. Он работал с Шарко в Сальпетриер и одним взглядом может заставить любого сделать то, что он захочет. Почему бы вам незаставить Лео поговорить с вами по-шведски?
— Ни за что. Ни один язык так не мил моему слуху, как его молчание. Я не гипнотизер, я только очень люблю животных, а они это сразу чувствуют и платят мне тем же.
— Наверное, вы просто решили зачаровать белку, которая сидит на ветке над вашей головой. Вы все время на нее смотрите, не обращая на нас никакого внимания. Заставьте ее слезть с дерева и сесть к вам на колени рядом с Лео.
— Если вы дадите мне орех и уйдете, я думаю, я сумею заставить ее спуститься и взять орех из моих рук.
— Вы очень любезны, господин швед, — воскликнула, смеясь, графиня. — Пойдемте, милая Анна, он хочет, что бы мы все ушли и оставили его наедине с белкой.
— Не смейтесь надо мной! Я вовсе не хочу, чтобы вы уходили. Я так рад вас снова видеть!
— Вы очень галантны, господин доктор. Это первый комплимент, который я от вас слышу. А я люблю комплименты.
— Здесь я не врач, а ваш гость.
— А разве врач не имеет право говорить комплименты?
— Нет, как бы ему ни хотелось этого. Нет, если пациентка похожа на вас, а он сам несколько моложе вашего отца.
— Ну, я могу сказать только, что вы ни yа йоту не поддались искушению, если оно у вас и было. И обходились со мной свирепо. При первой встрече вы были так грубы, что я чуть не убежала, помните? Анна, знаете, что он сказал мне? Он строго посмотрел на меня и сказал с самым невероятным шведским акцентом: «Госпожа графиня, вы больше нуждаетесь в дисциплине, чем в лекарствах». Дисциплина! Разве так должен разговаривать шведский врач с молодой дамой, которая в первый раз обратилась к нему за советом!
— Я не шведский врач. Я получил диплом в Париже.
— Я обращалась ко многим парижским врачам, и ни один из них не осмеливался говорить со мной о дисциплине.
— Вот потому-то вы и обращались ко многим докторам.
— Но почему же вы не попробуете быть немного любезнее? — со смехом сказала графиня, которой страшно нравился этот шутливый разговор.
— Я попробую.
— Расскажите нам что-нибудь, — попросила баронесса, когда после обеда мы перешли в гостиную. — Вы, врачи, видите столько необычных людей и оказываетесь свидетелями стольких удивительных обстоятельств. Вы знаете жизнь лучше, чем кто-либо еще. И вы, доктор, наверное могли бы рассказать нам очень много, если бы только за хотели.
— Может быть, вы и правы, но нам не полагается рассказывать о наших пациентах, а что до жизни, то, боюсь, я слишком молод, чтобы знать о ней много.
— Но скажите, по крайней мере, то, что знаете, — настаивала баронесса.
— Я знаю, что жизнь прекрасна, но знаю также, что мы часто портим ее и превращаем в фарс или в душераздирающую трагедию, или и в то и в другое вместе, так что в конце концов неизвестно, что надо делать — плакать или смеяться. Плакать легче, но смеяться много лучше — только не очень громко!
— Расскажите нам что-нибудь о зверях, — попросила графиня, чтобы помочь мне. — Говорят, на вашей родине много медведей, так расскажите о них.
Далеко на севере в старом помещичьем доме на опушке леса жила некая дама. У нее был ручной медведь, которого она очень любила. Его нашли в лесу полумертвым от голода, когда он был еще медвежонком, таким маленьким и беспомощным, что помещица и ее старая кухарка кормили его из бутылочки. С тех пор прошло несколько лет, и медведь стал таким большим и сильным, что мог бы, если бы захотел, одним ударом убить корову и унести ее, ухватив двумя лапами. Но такого желания у него никогда не появлялось: это был очень милый медведь, которому и в голову не приходило причинить кому-либо вред человеку или животному. Обычно он сидел перед своей будкой и приветливо поглядывал маленькими умными глазками на пасущийся вблизи скот. Три лохматые горные лошадки хорошо знали его и ничуть не пугались, когда он заходил в конюшню вместе с хозяйкой. Дети катались верхом на его спине и не раз засыпали в будке между его лапами. Три лайки очень любили играть с ним: они дергали его за уши или за короткий хвост и всячески его изводили, но он совсем не обижался. Он никогда в жизни не пробовал мяса и ел ту же пищу, что и собаки, — часто даже из одной миски: хлеб, овсянку, картофель и репу. У него был прекрасный аппетит, но его приятельница, кухарка, следила, чтобы он всегда был сыт. Медведи предпочитают вегетарианскую диету и больше всего любят фрукты. Осенью он сидел в саду и с вожделением смотрел на зреющие яблоки. В юные годы он иногда не мог противостоять искушению и залезал на дерево, чтобы полакомиться яблоками. Медведи кажутся неуклюжими и медлительными, но на яблоне медведь не уступит в ловкости ни одному мальчишке (- он даж гораздо быстрей. – germiones_muzh.). Мало — помалу он понял, что это запрещено, однако его маленькие глазки не пропускали ни одного паданца. Были кое-какие неприятности и с ульями. В наказание он два дня просидел на цепи с распухшим носом и больше никогда на них не покушался. Вообще же на цепь его сажали только ночью, — и правильно, так как медведи, подобно собакам, озлобляются, если их долго держать на цепи, да и не удивительно.
Кроме того, его сажали на цепь, когда его хозяйка уходила в гости к замужней сестре, которая жила по другую сторону горного озера, на расстоянии доброго часа ходьбы лесом. Помещица опасалась, что прогулка по полному соблазнов лесу может оказать на него дурное влияние, и предпочитала не рисковать. А мореплавателем он был плохим, и однажды так испугался внезапного порыва ветра, что перевернул лодку, и пришлось им с хозяйкой добираться до берега вплавь. Теперь он прекрасно понимал, почему по воскресеньям хозяйка сажает его на цепь, ласково похлопывает по голове и обещает угостить яблоком, если он будет хорошо себя вести во время ее отсутствия. Он грустил, но не обижался — как хорошая собака, если ее не берут на прогулку. Однажды, когда помещица посадила его, по обыкновению, на цепь и прошла уже половину лесной дороги, ей показалось, что позади нее на извилистой тропинке треснули ветки. Она обернулась и возмутилась, увидев, что медведь стремительно догоняет ее. Это только кажется, что медведь бегает медленно: на самом деле он может обогнать лошадь, идущую быстрой рысью. В одну минуту он догнал ее, пыхтя и отдуваясь, и, по своему обыкновению, пошел чуть сзади, на собачий манер. Дама рассердилась. Она и так уже опаздывала к завтраку, и ей некогда было отводить его домой, но и брать его с собой она не хотела, тем более что он не послушался и самовольно сбросил с себя цепь. Строгим тоном она приказала ему возвращаться домой и погрозила зонтиком. Он остановился на миг, посмотрел на нее хитрыми глазками, но не повернул назад, а стал обнюхивать ее ноги. Тут она заметила, что оп потерял свой новый ошейник, рассердилась еще больше и ударила его зонтиком по носу так сильно, что зонтик сломался. Медведь снова остановился, покачал головой и несколько раз раскрыл свою большую пасть, как бы желая что-то сказать. Затем он повернулся и затрусил по той же дороге обратно, но, прежде чем скрыться из виду, он несколько раз останавливался и смотрел на помещицу. Вечером, когда она вернулась домой, медведь с грустным видом сидел на своем обычном месте перед будкой. Она была еще очень рассержена, подошла к нему и стала его бранить: он не получит ни яблока, ни ужина и, кроме того, два дня будет сидеть на цепи. Старая кухарка, которая любила медведя, как сына, выскочила из кухни вне себя от гнева.
— За что вы его ругаете, барыня? — воскликнула кухарка. — Он ведь не шалил и не проказничал, умница моя! Сидел тут весь день, кроткий как ангел, только глядел на ворота да поджидал вас.
Это был другой медведь!
Часы на башне пробили одиннадцать.
— Пора спать, — сказал граф. — Я приказал оседлать нам лошадей к семи часам.
— Желаю вам хорошего сна и прекрасных грез! — сказала графиня, когда я пошел к себе в комнату.
Я спал мало, но грезил много. (- ему было всего 26. – germiones_muzh.)
В шесть часов утра Лео поцарапался в мою дверь, а ровно в семь мы с графом уже ехали по чудесной липовой аллее и вскоре очутились в настоящем лесу. Там и сям среди вязов и дубов вздымался могучий дуб, лесную тишину нарушали лишь ритмичный стук дятла, воркование горлинки да низкий альт дрозда, выводящего последние трели своей баллады. Затем лес остался позади, и мы выехали на залитые солнечным светом луга и поля. И тут я услышал своего любимого жаворонка — он парил на невидимых крыльях в синеве, изливая небу и земле радость, переполнявшую его сердечко. Я смотрел на маленькую птичку и снова благословлял ее, как когда-то на холодном севере, когда я, маленький мальчик, с благодарностью смотрел на серого вестника лета, зная, что зима наконец прошла.
— Это его последний концерт, — сказал граф. — Скоро он начнет кормить птенцов и ему будет уже не до песен. А вы правы! Это самый великий артист из всех — он поет сердцем.
— Подумать только, что есть люди, способные убивать этих маленьких безобидных певцов. Стоит пойти на парижский рынок, и вы увидите, как их сотнями продают тем, кто способен их есть. Их голоса наполняют радостью небесный свод, но их бедные мертвые тельца так малы, что могут поместиться в ручке ребенка, и все же мы жадно пожираем их, как будто нет никакой другой еды!
— Вы идеалист, дорогой доктор. Но, может быть, вы правы, — сказал граф и еще раз взглянул на небо, когда мы поворачивали лошадей, чтобы ехать обратно в замок.
За завтраком слуга подал графине телеграмму, она протянула ее графу, который ее прочел, не сказав ни слова.
— Вы, кажется, знакомы с моим кузеном Морисом, — сказала графиня. — Он будет сегодня обедать у нас, если не опоздает на четырехчасовой поезд. Он со своим полком в Туре.
Да, виконт Морис обедал с нами, этого удовольствия мне избежать не удалось. Он был высок и хорошо сложен; узкий срезанный лоб, огромные уши, тяжелый подбородок и усы а-ля генерал Галифе — вот что больше всего бросалось в глаза при взгляде на его лицо.
— Какое неожиданное удовольствие встретить вас здесь, господин швед, я никак не ждал! — На этот раз он снизошел протянуть мне руку, маленькую, дряблую руку, пожатие которой было на редкость неприятно и сразу помогло мне его классифицировать. Оставалось только услышать его смех, и он не замедлил дать мне эту возможность. Его громкое однотонное хихиканье раздавалось во время всего обеда. Он немедленно принялся рассказывать графине не слишком пристойную историю о несчастье, постигшем одного из его товарищей, который нашел свою любовницу в кровати денщика. Аббат совсем смутился, но тут граф резко вмешался в разговор и начал через стол рассказывать жене о нашей утренней прогулке: пшеница взошла превосходно, клевер очень густ, и мы слышали концерт запоздавшего жаворонка.
— Глупости, — сказал виконт. — Они еще поют. Нe далее как вчера я застрелил одного — великолепный выстрел, ведь эта маленькая бестия казалась не больше бабочки!
Я покраснел до корней волос, но аббат вовремя остановил меня, положив мне руку на колено.
— Как это жестоко, Морис, застрелить жаворонка! — сказала графиня.
— А почему? Их тут очень много, а лучшей мишени, чтобы практиковаться в стрельбе, не найти. Кроме, конечно, ласточек. Вы знаете, милая Жюльетта, что я — лучший стрелок в полку. Но если я не буду упражняться, то утрачу меткость, К счастью, возле наших казарм всегда летает масса ласточек, сотни их вьют гнезда под крышами конюшен, а сейчас они кормят птенцов и постоянно мелькают перед моим окном. Это очень приятно — я каждое утро могу тренироваться, не выходя из спальни. Вчера я держал пари с Гастоном на тысячу франков, что убью шесть из десяти, — и убил восемь. Я всегда говорю, что стрельбу по ласточкам следует сделать обязательной в армии. — Он прервал речь и, старательно отсчитывая капли, влил в рюмку с вином какое-то лекарство. — Не будьте глупенькой, милая Жюльетта, — поезжайте завтра со мной в Париж. Вам нужно развлечься после такого долгого одиночества в этой глуши. Предстоит интереснейшее зрелище — состязание лучших стрелков Франции, и вы увидите, как президент республики вручит вашему кузену золотую медаль, не будь мое имя Морис. А потом мы мило пообедаем в «Кафе Англе», а затем я повезу вас в Пале-Рояль; там дают «Брачную ночь» — очаровательный спектакль, чрезвычайно смешной. Я видел его четыре раза, но буду очень рад посмотреть еще раз с вами. На середине сцены стоит кровать, под которой прячется любовник, а жених, старый…
Граф, не скрывая раздражения, сделал знак жене, и мы все встали из-за стола.
— Я бы не мог убить жаворонка, — сухо сказал граф.
— Разумеется, милый Робер! — захохотал виконт. — Разумеется! Вы бы промахнулись.
Я поднялся к себе в комнату, чуть не плача от душившего меня гнева и стыда, что я не дал волю этому гневу. Я начал укладывать чемодан, но тут ко мне вошел аббат. Я попросил его передать графу, что меня вызвали в Париж и я должен был уехать с ночным поездом.
— Если я еще раз увижу этого проклятого негодяя, я разобью его наглый монокль о его пустую голову!
— Пожалуйста, не делайте ничего подобного, не то он вас убьет на месте. Он действительно прекрасный стрелок и дрался на дуэли, право, не знаю, сколько раз: он вечно затевает ссоры и имеет привычку говорить дерзости. Прошу вас об одном — ближайшие сутки держите себя в руках. Завтра вечером он уедет в Париж на эти свои состязания, и, говоря между нами, его отъезд обрадует меня не меньше, чем вас.
— Почему?
Аббат ничего не ответил.
— Ну так, господин аббат, я вам скажу почему. Потому, что он влюблен в свою кузину, а вы его не выносите и не доверяете ему.
— Раз уж вы чудом отгадали это…
АКСЕЛЬ МУНТЕ (1857 – 1949). ЛЕГЕНДА О САН-МИКЕЛЕ