Говорят, чем больше почета, тем сильней его жаждешь. Со мной случилось обратное: я был сыт по горло и тем почетом, в котором жил. Видно, ко мне больше подходила другая поговорка: где родился, там и годился. Попробуй вынуть рыбу из воды и разводить там павлинов, заставь вола летать, а орла пахать, корми коня песком, сокола соломой и отними у человека забавы. Я тосковал по котлам земли египетской (- из Библии: евреи в древнем Египте были «деклассированы». – germiones_muzh); мое место было в погребке, трактир был центром моего круга и порок — целью моего пути. В них я находил отраду, в них искал спасения, а все иное отвергал.
В бытность пикаро я избаловался, привык лакомиться всем, чего душа пожелает, дрыхнуть, пока глаза не распухнут; руки от безделья стали как шелк, брюхо как барабан, лицо лоснилось от жирной пищи, на ягодицах мозоли наросли от сиденья, и вечно я жевал, заложив за обе щеки, как мартышка. (- ненадо преувеличивать: при всем бездельи и искусстве нищего и вора, Гусманильо болел малярией, которая обострившись могла сыграть его в ящик; а временами получал порядочных люлей. Просто еще молод. Перспектива его была: каторга и наваха в брюхо. – germiones_muzh.) Каково же было мне перейти на скудные харчи слуги и торчать в прихожей день-деньской, а порой и ночь напролет с подсвечником в руке, стоя, как журавль, на одной ноге и подпирая стену; когда поужинаешь, а чаще — нет; вечно дрожи от холода, поджидая, пока придет или выйдет посетитель; бегай без отдыха по лестницам то вверх, то вниз, точно морской прибой или кузнечный мех; повсюду сопровождай хозяина, стой на запятках и в вёдро и в ненастье, зимой весь в грязи, летом — в пыли; прислуживай за столом, истекая слюной и пожирая глазами лакомые блюда; беги отнести письмо, принести ответ, стаптывай башмаки и, пока тебе не выдадут новые, по две недели в месяц ходи разутый.
И так круглый год, от первого января до тридцать первого декабря. А спросят: «Сколько за год накопил? Что заработал?» — ответить недолго: «Служу из милости, сеньор, за то, что кормят меня и поят — зимой дают простывшее, а летом горячее, — да всегда в обрез, скверно и не вовремя. Ношу ливрею, что пожаловали хозяева, заботясь не о моем удобстве, а о своем удовольствии, не о моем здоровье, а о своей славе. Справили они ее на свой вкус да на мой счет; вырядили меня на мои деньги да в свои цвета. Зато чего достается вволю, это насморков — целый мешок, не подымешь, дружок; да чирьев и струпьев немало для забавы перепало, да других таких ягодок и конфеток».
Как начинались холода, мы, бывало, выручали по десять — двенадцать куарто за кусочки воска, которые отщипывали от свеч и сбывали сапожнику (- вощить обувь. – germiones_muzh.). А посчастливится отхватить целый огарок, ты — богач: соришь деньгами, покупаешь пирожки и сласти, но если накроют, получишь такую взбучку, только держись! Вот и все, что можно было стащить, и то не часто; дали бы мне волю, я бы по огарку натаскал столько — хоть открывай свечную лавку. Да где там! Отколупнешь малость от своей или чужой свечки — вот и вся пожива.
Товарищи мои были такая мелкота, что и не пытались стянуть что-нибудь получше, если не считать съестного, которое сразу уничтожалось и на продажу не шло. Да и тут они вели себя как ослы. Как-то один из пажей, убирая со стола соты, украдкой завернул их в тряпицу и сунул в карман. Но спрятать добычу в надежном месте он не успел, так как надо было прислуживать за столом; от жары мед растаял и потек по ногам пажа. Монсеньер, сидя за столом, все это видел и, сдерживая смех, приказал ему подтянуть чулки. Паж повиновался. Но едва он дотронулся до чулок, как перепачкал руки медом и от стыда совсем потерялся. Много там было смеха, но бедняге-пажу от этого меда пришлось не сладко: его так отодрали, что он снова весь измарался, только уж не медом.
Ей-же-ей, это был не я, со мной бы в жизни такого не случилось! Плутовское дело я знал до тонкости и еще не забыл прежних своих штучек. А чтобы не притупился клинок, я походя таскал всякую мелочь у других слуг. Собрались там, во дворце, одни остолопы и разини, которых и младенец вокруг пальца обведет, народ неприветливый, злобный и сварливый. Человеку надобно брать пример с доброго рысака или борзой: есть дело — мчись во всю прыть, а дела нет — держись скромно и смирно.
Пажей было много, да все, как я сказал, увальни, недотепы, которые не старались отличиться ни на глазах у хозяина, ни за его спиной. Что приказания выполнять, что с постели вставать — еле поворачивались. Вот и нравилось мне пощипывать этих растяп, лентяев и простофиль: таскать у них чулки, подвязки, воротнички, шляпы, платки, пояса, манжеты, башмаки и прочее, что попадалось под руку. Все это я запихивал в тюфяк своего соседа, чтобы ненароком не нашли у меня, и при случае выменивал хоть на старую подкову, только бы с рук долой. Да, нашим пажам приходилось глядеть в оба за своими пожитками, а кто зазевался, чего-нибудь недосчитается.
Немало я там напроказил, отчаянный был ветрогон. А тут еще объявилась у меня страстишка, о которой я и понятия прежде не имел, — стал я лакомкой. Потому ли, что не давали есть вволю и от жадности аппетит разгорался, или возраст такой подошел; с годами, говорят, меняются привычки и вкусы.
Меня тянуло к сладкому, как слепого к церковной паперти. Уж если замечу какое лакомство, его от меня и под землей не укроешь. Руки мои орлами налетали на добычу, и как олень одним своим дыханием извлекает змей из недр земных (- считалось, что он их ест. – germiones_muzh.), так и я — лишь взгляну на еду, она мигом оказывается у меня во рту.
Был у монсеньера большой сундук из белой сосны, какие держат в Италии. Немало их я видел и у нас в Испании: в них привозят разные итальянские товары, особливо стеклянную и глиняную посуду. Сундук этот стоял в чулане рядом со спальней кардинала, и в нем хранились всевозможные засахаренные плоды и сушеные овощи, до которых монсеньер был большой охотник. Были там груши бергамот из Аранхуэса, генуэзские сливы, гранадские дыни и севильские цедраты, апельсины из Пласенсии, лимоны из Мурсии, огурцы из Валенсии, фиги с Островов (Балеарских. – germiones_muzh.), баклажаны из Толедо, персики из Арагона, картофель из Малаги (- новинка! Недавно конкистадоры привезли. – germiones_muzh.). Туда прятали артишоки, морковь, тыкву, тысячи сортов варений и маринадов, которые смущали мой ум и тревожили душу.
Всякий раз когда монсеньеру приходила охота отведать какого-нибудь из этих лакомств, он давал мне ключ, чтобы в его присутствии я достал из сундука то, что надо, но никогда не оставлял меня одного с ключом. От такого недоверия во мне зародилась злоба, а от злобы — жажда мести. Я наяву грезил этим сундуком: «Боже всесильный! Как бы мне расправиться с ним?» Я уже сказал, что сундук был большой: в длину локтя два с половиной, да один локоть в высоту и столько же в ширину, из белого-белого дерева с прожилками тоненькими, точно кружево из Камбре. Отличной работы был сундук, покрытый лаком, окованный железом и с крепким замком посередине.
Ежели ты знаком с воровским делом или же наслышан о нем, тебе, думаю, любопытно будет узнать, как я забрался в этот сундук, не подделывая ключа, не взламывая замка, не срывая петель и не ломая досок. Погоди, сейчас расскажу. Когда мне выпадал черед стоять у дверей спальни, а кардинал был занят приемом гостей или другими неотложными делами, я принимался орудовать своим инструментом. Поддев с одного края крышку сундука, я загонял в щель деревянный клин и, действуя им, как рычагом, засовывал туда круглую палку, выточенную наподобие рукоятки молотка, с утолщением к одному концу. Палку эту я поворачивал, задвигая все дальше под крышку, и та приподымалась. А руки у меня были тонкие, мальчишечьи, — я вытаскивал из сундука все, что мне вздумается, и набивал сластями полные карманы.
Больше того, ежели мне до чего-нибудь не удавалось дотянуться, я, с обычным в таких делах упорством и азартом, всаживал в палку или тростинку две шпильки, из которых одна была загнута крючком, и добивался своего. Словом, я и без ключа хозяйничал в сундуке, как хотел. Так пристрастился я к этому занятию, что вскоре опустошения стали заметны, хоть в сундуке было много всякой всячины; вышло же все наружу из-за пропажи банки с испанской айвой, такой крупной и золотистой, что у меня от одного ее вида слюнки текли. Эта айва прямо светилась, и я надолго запомнил ее вкус; право, еще сейчас его ощущаю во рту — ничего лучше отродясь не едал.
Банка была приметная, и когда она исчезла, начался переполох. Но никому и в голову не приходило, что ее можно было вытащить иначе, как отперев сундук ключом. Монсеньер был весьма огорчен, что среди его слуг есть наглец, способный подделывать ключи и отпирать замки в собственном его чулане. Он созвал всех старших слуг и потребовал выяснить истину. К счастью, айву я давно съел, от нее уже и следа не осталось. Дворецким у нас был один капеллан, человек угрюмый и злобный; он велел запереть всех пажей в одной комнате и обыскать, а также осмотреть их покои, ибо полагал, что виновником такого дела был не взрослый, а кто-нибудь из нас, озорников.
Нас посадили под замок, но все попусту — честность наша оказалась наичистейшей пробы. Гроза миновала, и все же от тревоги я не избавился: хозяин не шутя положил узнать правду. Несколько дней я выжидал, пока шум уляжется и другие заботы заставят забыть об айве, — не то что забраться в сундук, даже взглянуть на него боялся. Но пойдет молодое дерево кривулею расти, не распрямится и к старости; как привык я плутовать, уж ничем нельзя было меня исправить. Я так же не мог жить без плутней, как не дышать, и особенно полюбилось мне воровать сласти. Не удержавшись, я снова свалился с седла, сиречь снова полез в сундук. Все пошло по-старому.
Однажды хозяин сел играть в карты с другими кардиналами; я решил, что волей-неволей придется ему неотлучно быть с гостями. Дверь в чулан, где стоял сундук, была в глубине спальни; и вот, когда я сидел там, засунув руку внутрь сундука, монсеньеру пришла надобность помочиться. Он поднялся в спальню и, не видя никого из пажей, сам взял урыльник, стоявший у изголовья кровати. Услыхав шум, я вздрогнул, хотел поскорей вытащить руку, да с перепугу вышиб палку, та покатилась по полу, а руку мою придавило крышкой — попался я, как воробей в силки.
Услыхав стук, монсеньер спросил:
— Кто здесь?
Я не смел ни ответить, ни пошевельнуться. Тогда он зашел в чулан и увидел меня перед сундуком на коленях, словно я вырезал соты из улья. Монсеньер спросил, что я делаю. Пришлось сознаться.
Мое забавное положение так его рассмешило, что он позвал гостей полюбоваться на меня. Все долго смеялись и просили кардинала на первый раз простить мне ребяческую страсть к сладкому. Монсеньер, однако, настаивал, что меня следует высечь. (- монсеньер недурак. Но он недооценивает простолюдинов, поскольку аристократ. – germiones_muzh.) Начался спор, сколько плетей мне всыпать, и торговались они так упорно, будто речь шла о какой-нибудь декреталии. Наконец сошлись на дюжине плетей. Уплату препоручили отцу Николао, секретарю монсеньера. Это был мой смертельный враг. Он повел меня в свой кабинет и с таким смаком высек, что я две недели не мог сидеть.
Но недолго пришлось ему торжествовать, вскоре он уплатил за все сторицей. В Риме в ту пору развелось множество комаров; во дворец они тоже залетали и особенно досаждали секретарю монсеньера. Я сказал ему:
— Сеньор, могу вам посоветовать средство, которым у нас в Испании истребляют этих зловредных мошек.
Он поблагодарил и стал умолять, чтобы я открыл ему это средство. Я сказал, что надобно взять пучок петрушки и, смочив ее в крепком уксусе, положить у изголовья; на запах слетятся комары, сядут на петрушку и все передохнут. Отец Николао поверил и последовал моему совету. Ночью, когда он улегся в постель, на него тучей напали комары и чуть не съели живьем. Бедняга нещадно хлопал себя по щекам, по шее и в надежде, что комары скоро сдохнут, терпел эту муку до утра.
На следующую ночь мое снадобье привлекло комаров не только со всего дома, но со всего квартала; они снова принялись за секретаря и так искусали лицо и все места, до которых могли добраться, что пришлось ему опрометью удирать из комнаты.
Секретарь готов был меня убить. Когда монсеньер увидал его лицо, точно изуродованное проказой, и заметил, что я прячусь, он чуть не надорвался от хохота и приказал позвать меня. Я явился, а он спрашивает, что меня толкнуло на такую проделку.
— Ваше преосвященство, — ответил я, — вы приказали всыпать мне за сласти дюжину плетей и, конечно, помните, как ваши гости торговались за каждый удар; к тому же удары эти должны были быть не смертельными, но посильными для малолетнего. А отец Николао хлестнул меня больше двадцати раз — это по его счету, — и последние удары были самыми зверскими. Я и отомстил ему волдырями за волдыри.
Так дело обошлось шуткой. В эту пору я за прежний свой проступок, который стоил мне порки, был временно удален от службы при кардинале и приставлен к его эконому (- тоесть: понизили. – germiones_muzh.)…
МАТЕО АЛЕМАН (1547 – 1610). «ГУСМАН ДЕ АЛЬФАРАЧЕ»