germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

БАРЧУКИ (Курская губерния, 1830-е). - XI серия

ПРИЕЗД ДЯДИ
знаком ли тебе, читатель, далёкий звук непочтового колокольчика (- тоесть едут в частном, своем экипаже – не на ямщике. – germiones_muzh.) среди снеговой глуши степной деревни в бесконечный зимний вечер? Точно жизнь и веселье бежит откуда-то издалека, где всё так тепло и светло, и чудно, к тебе, в твой скучный дом... Моя детская фантазия не умела уноситься далеко и широко; за Успенским и Лазовкою, с одной стороны, за Житеевкою -- с другой, мне представлялись чуждые страны, неведомые народы, необитаемые пустыни; да и это, правду сказать, представлялось как-то отрицательно, как отсутствие всего родного и знакомого; собственно говоря, там стелились для меня сплошные туманы. Знал я, что в этих туманах Курск и Москва; Москва ещё дальше, чем Курск; там же где-то бабушкино Сиренево и тётенькина Юрьевка; но где именно, в какую сторону, на каком расстоянии и в каких губерниях -- для меня не существовало этих вопросов. Лазовка с окрестностями была для меня обитаемым островом, охваченным кругом однообразно-мутными волнами океана; из этой тьмы, из этого неисповедимого моря выплывали и являлись к нам на остров дорогие лица, долго ожидаемые, свято сохраняемые в памяти, наполняли наш крошечный мир счастием и волнением и опять куда-то погружались и исчезали из виду...
Изредка услышишь отрывочный разговор о них, изредка прочтётся присланное ими письмо, и тогда мерещатся в тумане их лица и дела; и фантазия составляет себе своебытное понятие о них по этим случайным и скудным данным, с помощью наивной детской критики и бесхитростной детской логики. Какие выходили определённые портреты, и как мало, к моему счастию, они походили на оригиналы! Чувство искренней и необъяснимой радости обхватывало меня всегда при появлении родных, приезжавших издалека и изредка. До сих пор по привычке с замиранием вслушиваюсь в льющийся звон колокольчика, то стихающий, то назойливо болтающий одну и ту же торопливую свою ноту.
"Едут, гости едут"... -- раздаётся говор по дому; не знаешь -- кто говорит, но только по всем комнатам, через все коридоры и двери разносится одно и то же слово: "Едут!". И сердце наполняется такою сладкою тревогою, таким радостным ожиданием; а чего, собственно, ждёшь, на что рассчитываешь?.. И не мы одни, дети; посмотрите, как обрадовались и взволновались все в доме; откуда явились распорядительность, и быстрота, и горячность... Чья-то рука, словно невидимкой, зажигает огни... Как будто они сами вспыхнули от радости... Чёрные дотоле окна вдруг улыбнулись подъезжающим гостеприимным светом комнаты, уныло задремавшие в глухие сумерки вдруг развеселились и помолодели, и наполнились звуком...
Не нужно никаких приказаний и напоминаний. Напрасно мамаша обрадованно суетится, посылает то за тем, то за другим. Всё делается само собою, по внутреннему побуждению. Кто-то поспешно смахивает пыль со стола, кто-то мчится через двор за перинами, повар Василий уже подкладывает новых дров и моет большие кастрюли, ожидая неизбежного заказа; кучера зажигают в конюшне фонарь и осматривают пустые стойла. Чей-то голос громко через весь двор требует у кого-то ключа от сарая... Из избы в избу зачем-то перебегают огни... А колокольчик ближе и ближе; всё певучее и певучее звенит по морозной ночи его удалая песня... Уж более не прерывается она, а дрожит в воздухе одною сплошною трелью, впиваясь в мой слух всё громче, всё сильнее... Вот уж подсыпают к надворным окнам из спален и детских большие и маленькие. На стульях, на подоконниках уставилось столько нетерпеливых ног и столько жадных глаз пристыло к замороженным стёклам, тревожно вглядываясь в тёмную синеву ночи.
-- Кто то? -- шепчутся разные имена, встают и падают на сердце разные надежды...
А ямщик и лошади тоже, должно быть, чувствуют, что их заслышали, что их ждут, тоже вдруг приободрились и расцвели, вырвавшись из мертвенного однообразия метели и пустынного поля к нам в жилое место, где жарко топятся печи и ярко горят огни. Уже в глазах наших мерещится какая-то тёмная масса, сначала скатившаяся с сугроба, потом порывисто вынырнувшая из него...
Ожесточённый лай собак слышится то в одном, то в другом углу двора, следуя за быстрыми поворотами подъезжающего экипажа; тёмная масса всё чернее и больше, голова ямщика выделяется уже на тёмном небе; кто-то крикнул: "На тройке!". Другой голос сказал: "Возок!". Собаки заглушают отчаянным брёхом звон колокольчика... "Тпру, стой..." Всё вдруг смолкло, дрогнул раз и два колокольчик, фыркнул коренник... Близко под окном, словно под самым ухом, заскрипели по снегу тяжёлые шаги... другие... третьи... Стулья, окна, всё мигом опустело, все разом кинулись в переднюю, в сени, навстречу гостям... Туда же бежали девки, люди (- люди это слуги. – germiones_muzh.).
* * *
Стук сапогов и вносимых ящиков, хлопанье дверей, холод, клубами врывающийся в переднюю сквозь настежь открытые двери, всевозможные голоса, переплетающиеся друг с другом, вскрикиванье, чмоканье, приказанья -- всё это сливается в одну оживлённую и радостную картину.
Дядя Иван Павлыч, в медвежьей шубе с огромным воротником и огромными рукавами, в огромных медвежьих сапогах, обвязанный в несколько оборотов красным шарфом, весь в снежной пыли, с раскрасневшимся обветренным лицом, стоит посреди комнаты, высокий и неподвижный, не успевая даже вглядываться в многочисленные лица племянников и племянниц, бросающихся со всего размаху к нему на шею с лобзаниями и объятиями. Он едва отстреливается от них поцелуями и приветствиями, как одинокий бастион, со всех сторон бомбардируемый многочисленною неприятельскою артиллериею.
-- Иван Павлыч, Иван Павлыч, -- раздаётся взволнованный шёпот по детским и девичьим. Неожиданнее и радостнее этого приезда не может быть никакого другого.
Наша мысль отказывалась постигнуть ту баснословную даль, в которой он жил от Лазовки. Его приезды были очень редки и передавались легендами, как священные события. Всё население низа и детской (- навтором этаже. – germiones_muzh.) верило, не сомневаясь, в его рост, в его богатырскую силу, ум и богатство.
Рассматривая в фортепьянной комнате портреты разных дядей и критически сравнивая их, мы все и во всём отдавали обыкновенно предпочтение Ивану Павлычу, изображённому в виде статного белокурого юноши в белом мундире гвардейских кирасир. За Фёдором Палычем признавали только великий талант рисования, за Павлом -- храбрость на войне, ибо у него на лице был рубец от сабли, всё остальное было у одного дяди Ивана.
И он вдруг здесь с нами, он наконец приехал к нам в Лазовку!.. Что-то он нам покажет? Каких вещей небось привёз, картин и книг. "А завтра учиться не будем!" -- восторженно стучится в груди. "Чего-то он нам в гостинец привёз?" -- застучало ещё восторженнее... Все помнили, какие великолепные вещи присылались дядей Иваном из Петербурга. Бабушкина самая нарядная мантилья какого-то узорного бархата с чёрным стеклярусом -- его подарок. Эти прекрасные широкие шарфы с яркими цветами, которые сёстры надевали на мамашины именины -- тоже он прислал. У маменьке в шифоньерке до сих пор хранится изящная высокая бонбоньерка (- коробочка для конфет. – germiones_muzh.) с атласным кисетиком, под заглавием "Ивана Павлычева бонбоньерка"; нам всем памятны наперечёт затейливые конфекты, наполнявшие когда-то этот корнет (- кондитерский мешок. – germiones_muzh.)... Там была крошечная колода карт с бубновым тузом наверху, там был араб на шоколадном жеребце, похищающий красавицу, шоколадные печерицы (- гриб-шампиньон. Действительно, рулевые конфеты. – germiones_muzh.) на помадных ножках, куриные яйца с ликёром внутри, и много-много чудес, доводивших нас до головокружения.
Какое веселье от самой неожиданности этого веселья, оттого, что не подаётся ужин в урочный час, и не в урочный час подаётся чай, подаётся не всем, а только дяденьке; какое веселье оттого, что в диванной, где никто обыкновенно не спит, стелется постель, затворяются двери, вносятся разные баульчики и вещи; и чужой человек (- слуга. – germiones_muzh.), совершенно не похожий на наших, в часах, в хорошем сюртуке, больше похожий на господина, чем на лакея, важно всё раскладывает и устанавливает. А в бабушкиной комнате столько свечей и народа, и такой гвалт! Папенька кричит так громко и весело, шутит и хохочет, что с ним не часто бывает. Все говорят в одно время, смеются, перебивают друг друга, спрашивают и машут руками. Даже на молчащих устах и в молчащих глазах играет такая жизнь и радость. У бабушки расцвели все морщинки, все складочки. Она счастлива и взволнована, как ребёнок, и ежеминутно утирает глаза своим батистом, не переставая сиять радужными улыбками. Дядя несколько раз подходил к ней среди разговоров и долго стоял, наклонившись к её руке; он несколько раз крепко обнимал маменьку, которая плакала от радости у него на плече...
О чём говорилось, мы понять не могли; мы слышали, как шумело в воздухе что-то оживлённое, весёлое, что все были довольны. Говорили о каких-то неведомых нам делах и людях, иного не договаривали, оглядываясь на нас, иное добавляли по-немецки; но к нам собственно ни дядя, никто другой совершенно не обращались; мне от этого сделалось вдруг так скучно, как будто я разочаровался в каком-нибудь задушевнейшем своём плане. Всё ж не этого ждалось от дяди. "Из чего мы радовались?" -- укоризненно спрашивало себя сердце... И немножко стало стыдно своих надежд, своего увлеченья, и немножко чувствовал себя как будто виноватым, несправедливым к дяде. Разве он может с детьми возиться? Он большой, он приехал к бабушке и к маменьке.
-- А этого хлопца совсем не узнаю, -- сказал вдруг дядя, пройдя мимо меня и ударив меня рукою по голове. -- Неужели это Гриша? Это ты, что ли, черномазый?..
-- Да-с, дяденька, это я, Гриша, -- сконфуженно произнёс я, отчего-то ещё более оборвавшись сердцем. "Неужели он меня не мог узнать?" -- обиженно думалось внутри, и инстинктивно сопоставлялось с этим грустным обстоятельством то обожанье, которое я так долго и искренно питал к дяде. "Так мы ему не нужны..." -- шептало возмущённое самолюбие...
В эту минуту Костя мигнул мне из двери. Я тихонько вышел.
-- Пойдём в диванную смотреть дяденькины вещи, я уж был сейчас!
Мы поспешно прошли через зал. Чужой лакей почувствовал очевидное неудовольствие при нашем появлении в диванную, но не смел нам этого сказать и продолжал свою разборку. Глаза наши разбежались, когда он стал вынимать из прекрасного глянцевитого чемодана, раскинутого на две половины, фарфоровые мыльницы, хрустальные флакончики, пушистые щётки, сияющий футляр с бритвами, серебряный дорожный прибор со стаканом и вилками, много-много вещей, из которых некоторые были отроду нами не виданы. Всё это так пахло холодом, всё так было ново и красиво.
Мне представлялось, что дядя вдруг войдёт и подарит нам все эти вещи; я раздумывал, кому из нас назначит он мыльницу с зелёным мылом, кому складное зеркало, кому футляр с очками... На стуле лежали стопою разные прекрасные платья, сюртуки и жилеты, прикрытые сверху пёстрым фуляровым платком и плетельною щёткою.
Мы быстро пересчитывали все эти панталоны, пальто и жилеты, чтобы тотчас известить о своих открытиях сестёр, нянек и остальных братьев. На круглом столике у постели я нашёл маленькую книжечку в необыкновенном переплёте, и ни одной минуты не сомневался, что она была привезена Ильюше. Кому же другому, он один у нас учёный. Мы долго ждали, что лакей (которого звали Виктор, по исследованиям Кости) вытащит изпод белья привезённые нам картинки; но картинки не являлись. Ужасно хотелось спросить у Виктора -- где же спрятаны конфекты и сколько их? Но это было крайне неприлично, и никто из нас не решился бы на такой стыд. Веровали, что судьба сама откроет нам тайну; но тщетно. Конфекты скрывались так же упорно, как картинки.
Бельё у дяденьки совсем не такое, как у нас в доме! Какие у него тоненькие полосатые носки, какие вышиванья на рубашках -- нас просто смех разбирал; как барышня -- всё тонкое да нежненькое носить, иронически думали мы. "Галстухов-то, галстухов! Какой же он может быть казак, коли такой модник!" -- шептал мне Костя. Но особенные наши насмешки возбудили несколько пар полусапожек, глянцевитых и лайковых, с разными пуговками и колечками; они были такие маленькие и аккуратные, как будто женские. Виктор назвал их банчужками и был встречен взрывом смеха; побежали за Петею, чтобы предать их достойному поруганию... Петя пришёл, всхлипывая подавленным хохотом от переданного ему прозвища банчужек; при виде их он схватился за нос и долго трясся в порыве отчаянного смеха, мотая головою и указывая на них пальцами.
-- Это бабьи башмаки, ребята, -- сказал он презрительно, -- нашему брату и сапог дай Бог вынести... Небось бы растерял свои банчужки, коли бы его по олешнику пустить или через хитровское болото... Нам, брат, не танцы танцевать, а для бою, да для похода... Мы не французские модники, а вольные казаки...
Петя беглым взором окинул остальные статьи туалета и сказал с торжествующим смехом:
-- Бонапарту не до пляски, растерял свои подвязки!
Эта выходка казалась нам верхом остроумия и молодечества. Помирая со смеху, мы выбежали за Петрушею в коридор и потом в девичью; Петруша бежал, засучив рукава до плеч, удальски махая кулаками направо и налево, и со всего размаха прыгнул к девкам на стол.
-- Моё тело распотело, разгуляться захотело! -- кричал он вызывающим тоном, подбоченясь по-казацки и победоносно глядя на испуганных девушек с высоты завоёванного стола…

ЕВГЕНИЙ МАРКОВ (1835 - 1903. дворянин, писатель-путешественник, этнограф)
Tags: семибратка
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments