Курбский ходил в любимых у царя, в почестях был и славе, хотя после поражения под Невелем, где его разбил литовский гетман Радзивилл и где сам князь получил тяжёлую рану, царь поохладел к нему. Ещё весной он назначил его наместником в Дерпт, но рана не дала князю тотчас отправиться в Ливонию, и он задержался в Москве.
Царь не торопил его и даже гостинцы посылал, однако Курбский подозревал, что Иван лицемерит: не по случайной прихоти и не для особо важных дел, казалось князю, отправлял он его в Дерпт. Туда же — два года назад — отправил он и опального Адашева, который и помер там — то ли от горячки, как говорили князю, то ли от яда, как думал он сам.
Недоброе предзнаменование чуял в этом назначении Курбский. Уже давно, с тех самых пор, как царь отдалил от себя Сильвестра и Адашева и яростно завраждовал с Боярской думой, закралась в душу князя тревожная смута и не отпускала его, не давала ему покоя. Видел он, как изменился царь, как загорелся настырной злобой и ненавистью ко всем, кто ещё недавно был дорог ему и близок. Видел князь, как один за другим попадали в опалу, изгонялись в ссылки, бежали в монастыри его единомышленники и друзья, и всё стремительней, всё настойчивей надвигалось на князя страшное предчувствие неотвратимой беды, что занеслась и над ним. (- Иван еще не набрал обороты. Опричнина впереди. - germiones_muzh.)
С грустью и болью думал он, что, быть может, никогда более уже не доведётся ему видеть Москвы, слышать её колокола, ходить в её храмы, думал и сам не понимал — почему прихлынули к нему эти мысли, почему уныние, никогда ранее неведомое ему, вдруг обуяло его с такой силой? И, как прежде, кинулся он в свою заветную келью, к своим свиткам и книгам, надеясь в их спокойной мудрости обрести необходимую ему твёрдость и силу.
Слуг он всех отпустил, даже сторожей не оставил у ворот. Один только Васька Шибанов, верный и незаменимый его служка, оставался на конюшне, чтобы утром подать князю коня.
Ярко горели три толстые свечи… Князь быстро, нервно писал на большом листе отбелённой голландской бумаги, часто откладывая перо и надолго погружаясь в угрюмое раздумье.
…Выученник мудрейшего и благочестивейшего монаха с Нового Афона — Максима Грека, Курбский с малых лет пристрастился к чтению и писанию. Максим Грек исправлял и переводил на славянский язык разные богослужебные книги, толкования их, переводил апокрифы, исторические сказания из греческих и латинских книг, хранившихся в московских монастырях, и приобщал ко всему этому молодого княжича, напитывая его целомудрием и умиротворяя юную душу премудростью богословия. Но ни знания, ни благолепие его отрочества, ни иноческие наставления добродетельнейшего учителя возлюбить худые одежды, худую пищу, огорчать плоть суровым житием не убили в Курбском дерзкий и мужественный дух воинственных предков его — удельных ярославских князей. Не ряса стала его одеждой, а стальные доспехи воеводы, и стезя войны повела молодого князя к славе и почестям. Он ходил на Казань, бился под Астраханью, воевал в Ливонии… Ратные дела, походы, сражения наполнили князя суровым равнодушием и презрением к праздной мирской жизни: не любил он ни царских пиров, ни буйных потех со скоморохами, ни соколиной охоты, куда часто зазывал его царь… Но страсть к книгам, к чтению, к писанию не вытравилась из него.
Память о своём наставнике, обвинённом в ереси и свезённом в оковах в Иосифо-Волоколамский монастырь, непроходящей болью жила в душе князя, но суровая судьба, постигшая его учителя, останавливала князя от прямого противления. Он прятал и таил в себе чувства, горько сознавая своё бессилие изменить что-либо в том укладе, который омрачал жизнь на Руси. Он терпел и молчал, предпочитая умереть на поле брани, нежели на плахе. Но иногда его захватывало необоримое желание открыть кому-то свою душу, излить свою боль, свою тяжесть, всё своё негодование, скопившееся в нём за долгие годы…
Его учителя, наставника и духовника уже не было в живых — он умер в заточении, испытав до конца ненависть своих недругов. Но оставался ещё один человек — старец далёкого Печерского монастыря во Пскове Вассиан Муромцев. Приверженец и единомышленник Максима Грека, ушедший из Москвы ещё в княжение отца Ивана, дабы не зреть распутства и бесчиния московского духовенства, и принявший старчество в Псковско-Печерском монастыре, Вассиан Муромцев избежал участи Максима Грека. Старчество было неприкасаемо и чтимо особо, чуть ли не наравне со святостью, и никто — ни князь Василий при жизни своей, ни освящённый собор — не посмел посягнуть на Муромцева.
Вассиан жил тихой, затворнической жизнью, но дух праведности и благочестия шёл от него по Руси: сказители на ярмарках вели о нём сказы, бродячие богомольцы поминали его в своих молитвах, нищие на папертях его именем выпрашивали милостыню…
Этому-то человеку и писал Курбский, тревогой, обидой и горестью наполняя своё послание: «Многажды-много челом бью, помолитесь обо мне, окаянном, понеже опять многие напасти и беды от Вавилона на нас кипети начинают. Словно пожар лютый возгорелся на лице всей земли нашей, и премножество домов зрим от пламени гибнущих… И кто угасит сей пожар, и кто от таковых лютых бед избавит? Где лики пророков, обличающих неправедных царей? Где тот святитель, что воспретит царю законопреступление?..»
Иван вошёл легко и неслышно. Только тень от него метнулась по стене — хищная, настигающая… Курбскому почудилось, будто она впилась в него, навалилась и придавила к стулу. Он даже плечами повёл, чтобы избавиться от этого чувства, и приподнялся…
Иван шагнул к нему, положил руку на плечо:
— Сиди, князь…
Курбский почувствовал, как кровь вдруг разом прихлынула к тому месту, где лежала рука царя.
— …Небось дивно тебе, — начал Иван и не договорил, словно мигом позабыл, что хотел сказать.
Прямо перед ним на столе лежало написанное, и Курбский услышал, как дрогнули царёвы пальцы, лежавшие у него на плече. Курбский поднял на него глаза, не пряча дерзкой насмешливости: ему нестерпимо захотелось увидеть, как по-холопьи, бесстыдно и воровато, бегают по его эпистолии Ивановы глаза. Он впился взглядом в Ивана, готовый чем угодно заплатить за удовольствие видеть его позорную приниженность, но Иван, скосившись на него, перехватил его дерзкий взгляд и отстранился — устало и равнодушно. Курбский, ожидавший иного, разом сник, будто лопнула в нём та самая жила, на которой держались его дерзость и бесстрашие.
— Всё монахам пишешь, — глухо, но беззлобно сказал Иван и отошёл к стене, придавив собой свою тень. Он стоял рядом с маленькой, вжавшейся в стену тенью Курбского — громадный, сильный, грозный… — Душеспасители твои! — Он криво усмехнулся. — Не больно ль мы им доверяемся?! Злохитрством юродивым проникают они в наши души и вьют там гнезда змеиные. Нам, сильным от дедов наших, не пристало, князь, чернцам души свои вверять. Лишь Бог один и утешитель наш, и судия наш.
Курбский тихо проговорил:
— Они в непрестанных молитвах о душах наших. Всё благолепное в мире оном — от них, государь.
— Чую, чую дух афонского мудреца, — не то с насмешкой, не то с завистью сказал Иван. — За то тебя и люблю! Знаю мысли твои, князь, душу твою знаю… Но люблю. За ум твой! А буде, и за то, что духом с тобой мы едины.
Он пристально посмотрел Курбскому в глаза, сел, откинул полы шубы, упёрся рукой в колено, словно оберегаясь, чтоб не приклониться близко к князю, и высказал всё, что думал:
— Ты вон жалуешься на меня монахам, о нерадении державы и кривине суда пишешь, а я к тебе с любовью пришёл… Я, государь, которому ты крест целовал, пришёл тебя просить, чтоб ты крестоцелование своё не преступал, чтоб верным остался мне… Понеже и ты в недруги уйдёшь, кто ещё останется?
Голос Ивана, грудной, надрывный, как приглушённый стон, заполнял всю келью и не исчезал, не растворялся, а всё скапливался, скапливался, сгущаясь и тяжелея, как туча в грозу, и чем дольше говорил Иван, тем бесприютней становилось на душе у Курбского… Он чувствовал себя чужим в этих стенах, и всё окружающее тоже казалось ему чужим, словно не Иван пришёл к нему в дом, а он к Ивану. Иконы, книги, свитки, ковры, оружие — всё, что всегда радовало глаза князя, что с любовью и старанием было собрано им, всё вдруг стало никчёмным и ненавистным. Уют, тишина, покой были разрушены, и князь с отчаяньем начал сознавать, что никогда уже в этом доме он не найдёт той свободы и того радостного одиночества, которые всегда обретал в этих стенах.
А Иван говорил и говорил, настырно и зло, и совсем не как царь, а как простой мужик, и всё в нём было мужичье: и большие жилистые руки, и неряшливая бородёнка, и голос, и глаза — лупатые, как у торгаша с торгового ряда, — только злость была — царская. Она была с ним всегда, эта его злость, даже и тогда, когда он пребывал в благодушном настроении.
— Чую, Богом назначено мне Русь возвеличить и всем её недругам воздать по заслугам! — Иван встал, снова отступил к стене. Он словно боялся пустоты за своей спиной. — Ради сего святого дела никого не пощажу — себя також! Ты супротив пойдёшь — и тебя… Но лучше сему не быть! Хочу тебя другом иметь, как прежде!
— Я холоп твой, — стараясь не выдать дрожи голоса, ответил Курбский. — Дружба твоя мне в милость.
— К холопам царь не пойдёт самолично… И милость моя тебе не в честь. Не искал ты её лизоблюдством…
— Царская милость всегда в честь. А немилость — в беду.
— Упрёк в твоей душе лежит, тяжёлый упрёк… Выскажи его! Но паче — смирись! Оставь упрёки в себе. Знаю, ты с ними был… С Адашевым купно стояли во всяком деле… Старания ваши не дурны были… Но коли мне назначено Богом Русью править, како ж я могу по вашей мысли ходить?
— Мы того в намерениях не держали. Мы, как и ты, о Руси пеклись.
Иван снова приблизился к Курбскому, стал за его спиной, положил ему руки на плечи. Курбский услышал его прерывистое, взволнованное дыхание.
— Пусть им… Их уже нет! И они не стали бы стоять за тебя, как ты стоишь за них. Не озлобляйся, князь, не слушай наветчиков и злопыхателей! Нашепчут они тебе всякого… Да токмо я один знаю, как будет. Не в ссылку тебя ссылаю… Слава твоя и искусность военная будут врагов наших в тревоге держать — для того и едешь ты в Ливонию. Уцепиться нам надобно за землю немецкую… (- тебе неудастся. Недобитая Литва объединится с Польшей в Речь Посполитую, Швеция вступит в войну на их стороне - и ты потеряешь всё завоеванное. - germiones_muzh.) В крепостях повоёванных укрепиться, дабы не выбили нас оттуда, войско в исправе держать… Верная и искусная рука потребна для сего. Не будь тебя, князь, сам принуждён был бы пойти!
«Не верю!» — хотел крикнуть Курбский, повернуться — чтоб лицом к лицу — и крикнуть прямо в глаза Ивану… Но вместо этого спокойно произнёс:
— Я свой долг исполню, государь.
Иван снял руки с плеч Курбского, сопнул, как застоявшийся конь, тяжело отступил к двери:
— Пришёл я тебе большее поведать, да, вижу, зря пришёл. Прощай, князь!
Иван помедлил, ожидая, что Курбский в последний момент оставит своё упорство. Но Курбский молчал. Он не принял Ивановой искренности, не поверил в неё, и между ними уже навсегда разверзлась пропасть, которая разделила не только их — которая разделила Русь, разорвала её уклад, которая через многие судьбы пролегла чёрной бедой, и никто из них — ни Иван, ни Курбский — не сознавал ещё всей жестокости и всех последствий их разрыва.
— Прощай, князь, — совсем уже тихо повторил Иван. — Исполни свой долг… Не передо мной — перед отечеством (- чего тебе, конечно, недостаточно. - germiones_muzh.)…
ВАЛЕРИЙ ПОЛУЙКО «ЛЕТА 7071»