однажды — мне было семнадцать лет — я поехал на охоту во Владимирскую губернию по Нижегородской железной дороге и слез на станции Боголюбово. Я любил ездить в неизвестные места, идти пешком со станции куда глаза глядят по проселкам и тропам, а потом — лесами, болотами, лугами, берегами рек и озер русских...
Какая волнующая радость для глаз — эти долины, покрытые цветами, нежными и пахучими, эти зеленые дубравы, серые облачные дни или грозы и солнце, озаряющее рай земли нашей! Неизъяснима красота природы русской. Россия, Россия, несказанно прекрасна ты (- автор пишет в Париже: изгнанник первой волны... - germiones_muzh.)!
Долго шел я в тот день дорогой и тропинками и, пройдя опушку большого бора, увидел поля ржи и небольшую деревню, название которой было Грезино. Я зашел в первый дом, он был на отлете. Старик-хозяин принял меня, жена его Василиса Михайловна поставила самовар. Вынув дичь из ягдташа моего, тетеревов, хозяин сказал:
— Ну, вот это хорошо. Да, ну что, ничего! Я тебе, барин, его сготовлю. Тогда узнаешь Гаврилу Иванова. Да, я повар был, да! — и он ушел на кухню.
Дом был не крестьянский. Горница — большая, чистая, печь и кухня отделены. Оказалось, что постройка старая, уцелевшая от времен крепостного права, и хозяин еще помнил эти времена. Постройка дворовая; самый дом барский давно сгорел. Вся же деревня Грезино состояла из семи домов и была окружена лесом.
На столе появился чудесно приготовленный тетерев, жареная утка и грузди. Мы с хозяином выпили. Василиса Михайловна тоже пила водочку. После выпитой рюмки обводила рот пальцем и говорила: «Крепка!» — и смеялась.
Хозяин рад был гостю, разговорился.
— Жили здесь господа бедно. Две девицы, незамужние. Я был молодой тогда. И такие-то девицы чистые, — старик набожно перекрестился, — Царство Небесное, да хорошие такие, сироты обе. Звали их Тата и Аня. И вот... ничего... Только на музыке играли, фортепьяне, и пели, более ничего. И приехал это к ним однова раз эдакий, что вот вы, тоже молодой барин, и они, значит, рады ему. И гостил он долго, вроде жениха стал у Ани... Да вот тоже охота в нем была с ружьем ходить. Однова пошел да и не вернулся. Ночь, а его нет. Туды-сюды, искать... Что тут! Ищут день, другой, нет его нигде. Место глухое у нас, машины не было тогда (- машиной звали паровоз. А рельсы - чугункой. – germiones_muzh.)и дорог мало. Заблудился, значит, закрутило. Только на пятый день выплыл. И где? Вона — в семи верстах, к пойме, на Поганой луже.
— На Поганой луже? Где это? Почему поганая? — спросил я.
— А, да есть тут, — ответил старик, — не ходи. Такая это лужа — не лужа, а озеро в овраге. Вертит там, и место плохое. Вода глубокая, черная. И всегда по ночи хлещет и охает, и живет там она, эдакая, такая... Глаза у ней белые, а сама — волосы все зеленые, ну вот, как бодяга! По ночи поет: «Нет крови во мне живой, не ходи ко мне, милой!» Да так жалостно... Много слышали наших-то. Да вот, был я молодой парнишка, ехал с отцом из Добрынскова. Ну, по ночи и закрутило нас. Дорога-то — вроде та, да не та. Темно. Смотрим — спуск. Спускаемся. Вдруг чего-то захлестало внизу, вроде как кнутовищем по воде. Лошадь в сторону. Слышим, кто-то глухо так говорит: «Вот сто веков тебя бью, а убить не могу!» И чего это? Просто удивленье. Мой-то родитель тут и сказал: «Да воскреснет... расточатся врази...». А она-то в воду из череды, бурьяна, с берегу, хлясть, в воду-то. Вот-вот, я сам видел. Русалка! Она там живет.
— Как пройти туда, скажи мне, дедушка? — спрашиваю я Гаврилу.
— Хоша днем ничего. Утиц там много, но яма здоровая, дна нет. Ну и рыбы много, только не возьмешь, глыбока. Все корье да дубы в ей. Днем-то в солнце видать — страсть глубина. Это мельничий омут был... По старине там мельница стояла. Не ходи, закрутит. Пошто идти? — продолжал старик. — И вот на этой мельнице жил мельник. Сердитый, все молчал. И была у ево дочь, красы такой, что и не видано. И пела она песню в вечор, да так сладко и складно, что все дивились. А боле всего тому, что никогда ее в доме у отца, мельника, не видать.
Не видали и за столом... А он вдовый был, с ним мать, глухая, старая, была да работник и более никого. Приедут дочь сватать, а он: «Нет, — говорит, — у меня никакой дочери!..» А то видют: она около мельницы на мосту сидит, по ягоды с девицами ходит. Ну и краса, все говорят... Ну и поет... «Грезится вам, — говорит мельник. — Нету дочери у меня». А женихи-то, кто пытаются свататься, топнут: «А поет кто?» — «Кто знает, — отвечает мельник, — я не слыхивал...» (- мельник, он, известно – водяному кум. – germiones_muzh.) Что тут?! Прошло это дело в город Володимир. Приехал архиерей святой водой кропить. Тонут — надо место освятить... Так что ты: архиерей утоп сам! Ну, и мельник уехал, мельница сгорела. Вот Погана лужа что!
* * *
Выслушав рассказ старика, я взял ружье и со своим лучшим другом, пойнтером Фебом, спросив у мельника дорогу, пошел на Погану лужу.
Было пять часов дня. Шел крутыми берегами вдоль речки, покрытой чередой и зарослями ольхи. В лесах — ели и осины — часто встречались тетерева и рябчики.
Я набил полный ягдташ дичи. Вечерело. И все же мне хотелось дойти до Поганой лужи.
Я шел, а речка стала Уже и ушла потом в сплошной камыш и лесную заросль. Я поднялся в горку. Лежала глухая дорога, вроде тех, по которым ездят за сеном. Лес кончался, и частая заросль ивняка покрывала далеко до горизонта бугры песчаные.
Я все шел, поднимаясь. И вдруг дорога сразу — вниз. Внизу передо мною открылось как бы озерцо, почти круглое. По сторонам — заросший большими кустами ивняка, развалившийся старый темный мост. Темные столбы торчали из воды. А с другой стороны — обвал: седые ели попадали в воду. Темный омут был тих.
«Поганая лужа!» — подумал я. Брошенная дорога к мосту и старые, гнилые бревна, покрытые мохом, и черный силуэт остатков жилья вызывали унылые, грустные чувства. Я пошел назад дорогой и повернул ближе к речке.
Становилось все темней. Иду, иду долго, — все ивняк. Опять спуск вниз. Что же это? Место — то же. Поганая лужа, только совсем темная.
Неприятное чувство жути охватило меня. Я побрел назад, стараясь идти так же, как шел раньше. Сумрак сгущался, над ивняком выплыл серп месяца. Собаки нет около. Я свистнул и слышу, как вдали, там, на Поганой луже, залаял Феб... Потом прибежал ко мне. Не заблудиться бы! Я быстро шел, и леса больше не было — все частый ивняк.
Вот уж и вовсе темно. Опять спуск... Темный омут внизу: тот же! Господи, что же это? Дед-то говорил «не закрутило бы»... Вот ведь, крутит. И опять страх овладел мной. Я пошел прямо прочь от омута: уйти! Я не знал места, заблудиться было нетрудно... И вдруг вдали, там, сзади меня, за буграми ивняка, я услышал голос и оцепенел. Он тихо пел, будто и далеко, и близко. Я остановился. Жуткой тайной легла тень на мою душу.
Голос пел:
Сиротою душу сделал
Ты, один среди людей,
Заплету бодягой кудри —
Вот мой горестный удел...
Не могу тебя ласкать я,
Жалок вид мой, холодна.
В волосах моих палава
(- луговик или щучка-трава. Метёлками. – germiones_muzh.)
И бодяга вплетена...
Я стоял и слушал. Мне так хотелось увидеть, узнать, кто это поет. Пробираясь кустами, я подошел к краю обрыва...
Внизу, по другую сторону омута, у самой воды я увидел костер. Огонь мерцал и отражался в воде. У костра никого не было.
Вдруг я услышал голоса и смех. С горки, приближаясь к костру, шли двое парней и вели лошадей. С ними была женщина в ярком красном платке, накинутом на плечи. Когда костер осветил их, я увидел, что это цыгане. Тогда я спустился вниз и крикнул:
— ЗдорОво! Как бы мне пройти к вам? Я охотник!
Они вскочили на лошадей и с криками «Бенгаро, Бенгаро» умчались.
К рассвету я пришел в деревню Горки на реке Клязьме в 30 верстах от Грезина.