germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

А Я ЛЮБЛЮ ЛОШАДЬ (СССР, 1960-е). - VIII серия

в предрассветной мгле кладбищенскими аллеями бежал Редька с карбидным фонариком — с Маркизом управиться и в школу, чтобы поспеть за пять минут до звонка.
Времени не хватает, день в декабре короткий. Забыв пообедать, в стайке таких же, как он сам, после школы расчищал конкурное поле от снега, таскал сено на вилах, чистил наждаком грязное железо трензелей, мундштуков.
— Дайте я ее оседлаю, — просил Полковника, пытаясь взобраться на неоседланную лошадь.
Он не мог дотянуться до холки, чтобы уцепиться. А лошадь-то ведь со всех сторон гладкая. И старшие подсаживали его, ухватив сзади за ногу.
Люди, занятые по горло, — вот кто с утра заполнял манеж и конкурное поле: милиционеры из конного взвода, ученики, кузнец Иван. Тут было настоящее дело, оно-то и привлекало ребят. И страшнее всего было не успеть выучить уроки. Петр Михайлович требовал показать ему дневник и звонил по телефону Семену Ильичу, справлялся. Чуть что неладно — прогонял.
Прибегая из школы, Редька нехотя нес дневник в конторку Полковника. Попона на стене, шлем и картинка из «Огонька» — красавица на коне. А на подоконнике красная эмалированная кружка, осколок гребня, чьи-то железнодорожные билеты… Он все здесь знал, до последней катушки черных ниток. И не хотелось уходить. Тут ему было не скучно.
Трофимыч подтрунивал:
— Кто ж мотоцикл спалил? А я знаю кто. Ты и спалил. Жупан забыл сменить — дымом пахнет! Поставишь магарыч — промолчу.
Трофимыч все предметы называл по-своему. Редьке это нравилось: полковничье полотенце на стене Трофимыч величал рушником.
Бросив дневник на стол, Редька вырывался из цепких рук Трофимыча на конкурное поле. Тут каждый день события. И все кони разные.
Одного коня никак нельзя было «отработать». Не давался он ни опытным конникам-милиционерам, ни даже Полковнику. А девчонка из седьмой школы села и поскакала. Дала шенкеля, и сумасшедший конь, храпя и развевая гриву и хвост, распластался в воздухе, пожирая пространство. Полковник догнал, перехватил, повис на уздечке. И у коня и у Полковника глаза диковато смеялись. А девчонка задохнулась, не знала, смеяться или плакать.
— Ты теперь его не ласкай, не наказывай, а промни хорошим шагом, — посоветовал Полковник девчонке.
Все ребята сгрудились и слушали.
— От людей можно сховаться, но от коня не сховаешься: не боится он тебя! — дразнил, кричал издали Трофимыч.
— Зато любит! — пробормотала девчонка. И по ее голосу было понятно, какой ценой досталась победа. Она наклонилась с коня над Полковником и говорила ему: — Никого не признает, а меня любит! Кузнецу рукав оторвал и вас, дядя Петя, два раза сбросил. А меня — ничего, любит.
Она была совсем маленькая, похожа на ту, что на дворе конфетные бумажки собирала. И Редька ей позавидовал.
Авдотья Егоровна после работы приходила за Редькой, как некоторые другие матери, — приносила из столовой еду, искала в толпе ребят. Сосед по дому, Полковник, — седой, в распахнутом реглане, под которым видна ковбойка, в зеленых галифе, в испачканных, мокрых сапогах — держал переднюю ногу коня, в компании милиционеров и кузнеца разглядывал треснувшее копыто. Вполголоса спрашивал ее:
— Ну, зачем пришла? Он же был в школе. Я сам проверил.
— Боюсь, как бы не убился.
— Коня не надо бояться. Я верблюдов в детстве боялся. — Он отводил женщину в сторонку, закуривал трубку. — Ты на него хомут не вздевай. Ему, понимаешь, хочется солнца, а идет дождь. Хочется поскорей воскресенья, а только вторник. Хочется гонять футбол, а простудился. Хочется, чтоб тебя поняли, а ни черта не понимают! — Полковник показывал, где искать Редьку.
Мать совала Редьке в руку пирожок, вздыхала:
— Будешь голодный, голова закружится, упадешь с коня и убьешься… Сапоги-то заляпал твой Полковник. Надо же так измазаться!
Уминая пирожок за обе щеки, Редька старался ей втолковать, почему Петр Михайлович вызывает всеобщую любовь и уважение. Моет ли сапоги в ледяном ставОчке, лежит ли в конюшне на сене, читает ли газету в конторке — все ученики смотрят и смотрят, со всей зоркостью караулят, когда пойдет из манежа домой, чтобы провожать гурьбой. Пусть все видят: идут с Полковником, живут в одном доме с Полковником. Редька презирал всякие нежности, но тут хотел, чтобы мать его поняла.
— Он же крестьянствовал! — взахлеб объяснял он матери, не сводя глаз с Петра Михайловича. — С шести лет сидел на лошади! Дед еще постромками его привязывал. Погонычем был в Сальской степи.
— Что такое погоныч?
— Три лошади плуг тащили, а Петр Михайлович на средней сидел. Это и есть погоныч. А плуг был тяжелый, аксайский.
— Это он сам рассказал?
— Сам рассказал. Дед ему не давал пшеницу сеять, только овес и ячмень. И на пяти лошадях пахал! Дед уйдет в церковь, а он наставит прутиков на лугу и скачет с шашкой. Р-раз — и все прутья срежет! Лошадь, бывало, ерундовая, злющая, а он: «Дайте я ее подседлаю». И знаешь, мамка, другая лошадь взрослых не слушается, а под мальчишкой идет. — Он помолчал и вдруг спросил: — А ты верблюдов видела?
— Только в зверинце.
— А я боялся бы верблюдов. (- ненадо так копировать учителя, Редька. – germiones_muzh.)
Уже в сумерках зимнего дня возвращался домой. Очень усталый, а еще надо навестить Маркиза. Немного кружилась голова. Может, от голода? Пахло торфяным дымком из низких оранжерейных труб. Запах дыма вызывал слюну. Он озабоченно проверял себя: откуда же эта слюна? Грузовик возле оранжереи слюны не вызвал. Милиционер, возвращавшийся из города, слюны не вызвал. Он успокаивался: значит, еще не так голоден, чтобы упасть и убиться.
Он уносил в себе прожитый день: голова кружилась от усталости, перед глазами скакала девчонка из седьмой школы, во рту — голодная слюнка, в ладонях — тяжесть полного ведра и запах конской шерсти. Он был счастлив оттого, что все рассказал матери о Полковнике. Впервые сумел окатить водой рыжего коня — всего, от холки до хвоста, — и ладонями отжал воду с крупа, да так сильно, что мускулы под кожей у коня дрожали и в электрическом свете денника переливалась холеная влажная шерсть. Ох как хорош был прожитый день!
Но когда он пришел на свой двор, уже безлюдный в такой час, его вдруг охватило ощущение тревоги: почти на всех окнах пятиэтажного дома были подвешены скрученные веревками или шпагатом елки. Вид у них был такой несчастный, будто их изловили в лесу и связали. За ним водилось и раньше — выдумывать, чего нет на самом деле, — он не боялся своих выдумок. Но сейчас даже вспотел от мысли, что связанные елки неспроста связаны, оттого что увидел в глубокой тени за углом церкви милицейскую машину. И возле нее курильщиков. По тому, как упрятали милицейский «бобик» и как попыхивали возле него огоньки сигарет, он догадался, что за кем-то приехали, кого-то должны увезти.
Лунный свет заливал просторный двор, на снежной горке баба-яга прогуливала пуделя. В сиянии луны роилось и исчезало в испуганных глазах Редьки это видение старухи с ее белым псом. И по какой-то необъяснимой догадке он тотчас решил, что старуха знает, за кем приехали, кого увезут. Знает! И вот вышла, чтобы увидеть, — ждет. Он сжался в комочек и скользнул сторонкой. С кем же, если не с ним, вышла проститься баба-яга.
Какая-то минута, одна-единственная, отсекла хорошо прожитый день от этого зловещего, облитого лунным светом двора. И вот он крался, измученный страхом, не зная, куда податься, чтобы спастись от самого страшного — от предстоявшего ожидания расплаты. Сейчас будут брать Цитрона и всю «кодлу». Чего они только не натворили: напивались и горланили, срывали шапки с прохожих, разворовали не один телефон-автомат, угрожали расправой Ваське Петунину. И Редьку поставили на колени. Им наказание будет по заслугам. Но по справедливости ведь и его должны взять! (- да. По справедливости и тебя. Но есть на свете еще и милость. – germiones_muzh.) Как пить дать возьмут. Но лишь бы врозь! Лишь бы не сегодня! Сейчас самое страшное — это очутиться с ними в одном «бобике». Чего же они там медлят, милиционеры, покуривают?
У трех освещенных окон полуподвала, где помещался красный уголок ЖЭКа, стояли беспечные люди. Слышался звук баяна. Но и топот ног в красном уголке, и этот беспечный перебор пляски представились Редьке топотом неумолимой погони.
Он побежал домой. Приоткрыл дверь — милицейская фуражка на комоде. Кровать Редьки у самой двери, за шкафом. Он неслышно юркнул на кровать. Затаился, обеими руками опершись на одеяло.
За столом были двое: мать и Потейкин. Они вели обычный разговор. Мать рассказывала об отце, о его работе, о Маркизе, который записан в годовой план доходов оранжереи.
— А как же… — соглашался Потейкин. — Коне-часы, коне-дни. Хотя они дешевые, а ну-ка помножь их. Сколько рабочих дней в году?
— Это только шалых детей растить трудно, — сказала мать. — А планы выполнять куда легче.
— Трудно? — вдруг со всей душевностью спросил Потейкин. — Так зачем же рожали, Авдотья Егоровна? Одна несуразность.
— Да я б еще пятерых народила, товарищ Потейкин! — жарко заговорила мать. — Ведь никакой другой красоты нету! Ни уюта, ни семейного ужина. Когда нет никого, чтобы доброе слово сказал… А тут сокровище! Он у меня вот какой был! Сверчок! Тут что я, что Валя Терешкова, что сама английская королева, мы все равны! Все матери. Как же отказаться от единственного света в окошке?.. Ну и подворотничок же у вас, Анисим Петрович! Как мышь, серый. Постирать некому? А еще офицер!
Редька заглянул в комнату из-за угла шкафа. Мать была, как обычно, скромно одета, но только не по-всегдашнему оживленная. Неужели думает его спасти такими разговорами? Страшнее всего было, что Потейкин в такой ужасный час сидел с расстегнутым воротничком, даже грустный, вежливый с виду, а мать рылась в ящике комода, искала белый лоскут.
— Свежий пришью, — сказала мать. — У меня кусок полотна остался от наволочки.
Они негромко смеялись, как будто все главное уже решено и они условились ни о чем важном не говорить. А только смеяться.
— Теперь у меня пуговицы все на месте. И петля на кителе в порядке. Еще не знаю, как кисель варить. Если позволите, приду за крахмалом, — смеясь, придумал Потейкин.
— Не ходили бы вы к нам, — вдруг перестав смеяться, осторожно сказала мать. — Люди что думают.
— Не буду, — помолчав, печально отозвался Потейкин.
Редька выскользнул в коридор. Никому он не нужен. Вдруг появилось такое чувство, что от страха можно отмыться. С мылом и мочалкой, как после поджога, в темной комнате Раузы. Сегодня она была дома, но Редька ей доверял, не боялся ее, жаль только, что неразговорчивая. И сейчас она впустила без слов. Белка кружилась на подоконнике. Котенок подрос, костлявый, длинный, — вытянувшись, спал на чистой постели. Он взял котенка на руки.
— Спит, — помолчав, сказала дворничиха. — Ты лучше пойди в красный уголок, там елка.
— Мне с Куциком интереснее.
— Как ты его зовешь?
— Куцик. У него хвост короткий. — Он отдал Раузе спящего котенка.
— Чего к себе не идешь?
— Там Потейкин.
— Ну и что ж?
— Он меня увести хочет.
— Как увести? Выдумываешь ты все, Редька.
— Да так. Возьмет за уздечку и уведет. Все говорили: он добрый, выручит. А я добрый? — озлобляясь, спросил Редька и сам ответил: — Глупости это! Зачем это нужно — быть добрым?
— Сам-то кормишь Маркиза? И котят поил молоком. Зачем это нужно? — тоже почему-то волнуясь, спросила Рауза.
— Затем, что Маркиз лошадь! Его жалко. Он никаких слов не выдумывает — «совесть» там, глупости разные… — Он запнулся и вдруг, сам не понимая себя, сказал со всей решимостью: — Уведу Маркиза!
Как это раньше не приходило в голову? Мгновенно представилось, что дружба с Полковником и поцелуй Бедуинки были только подсказкой того, что он должен сделать.
— Куда ж ты его уведешь? — спрашивала дворничиха.
Он не слышал. Он вспомнил, как отец терпел по двадцать пчел на больном плече. И ему самому нет другого исхода, как вытерпеть все, что придется, но только увести Маркиза, спасти, пока их не разлучили. Пока его самого не сунули в «бобик» эти курильщики.

В темном углу двора милицейский «бобик» светился зарешеченным окном. Открывалась и закрывалась его задняя дверь. Мелькали фигуры. Но Редька, выйдя на двор и поглядев издали, ничего уже не боялся. Он знал, что нужно делать. Больше никто не будет ему приказывать, он сам распорядится. Когда жгли мотоцикл, не его было дело. Теперь смотрите!
Он вошел в комнату, как мужик, — сильно зашаркал сапогами на половике. Мать — сама не своя, красивая и злая, — вытирала посуду полотенцем, ходила по комнате, прибиралась. Пока Потейкин сидел в гостях, она ничем себя не украсила, а сейчас, одна в комнате, зачем-то надела шелковую блузку, волосы подобрала с затылка по-модному. На Редьку даже не взглянула.
Из-под подушки он извлек залоснившийся лошадиный потник, протянул матери:
— Почини, заштопай!
— Еще что придумал. — Она разбирала в зеркале свои морщинки. И ей, кажется, не нравилось ее лицо.
— А воротничок этому пришила?
— Этому. Так ведь он человек.
— Какая разница?
Он говорил отрывисто, ожесточенно. И мать, взглянув на него, снисходительно посмеялась его словам.
— У Маркиза души нет, а у Потейкина есть. И у тебя есть, сынок. Маркиз разве нам ровня, глупенький? Душа только у человека. (- трудный это вопрос, Авдотья Егоровна. Неоднозначный. - germiones_muzh.)
— А у тебя душа есть?
Ох как пристально взглянул Редька на свою мать — она-то не видела! Он всматривался в ее подобранные с затылка волосы, а в зеркале — углем подведенные брови и нарисованные губы. Зачем это ей понадобилось — она же старая! Он в первый раз спросил себя — какая она, его мать? Но предстояло большое дело, и не было времени размышлять.
Милицейский свисток просверлил ночную тишину. И еще. И еще свистки.
— Твой Потейкин, — злобно сказал Редька и взялся за шапку.
— Твой, — повторила мать. — Таких людей поищи. Удивительный дядька. Приказал себе: водку можно пить только на фронте. Кончилась война, с тех пор не пьет.
— Что ж он, новой войны дожидается?
— Дурак ты, — коротко заключила мать.
Но когда обернулась, увидела, что сын стоит в двери и шапка у него в руке. Он как вошел — не разделся.
— А я думаю: повадился он к тебе, — без пощады проговорил Редька.
— Кого интересует, что ты там думаешь! — сердито крикнула мать. — Рано тебе думать! Где ты пропадал?
— Не знаю.
— Я тебя спрашиваю: где был?
— Не твое дело.
— Будешь отвечать?.. Ты что, глухонЕмый? Морда твоя нахальная!
Она хлестнула его по лицу тем, что подвернулось, — потником. Но Редька был точно каменный.
— Мало тебе? Хочешь еще схлопотать?
Она заплакала. Угольная слезка скатилась на светлую блузку и прочертила на ней след. Она всполохнулась и стала стирать этот след полотенцем. Редька не уходил, смотрел на мать. Она сняла блузку и стала разглядывать след от слезы. Тогда он засмеялся.
— Чего смеешься? Ну, чего смеешься, рана моя ножевая!
— Ты сейчас вроде ряженая, — сказал Редька и хлопнул дверью.

НИКОЛАЙ АТАРОВ (1907 – 1978. родился во Владикавказе. Во время ВОВ – военкор. Был главредом журнала «Москва», отстранен за отход от партийной линии)
Tags: Редька
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments