Прошло десять дней, как посадили отца, как началась у Редьки тайная жизнь. После школы он с портфелем шел к Маркизу — поить, кормить, впрягать в телегу, возить песок и гравий. Сначала он делал все без охоты, мать принуждала. Мерин так себе — по правде сказать, дохлый. Старик. Но однажды заржал. Громко-громко. И голову повернул — стороной проехал в город конный взвод милиции. Так смешно стало: мерин от волнения и хвост поднял, и яблоки накидал под ногами.
На кладбище Редька был как дома. Все равно как и в теплые дни, влюбленные гуляли по дорожкам, целовались в глухих местах на скамейках. Он подкрадывался — ах, опять эта Лилька с наведенными бровями и голубыми ресницами! А с нею кто? Васька Петунин? Ну, мАком — уж больше мотоцикла не оставит в воротах! Лилька закидывает голову, изгибается для поцелуя. Редька поглядывает и тоже губы вытягивает. Задев нечаянно ветку, приседает, чтобы не заметили.
— Давно хотела спросить, Вася, — томно спрашивает Лилька, — склеп — это скульптура или помещение?
— Помещение, — отзывается Вася.
И верно что помещение: склеп, о котором спрашивает Лилька, вроде кирпичного амбара на задах бабкиного двора.
Насладившись услышанным и подсмотренным, Редька шел по дорожке дальше. На другой скамейке сидела женщина, тоже знакомая, из их дома. Перед ней коляска с младенцем. Редька прятался за кустами и подслушивал ее умильную болтовню.
— А мы теперь ротик вытрем… «А мы, скажи, не хотим…» — развлекая себя, на два голоса вела она разговор. — А теперь носик… «А мы, скажи, обратно не хотим…» А мы цыпику дадим рожочек… «А мы назло сделаем пипи…» Ай-яй-яй, какая лужица!
«Глупостями занимается», — заключал он и шел дальше.
На краю открытой ямы сидели могильщики. Отец говорил, какие раньше бывали бородатые, несытые на водку могильщики, а эти ненастоящие: студенты из местного педучилища. Они тут к стипендии подрабатывают. Один, в берете и в очках, был знаком с Редькой.
— Редька, подь к нам в компанию! — кричал очкарик.
И он присаживался на веревках, измазанных глиной и снегом. У могильщиков перекур. Они беззлобно препирались, кидались комками земли. Еще молодые.
— Что ж ты глину-то на живые цветы бросаешь! — укорял один другого.
— Тесно!
— Поживем — еще тесней будет! Через тридцать лет семь миллиардов гавриков будет на Земле. Где ж их всех разместить — живых и мертвых?
— Выходит, Мальтус даром что поп, а все предвидел.
Хороши могильщики! Что говорят, ни черта не поймешь. Они смеялись, а он хмурил брови. Не любил непонятное, не любил, когда без него смеются. Какого-то еще Мальтуса выдумали!
— В школу ходи, там тебе все объяснят, — говорил очкарик в берете. — Учиться надо, а не вожжами трясти. Утром по радио дети выступали — слышал?
— По радио? Это артисты говорили, а не дети. — Он понимал, что какое-то коленце надо выкинуть, чтобы студенты без него не смеялись. — Это все нарочно. За это им деньги платят. Нет таких граблей, чтобы от себя гребли. А учатся, потому что заставляют. А если бы не заставляли, зачем это надо? Хорошо: принять на ночь таблетку, а утром все знаешь!
Теперь студенты смеялись вместе с ним. И не над ним, а над кем-то из своих. Тому, видно, как раз впору пришлось его мечтание.
— А ну, Редька, рассказывай, как тебя на комиссию таскали!
И он с готовностью плел всякую несусветицу:
— Мать меня заперла в комнате. Сказала: «Ты у меня насидишься!» — и ушла. А эти мильтоны на трех мотоциклах приехали. Через форточку меня потащили. Потейкин на меня наручники — р-раз! И — прямо в суд! Привели, усадили на скамью подсудимых всю нашу кодлу: и Цитрона, и Соплю, и Руслана, и Сенькина. Сенькин — маленький, кудрявенький, на него кричат: «Что это за амур-переросток?» Толпа собралась — все из нашего двора. Лилька всем по телефону растрепала. Баба-яга визжит в дверях: ее с пуделем не пропускают…
Студенты слушали: ох и врать же здоров малый! Чего никогда не было, еще прибавит с три короба.
— Тут выходит Потейкин. — Редька вскочил на бугорок, простер руку с портфелем. — Стал сроки запрашивать! Цитрону — два года. Руслану — год условно. Мне тоже спецПТУ запросил… Р-раз! Суд уходит на совещание. А мильтоны стоят с шашками наголо… Р-раз! Команда: «Встать, суд идет!» В зале тихо-тихо, у меня коленки дрожат. Думаю: «Поджигал — не дрожали? А теперь испугался?» Зубы так стиснул, аж губу закусил, кровь выступила! Вот глядите!
И он показал всем свою губу. Очкарик взял его за подбородок, в глаза поглядел.
— Да ведь врешь ты все, Редька! И не поджигал ничего.
Он не старался высвободиться из перепачканных в глине ладоней очкарика. Но потом стало грустным его лицо, он спросил очкарика:
— А как ты думаешь, пошлют меня в спецПТУ?
Тот ничего не ответил. Редька высвободился, медленно отвернулся. Забросив портфель за плечо, пошел своей дорогой.
Он не знал, какое решение приняла комиссия: обещали дать срок на исправление. Мать твердо сказала: пошлют в спецшколу. Рауза (- татарка дворничиха. – germiones_muzh.), когда он ее спросил, молча покачала головой: нет. «Кодлу» он теперь избегал, боялся. «Их-то возьмут», — сказала Рауза. Потейкин навещал квартиру. Когда он в первый раз пришел, мать была на работе. Редька видел, как Потейкин обошел комнату, оглядывая и ощупывая разные вещи и вещицы — и двух песиков на этажерке, и книжку, — и даже потрогал будильник, лежавший на животе. И только отцовские призы — самое интересное, что было в комнате, обошел без внимания, а может, из деликатности к личным вещам хозяина квартиры. Зачем он повадился в их квартиру, опекун? Такими мыслями была полна голова Редьки после веселого разговора с могильщиками.
А позади уже бросали землю лопатами.
— Ты знаешь, он не глуп, — сказал один студент другому.
— Вообще дураков среди детей не больше, чем среди взрослых, — серьезно ответил другой.
В этот вечерний час вдали у ворот духовой оркестр бухал разобранную по всем трубам траурную мелодию.
Знакомая часовня, куда заглянул Редька, была погружена во мрак. Темно, а совсем не страшно. Под иконой стоял подсвечник в курчавых отеках стеарина. Редька зажмурился, потом открыл глаза, и вдруг подсвечник превратился в белого пуделя. Даже, кажется, пошевелил ушами. Сделав это открытие, он повеселел и выбежал из часовни. Вспомнил, что во дворе, в нише на стене церкви, у ног статуи, всегда лежат богомольные подношения: краюхи хлеба, яблоки, свежие цветы в баночке. За босыми пятками святого зачем-то ламповое стекло. И он побежал назад, во двор — только бы мать не увидела.
Оглядевшись, вскочил на цокольный желобок, дотянулся до яблок и стал загружать ими полы курточки. Была минута соблазна — он взял большое яблоко на зубок. Но потом и его бросил к остальным.
Совсем уже стемнело. Маркиз издали заржал — услышал шаги.
Редька поднес ему на ладони самое большое яблоко, обтерев предварительно о рукав. Маркиз взял осторожно, подняв мохнатую губу и оскалив желтые зубы.
— Улыбочки оставь!
Рукой Редька нащупал стертое в кровь место на шее мерина. Ему самому оно не давало покоя ни в школе, ни даже в постели перед сном. Маркиз тихо ржал, улыбался. Стучал передней ногой, просил еще яблок. Есть же такие заморенные, плохие лошадки. Никудышные меринки с отвисшей нижней губой, обиженной мордой, с утолщениями и буграми в коленях. По городам, даже таким небольшим, как Рожково, они почти что вывелись. А можно их увидеть при домах отдыха, в коммунхозовских оранжереях или лесных питомниках.
— Жуешь? Ну, жуй, жуй.
Он вытащил из портфеля сырую морковку. Он и сам любил в тот год сырую морковку. И Маркиз хрупал, громко хрупал.
Потом Редька принес ему ведро с водой. Потом щеткой тер лысые ляжки мерина. Потом расчесывал хвост, гриву. — А теперь — левую ногу… «А мы, скажи, не хотим…» — вполголоса повторял он игру матери с ребенком. — А теперь — правую. «А мы, скажи, станем брыкаться…» А хвост — расческой. «А тебе, скажи, от мамки попадет, если узнает…» (- расческа матери. – germiones_muzh.) А челку — ножницами… «А мы кусанем! А нас, скажи, конюх Костыря, твой папаша расчудесный, не поил и не кормил». А мы с тобой и сена пожуем, а не то — болтушку с отрубями и с овсом. «Нам, скажи, еще лучше — морковку да яблоки подавай…»
Старый мерин хрупал и хрупал морковкой. Удивительный уют был в этом мерном звуке.
Голодный, счастливый Редька возвращался впотьмах, посвечивая перед собой карбидным фонариком. Ему не хотелось домой. Он медлил. Безлюдна была площадка возле ворот. Не сразу различишь — там стоял под аркой Потейкин. Покуривал, дожидался кого-то. Редька тоже подождал. Бросив окурок, Потейкин направился в их подъезд. Он пошел за ним следом. Крался, таясь. Возле подъезда Редька отпустил Потейкина и долго стоял, от нечего делать заглядывая в знакомое окно дворничихи. Там на подоконнике кружилась белка в колесе. И котенок нетерпеливо глядел на белкино верчение. И он глядел, стоя под окнами.
Когда Потейкин в первый раз пришел, Редька ничего не имел против — правда, в шахматы Потейкин играл, пожалуй, хуже его самого, зато умел быстро расставлять фигуры на доске. Они стали состязаться, кто быстрее. Почему Потейкин считал, что это важно, Редька не мог понять, но тоже достиг успехов — научился быстро расставлять фигуры. Он преисполнился уважения к Потейкину и загордился, что инспектор с ним играет. А ведь многие во дворе его побаиваются, даже Цитрон.
— Вы всех местных собак знаете? — из любезности спросил Редька.
Мать все не шла с работы, и Потейкин заскучал. Он уже взялся за фуражку, когда мать заглянула в дверь и смутилась, увидев постороннего человека.
Так было в первый раз. Потом Потейкин еще дважды являлся, и мать каждый раз заметно оживлялась. Редька насторожился, нюх у него просто собачий.
— Сегодня у нас было собрание, — рассказывала мать, — местком выбирали. А нашего повара все-таки забортовали.
Потейкин понял: она хотела сказать «забаллотировали» — и рассмеялся. И Редька тоже снисходительно улыбнулся, хотя не понял, над чем смеются. Ему просто пришлось по душе, что ненавистного повара «забортовали». Он любил свою мать, знал, что она лучше всех, но до этого вечера никогда не задумывался, какая она. Он не замечал ее достоинств и недостатков.
Она бывала злая: «Дьяволенок… холку намну… бремя тяжкое…» Но он знал, что она любит его, даже упрямство его, и взрослые слова, и простуженный голос. И этого было довольно. А в тот вечер он ревновал, еще не понимая, что есть такое чувство, причиняющее страдание, — глаза высыхают и горят уши.
Пока Авдотья Егоровна кипятила чайник, Потейкин вышел в прихожую, постучался к Раузе и возвратился вместе с нею. У него была старая дружба с молчаливой дворничихой. Чай пили втроем. Редька учил уроки.
Потейкин вел себя солидно, как подобает мужчине в годах. Заговорили о Костыре — каково ему сейчас. Потейкин высказался уважительно:
— Человек он талантливый. Как же, добытчик — первое дело.
— Ну, уж добытчик, — вздохнула Авдотья Егоровна. — Плохой добытчик.
Рауза молча попила чаю из блюдечка и ушла. И ничего: Потейкин водки не принес и не требовал. А то, что навестил и увидел, как живут, наполнило Авдотью Егоровну чувством признательности. Она ему благодарна и за то, что по-хорошему разъяснил про членов комиссии: тот, председатель, что стучал карандашом, оказывается, добрый человек, секретарь исполкома. Только некогда людям — все спешат. А то, что под конец смеялись, так почему не развлечься? Это без злобы. Это даже хорошо, ведь не оштрафовали.
Редька грыз ручку и исподтишка поглядывал. И когда, попив чайку, Потейкин с разрешения Авдотьи Егоровны снял китель, вывесил его на спинке стула и остался в трикотажной безрукавке, обтягивавшей круглые молочные плечи, он вспомнил про отца — какие у него могучие руки, даже в зимние месяцы смуглые от волосатости, жаль только, что левое плечо торчит углом… «Тебе бы пчелу на одно место», — безжалостно думал о непрошеном госте.
С матерью Потейкин становился разговорчивым. Он рассказывал о порче нравов. Он это наблюдает по роду службы.
— Пойдите на пляж — увидите: теперь многие дети носят крестики. И даже маленькие ребятишки, девчата. Вот так. Хоть стой, хоть падай.
Он охотно делился своим непониманием многих людских поступков.
— Вчера принял в детскую комнату девочку. Всю ночь у меня спала, скамейка жесткая, знаете, с резной спинкой. Показывает так: у нас в Рожкове она проездом из Хабаровска в Москву. Взяли ее с собой проводницы дальневосточного экспресса — Шура и Соня. Фамилий не называет. О себе говорит, что захотела посмотреть Россию… Вот сидит у меня дура дурой, и кукла у нее под мышкой — доктор Айболит. Ну зачем у ней Айболит под мышкой, Авдотья Егоровна? Одна несуразица. Под протокол… А эти мотоцикл сожгли.
Редька вытирал промокашкой перо. Слушал.
— …Безмотивное преступление! Старший — Восторгов, по кличке Цитрон. Третий год за ним наблюдаю — терпение иссякло. Вернулся после отбытия — паспорт не прописан, работа, говорит, глупых любит, разучился быть человеком, хочет быть королем. Ну зачем он хочет быть королем, Авдотья Егоровна?
Вот он какой молчаливый, этот Потейкин!
Предложил матери в кино сходить, она только посмеялась:
— С офицером? Вот придумали!
— Как же быть?
— Cшили бы штатский костюм.
— Да где ж его сошьешь? У нас в мастерской только кителя шьют да мундиры.
— Индпошивы везде есть, — сказала мать.
И все же в следующий раз явился в штатском, только стареньком. Руки положил перед собой на стол симметрично. Сразу стали заметны следы утюжки на плечах пиджака. Развернул газету: что нынче в кино? Итальянский фильм «Генерал Делла Ровера». Мать отказалась. Итальянские фильмы ей и раньше не нравились, возвращалась из кино, бывало, молчаливая, задумывалась о себе, о муже, как они поженились за шутками — Сергей Есенин и Дуня Дункан…
А в этот вечер Редька пристал: «Дай деньги, я пойду… Дай!» Она нехотя отпустила — пойди уж, ладно. Туча стояла, как лужа. И голые березы были освещены совсем по-зимнему косым солнцем. Рано зажглись фонари. Нет, разом зажглись все ледяные стеклышки на земле, все стекла в окнах домов! Наступил вечер.
На автобусной остановке он увидел женщину. Засмотрелся на нее. Нарядная, красивая. И улыбнулась ему. Он быстро отвернулся. В подошедший автобус и не подумал войти. Ушел автобус. А там, где только что стояла женщина, пахло ее духами. Он о чем-то думал. И вздыхал, нюхал прохладный воздух. (- как Маркиз. – germiones_muzh.)
НИКОЛАЙ АТАРОВ (1907 – 1978. родился во Владикавказе. Во время ВОВ – военкор. Был главредом журнала «Москва», отстранен за отход от партийной линии)