отец вернулся, когда его не ждали. Мать была на работе. В тот вечер девчонки, продававшие георгины, находились под особым наблюдением Редьки. Он и сам не понимал, зачем он к ним привязался. Крался с подветренной стороны, точно охотник за антилопами. На асфальте у входа в церковь, где обычно гроб выносят из автобуса, девчонки писали мелом и поглядывали на Редьку. Он прыгнул — они разбежались. Осталась надпись большими буквами: «Редька, не коси глаза! Мы над тобой смеемся!» Он погнался за ними. А одна, пока он гонялся по всему двору, успела нацарапать: «Твой отец вернулся. Опохмеляется!» И Лилька в форточку крикнула:
— Отец тебя ищет! У кого, говорит, ключ от квартиры?
Он все на свете забыл от радости. Понял, где искать — в толпе мужиков возле палатки! Всех растолкал. Отец уже отстоял очередь и сейчас любезничал с тетей Глашей. Она высилась в своем окошке. Толстая, в белом халате, скрестив на груди руки, слушала, ожидая, пока освободится стакан. Отец был в кураже, болтал без умолку. Слабо прижал сына больной рукой к себе. Прижать-то прижал, а вот понял ли?
И Редька вдруг как-то сник, коротко осведомился:
— Отсидел? Что ж не дождался дома выпить?
Отец стаканом показал на тетю Глашу.
— Ты ее слушайся! — подольщался к ларечнице, потому что она угощала в кредит. — Это наш доктор, сынок, наш доктор!
Кто-то чужой смеялся: а ведь похоже! Кто-то подталкивал отца в спину.
— Отсидел? — повторил Редька.
— А тебе что? — разозлился отец. — Вот запру в комнате, отсидишься! — Он выхватил ключ из его рук и отвернулся.
Редька выбежал из толпы.
Много пустых ящиков громоздилось у черного хода фабричной столовой. Там жгли ненужную тару. Дожидаясь матери, Редька постоял у костра. Сейчас он почему-то впервые понял, что от отца мало проку. Разве он спросит: как ты живешь, почему в школе неинтересно? Если бы отец спросил, что случилось раньше, двойки или тот карниз, по которому он прогулялся на втором этаже, из окна в окно, на глазах всего класса. Что раньше? Агния Александровна говорит: учится плохо и хулиганит. А на самом деле отыграться хотелось ему, отыграться после двоек — вот и пошел по карнизу.
Две женщины в грязных халатах вынесли тяжелый котел. Он узнал мать, а та его не сразу заметила за дымком костра.
— Твой явился, — сказала вторая.
Мать убрала прядку со лба, кивнула Редьке.
— Мой.
— Хороший он у тебя.
— Хороший, когда спит. Я его только спящего и люблю.
— Небось только и видишь, когда спит.
Вторая была старше матери. Седина у нее в волосах.
Когда он подошел к матери, на пороге вырос, вытирая руки полотенцем, знаменитый шеф-повар Ефремыч — тот, которого «забортовали». Лицо у Ефремыча создано для белого колпака: рыхлое, отвислые щеки, картофельный нос, надрубленный на конце. Никто не любит Ефремыча, а Редька всегда дразнит.
— Ну, чего уставился? — спросил Ефремыч.
— А тебе жалко?
— Нечего тут разглядывать, проваливай! Ишь какой отчаянный, никого не боится!
— А чего тебя бояться? Дай лоб пощупаю — может, рога растут?
Ефремыч рассмеялся. Мать покачала головой:
— Дети есть дети.
Они возвращались домой, тесно прижавшись друг к дружке. Серебром сверкала речка Луковка. Такие были тут хорошие места — луга примятые, еще травянистые после первого снега. И река, будто нарочно, чтобы удлинить свой путь, уходила вдаль широкими излуками. На берегу росли старые ракиты. В них шумели галки, они летали над головами матери и сына. А на другом берегу, в Заречье, куда вели деревянные кладки, зажглись огни районной ярмарки. Там, над деревьями, плыли лодочки аттракционов. Там слышалась музыка.
Редька склонил голову набок, следя за полетом галок, вращал тонкой шеей.
— Мамка, а верно, птицы людей называют — медленные?
Она сперва не поняла, потом усмехнулась:
— Выдумываешь. — И вслух повторила свою мысль: — Только спящего тебя и вижу.
Редька ни слова не сказал про отца. Он мстил ему за нехорошую встречу у палатки.
— Пойдем на ярмарку? — предложил он. — Чего мы дома не видали?
— Не купцы мы, сынок. Нам на ярмарке делать нечего.
Она присела на пенек, привлекла к себе, прижала ногами. Он потрогал мягкий платок на ее лбу, смахнул с него что-то — вправо и влево. Она покраснела, улыбнулась, как взрослому мужчине, от этой ласки. Тогда он застегнул верхнюю пуговицу на ее кофте, у шеи. И она позволила ему. И он еще взял ее палец своими двумя маленькими. И так они покачали свои две руки. Мать тихонько отталкивала его и гладила. Она была и нежна и груба с ним, все у нее смешалось в этот час.
— Красиво, правда, мамка? — говорил он, заставляя ее любоваться дальним горизонтом с деревьями, заречными огнями и аттракционами. — Мамка, ты когда-нибудь каталась на «чертовом колесе»?
— Я, милый, на таких колесах каталась…
— Голова не кружилась? Ну, пойдем, пойдем. Тут всего ничего.
Он тянул ее за руку. Она слабо сопротивлялась. Тогда он сказал:
— Зачем нам домой? Отец вернулся.
Он сказал об этом так, будто нашел главный довод, чтобы идти кататься на «чертовом колесе».
— Что ж ты сразу не сказал? — крикнула мать. — Как же он в квартиру войдет? Ключ-то, ключ у нас!
— Не беспокойся, я отдал. А ему и не понадобится: он у тети Глаши лечится. Ну пойдем!
— Лечится?
И опять она не сразу поняла, что он говорит. Вдруг глаза ее наполнились слезами. И странно: в ту же минуту улыбка осветила лицо. Авдотья Егоровна умела жить минутой: если есть радость в жизни, значит, еще повторится. Может, и бабушка скоро приедет. Ведь обещала.
И они быстро пошли над глубокой выемкой железнодорожного пути. Вечерело. Впереди горел зеленый семафор. Внизу блестели рельсы.
— Я тебе одну историю расскажу. — Она заглядывала в глаза сыну.
— Какую?
— Только это факт, а не сказка.
Поезд с его долгим грохотом и шумным ветром заполнил выемку полотна. Мать рассказывала про какого-то слона во Вьетнаме и смеялась. А он ничего не слышал. Наконец поезд промчался.
— …Представляешь, слон с медалями! В джунглях его все партизаны знают! На весь Вьетнам он знаменитый! Одну медаль ему дали за войну, другую — за трудовые подвиги. Это мне давеча Анисим Петрович рассказал.
Мать увлеклась, глаза ее помолодели.
— Ну и что… — хмуро протянул он. — Слон и слон. Подумаешь! — Он вдруг остановился. — Пусть не ходит к нам Потейкин. Мамка, пусть не ходит, пусть дорогу забудет!
Куда девалась радость минуты! Ей стало нехорошо, скучно. Что это сын так плохо о ней думает?
— Анисим Петрович хочет помочь тебя воспитывать. Ты-то вот никому не помогаешь. А он помогает.
— А я не люблю помогать. — Он сжался, поди разожми его.
— Когда тебе помогают, любишь?
— Это их дело, раз помогают — значит, это им нравится. Для себя делают, а не для меня.
— Ты так думаешь? — не зная, как возразить, спросила мать.
— Я так думаю.
— Сил моих нету… Бремя мое тяжкое.
Но когда тронулось под звуки шарманки огромное ажурное колесо под названием «Круговой обзор», когда поплыла, качаясь, и ушла выше деревьев их лодка и стал клониться и падать набок весь дальний, догоравший закатом горизонт с серебристой Луковкой, все позабыли мать и сын. Она прижалась к нему. Он схватил ее руку.
— Мамка, мамка! — крикнул он. — Ух, жизнь собачья!
И тоненько взвыл. Как обычно, когда ему нравилась эта житуха.
…Тетя Глаша запирала палатку на два тяжелых болта — крест-накрест. Расходились по домам ее последние клиенты. Дворничиха подметала снег, слушала, что ей говорит, какие инструкции выдает Потейкин.
— Этих троих еще до Нового года отправим, пусть сухари сушат на дорогу, только бы путевки достать, — негромко говорил Потейкин.
— Это правда, что они телефон-автомат очистили? — Рауза говорила как будто и не по-русски, гортанным голосом.
— У Цитрона на три рубля монеток нашли. Социализм построили, в космос ходим, а эти сморкачи… Одна несуразность.
Анисим Петрович был человек пожилой, добросовестный и честный и не мог бы сказать, что двор его полон воришек и хулиганья. Он знал многих хороших детей, дружил с их порядочными родителями, собрал из них актив в помощь детской комнате. И все же по роду службы хмурые мысли его одолевали, сказывалась близость кладбища: что ж, если даже хорошие девочки перед экзаменами срывают цветы с могил и несут в школу учителям в подарок… Он ловил их не раз и гудел: «Несуразица. Под протокол…» Рауза помогала ему ловить девчат, но не одобряла за мрачность взглядов.
— Костыря вернулся? — спросил Потейкин.
— …
— Где он?
— Пошел себе… позволять.
— А Авдотья Егоровна?
Рауза бросила быстрый взгляд на Потейкина, оперлась на метлу:
— Зачем Редьку пугаешь? Ходишь, пугаешь. Не ходи.
— Пусть боится, — сказал Потейкин и не скрыл за улыбкой смущения.
— Заяц пусть боится. А не человек… Человек не заяц! — твердо сказала дворничиха.
Потейкин понял, что ему не увернуться от разговора. Он не привык оправдываться за двадцать лет беспорочной службы в рядах милиции.
— Хулиган должен сызмала чувствовать запах закона, — сказал он памятные ему слова полковника из областного управления. — Для него закон должен быть соленый и горький на вкус… Чего ты на меня уставилась?
— Ты не к мальчику ходишь, а к матери. Нехорошо. Ты к ним не ходи. Что ты у них… вроде прописался?
— Я ей помогаю, — тихо сказал Потейкин. — Редька тоже в спецшколу глядит. Шариков у него не хватает. Сам себя на комиссии оговорил — зачем?
— Ты его тоже ушлешь?
— Что ты болтаешь, неразумная! И его мне жалко. И Авдотью Егоровну жалко. И отца тоже жалко… Так-то, Рауза.
Потейкин бросил окурок под метлу. А Рауза стала мести широкими взмахами.
…В тот вечер в комнате света не зажигали. Отец и мать стояли, облитые лунным светом. Мать стирала платки в мыльной воде. Отец в том же тазу мыл руки. Долго мыл — то обмылком, то пемзой. Его мокрые руки блестели при луне. А он их мыл, мыл.
— Разве ж там вымоешься? Только бы выспаться.
— Мучает тебя вино, — с грустью сказала мать.
— Не так я много пью, как обо мне говорят. А Редька молодец, Маркиза содержал в лучшем виде. Любит животных.
— Пока тебя не было, я в школу ходила. Агния Александровна советовала: «Отдайте его в продленный день». Это в другую школу, в городе. Значит, полчаса на трамвае. Я шла домой, думала: ох, у самой-то у меня день продленный!
— Зачем нам за школу держаться? — говорил отец. — Зачем ему школа? Твой Ефремыч повстречался, идет домой: и в руках, и в зубах, и наперекрест! — Он изобразил, как возвращается шеф-повар, нагрузившись продуктами из столовой.
Мать согласилась:
— Со злом бороться — против ветра плевать. Ну мы его прокатили на выборах. Нету его в месткоме.
Редька не спал. Его кровать стояла в углу за шкафом.
— Я ему вежливо говорю, — вспоминал отец свой разговор с Ефремычем. — «Ну, как — все носите, носите?» Он важно так отвечает: «Теперь каждый живет для себя. Ваши взгляды, папаша, далеко отстали. Я-то ношу из интереса. А ты, балда, за решеткой из-за чего побывал? Из-за стаканчика?» — Отец едко закашлялся сквозь смех. — А ты говоришь, школа! Что ты за школу держишься?
В окно светила луна. Плескалась вода в тазу. Редька лежал с открытыми глазами и не спал. Думал.
В комнате оставил записку: «Мама, я пошел в школу, там арифметика». Запер дверь. Ключ сунул в притолоку.
Лилька в халате, в туфлях на босу ногу висела на телефонном шнуре. Поприветствовала легким жестом, ощупала бигуди на затылке. Он остановился возле нее с портфелем.
— Хотя бы продали, а то сожгли! Ни себе, ни людям, — тараторила в трубку Лилька. — Вот и говорят: безмотивное преступление… Я по тебе соскучилась. Приезжай, все расскажу. — Она положила руку на плечо Редьки. — Редька, наш маленький, на стрёме стоял… Ну, что молчишь, Нюрка? А я с Васо уже по-грузински разговариваю: миминда рдзе, миминда пури… — И снова другим, заговорщицким голосом: — Жду, слышишь?
Редька знает, что Лилька всегда врет. Никакого нету грузина, а есть Петунин.
Она повесила трубку на крючок. Стояла, прислонясь к стене, блаженно глядя на Редьку.
— Ты чего такая веселая?
— Нейлоновую шубку Петунин подарил. Вечером будем обмывать — душа требует!
— Чего врешь! Васька в командировку уехал. А ты со мной погуляй.
Лилька тормошила гривку у него на затылке. На кухню прошла Рауза.
— Ты б хоть с ребенком, бесстыжая…
— Он еще новенький. На нем ограничитель стоит — не раскатишься!
Лилька дружила с Редькой, охотно прятала его портфель, когда он не хотел идти в школу. И сейчас он отдал ей портфель.
— И никакой не грузин. Чего ты врешь?
— Так интересней. От правды скучно. Вот ведь дед Мороз на елке всех веселит, а он ряженый.
— Зуб от Гитлера хочешь?
Он вытащил из кармана и показал ей продолговатый желтый предмет, похожий на обмылок. Это верно был зуб. Он вчера извлек его плоскогубцами из лошадиного черепа на свалке.
— Ты чего? — удивилась Лилька, разглядывая зуб, как если бы это было какое-нибудь колечко или брошь. — Зуб от Гитлера?
— Деньги нужны.
— Зачем тебе деньги?
— Значит, нужны.
— Сколько?
— Я знаю? Хомут нужно купить.
— А ты к бабе-яге, — прошептала Лилька. В глазах заиграли искорки. — Она мне продаст свою скатерть с голубыми павлинами. А зуб купит. Вот увидишь — купит! Ей как раз одного недостает!
Вот шкура! И над ним смеется! Грубо отобрав зуб, он пошел на кухню. Лилька смеялась беззлобно. Школьным портфелем била себя по голым коленкам и смеялась.
Баба-яга купила электрическую вафельницу и была недовольна ею. Носила по всем квартирам, показывала. Рауза недоверчиво оглядывала новинку: мало ли что придумают, все в дом тащить.
— Просто наказание! — жаловалась Васькина бабка. — Какие там вафли? Каждая вторая пригорает.
— Клади сразу третью, — посоветовал Редька и побежал.
На дворе играли в снежки. Он гонялся за кем-то и сыпал снег за шиворот. Вдруг сбились в кучу, а он посередине. Многие постарше, а он хоть и маленький, но всех огорошил.
— Не хочешь — не верь, — с безразличным видом говорил, не выпуская зуб из покрасневших пальцев. — Не знаешь, кто такой был Гитлер, чего ж ты лезешь, — говорил он, равнодушно отталкивая покупателя.
— Кто ж не знает. Дай посмотреть!
— А как звали, знаешь?
— Адольф. Ну-ка дай, говорю!
— А как его нашли, знаешь?
— В рейхстаге. Он в яме испекся. А ты дай поглядеть.
Но он крепко держал зуб.
— Из рук гляди. Я тебе говорю: зуб от Гитлера.
— Так тебе и поверили. Где доказательства?
— Эх ты! Скучно с тобой разговаривать. Деньги нужны, а то бы не продал.
Зуб пошел по рукам. Но он не выпускал его из виду.
— Врет он!
— А ведь верно: зуб. Да какой клыкастый!
— Сколько просишь?
— Сколько дашь?
— Говори цену.
— Хомут нужно купить. Достань хомут, я тебе даром отдам.
И вдруг вся стая прыснула кто куда: Полковник с пятого этажа схватил Редьку за плечо. Но зуб Редька зажал в кулаке. И Полковник, силой усадив его рядом с собой на скамейке, долго — палец за пальцем — разжимал кулачок. Наконец убедился — лошадиный зуб.
— Жулик ты! Чем торгуешь!
— Я не жулик.
— Жулик бессовестный. Слышал ты такое слово — совесть?
Редька сунул зуб в карман. Он уже отдохнул от страха.
— Слышал… Глупость! Боятся, вот страх и называют совестью. Это так, для красоты, говорят.
— Чего боятся?
— Ну, что попадет на орехи. Накажут. В спецшколу отправят.
— А ты в спецшколу не хочешь?
— Смотря в какую… — Он уже догадался, что лучше всего какое-нибудь коленце выкинуть.
— Ишь ты, разбираешься. Отвечай по порядку. Вот на войне солдаты бросались с гранатой под танк. Это что, по-твоему?
— От страха бросались. Деваться некуда, все одно погибать, так уж лучше быстрее. Вот и бросались. (Если взрослый дядя заводит ерундовский разговор, значит, не видел, как мотоцикл поджигали, можно не бояться. И Редька раздумывал, что бы еще отмочить.)
— Вот какая теория! — сказал Полковник.
— А почему вас Полковником зовут?
— Так, придумали. Меня зовут Петр Михайлович. Фамилия моя — Сапожников… Я как-то вечером стоял у окна, курил.
Редька слушал, задрав голову, глядя куда-то в небо. Так же, не повернувшись, спросил:
— Вы меня видели?
— Видел. Смотрю, горит мотоцикл. А я не люблю мотоциклы — это еще с войны, с лета сорок первого. Шумят они. Смерть возят в лукошке. Я, знаешь, лошадей больше люблю. Я ведь в нашем городе самый главный над лошадьми… Ты Маркиза любишь?
— У меня зуб не от Маркиза, а от Гитлера.
Сапожников не улыбнулся — Редька в первый раз заглянул ему в лицо. Раньше он всегда стоял за бритой головой Полковника. И не очень-то вглядывался. А голова у него лошажья: продолговатая сзади, очень крупный, мясистый нос, ощеренные длинные зубы и много морщин, как будто ремни уздечки. И странно: оказывается, пахнет он не трубочным дымом, а лошадиной шерстью. Как же он раньше не учуял, чем пахнет Полковник!
— А почему в трубку дуют? — ни с того ни с сего спросил Редька.
— А! Это чтобы пепел сдуть. — Сапожников, вспомнив, достал свою трубку.
— А вы кофе с молоком пьете? Любите?
— Очень.
— А яичницу с картошкой любите?
— Я возиться с едой не люблю, — с улыбкой ответил Сапожников.
— И я тоже. А вы любите, чтобы все было хорошо?
Он вдруг припомнил, как однажды Полковник шел домой через двор и на ходу читал газету, а из его портфеля, зажатого под мышкой, с обеих сторон торчало детское ружье. В другой раз — тоже вспомнилось, как многое непонятное, — он увидел Полковника на балконе, тот смотрел на солнце сквозь стакан с водой, и Редька догадался, что в стакане живая рыбка. И еще вспомнил, как однажды Полковник устал забивать «козла» под липой, попрощался и пошел от стола, а один «гигиенист», Архипов, сказал: «На нем шкура-то еще военная». Все воспоминания сейчас располагали к дальнейшему знакомству — просто удивительно, что часто не замечаешь хорошего человека: дурак из тебя идет!
— Приходи когда-нибудь к нам, — сказал Полковник, — мы тебе добрых коней покажем. Таких ты не видел.
— А где вы находитесь?
— Разве ты не бывал у нас на конюшнях?
— Нет, не бывал.
— Оранжереи знаешь? А дальше пойдут ветлы над оврагом, ипподром. А за ним дощатый забор — это наше поле для выездки. Такое слово слышал — конкурное поле? Там разные препятствия расставлены. А ты иди прямо до каменных конюшен. Когда-то был там конный завод графа Вревского, еще и графские гербы над воротами сохранились. Услышишь конское ржанье — тут я тебя и повстречаю.
Редька мысленно проследил путь, по которому его вел Полковник. Он знал всю эту дорогу: не раз бегал за отцом на ипподром. Он помнил и однорукую мельницу за оврагом, и графские гербы: там стоят бурые медведи на одной половине, а на другой — розовые мечи крест-накрест. Он мог бы сам рассказать всю дорогу до самых конюшен, откуда в город выезжает конный резерв милиции. Но сейчас почему-то хотелось, чтобы Полковник потрудился и сам объяснил, как до него добраться.
— А когда прийти? — спросил он после некоторого размышления.
— Когда очень понадобится. — И тут сверкнули диковато-веселые глаза Полковника. — Чтобы украсть самую высокую лошадь, цыгану не нужна самая долгая ночь! А ну, отдай зуб! — вдруг строго приказал Полковник.
И Редька, не противясь, вытащил зуб из кармана. Полковник поиграл им, подкинул раза два и спрятал в кошелек.
— А ты, часом, не знаешь песню «Кто там улицей крадется?» — спросил Полковник.
— Не знаю. У меня голос простуженный. Меня с пения отпускают.
Шел снег, он все выбеливал: и скамейку, и Полковника, и бараний воротник на зимнем пальтишке Редьки.
НИКОЛАЙ АТАРОВ (1907 – 1978. родился во Владикавказе. Во время ВОВ – военкор. Был главредом журнала «Москва», отстранен за отход от партийной линии)
— Отец тебя ищет! У кого, говорит, ключ от квартиры?
Он все на свете забыл от радости. Понял, где искать — в толпе мужиков возле палатки! Всех растолкал. Отец уже отстоял очередь и сейчас любезничал с тетей Глашей. Она высилась в своем окошке. Толстая, в белом халате, скрестив на груди руки, слушала, ожидая, пока освободится стакан. Отец был в кураже, болтал без умолку. Слабо прижал сына больной рукой к себе. Прижать-то прижал, а вот понял ли?
И Редька вдруг как-то сник, коротко осведомился:
— Отсидел? Что ж не дождался дома выпить?
Отец стаканом показал на тетю Глашу.
— Ты ее слушайся! — подольщался к ларечнице, потому что она угощала в кредит. — Это наш доктор, сынок, наш доктор!
Кто-то чужой смеялся: а ведь похоже! Кто-то подталкивал отца в спину.
— Отсидел? — повторил Редька.
— А тебе что? — разозлился отец. — Вот запру в комнате, отсидишься! — Он выхватил ключ из его рук и отвернулся.
Редька выбежал из толпы.
Много пустых ящиков громоздилось у черного хода фабричной столовой. Там жгли ненужную тару. Дожидаясь матери, Редька постоял у костра. Сейчас он почему-то впервые понял, что от отца мало проку. Разве он спросит: как ты живешь, почему в школе неинтересно? Если бы отец спросил, что случилось раньше, двойки или тот карниз, по которому он прогулялся на втором этаже, из окна в окно, на глазах всего класса. Что раньше? Агния Александровна говорит: учится плохо и хулиганит. А на самом деле отыграться хотелось ему, отыграться после двоек — вот и пошел по карнизу.
Две женщины в грязных халатах вынесли тяжелый котел. Он узнал мать, а та его не сразу заметила за дымком костра.
— Твой явился, — сказала вторая.
Мать убрала прядку со лба, кивнула Редьке.
— Мой.
— Хороший он у тебя.
— Хороший, когда спит. Я его только спящего и люблю.
— Небось только и видишь, когда спит.
Вторая была старше матери. Седина у нее в волосах.
Когда он подошел к матери, на пороге вырос, вытирая руки полотенцем, знаменитый шеф-повар Ефремыч — тот, которого «забортовали». Лицо у Ефремыча создано для белого колпака: рыхлое, отвислые щеки, картофельный нос, надрубленный на конце. Никто не любит Ефремыча, а Редька всегда дразнит.
— Ну, чего уставился? — спросил Ефремыч.
— А тебе жалко?
— Нечего тут разглядывать, проваливай! Ишь какой отчаянный, никого не боится!
— А чего тебя бояться? Дай лоб пощупаю — может, рога растут?
Ефремыч рассмеялся. Мать покачала головой:
— Дети есть дети.
Они возвращались домой, тесно прижавшись друг к дружке. Серебром сверкала речка Луковка. Такие были тут хорошие места — луга примятые, еще травянистые после первого снега. И река, будто нарочно, чтобы удлинить свой путь, уходила вдаль широкими излуками. На берегу росли старые ракиты. В них шумели галки, они летали над головами матери и сына. А на другом берегу, в Заречье, куда вели деревянные кладки, зажглись огни районной ярмарки. Там, над деревьями, плыли лодочки аттракционов. Там слышалась музыка.
Редька склонил голову набок, следя за полетом галок, вращал тонкой шеей.
— Мамка, а верно, птицы людей называют — медленные?
Она сперва не поняла, потом усмехнулась:
— Выдумываешь. — И вслух повторила свою мысль: — Только спящего тебя и вижу.
Редька ни слова не сказал про отца. Он мстил ему за нехорошую встречу у палатки.
— Пойдем на ярмарку? — предложил он. — Чего мы дома не видали?
— Не купцы мы, сынок. Нам на ярмарке делать нечего.
Она присела на пенек, привлекла к себе, прижала ногами. Он потрогал мягкий платок на ее лбу, смахнул с него что-то — вправо и влево. Она покраснела, улыбнулась, как взрослому мужчине, от этой ласки. Тогда он застегнул верхнюю пуговицу на ее кофте, у шеи. И она позволила ему. И он еще взял ее палец своими двумя маленькими. И так они покачали свои две руки. Мать тихонько отталкивала его и гладила. Она была и нежна и груба с ним, все у нее смешалось в этот час.
— Красиво, правда, мамка? — говорил он, заставляя ее любоваться дальним горизонтом с деревьями, заречными огнями и аттракционами. — Мамка, ты когда-нибудь каталась на «чертовом колесе»?
— Я, милый, на таких колесах каталась…
— Голова не кружилась? Ну, пойдем, пойдем. Тут всего ничего.
Он тянул ее за руку. Она слабо сопротивлялась. Тогда он сказал:
— Зачем нам домой? Отец вернулся.
Он сказал об этом так, будто нашел главный довод, чтобы идти кататься на «чертовом колесе».
— Что ж ты сразу не сказал? — крикнула мать. — Как же он в квартиру войдет? Ключ-то, ключ у нас!
— Не беспокойся, я отдал. А ему и не понадобится: он у тети Глаши лечится. Ну пойдем!
— Лечится?
И опять она не сразу поняла, что он говорит. Вдруг глаза ее наполнились слезами. И странно: в ту же минуту улыбка осветила лицо. Авдотья Егоровна умела жить минутой: если есть радость в жизни, значит, еще повторится. Может, и бабушка скоро приедет. Ведь обещала.
И они быстро пошли над глубокой выемкой железнодорожного пути. Вечерело. Впереди горел зеленый семафор. Внизу блестели рельсы.
— Я тебе одну историю расскажу. — Она заглядывала в глаза сыну.
— Какую?
— Только это факт, а не сказка.
Поезд с его долгим грохотом и шумным ветром заполнил выемку полотна. Мать рассказывала про какого-то слона во Вьетнаме и смеялась. А он ничего не слышал. Наконец поезд промчался.
— …Представляешь, слон с медалями! В джунглях его все партизаны знают! На весь Вьетнам он знаменитый! Одну медаль ему дали за войну, другую — за трудовые подвиги. Это мне давеча Анисим Петрович рассказал.
Мать увлеклась, глаза ее помолодели.
— Ну и что… — хмуро протянул он. — Слон и слон. Подумаешь! — Он вдруг остановился. — Пусть не ходит к нам Потейкин. Мамка, пусть не ходит, пусть дорогу забудет!
Куда девалась радость минуты! Ей стало нехорошо, скучно. Что это сын так плохо о ней думает?
— Анисим Петрович хочет помочь тебя воспитывать. Ты-то вот никому не помогаешь. А он помогает.
— А я не люблю помогать. — Он сжался, поди разожми его.
— Когда тебе помогают, любишь?
— Это их дело, раз помогают — значит, это им нравится. Для себя делают, а не для меня.
— Ты так думаешь? — не зная, как возразить, спросила мать.
— Я так думаю.
— Сил моих нету… Бремя мое тяжкое.
Но когда тронулось под звуки шарманки огромное ажурное колесо под названием «Круговой обзор», когда поплыла, качаясь, и ушла выше деревьев их лодка и стал клониться и падать набок весь дальний, догоравший закатом горизонт с серебристой Луковкой, все позабыли мать и сын. Она прижалась к нему. Он схватил ее руку.
— Мамка, мамка! — крикнул он. — Ух, жизнь собачья!
И тоненько взвыл. Как обычно, когда ему нравилась эта житуха.
…Тетя Глаша запирала палатку на два тяжелых болта — крест-накрест. Расходились по домам ее последние клиенты. Дворничиха подметала снег, слушала, что ей говорит, какие инструкции выдает Потейкин.
— Этих троих еще до Нового года отправим, пусть сухари сушат на дорогу, только бы путевки достать, — негромко говорил Потейкин.
— Это правда, что они телефон-автомат очистили? — Рауза говорила как будто и не по-русски, гортанным голосом.
— У Цитрона на три рубля монеток нашли. Социализм построили, в космос ходим, а эти сморкачи… Одна несуразность.
Анисим Петрович был человек пожилой, добросовестный и честный и не мог бы сказать, что двор его полон воришек и хулиганья. Он знал многих хороших детей, дружил с их порядочными родителями, собрал из них актив в помощь детской комнате. И все же по роду службы хмурые мысли его одолевали, сказывалась близость кладбища: что ж, если даже хорошие девочки перед экзаменами срывают цветы с могил и несут в школу учителям в подарок… Он ловил их не раз и гудел: «Несуразица. Под протокол…» Рауза помогала ему ловить девчат, но не одобряла за мрачность взглядов.
— Костыря вернулся? — спросил Потейкин.
— …
— Где он?
— Пошел себе… позволять.
— А Авдотья Егоровна?
Рауза бросила быстрый взгляд на Потейкина, оперлась на метлу:
— Зачем Редьку пугаешь? Ходишь, пугаешь. Не ходи.
— Пусть боится, — сказал Потейкин и не скрыл за улыбкой смущения.
— Заяц пусть боится. А не человек… Человек не заяц! — твердо сказала дворничиха.
Потейкин понял, что ему не увернуться от разговора. Он не привык оправдываться за двадцать лет беспорочной службы в рядах милиции.
— Хулиган должен сызмала чувствовать запах закона, — сказал он памятные ему слова полковника из областного управления. — Для него закон должен быть соленый и горький на вкус… Чего ты на меня уставилась?
— Ты не к мальчику ходишь, а к матери. Нехорошо. Ты к ним не ходи. Что ты у них… вроде прописался?
— Я ей помогаю, — тихо сказал Потейкин. — Редька тоже в спецшколу глядит. Шариков у него не хватает. Сам себя на комиссии оговорил — зачем?
— Ты его тоже ушлешь?
— Что ты болтаешь, неразумная! И его мне жалко. И Авдотью Егоровну жалко. И отца тоже жалко… Так-то, Рауза.
Потейкин бросил окурок под метлу. А Рауза стала мести широкими взмахами.
…В тот вечер в комнате света не зажигали. Отец и мать стояли, облитые лунным светом. Мать стирала платки в мыльной воде. Отец в том же тазу мыл руки. Долго мыл — то обмылком, то пемзой. Его мокрые руки блестели при луне. А он их мыл, мыл.
— Разве ж там вымоешься? Только бы выспаться.
— Мучает тебя вино, — с грустью сказала мать.
— Не так я много пью, как обо мне говорят. А Редька молодец, Маркиза содержал в лучшем виде. Любит животных.
— Пока тебя не было, я в школу ходила. Агния Александровна советовала: «Отдайте его в продленный день». Это в другую школу, в городе. Значит, полчаса на трамвае. Я шла домой, думала: ох, у самой-то у меня день продленный!
— Зачем нам за школу держаться? — говорил отец. — Зачем ему школа? Твой Ефремыч повстречался, идет домой: и в руках, и в зубах, и наперекрест! — Он изобразил, как возвращается шеф-повар, нагрузившись продуктами из столовой.
Мать согласилась:
— Со злом бороться — против ветра плевать. Ну мы его прокатили на выборах. Нету его в месткоме.
Редька не спал. Его кровать стояла в углу за шкафом.
— Я ему вежливо говорю, — вспоминал отец свой разговор с Ефремычем. — «Ну, как — все носите, носите?» Он важно так отвечает: «Теперь каждый живет для себя. Ваши взгляды, папаша, далеко отстали. Я-то ношу из интереса. А ты, балда, за решеткой из-за чего побывал? Из-за стаканчика?» — Отец едко закашлялся сквозь смех. — А ты говоришь, школа! Что ты за школу держишься?
В окно светила луна. Плескалась вода в тазу. Редька лежал с открытыми глазами и не спал. Думал.
В комнате оставил записку: «Мама, я пошел в школу, там арифметика». Запер дверь. Ключ сунул в притолоку.
Лилька в халате, в туфлях на босу ногу висела на телефонном шнуре. Поприветствовала легким жестом, ощупала бигуди на затылке. Он остановился возле нее с портфелем.
— Хотя бы продали, а то сожгли! Ни себе, ни людям, — тараторила в трубку Лилька. — Вот и говорят: безмотивное преступление… Я по тебе соскучилась. Приезжай, все расскажу. — Она положила руку на плечо Редьки. — Редька, наш маленький, на стрёме стоял… Ну, что молчишь, Нюрка? А я с Васо уже по-грузински разговариваю: миминда рдзе, миминда пури… — И снова другим, заговорщицким голосом: — Жду, слышишь?
Редька знает, что Лилька всегда врет. Никакого нету грузина, а есть Петунин.
Она повесила трубку на крючок. Стояла, прислонясь к стене, блаженно глядя на Редьку.
— Ты чего такая веселая?
— Нейлоновую шубку Петунин подарил. Вечером будем обмывать — душа требует!
— Чего врешь! Васька в командировку уехал. А ты со мной погуляй.
Лилька тормошила гривку у него на затылке. На кухню прошла Рауза.
— Ты б хоть с ребенком, бесстыжая…
— Он еще новенький. На нем ограничитель стоит — не раскатишься!
Лилька дружила с Редькой, охотно прятала его портфель, когда он не хотел идти в школу. И сейчас он отдал ей портфель.
— И никакой не грузин. Чего ты врешь?
— Так интересней. От правды скучно. Вот ведь дед Мороз на елке всех веселит, а он ряженый.
— Зуб от Гитлера хочешь?
Он вытащил из кармана и показал ей продолговатый желтый предмет, похожий на обмылок. Это верно был зуб. Он вчера извлек его плоскогубцами из лошадиного черепа на свалке.
— Ты чего? — удивилась Лилька, разглядывая зуб, как если бы это было какое-нибудь колечко или брошь. — Зуб от Гитлера?
— Деньги нужны.
— Зачем тебе деньги?
— Значит, нужны.
— Сколько?
— Я знаю? Хомут нужно купить.
— А ты к бабе-яге, — прошептала Лилька. В глазах заиграли искорки. — Она мне продаст свою скатерть с голубыми павлинами. А зуб купит. Вот увидишь — купит! Ей как раз одного недостает!
Вот шкура! И над ним смеется! Грубо отобрав зуб, он пошел на кухню. Лилька смеялась беззлобно. Школьным портфелем била себя по голым коленкам и смеялась.
Баба-яга купила электрическую вафельницу и была недовольна ею. Носила по всем квартирам, показывала. Рауза недоверчиво оглядывала новинку: мало ли что придумают, все в дом тащить.
— Просто наказание! — жаловалась Васькина бабка. — Какие там вафли? Каждая вторая пригорает.
— Клади сразу третью, — посоветовал Редька и побежал.
На дворе играли в снежки. Он гонялся за кем-то и сыпал снег за шиворот. Вдруг сбились в кучу, а он посередине. Многие постарше, а он хоть и маленький, но всех огорошил.
— Не хочешь — не верь, — с безразличным видом говорил, не выпуская зуб из покрасневших пальцев. — Не знаешь, кто такой был Гитлер, чего ж ты лезешь, — говорил он, равнодушно отталкивая покупателя.
— Кто ж не знает. Дай посмотреть!
— А как звали, знаешь?
— Адольф. Ну-ка дай, говорю!
— А как его нашли, знаешь?
— В рейхстаге. Он в яме испекся. А ты дай поглядеть.
Но он крепко держал зуб.
— Из рук гляди. Я тебе говорю: зуб от Гитлера.
— Так тебе и поверили. Где доказательства?
— Эх ты! Скучно с тобой разговаривать. Деньги нужны, а то бы не продал.
Зуб пошел по рукам. Но он не выпускал его из виду.
— Врет он!
— А ведь верно: зуб. Да какой клыкастый!
— Сколько просишь?
— Сколько дашь?
— Говори цену.
— Хомут нужно купить. Достань хомут, я тебе даром отдам.
И вдруг вся стая прыснула кто куда: Полковник с пятого этажа схватил Редьку за плечо. Но зуб Редька зажал в кулаке. И Полковник, силой усадив его рядом с собой на скамейке, долго — палец за пальцем — разжимал кулачок. Наконец убедился — лошадиный зуб.
— Жулик ты! Чем торгуешь!
— Я не жулик.
— Жулик бессовестный. Слышал ты такое слово — совесть?
Редька сунул зуб в карман. Он уже отдохнул от страха.
— Слышал… Глупость! Боятся, вот страх и называют совестью. Это так, для красоты, говорят.
— Чего боятся?
— Ну, что попадет на орехи. Накажут. В спецшколу отправят.
— А ты в спецшколу не хочешь?
— Смотря в какую… — Он уже догадался, что лучше всего какое-нибудь коленце выкинуть.
— Ишь ты, разбираешься. Отвечай по порядку. Вот на войне солдаты бросались с гранатой под танк. Это что, по-твоему?
— От страха бросались. Деваться некуда, все одно погибать, так уж лучше быстрее. Вот и бросались. (Если взрослый дядя заводит ерундовский разговор, значит, не видел, как мотоцикл поджигали, можно не бояться. И Редька раздумывал, что бы еще отмочить.)
— Вот какая теория! — сказал Полковник.
— А почему вас Полковником зовут?
— Так, придумали. Меня зовут Петр Михайлович. Фамилия моя — Сапожников… Я как-то вечером стоял у окна, курил.
Редька слушал, задрав голову, глядя куда-то в небо. Так же, не повернувшись, спросил:
— Вы меня видели?
— Видел. Смотрю, горит мотоцикл. А я не люблю мотоциклы — это еще с войны, с лета сорок первого. Шумят они. Смерть возят в лукошке. Я, знаешь, лошадей больше люблю. Я ведь в нашем городе самый главный над лошадьми… Ты Маркиза любишь?
— У меня зуб не от Маркиза, а от Гитлера.
Сапожников не улыбнулся — Редька в первый раз заглянул ему в лицо. Раньше он всегда стоял за бритой головой Полковника. И не очень-то вглядывался. А голова у него лошажья: продолговатая сзади, очень крупный, мясистый нос, ощеренные длинные зубы и много морщин, как будто ремни уздечки. И странно: оказывается, пахнет он не трубочным дымом, а лошадиной шерстью. Как же он раньше не учуял, чем пахнет Полковник!
— А почему в трубку дуют? — ни с того ни с сего спросил Редька.
— А! Это чтобы пепел сдуть. — Сапожников, вспомнив, достал свою трубку.
— А вы кофе с молоком пьете? Любите?
— Очень.
— А яичницу с картошкой любите?
— Я возиться с едой не люблю, — с улыбкой ответил Сапожников.
— И я тоже. А вы любите, чтобы все было хорошо?
Он вдруг припомнил, как однажды Полковник шел домой через двор и на ходу читал газету, а из его портфеля, зажатого под мышкой, с обеих сторон торчало детское ружье. В другой раз — тоже вспомнилось, как многое непонятное, — он увидел Полковника на балконе, тот смотрел на солнце сквозь стакан с водой, и Редька догадался, что в стакане живая рыбка. И еще вспомнил, как однажды Полковник устал забивать «козла» под липой, попрощался и пошел от стола, а один «гигиенист», Архипов, сказал: «На нем шкура-то еще военная». Все воспоминания сейчас располагали к дальнейшему знакомству — просто удивительно, что часто не замечаешь хорошего человека: дурак из тебя идет!
— Приходи когда-нибудь к нам, — сказал Полковник, — мы тебе добрых коней покажем. Таких ты не видел.
— А где вы находитесь?
— Разве ты не бывал у нас на конюшнях?
— Нет, не бывал.
— Оранжереи знаешь? А дальше пойдут ветлы над оврагом, ипподром. А за ним дощатый забор — это наше поле для выездки. Такое слово слышал — конкурное поле? Там разные препятствия расставлены. А ты иди прямо до каменных конюшен. Когда-то был там конный завод графа Вревского, еще и графские гербы над воротами сохранились. Услышишь конское ржанье — тут я тебя и повстречаю.
Редька мысленно проследил путь, по которому его вел Полковник. Он знал всю эту дорогу: не раз бегал за отцом на ипподром. Он помнил и однорукую мельницу за оврагом, и графские гербы: там стоят бурые медведи на одной половине, а на другой — розовые мечи крест-накрест. Он мог бы сам рассказать всю дорогу до самых конюшен, откуда в город выезжает конный резерв милиции. Но сейчас почему-то хотелось, чтобы Полковник потрудился и сам объяснил, как до него добраться.
— А когда прийти? — спросил он после некоторого размышления.
— Когда очень понадобится. — И тут сверкнули диковато-веселые глаза Полковника. — Чтобы украсть самую высокую лошадь, цыгану не нужна самая долгая ночь! А ну, отдай зуб! — вдруг строго приказал Полковник.
И Редька, не противясь, вытащил зуб из кармана. Полковник поиграл им, подкинул раза два и спрятал в кошелек.
— А ты, часом, не знаешь песню «Кто там улицей крадется?» — спросил Полковник.
— Не знаю. У меня голос простуженный. Меня с пения отпускают.
Шел снег, он все выбеливал: и скамейку, и Полковника, и бараний воротник на зимнем пальтишке Редьки.
НИКОЛАЙ АТАРОВ (1907 – 1978. родился во Владикавказе. Во время ВОВ – военкор. Был главредом журнала «Москва», отстранен за отход от партийной линии)
Leave a comment