Было пять утра, и надо бы подняться, но Федору не хотелось вставать, и он, нашарив на табуретке пачку «Севера», закурил, сделав несколько глубоких затяжек подряд. «К чему бы? — думал Федор, припоминая сон. — Вроде и ждать нечего. К какой радости?» То, что сон был к радости, Федор не сомневался. Не раз бывало, приснятся ему белые кони, глядишь, что-нибудь и сбудется. К примеру, все деревенские бабки, глядя на беременную невестку Полю, прочили ей девочку, один Федор говорил, что родится сын. Так и получилось: разрешилась невестка сыном. Или другой случай. Не однажды Агнюша просила купить стиральную машину, все руки измочалила, бедная, а Федор уперся, велел подождать до розыгрыша лотереи. И надо же, на единственный купленный билет выиграл стиральную машину! И по мелочи бывало. Приснятся кони, и в тот же день нежданно-негаданно нагрянет кто-нибудь из сыновей, Мишка или Валентин, опять праздник.
А сон и впрямь был радостный и светлый, и хотя длился он недолго, Федор ясно запомнил зеленое просторное луговище с редкими цветиками кашицы, синее небо и легких, как облака, бесшумных белых коней с длинными седыми гривами, застывшими на ветру. Кони мчались мимо Федора, стоявшего посреди луговища, они мчались, не глядя на Федора, не кося лиловыми глазами, — видимо, знали, куда летят! — и не успевал Федор разглядеть их, как кони исчезали в дымчатой синеве неба, оставляя в сердце неясное ощущение тревоги и радости.
Никому не рассказывал Федор о своем сне, ни чужим людям, ни жене Агнюше, это была его тайна. Казалось, расскажи он кому-нибудь, и не вернется сон, не будет больше маленьких радостей в его тихой жизни. До выхода на пенсию он как-то не задумывался о своей жизни, некогда было, а теперь все чаще и чаще обращался мыслями к себе, к детям, к Агнюше, жалел чего-то, и ему часто хотелось плакать. Идет, бывало, по лесу, тишина кругом — лист не ворохнется, роса холодит ноги, утреннее зарево полыхает в кронах размашистых берез, — идет он, и вдруг подкатит к горлу комок и закипят на глазах слезы. Хорошо станет на душе, радостно, будет он в чем-то каяться, клясть себя, жалеть людей, так хорошо станет, что подойди к нему в тот момент лютый враг — простит. Слышал Федор, что такое случается со стариками, которые давно приготовились к смерти и уже смотрят на мир с тихим спокойствием и без сожаления. Отработали свой век, отвоевали, детей подняли и теперь ждут своего часа. Но Федор в свои шестьдесят четыре года стариком себя не считал и умирать не собирался. Был он невысок ростом, сухощав, ходил легко и неслышно, как зверь, ничего у него не болело, ни сердце, ни печень, ни почки, хотя и курил он с детских лет, и от стаканчика до последнего времени не отказывался. Смоляные волосы его, несмотря на порядочные лета, не поредели, лишь кое-где в черной густоте сверкали белые нити. Но вот почему находила на него такая слабость, он и сам не мог понять. Просто, видать, очень уж непривычно было ему идти утренним лесом и ни о чем не думать: ни о работе, ни о детях, ни о куске хлеба. Слава богу, заработал он свой кусок, пятьдесят шесть рубликов пенсия, и сыновья при деле, что старший Валентин, что средний Мишка: один совхозный механик, второй пошел по электричеству, оба семейные и при детях. Правда, заботил иной раз младший, Серега. Частенько думалось Федору, как он там, в Морфлоте, на подводной лодке служить не шутка, но, посмотрев на фотографию, присланную сыном со службы, вглядываясь в открытые, упрямые его глаза и узнавая в нем себя, молодого и хваткого, Федор всегда успокаивался: не без рук парень, не без головы, не пропадет. А может, накатывала на него такая слабость потому, что он до страсти любил лес. Помнится, после большого горя (задавила машина самого старшего сына Николая), Федор только лесом и спасался. Уйдет, забьется в густую чащобу, как подрубленный, свалится на мягкую мураву — и тут хоть волком вой, никто не услышит. И выл, и катался по мураве Федор, грыз руки, тихо плакал, чего не мог, не имел права делать дома, при жене Агнюше, а потом, обессиленный, лежал на спине, смотрел вверх, на синее пятно неба и не то чтобы успокаивался, но приходило к нему примиряющее чувство неизбежности, и думалось уже не только о смерти сына, но и о том, чем и как помочь осиротевшим невестке и внучке Оленьке.
Ему бы, Федору, всю жизнь прожить в лесу, лесником бы устроиться, чтобы с раннего утра до позднего вечера слышать неторопливый шум дерев, чтобы мохнатые лапы елок стучались в окно, а темными зимними вечерами выходить на крыльцо и чутко прислушиваться к чему-нибудь, к звериному вою ли, к лаю ль лисиц или к треску замерзших голых лиственниц, встречать бы заблудившихся людей, приглашать их в дом и поить горячим чаем. Лучшей доли не надо бы Федору! Но так прожить не далось. А пришлось ему после войны, ему, матросу-черноморцу — вся грудь в орденах! — встать за плуг, погонять пузатую лошадь, исходить криком за какой-то там трудодень в те далекие осени, когда на трудодень не то что на штаны — на курево не давали, страдать и терпеть пришлось, пока не встали на ноги, не выправились.
Конечно, кто хотел, тот устраивался. В те годы везде были нужны рабочие руки. И к Федору приходили, приглашали и на торфоразработки, и в город, но не мог он уйти из родной деревни, бросить женщин, детей, и так изработавшихся в военное время, измучившихся, так долго ждавших их, фронтовиков, не мог такого позволить себе Федор Журин, не имел права, не такой он человек. Вместе со всеми добивался и ждал он лучших времен.
И времена эти пришли. Колхоз, в котором работал Федор, объединили с другими хозяйствами, преобразовали в совхоз, понагнали разных машин, тракторов, комбайнов, грузовиков, только работай, не ленись, но поработать-то на новых машинах Федору пришлось немного. Как стукнуло шестьдесят, так и засобирался на пенсию. Правда, два годика еще потерпел, ублажил его директор новеньким ХТЗ (- это трактор. - germiones_muzh), но после работать отказался наотрез. Проводили его на пенсию с почетом, с дорогим подарком, телевизором марки «Рубин», до слез растрогали, хоть и впрямь не уходи. Однако ушел. Быть может, для кого другого, кто землю не пахал, шесть десятков — и не срок, но для Федора в аккурат.
Федор затушил папиросу, по давней своей привычке, о ладонь и сел, опустив ноги на пол. Бухнула входная дверь, звякнуло ведро, что-то мягкое шлепнулось на половицу, — видно, снова Агнюша пролила молоко, и Федор в который раз обругал себя, что не ослабил дверную пружину. Теперь вот получай, теперь опять крик-гам. Агнюша не заставила себя ждать.
— Лешой! — раздался ее голос, далеко не ласковый, не такой, каким она уговаривала корову выходить со двора. — Сколько раз было говорено?! Сколько раз! Федор! Федо-ор!
— Чего ты? Ну? — откликнулся Федор, торопливо натягивая брюки.
Агнюша отворила дверь летней избы, показалась на пороге, но разразиться руганью не поспела: Федор предупредил жену.
— Ладно, ладно, Огнюша, — заговорил он. — Сделаю. Сегодня же и сделаю. Сказал? Вчера хотел, да все как-то так…
Нечасто оправдывался Федор перед женой, нечасто уступал ей, все больше на крик отвечал криком, так же, как и она, легко раздражаясь, и, не ожидавшая такого, Агнюша несколько растерялась.
— И впрямь, Федя, сделал бы, — сказал она. — Пол-литра, поди, выплеснулось.
— Сказал? — повторил Федор, выходя из избы.
Утро было хорошее, ясное, без единого облачка. По улице, сплошь заросшей пыреем и ромашкой, важно шагал огненно-рыжий петух соседки Елены. Да вон и сама Елена, знакомо сутулясь и прихрамывая, поволоклась за водицей к колодцу.
Красивая когда-то была Елена. И по сю пору называют ее Еленой Прекрасной, хотя какая уж она прекрасная: съели годы и непосильная, неженская работа ту красоту, да и муж Гераська Однорукий постарался. Бил он ее без жалости, и кулаком охаживал, и ногами, а однажды хряснул поленом, да так, что еле отошла она, еле отлежалась. Но, прямо надо сказать, за дело бивал. Оттого, может, и не жаловалась никому Елена, не мотала душу, а когда умер Гераська, кричали страшно, присмирела и потихоньку стала стареть. Нет, не обвинял Федор ни Елену, ни Гераську, муж да жена — одна сатана.
А недавнее странное чувство ожидания чего-то радостного все не проходило, хотя Федор и старался не думать о своем сне, сознательно обращаясь в мыслях к делам насущным, житейским, и в первую очередь к бане, которую решил наконец-то привести в божеский вид и для которой вот уже третью неделю обтесывал толстые сосновые хлысты.
2
Гости приехали нежданно-негаданно, застав Агнюшу врасплох. Она как увидела Таисью, схватилась за грудь да так и застыла на пороге подклети. Таисья подбежала к ней, обняла, заплакала. И Агнюша всплакнула. Они были родными сестрами и не виделись уже почти девять лет. Посторонний человек ни за что бы не признал их за родных сестер: Агнюша маленькая, худая, такая худая, что сарафан сорок второго размера, купленный в областном магазине «Детский мир», был великоват ей, а Таисья женщина круглая и широкая, такая, что длинные клешнятые Агнюшины руки не могли обхватить ее талию.
— Господи, — сказала Агнюша. — Хоть бы какую-нибудь писулинку…
— Ничего, — Таисья достала из сумочки платок и вытерла глаза. — Ничего, — повторила она.
— Неужто одна, Тася?
— Оба здесь, оба, — успокоила сестру Таисья. — Ананий с Федором обнимается.
— Радость-то, радость-то… Прямо с поезда или как?
— Мы ведь давно гостим, Агния. В городе у Ананьева брата пропадали. — И, увидев, как тень набежала на Агнюшино лицо, заторопилась оправдаться Таисья: — А все Вениамин! Не пущу, говорит, хоть расстреляй! Почитай, с неделю на работу не выходил. Взял за свой счет. А уж сколько водки перевели… И не спрашивай!
— Ананий-то вроде всегда осторожничал?
— Было. Осторожничал. А теперь только подавай. Да и Вениамин удержу не знает.
— Тот такой… Я к нему и заглядывать боюсь. Пей, тетка Агнюша! И весь сказ. И не откажись! Рожу скосоротит, набычится, чистый страх! Да и то сказать, чего не пить? Такими деньжищами ворочает.
— Доворочает. Нынче с ними, материально ответственными, строго. Вот и Ананий говорит. Смотри, мол, Вениамин, знай меру!
— А говорок-то, Тася, у тебя наш, деревенский. Не отвыкла.
— И отвыкать не хочу.
— Живешь-то как?
Таисья вдруг затуманилась, обняла старшуху, почти совершенно утопив ее в массивных грудях и складках шелкового платья, и подала первый искренний плач. Агнюша послушно ткнулась в мягкое, терпеливо дыша запахом каких-то духов: она знала, отчего плачет Таисья. Давно, много лет назад, умерла единственная ее дочка, младенцем умерла, и с тех пор как обрезало: ни разу не понесла Таисья. Все у нее было: и квартира, и деньги, и согласный муж, но без детей какое житье? Жалела сестру Агнюша, к чтобы как-то облегчить Таисьино горе, заговорила о своем:
— А Коля-то мой… Коля-то…
Таисья заплакала всерьез, сразу смяв, заглушив негромкие всхлипывания сестры. На пороге в обнимку появились Ананий Александрович и радостно-возбужденный Федор.
— Так я и знал! — весело закричал Ананий Александрович, глянув на ревущих сестер. — Здорово, Агния!
— Что я говорил, а?! Что говорил? — повторял Федор и суетливо размахивал руками.
Ананий Александрович был в годах, — недавно ему исполнилось пятьдесят пять, — почти совершенно лыс, лишь около ушей да ниже затылка серели гладкие волосики, но выглядел он свежо, фигуру имел подтянутую, строгую и ходил твердо, как военный. Да он и в самом деле был военный, старшина, только в отставке. Агнюша обняла Анания Александровича и неумело, вытянув губы трубочкой, поцеловала его три раза. Ананий Александрович, конечно, с первого взгляда понял, отчего расстроилась Таисья, но бравого вида не потерял.
— Ну, Агния, замотал меня твой старик! Бревна тесали. На спор, — пояснил он. — Выиграл!
— Да и ты, Ананий Александрович, боек. Куда как боек! Ничего не скажешь, — застеснялся Федор, а сам прозрачно поглядывал на жену.
Но Агнюшу учить не надо: она уже сама соображала, бежать ли в магазин или хватит двух бутылок, схороненных в подполье, уже раздумывала, чем угостить и как приветить нежданных-негаданных.
— Федя, проводи в избу-то, проводи. В летней избе устроимся, — сказала она. — В горнице-то у нас постоялец. Мы, Тася, сдаем горенку-то на лето.
— Димитрием зовут, — уточнил Федор. — Хороший парень. Что рыбу ловить, что по грибы — не отстает.
— Да! Как насчет грибков? — спросил Ананий Александрович.
— Нету нынче грибов. Такой год пался.
— Жаль. Ехал сюда, думал чего-чего, а грибков свеженьких наемся до отвала. Отведу душу.
Агнюша, повернувшаяся было спиной к гостям, чтобы бежать в огород за огурцами, приостановилась:
— А то, Федя, сходил бы. Вон Гранька вчера что-ничто принесла. Много-то и не надо.
— Откуда? — снисходительно спросил Федор.
— С Горышного болота.
— С Горышного… — хмыкнул Федор. — Там и поганки-то не растут. Уж ежели идти, так за Посадки.
— Вот и сбегай!
— Вместе сбегают, — решила Таисья. — Ничего не найдут, так хоть промнутся.
— Можно, — согласился Ананий Александрович. — Я любитель.
— Надо уважить, — не спеша ответил Федор, быстро смекая, что за Посадками тоже, пожалуй, ничего не найдешь, придется, видать, удариться к Поселью, километров за пятнадцать, там, может, чего и насобираешь. — Надо уважить, — повторил он.
— Идите, идите в избу-то, — заспешила Агнюша. — Я сейчас. Мигом.
— Ты много не суетись, — остановила ее Таисья. — У нас все с собой. И выпивка, и закуска.
3
На земле давно было по-полночному тихо, таинственно, давно успокоилось все живое, и стали нестрашными березовые рощи, близко, со всех сторон обступившие деревню, а в летней избе Журиных все еще горел свет. И хотя разговор был уже на исходе, Федор никак не мог успокоиться и сызнова начинал говорить то о младшем из сыновей, Сереге, то о войне, а то и о международном положении.
Еще поначалу, не успели пропустить по первой рюмке, как Ананий Александрович с ходу начал приглашать Федора переехать на Украину, в город Черновцы, в котором они и жили с Таисьей вот уже много-много лет. Обещал выхлопотать однокомнатную квартиру, связи у него богатые, как-никак и сам не кто-нибудь, а начальник ЖЭКа. Двухкомнатную он не обещает, чего нет, того нет, а однокомнатная квартирка со всеми удобствами, считай, у Федора в кармане. Черновцы городок зеленый, рядом Карпатские горы, снабжение по первой категории («Трускавец, к примеру, слышал? Нет? Жаль. Водичка там есть. «Нафтуся» называется. Ото всех болезней!»), а фруктов, овощей, зелени разной — завались, и все по такой дешевке — не поверишь, всего много в Черновцах, так что раздумывать нечего, надо ехать. «Пора, понимаешь, — горячился Ананий Александрович, — мир посмотреть, себя показать! Все у тебя теперь в порядке. Дети при деле, живут хорошо. И тебе надо пожить по-человечески!» «Не все в порядке, — подумалось Федору. — А как же Оленька? Сиротка? А младший, Серега? Придет со службы, а отца-матери и след простыл. Нехорошо. И вообще, как же это взять да и уехать?» (- да. Ты неуедешь. Никогда неуедешь. – germiones_muzh.) Так подумал Федор, но вслух ничего не сказал, но по тому, как свел он ломкие, густые свои брови к переносью, Агнюша сразу догадалась, что не понравился Федору такой разговор. Она быстро подняла рюмку и предложила выпить за гостей. Через некоторое время Ананий Александрович сообщил, что задержатся они в деревне на три дня, у них уже куплены билеты на самолет ТУ-154, на котором они полетят в Симферополь, а там сядут в такси и поедут в Алупку, самый лучший курорт Южного Крыма. Потом разговор перешел на односельчан, которые давно уже лежат на погосте, припомнили погибшего Николая, родственников, войну. Ананий Александрович до того разошелся, что оголил грудь и показал глубокий шрам близ сердца, а позднее, слушая тоскливую протяжную песню, которую повела низким голосом Таисья, отчего-то даже и всплакнул.
Женщин за столом было трое: Агнюша, Таисья и Елена Прекрасная, пришедшая к Журиным вроде бы за вечерним молочком, — сама-то она корову не держала, — а на самом деле явилась, чтобы поглядеть на Таисью и Анания Александровича, послушать его умные речи, посмотреть, каков стал. В далекие годы Ананий Александрович хотя и был помоложе Елены, но мимо нее тоже не проходил, а однажды подкараулил в поле, повалил на ржаные суслоны и, обдавая запахом молодого терпкого тела, неумело, но упрямо и все молчком-молчком начал крепко и больно мять ей груди. Такое дело Елене было не в диковинку, и она не испугалась. Помнится, что-то спокойненько так сказала ему, и когда парень отвалился, вывернулась, с размаху влепила ему кулаком по лицу и, хохоча, побежала по колючей стерне. Давно это было, задолго до войны, но вот, поди ж ты, запомнилось. Да и Ананий Александрович, видать, ничего не забыл: нет-нет, да и ловила Елена его жалеющий затуманенный взгляд. Она сидела за столом смирно и всякий раз, когда мужики решали выпить, подолгу держала рюмку на весу и улыбалась. В одно время Ананий Александрович стал вспоминать, какой красавицей была Елена, обругал покойного Гераську Однорукого за то, что не берег, не холил ее красоту, а Елена лишь с улыбкой повторяла: «Эдак, Ананий Александрович, эдак…» Распалиться святому гневу и давней обиде Анания Александровича не дал Федор. Он сказал, что Гераська, конечно, бивал жену, случалось такое, куда от правды денешься, и за это, быть может, на том свете мучается. Но какой мастер был Гераська?! Ведь это он, однорукий, крыши по всей деревне крыл, он, одной рукой, резал наличники, каким по красоте своей, может, нет равных по всей России! Ну, бивал, но и любил Елену так, что иной раз зависть брала, что есть на свете такая любовь! Не стоит во всем обвинять Гераську, война всего понаделала, да и после не знал Гераська хорошей жизни, хотя и работал без роздыху. Пятерых детей поднять, всех в люди вывести — это ведь только руками развести. Нет, нельзя винить Гераську. «Эдак, эдак, Федя, эдак…» — соглашалась Елена Прекрасная.
И мужчин было трое. Кроме Анания Александровича и Федора, сидел за столом Мишка-капитан, сосед, плечистый парень, с широким добродушным лицом и длинными клешнятыми руками. Ананий Александрович частенько хлопал его по твердой спине и как бы шутя предлагал померяться с ним силой, звучно ставя локоть на стол. Мишка всякий раз отказывался, но, выпив, осмелел и раза три кряду пригнул руку Анания Александровича к столу. Ананий Александрович ничего, не обиделся, опять хлопнул парня по спине, но все же сказал, что попадись он ему лет этак двадцать назад, тогда бы можно было поглядеть, поспорить.
Одним словом, весело прокатился вечер, и начали уже уставать, тем более что перевалило за полночь, и лишь Федор все еще пытался наладить разговор.
— Хватит тебе, Федя, — остановила его Агнюша, глянув на стенные часы-ходики. — Времечка-то накатило… Пора укладываться.
Федор прервался на полуслове, долго и угрюмо разглядывал ржавое пятно на белой скатерти и потянулся за бутылкой.
— Тебе, Ананий, достаточно, — сказала Таисья и прикрыла ладонью стакан мужа.
— Ладно, — не стал уговаривать Федор. — Мы с Мишкой.
— И впрямь времечка-то… — продолжала Таисья. — Хватит, мужики, хватит! Завтра не подниметесь за грибами-то.
— Кто?! — повел на нее взглядом Федор. — Кто не поднимется?
— Да не ты, не ты! — постаралась успокоить его Таисья. — Ананий не поднимется. Он у меня лежебока.
— А-а-а, — сникая, протянул Федор. — А ты сиди! — приказал он Мишке-капитану, заметив, что тот привстал. — Мы еще с тобой тово… По последней.
— И-эх! — выкрикнул Ананий Александрович, словно он решился на какой-то очень уж отчаянный поступок, схватил бутылку, булькнул себе в стакан и, не чокнувшись, выпил.
— Может, споем? — оживился Федор и, не дожидаясь согласия, тонким, не своим голосом запел.
На родимую сторонку ясный сокол полетел, ой-да-а…
Ясный сокол полетел…
— Федя, Федя, остановись ты, ей-богу! — оборвала его Агнюша. — Ведь с дороги они! Устали.
Федор умолк, посидел немного, прямо и тоскливо глядя куда-то в пространство и, обмякая, освобождаясь от думы, лишь одному ему ведомой, обычным глуховатым своим голосом сказал:
— А насчет грибков уважу.
Агнюша повела гостей на веранду, где их ждала пышно взбитая пуховая перина. Федор попытался было подняться, привстал, но тут же опустился обратно. Он еще о чем-то рассказывал молчаливо сидящим Мишке-капитану и Елене, смутно различая их лица, предметы на столе, темный буфет с тусклым стеклом, икону, на которой была выписана отрубленная голова Иоанна Предтечи, лежавшая на широком белом блюде, а потом все это поплыло куда-то, покатилась на Федора мертвая голова святого, и это было последнее, что он запомнил.
— Слава тебе господи, угомонился, — сказала Агнюша, с помощью Мишки заваливая Федора на кровать. — Ведь немолодой уж, а попало в рот — не остановишь. Такой лешой…
— Эдак, Агнюша, эдак, — приговаривала Елена Прекрасная, улыбаясь чему-то своему, давнему и тайному...
БОРИС ШУСТРОВ (1937 - 2018)