germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Category:

БАРЧУКИ (Курская губерния, 1830-е)

НАБЕГ ЧЕРКЕСОВ
-- ...братцы! Скорей пойдёмте нападать! Девки несут себе ужинать!
Петруша говорил это, запыхавшись, с жаром в лице и с какою-то строгою озабоченностью во взгляде. Он только что вбежал со двора. Мы все (- семеро братьев: барчуки. От пяти годов и... Малые. - germiones_muzh.) сидели внизу около круглого стола и сонливо суслили пальцами уголки истрёпанных грамматик и географий. Завтра был урок учителя, за которым ездили в город. Дядька (- крепостной, старичина. - germiones_muzh.) Аполлон дремал под монотонное чириканье сверчка, в полусумраке нагоревшей сальной свечки. Однако корпус свой он держал прямо, будто неспящий, и только медленно подавался им вперёд, слегка поклёвывая носом.
Все разом были на ногах. Дело было слишком знакомое, чтобы нуждаться в плане и распоряжениях. Петруша бежал вперёд, словно боясь утратить одну минуту, в каком-то сосредоточенном увлечении. Никто ничего не говорил. Тяжёлая дверь нижних сенец отворилась с трескотнёю и шумом, болтая привязанными к блоку кирпичами (- двери встарь делали на блоке, который их захлопывал. - germiones_muzh.). Синяя холодная ночь с мелкими звёздами, будто наполненная стоящими в воздухе морозными иглами, пахнула в наши жаркие лица, завянувшие от сидения над книгой в тепло натопленной комнате. Бодростью и свежестью кольнуло во все жилки. Снег лежал сплошною матовою глыбою между строений усадьбы. Выше его было что-то густое, чёрное, ещё выше -- голубое, но глаз ничего не мог хорошо рассмотреть. Озябшие ноги в худых сапожонках проворно заскрипели по снегу...
В строениях мелькали огни, редкие, красноватые... Чья-то чёрная фигура двигалась от застольной к дому, не столько видимая, сколько чуемая и слышимая... "Ильюша! Вырывай хлеб, а я валить буду..." -- прошептал спешным голосом Пьер. Весело билось сердчонко. Чудилось, будто мы хищные горцы, страшные и непобедимые разбойники, от которых спасенья нет, которых нельзя ни поймать, ни предупредить никакими силами. Зябко и забористо было нестись в одной рубашонке по этим глубоким белым сугробам, крепко стиснутым теперь ночным морозом, к которым едва не пристывала тонкая подошва. Кулачонки горели и зудели, прося боя, в груди стучало мелкою дробью от нетерпения и волнения.
-- Тсс... Бросайся!
-- Смерть или кошелёк! -- раздаётся отчаянный голос: -- Руби, коли, сарынь на кичку! (- нетолько горцы. Ещё и разинская вольница. - germiones_muzh.) -- подхватывают другие голоса, и в то же время испуганный крик:
-- Ах, мои батюшки! Да что же это такое! -- И в то же мгновение чужая чёрная фигура разом опрокидывается затылком назад, раздаётся вопль, плеск выроненных щей, в воздухе, как цепА, взмахивают проворные кулаки: трах-трах!.. Какая-то другая фигура с криком мчится на помощь, но уже кулаки, сапожонки и разгорячённые груди мгновенно рассыпались в стороны и несутся назад через снег, как степные жеребята, весёлые и ликующие.
-- Я отбил хлеб! -- шепчет чей-то торжествующий голос, когда шайка вбежала по высокому крыльцу в тёмные сени передней.
-- Дай мне откусить! Дай и мне!.. -- протягиваются многочисленные руки, и кусок получёрствого кислого хлеба переходить от одного рта к другому. Все жуют его с каким-то наслаждением, как что-то необыкновенно дорогое и вкусное. Ни одно кушанье за ужином не съестся с таким аппетитом. Своя добыча, своею кровью куплена; запрещённый плод, не входящий в официальную программу еды; ешь не хлеб, а горделивое сознание своей удали и независимости.
-- Братцы! Я сорвал с неё платок!.. -- говорит Петруша. -- Его надо бросить куда-нибудь, чтобы не нашли у нас. Ну, уж досталось ей! Я её так грохнул, что не скоро подымется.
Сдержанный, но радостный хохот шайки отвечает Петруше.
-- Петя, ведь это Василиса? -- пищит тоненький взволнованный голосёнок.
-- Василиса... Ты разве не видел, какая огромная... Она у них самая силачка, а небось шлёпнулась не хуже всякой Федосьи-косолапки!
-- А как я её, Петя, по плечу треснул! -- продолжает тот же голосёнок. -- Будет меня помнить! Счастье её ещё, что не в висок пришлось, а то бы я её на месте уложил...
И маленький кулачонок, величиною с куриное яйцо, грозно потрясся среди толпы. На дворе между тем слышны громкий беспокойный разговор и ругательства.
-- Братцы, теперь надо на нижнюю девичью напасть; они теперь ужинают.
-- Ого-го! Вот как мы их! -- заливаясь счастливым смехом, пищит тот же детский голосёнок. -- Надо ведь, Петя, сначала ночники потушить...
-- Петя, хочешь, я потушу ночник? -- вызывается Ильюша.
-- Ну хорошо, ты сначала один прокрадёшься в нижнюю девичью, чтобы никто тебя не видал; а мы спрячемся кругом. Как задунешь ночник, мы сейчас крикнем и бросимся на них...
-- Вот это отлично, вот так молодец Петя! -- вне себя от радости шептал тоненький голосок. -- Ну уж я им теперь задам! Будут мои кулачища помнить... А не взять ли мечи?
-- Где теперь за мечами ходить, мы и без мечей зададим им баню. Только уж, ребята, не даваться в плен, до последней капли крови биться.
Голосёнок волновался, как в лихорадке:
-- Клянусь тебе, Петя, что я живой не отдамся в плен... Слышите же, братцы, не выдавать друг друга... Надо, Петя, на мече поклясться... (- а это дон Гайферос из испанского романсеро. Вся банда в сборе. - germiones_muzh.) Давайте, братцы, на мече поклянёмся...
-- Тсс... Она подходит к лестнице... Ты за её платьем вползи... Никто не увидит, -- командовал Петруша Ильюше. -- Валяй, ребята... Не отставать!
Опять проворно заскрипели по морозу частые шаги, и семь черкесов перемахнули с переднего крыльца на девичье, откуда спускалась крутая лестница в каменную, почти подземную комнату со сводами, так называемую нижнюю девичью. Там была столовая и спальня почти всех девок. Другая девичья, почище, была наверху, в обычном месте. Василиса, ворча и ругаясь, сходила по скрипучим ступенькам, а за нею, изогнувшись как хорёк и прикрываясь тенью её платья, полз на четвереньках наш Ильюша. Мы смотрели на него с уважением и трепетом, как на бесстрашного абрека, проникающего в недра неприятельского стана. Двое нас поместилось у входа, двое под окнами, ещё двое посланы через верхние сени зайти снутри дома. Дрожа от холода, переминаясь с ноги на ногу, мы пристыли жадными глазам к сцене, открывавшейся перед нами. Мы без следа забыли в эту минуту свои уроки, свой низ, гнев маменьки, ужин, холод. Точно волчата, подкравшиеся к стаду, мы горели одним неудержимым желанием -- ринуться в битву. Удаль просилась наружу, побеждая холод и страх. Нижняя девичья была вся объята красным светом топившейся печки. Широкая раскалённая пасть её то и дело глотала охапки золотистой соломы, которую бросала девушка, топившая печь.
С весёлым и говорливым треском коробились, дымились и потом вспыхивали языками эти соломенные груды. Высоко гудело в трубе вылетавшее пламя; его красный свет то сползал, то опять расползался вверх по тёмным сводам; за ним то словно гнались, то словно убегали от него чёрные тени, смотря по тому, ослабевало или разгоралось пламя.
Штук пятнадцать девушек сидели в разных местах на лавках, сундуках и табуретках за прялками и ткацким станком. Прялки дружно вертелись и гудели; ноги девок ходили ходенем. Громкий, почти крикливый разговор заглушал и шум прялок, и треск горевшей соломы... Все кричали и говорили разом. Посредине стоял стол с чашкою горячих щей, ложками и хлебом. На столе закопчённый дымящийся ночник. Василиса рассказывала, стоя у стола и махая руками. Наш Ильюша уже лежал под столом, не шевелясь ни одним мускулом... Такая отрадная противоположность между этою жарко натопленною, залитой светом комнатою, этим тёплым ужином и шумным работающим многолюдством, и с другой стороны, между этой онемевшею, застывшею от холода ночью, тёмною, бесприютною и безжизненною!.. Мороз пробирает всё злее и злее; на кончиках пальцев словно деревяшки повисли... Вот бы теперь к печке, на солому!.. Чего же это Ильюша ждёт, не тушит?
-- Петя, холодно... -- жалобно пищал недавно ещё задорный голос. Ему нет ответа.
-- Петя! -- послышалось с другой стороны. -- Нам ещё стоять, или домой?
Ответа нет...
Снег под окнами поскрипывает как-то нетерпеливо и часто... Открытое бездонное небо всё крепче и крепче тянет и высасывает всякий тёплый вздох, всякий случайный след земного тепла... У окна кто-то глубоко закашлял.
-- Тсс... Тсс...
Вдруг красные огни потухли; раздался резкий стук. Обе двери, внутренняя и надворная, распахнулись настежь.
-- Ураа! -- загремело в темноте. -- Смерть злодеям!..
Тяжело повалилась какая-то скамейка, затрещала опрокинутая прялка, кто-то взвизгнул, кто-то ругнул, на столе что-то зазвенело.
-- Батюшки! Да что же это такое? Ведь это разбой просто! -- вопил неистовый голос.
-- Трах-трах! Валяй, ребята!
-- Нет пардону! -- запищал другой отчаянный голос.
-- Держите их, девушки! Дверь заприте! Понесёмте их к барыне! -- слышалось в промежутках всеобщей стукотни и крика...
-- Щи прольёте, баловники! Да что же это, право, такое... Бегите за барыней! Матрёна...
И опять: трах!.. трах!..
-- Не выдавайте, ребята! Меня наверх тащат!
-- Ох господи, убили совсем, озорники эдакие... Ох, да чем же это он!
-- Братцы, Костю потащили... Костю отбивать! -- кричал запыхавшийся Петруша.
Свалка делается всеобщая. Не видя и не помня ничего, машешь кулачонками, вцепляешься в платья, ухватываешься за притолоки... Какие-то тяжёлые, неповоротливые туловища придавливают тебя то к стене, то друг к другу, какие-то грубые руки тащат и отрывают тебя. Захваченные куски хлеба, раскрошившись, высыпаются из твоих стиснутых пальцев; на щеке чувствуешь жгучую боль, ссадив кожу о камень стены. Кто-то локтем ударил под левое ребро; голове душно и тесно под тяжестью навалившихся и обступивших кругом больших людей...
-- Ура! Смерти или живота! -- кричит опять разъярённый голос Петруши, сопровождаемый оханьем, стонами, бранью и громом паденья...
-- Убил совсем... Ах, мои матушки... Да он никак палкою бьёт... Что же это только барыня смотрит?
-- Ура! Не отдамся живой! Помоги, Петя! -- кричит Костя, тщетно барахтаясь в руках четырёх здоровых девок, уж притащивших его к внутренней лестнице.
Опять охи, крик, ругня, опять кто-то упал затылком о пол. Это Петруша с двумя братьями освобождает Костю.
-- Отбили, отбили!.. Спасайся, кто может!
Побежали назад к наружному ходу. Девка, загородившая дверь, была мгновенно опрокинута; по её трупу хищники прорвались к лестнице.
-- Братцы, меня схватили! -- горько завопил тоненький голосёнок. Но уже было поздно: Петруша и за ним все мы неслись к своему низу, за переднее крыльцо, горячие и встрёпанные, ничего более не слыша.
Маменька торопливыми шагами спускалась в нижнюю девичью со свечой и двумя девками...

ЧИКИ-ЧИКИ-ЧИК!
-- Медиолан, Милан на реке Олоне... Люди, на реке Алде, где делается славный сыр пармезан!.. -- прилежно вытягивал Ильюша, раскачиваясь на стуле и стараясь громким голосом скрыть волнение крови, от которого ещё не успело успокоиться его сердце.
-- Аршин, алтын, кадет, турок... -- по-дьячковски распевал Костя, также качаясь стулом и корпусом, заткнув пальцами уши и глядя в потолок. Но его багровое, вспотевшее и встревоженное лицо комически противоречило этим тщетным усилиям придать себе вид невинного школьника.
Петруша сидел бледный и озябший; только калмыцкие глаза его сурово сверкали. Он мычал что-то по-латыни, угрюмо склоняя amarantus viridis (- на латыне: зелёный амарант. - germiones_muzh.). Около глаза его краснела царапина. Все мы были заняты самым серьёзным и дружным манером; о битве не было и помину. Гул от зубренья разбудил дядьку Аполлона, который никак не мог понять, с чего это мы так жарко вдруг принялись за уроки, но во всяком случае похвалил нас за это.
-- Вот умники, господа... Так-то лучше. И маменьке вашей приятности больше будет, коли учитель останется доволен... Без ученья господам нельзя; без ученья только нашему брату хаму, рабам вашим впору, потому мы ваши рабы, вы наши господа. Вот что...
-- Удино; близ него находится селение Кампоформио, где был заключён мир в 1797 году (- между революционной Францией и имперской Австрией. Это был первый раунд. - germiones_muzh.), -- тянул Ильюша.
-- Res, res, rem, re... rem, res... -- тяжко гудел Петруша, закрыв ладонью книжку и отвечая себе на память.
На узкой лестнице скрипели медленные, тяжёлые шаги и шелестели знакомые юбки.
-- Пьяченца, древняя Плазенцио, -- выкрикивал Ильюша, учащая темп и усиливая тон, серые глаза его испуганно косились на дверь. Мы забарабанили дружнее и громче, но у всякого на душе лежало что-то очень зловещее, и все мы с замиранием сердца оправляли волоса и платье, не переставая выкрикивать урок.
-- Скажите, пожалуйста, какими невинными уселись! -- раздался над нашими ушами роковой голос. -- Как будто ни в чём не бывало; прилежание, подумаешь, какое вдруг нашло. Этим меня не проведёте, не беспокойтесь!
Мы сидели, потупя голову, боясь взглянуть на маменьку все, кроме Ильюши.
-- Что такое, маменька? -- удивлённо спросил он.
-- Он ещё спрашивает? Прошу покорно! В нижней девичьей кто сейчас был?
-- В нижней девичьей? -- почти оскорблённо повторил Ильюша, даже привстав со стула. Он казался крайне недоумевающим и обиженным.
-- Ну да, ну да, в нижней девичьей. Ведь вы все сейчас бегали в нижнюю девичью! -- настаивала мать.
-- Мы? В нижней девичьей? -- продолжал изумляться Ильюша с видом самой простодушной искренности. -- Да мы целый вечер здесь внизу сидели, мамаша, хоть у Аполлона спросите... Мы к завтрему уроки учим.
-- Мы даже и не выходили ни разу; как же бы мы могли, мамаша, раздевшись выйти? -- заговорили все мы, ободрённые наглым запирательством нашего хитроумного Улисса, и в первый раз осмеливаясь взглянуть на маменьку.
-- Это точную правду они докладывать изволют, сударыня, -- доложил Аполлон, стоявший у печки в почтительной позе с заложенными назад руками.
-- Да как же ты это говоришь, старый, когда мне все девки сейчас сказали? Я сама в нижней девичьей была, всю эту кутерьму ещё застала.
-- Что вы, сударыня, сумлеваться изволите? Слепой я, что ли? День-деньской таки с ними сижу; как же мне не видать? Эти полоумные брешут зря, не из чего вашу милость беспокоят. Я и сам не покрою проказу ребёнка, коли что вижу; а напраслину взводить зачем же? Напраслину не годится взводить.
К несчастью, в это время маменька взглянула на Петрушу. Царапина под глазом сделалась у него совсем пунцовая и проступала кровью; рукав его бешметика был оторван почти совсем, и из-под мышки упорно выглядывали белые клочки рубашки, несмотря на все старания Петруши придавить их плечом.
-- Ах вы негодяи, негодяи... -- проговорила мать, укоризненно качая головою. -- Встань и подойди сюда...
Пьер встал, оскорблённый, понуря голову, неуклюже и неохотно. При этом движении рукав сполз до половины руки и обнаружил уже начистоту мокрую от пота рубашку. В то же время мы все увидели, что левый борт Пьерова сюртучка висел, как ухо легавой собаки, на третьей петле.
-- Господи, Господи! -- в ужасе говорила мать, всплёскивая рукам: -- на что только похож? Где ты мог так убраться?
Пьер стоял перед ней немного боком и что-то глухо мычал, словно обиженный.
-- Весь исцарапан, изорван, измазан! -- продолжала между тем мать, рассматривая его в неописуемом огорчении. -- Подумают, что ты с кошками на крыше дрался.
-- М-м... М-м... -- ворчал Пьер, вздёргивая правым плечом, как бы желая отодвинуть им досадную ему речь.
Потом подняли меня с моими ссаднем на щеке, с мокрыми сапожонками, оттаявшими от снега в тёплой комнате; подняли Костю, оказавшегося без правого сапога, оставленного им в добычу девкам, с окровавленными зубами, которые он показал только после разных молчаливых увёрток, будучи наконец вынужден заговорить, следовательно, раскрыть свой рот. У хитроумного Улисса (- диверсанта и штирлица Ильюши. - germiones_muzh.) были открыты и тщательно обследованы продранные, в пыли испачканные коленки, на которых он с таким самоотвержением подкрадывался к ночнику; а также и следы конопляного масла на рубашке, которое он нечаянно пролил из того же знаменитого ночника. Но все эти, сами по себе убедительные, доказательства были ничто в сравнении с последним убийственным доводом, который был открыт маменькою ранее всех других, но по жестокосердию её был прибережён нам на закуску.
Когда привели в маменькину спальню нашу скорбную колонну со всеми её знаками недавнего отличия на физиономиях и одеяниях, мы увидели у большого маменькиного кресла заплаканную белобрысую фигуру нашего храбреца Саши, попавшегося в плен при всеобщем отступлении. Его пухлые щёки, измазанные в мелу и пыли, приняли несказанно жалобное выражение; голубые смелые глазёнки его глядели тускло и скучно; смешная нижняя губа как-то горько подбиралась в рот, крупные слёзы капали из глаз на пол. Обеими руками он бережливо держал верхний край панталон своих, кои, увы, не сохраняли уже прежнего девственного вида своего, но красноречиво свидетельствовали о том, что их неприкосновенность попрана, их честь запятнана навеки. Сашу высекли. Мы это узнали в один миг, взглянув на его огорчённую рожицу и на его сконфуженную позу. Ужасная мысль оледенила сердца наши. На диване лежали связанные в пучок отвратительные ракитовые побеги, созданные Творцом на погибель и посрамленье всего мальчишечьего рода. О, для чего земля родит их и дожди их поливают?
Толпа девок с разбитыми в кровь губами, с синяками под глазами, опростоволошенные, в изорванных платьях и фартуках, стояла здесь, причитывая, рассказывая, жалуясь, плача, упрашивая. Мы ничего не слыхали. Мы стояли рядышком у стены, сосредоточенные на одном ужасном видении. Упрёки маменьки, вопли и жалобы девок -- всё это носилось около нас какою-то тяжкою, туманною атмосферою, в которой нельзя было ничего разглядеть. Мы чувствовали, что всё кончено, все усилия тщетны, и судьба неизбежна. Вопрос только в том, маменька или папенька? Слабый луч надежды мелькал нам в лице Саши: по его антуражу можно было догадаться, что маменька. Но с другой стороны, какой смысл имеет этот гневный ответ девушке, послышавшийся нам из кабинета: "Хорошо, сейчас приду!" Куда приду и что хорошо?
Костя уже нюнит, потеряв стыд и надежду. Ильюша растерянно облизывается и жуёт свои губы, чтобы не закапать слезами. Петруша стоит в мрачном отчаянье, как обречённый адским богам. У меня на сердце что-то болезненно поднимается и надрывается, в глазах какой-то горячий песок и какое-то томительное нытьё в наиболее заинтересованных партиях (- частях. - germiones_muzh.) организма.
Маменька -- ещё бы ничего! Она обыкновенно водит за руку, а ты пляшешь кругом. При таком методе, при всей бесконечной скверности его, есть всё-таки некоторое утешение, частью из известной самостоятельности движений, возвышающей тебя нравственно, частью в удачных уклонениях от града частых, но не очень сильных ударов. С помощью некоторой опытности мы сноровились придавать своему организму такой угол отклоненья и такое быстрое вращенье, которые значительным образом подрывали вредоносность маменькины стремлений. Наконец, крик и просьбы играли важную роль.
Но -- ссылаюсь на беспристрастие читателей -- что может сделать самый гибкий, самый опытный в подобных экспериментах организм, очутившись на особо устроенном для него матраце, в опрокинутом на нос положении, лишённый всех покровов, дарованных человеку природою на защиту от мраза и телесной скорби? Даже ногам не удаётся ни разу брыкнуть для отпарированья наносимых ударов. При описываемом методе -- мрачной принадлежности папенькиного кабинета -- остаётся опереться только на внутренние силы своего духа и страдать, как Цезарь, молча считая удары, завернувшись в свою тогу... Да! Когда бы хоть в тогу!..
Эти мысли неотступно занимали умы всех нас, всех, кроме Саши, для которого ранее нас наступила известность и успокоительная определённость положения. "Папенька или маменька? Бегать или лежать?" -- стучало у нас в груди и в голове.
В коридоре послышались тяжёлые и решительные шаги. Мы вздрогнули...

ЕВГЕНИЙ МАРКОВ (1835 - 1903. дворянин, писатель-путешественник, этнограф)
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments