-- ...братцы! Скорей пойдёмте нападать! Девки несут себе ужинать!
Петруша говорил это, запыхавшись, с жаром в лице и с какою-то строгою озабоченностью во взгляде. Он только что вбежал со двора. Мы все (- семеро братьев: барчуки. От пяти годов и... Малые. - germiones_muzh.) сидели внизу около круглого стола и сонливо суслили пальцами уголки истрёпанных грамматик и географий. Завтра был урок учителя, за которым ездили в город. Дядька (- крепостной, старичина. - germiones_muzh.) Аполлон дремал под монотонное чириканье сверчка, в полусумраке нагоревшей сальной свечки. Однако корпус свой он держал прямо, будто неспящий, и только медленно подавался им вперёд, слегка поклёвывая носом.
Все разом были на ногах. Дело было слишком знакомое, чтобы нуждаться в плане и распоряжениях. Петруша бежал вперёд, словно боясь утратить одну минуту, в каком-то сосредоточенном увлечении. Никто ничего не говорил. Тяжёлая дверь нижних сенец отворилась с трескотнёю и шумом, болтая привязанными к блоку кирпичами (- двери встарь делали на блоке, который их захлопывал. - germiones_muzh.). Синяя холодная ночь с мелкими звёздами, будто наполненная стоящими в воздухе морозными иглами, пахнула в наши жаркие лица, завянувшие от сидения над книгой в тепло натопленной комнате. Бодростью и свежестью кольнуло во все жилки. Снег лежал сплошною матовою глыбою между строений усадьбы. Выше его было что-то густое, чёрное, ещё выше -- голубое, но глаз ничего не мог хорошо рассмотреть. Озябшие ноги в худых сапожонках проворно заскрипели по снегу...
В строениях мелькали огни, редкие, красноватые... Чья-то чёрная фигура двигалась от застольной к дому, не столько видимая, сколько чуемая и слышимая... "Ильюша! Вырывай хлеб, а я валить буду..." -- прошептал спешным голосом Пьер. Весело билось сердчонко. Чудилось, будто мы хищные горцы, страшные и непобедимые разбойники, от которых спасенья нет, которых нельзя ни поймать, ни предупредить никакими силами. Зябко и забористо было нестись в одной рубашонке по этим глубоким белым сугробам, крепко стиснутым теперь ночным морозом, к которым едва не пристывала тонкая подошва. Кулачонки горели и зудели, прося боя, в груди стучало мелкою дробью от нетерпения и волнения.
-- Тсс... Бросайся!
-- Смерть или кошелёк! -- раздаётся отчаянный голос: -- Руби, коли, сарынь на кичку! (- нетолько горцы. Ещё и разинская вольница. - germiones_muzh.) -- подхватывают другие голоса, и в то же время испуганный крик:
-- Ах, мои батюшки! Да что же это такое! -- И в то же мгновение чужая чёрная фигура разом опрокидывается затылком назад, раздаётся вопль, плеск выроненных щей, в воздухе, как цепА, взмахивают проворные кулаки: трах-трах!.. Какая-то другая фигура с криком мчится на помощь, но уже кулаки, сапожонки и разгорячённые груди мгновенно рассыпались в стороны и несутся назад через снег, как степные жеребята, весёлые и ликующие.
-- Я отбил хлеб! -- шепчет чей-то торжествующий голос, когда шайка вбежала по высокому крыльцу в тёмные сени передней.
-- Дай мне откусить! Дай и мне!.. -- протягиваются многочисленные руки, и кусок получёрствого кислого хлеба переходить от одного рта к другому. Все жуют его с каким-то наслаждением, как что-то необыкновенно дорогое и вкусное. Ни одно кушанье за ужином не съестся с таким аппетитом. Своя добыча, своею кровью куплена; запрещённый плод, не входящий в официальную программу еды; ешь не хлеб, а горделивое сознание своей удали и независимости.
-- Братцы! Я сорвал с неё платок!.. -- говорит Петруша. -- Его надо бросить куда-нибудь, чтобы не нашли у нас. Ну, уж досталось ей! Я её так грохнул, что не скоро подымется.
Сдержанный, но радостный хохот шайки отвечает Петруше.
-- Петя, ведь это Василиса? -- пищит тоненький взволнованный голосёнок.
-- Василиса... Ты разве не видел, какая огромная... Она у них самая силачка, а небось шлёпнулась не хуже всякой Федосьи-косолапки!
-- А как я её, Петя, по плечу треснул! -- продолжает тот же голосёнок. -- Будет меня помнить! Счастье её ещё, что не в висок пришлось, а то бы я её на месте уложил...
И маленький кулачонок, величиною с куриное яйцо, грозно потрясся среди толпы. На дворе между тем слышны громкий беспокойный разговор и ругательства.
-- Братцы, теперь надо на нижнюю девичью напасть; они теперь ужинают.
-- Ого-го! Вот как мы их! -- заливаясь счастливым смехом, пищит тот же детский голосёнок. -- Надо ведь, Петя, сначала ночники потушить...
-- Петя, хочешь, я потушу ночник? -- вызывается Ильюша.
-- Ну хорошо, ты сначала один прокрадёшься в нижнюю девичью, чтобы никто тебя не видал; а мы спрячемся кругом. Как задунешь ночник, мы сейчас крикнем и бросимся на них...
-- Вот это отлично, вот так молодец Петя! -- вне себя от радости шептал тоненький голосок. -- Ну уж я им теперь задам! Будут мои кулачища помнить... А не взять ли мечи?
-- Где теперь за мечами ходить, мы и без мечей зададим им баню. Только уж, ребята, не даваться в плен, до последней капли крови биться.
Голосёнок волновался, как в лихорадке:
-- Клянусь тебе, Петя, что я живой не отдамся в плен... Слышите же, братцы, не выдавать друг друга... Надо, Петя, на мече поклясться... (- а это дон Гайферос из испанского романсеро. Вся банда в сборе. - germiones_muzh.) Давайте, братцы, на мече поклянёмся...
-- Тсс... Она подходит к лестнице... Ты за её платьем вползи... Никто не увидит, -- командовал Петруша Ильюше. -- Валяй, ребята... Не отставать!
Опять проворно заскрипели по морозу частые шаги, и семь черкесов перемахнули с переднего крыльца на девичье, откуда спускалась крутая лестница в каменную, почти подземную комнату со сводами, так называемую нижнюю девичью. Там была столовая и спальня почти всех девок. Другая девичья, почище, была наверху, в обычном месте. Василиса, ворча и ругаясь, сходила по скрипучим ступенькам, а за нею, изогнувшись как хорёк и прикрываясь тенью её платья, полз на четвереньках наш Ильюша. Мы смотрели на него с уважением и трепетом, как на бесстрашного абрека, проникающего в недра неприятельского стана. Двое нас поместилось у входа, двое под окнами, ещё двое посланы через верхние сени зайти снутри дома. Дрожа от холода, переминаясь с ноги на ногу, мы пристыли жадными глазам к сцене, открывавшейся перед нами. Мы без следа забыли в эту минуту свои уроки, свой низ, гнев маменьки, ужин, холод. Точно волчата, подкравшиеся к стаду, мы горели одним неудержимым желанием -- ринуться в битву. Удаль просилась наружу, побеждая холод и страх. Нижняя девичья была вся объята красным светом топившейся печки. Широкая раскалённая пасть её то и дело глотала охапки золотистой соломы, которую бросала девушка, топившая печь.
С весёлым и говорливым треском коробились, дымились и потом вспыхивали языками эти соломенные груды. Высоко гудело в трубе вылетавшее пламя; его красный свет то сползал, то опять расползался вверх по тёмным сводам; за ним то словно гнались, то словно убегали от него чёрные тени, смотря по тому, ослабевало или разгоралось пламя.
Штук пятнадцать девушек сидели в разных местах на лавках, сундуках и табуретках за прялками и ткацким станком. Прялки дружно вертелись и гудели; ноги девок ходили ходенем. Громкий, почти крикливый разговор заглушал и шум прялок, и треск горевшей соломы... Все кричали и говорили разом. Посредине стоял стол с чашкою горячих щей, ложками и хлебом. На столе закопчённый дымящийся ночник. Василиса рассказывала, стоя у стола и махая руками. Наш Ильюша уже лежал под столом, не шевелясь ни одним мускулом... Такая отрадная противоположность между этою жарко натопленною, залитой светом комнатою, этим тёплым ужином и шумным работающим многолюдством, и с другой стороны, между этой онемевшею, застывшею от холода ночью, тёмною, бесприютною и безжизненною!.. Мороз пробирает всё злее и злее; на кончиках пальцев словно деревяшки повисли... Вот бы теперь к печке, на солому!.. Чего же это Ильюша ждёт, не тушит?
-- Петя, холодно... -- жалобно пищал недавно ещё задорный голос. Ему нет ответа.
-- Петя! -- послышалось с другой стороны. -- Нам ещё стоять, или домой?
Ответа нет...
Снег под окнами поскрипывает как-то нетерпеливо и часто... Открытое бездонное небо всё крепче и крепче тянет и высасывает всякий тёплый вздох, всякий случайный след земного тепла... У окна кто-то глубоко закашлял.
-- Тсс... Тсс...
Вдруг красные огни потухли; раздался резкий стук. Обе двери, внутренняя и надворная, распахнулись настежь.
-- Ураа! -- загремело в темноте. -- Смерть злодеям!..
Тяжело повалилась какая-то скамейка, затрещала опрокинутая прялка, кто-то взвизгнул, кто-то ругнул, на столе что-то зазвенело.
-- Батюшки! Да что же это такое? Ведь это разбой просто! -- вопил неистовый голос.
-- Трах-трах! Валяй, ребята!
-- Нет пардону! -- запищал другой отчаянный голос.
-- Держите их, девушки! Дверь заприте! Понесёмте их к барыне! -- слышалось в промежутках всеобщей стукотни и крика...
-- Щи прольёте, баловники! Да что же это, право, такое... Бегите за барыней! Матрёна...
И опять: трах!.. трах!..
-- Не выдавайте, ребята! Меня наверх тащат!
-- Ох господи, убили совсем, озорники эдакие... Ох, да чем же это он!
-- Братцы, Костю потащили... Костю отбивать! -- кричал запыхавшийся Петруша.
Свалка делается всеобщая. Не видя и не помня ничего, машешь кулачонками, вцепляешься в платья, ухватываешься за притолоки... Какие-то тяжёлые, неповоротливые туловища придавливают тебя то к стене, то друг к другу, какие-то грубые руки тащат и отрывают тебя. Захваченные куски хлеба, раскрошившись, высыпаются из твоих стиснутых пальцев; на щеке чувствуешь жгучую боль, ссадив кожу о камень стены. Кто-то локтем ударил под левое ребро; голове душно и тесно под тяжестью навалившихся и обступивших кругом больших людей...
-- Ура! Смерти или живота! -- кричит опять разъярённый голос Петруши, сопровождаемый оханьем, стонами, бранью и громом паденья...
-- Убил совсем... Ах, мои матушки... Да он никак палкою бьёт... Что же это только барыня смотрит?
-- Ура! Не отдамся живой! Помоги, Петя! -- кричит Костя, тщетно барахтаясь в руках четырёх здоровых девок, уж притащивших его к внутренней лестнице.
Опять охи, крик, ругня, опять кто-то упал затылком о пол. Это Петруша с двумя братьями освобождает Костю.
-- Отбили, отбили!.. Спасайся, кто может!
Побежали назад к наружному ходу. Девка, загородившая дверь, была мгновенно опрокинута; по её трупу хищники прорвались к лестнице.
-- Братцы, меня схватили! -- горько завопил тоненький голосёнок. Но уже было поздно: Петруша и за ним все мы неслись к своему низу, за переднее крыльцо, горячие и встрёпанные, ничего более не слыша.
Маменька торопливыми шагами спускалась в нижнюю девичью со свечой и двумя девками...
ЧИКИ-ЧИКИ-ЧИК!
-- Медиолан, Милан на реке Олоне... Люди, на реке Алде, где делается славный сыр пармезан!.. -- прилежно вытягивал Ильюша, раскачиваясь на стуле и стараясь громким голосом скрыть волнение крови, от которого ещё не успело успокоиться его сердце.
-- Аршин, алтын, кадет, турок... -- по-дьячковски распевал Костя, также качаясь стулом и корпусом, заткнув пальцами уши и глядя в потолок. Но его багровое, вспотевшее и встревоженное лицо комически противоречило этим тщетным усилиям придать себе вид невинного школьника.
Петруша сидел бледный и озябший; только калмыцкие глаза его сурово сверкали. Он мычал что-то по-латыни, угрюмо склоняя amarantus viridis (- на латыне: зелёный амарант. - germiones_muzh.). Около глаза его краснела царапина. Все мы были заняты самым серьёзным и дружным манером; о битве не было и помину. Гул от зубренья разбудил дядьку Аполлона, который никак не мог понять, с чего это мы так жарко вдруг принялись за уроки, но во всяком случае похвалил нас за это.
-- Вот умники, господа... Так-то лучше. И маменьке вашей приятности больше будет, коли учитель останется доволен... Без ученья господам нельзя; без ученья только нашему брату хаму, рабам вашим впору, потому мы ваши рабы, вы наши господа. Вот что...
-- Удино; близ него находится селение Кампоформио, где был заключён мир в 1797 году (- между революционной Францией и имперской Австрией. Это был первый раунд. - germiones_muzh.), -- тянул Ильюша.
-- Res, res, rem, re... rem, res... -- тяжко гудел Петруша, закрыв ладонью книжку и отвечая себе на память.
На узкой лестнице скрипели медленные, тяжёлые шаги и шелестели знакомые юбки.
-- Пьяченца, древняя Плазенцио, -- выкрикивал Ильюша, учащая темп и усиливая тон, серые глаза его испуганно косились на дверь. Мы забарабанили дружнее и громче, но у всякого на душе лежало что-то очень зловещее, и все мы с замиранием сердца оправляли волоса и платье, не переставая выкрикивать урок.
-- Скажите, пожалуйста, какими невинными уселись! -- раздался над нашими ушами роковой голос. -- Как будто ни в чём не бывало; прилежание, подумаешь, какое вдруг нашло. Этим меня не проведёте, не беспокойтесь!
Мы сидели, потупя голову, боясь взглянуть на маменьку все, кроме Ильюши.
-- Что такое, маменька? -- удивлённо спросил он.
-- Он ещё спрашивает? Прошу покорно! В нижней девичьей кто сейчас был?
-- В нижней девичьей? -- почти оскорблённо повторил Ильюша, даже привстав со стула. Он казался крайне недоумевающим и обиженным.
-- Ну да, ну да, в нижней девичьей. Ведь вы все сейчас бегали в нижнюю девичью! -- настаивала мать.
-- Мы? В нижней девичьей? -- продолжал изумляться Ильюша с видом самой простодушной искренности. -- Да мы целый вечер здесь внизу сидели, мамаша, хоть у Аполлона спросите... Мы к завтрему уроки учим.
-- Мы даже и не выходили ни разу; как же бы мы могли, мамаша, раздевшись выйти? -- заговорили все мы, ободрённые наглым запирательством нашего хитроумного Улисса, и в первый раз осмеливаясь взглянуть на маменьку.
-- Это точную правду они докладывать изволют, сударыня, -- доложил Аполлон, стоявший у печки в почтительной позе с заложенными назад руками.
-- Да как же ты это говоришь, старый, когда мне все девки сейчас сказали? Я сама в нижней девичьей была, всю эту кутерьму ещё застала.
-- Что вы, сударыня, сумлеваться изволите? Слепой я, что ли? День-деньской таки с ними сижу; как же мне не видать? Эти полоумные брешут зря, не из чего вашу милость беспокоят. Я и сам не покрою проказу ребёнка, коли что вижу; а напраслину взводить зачем же? Напраслину не годится взводить.
К несчастью, в это время маменька взглянула на Петрушу. Царапина под глазом сделалась у него совсем пунцовая и проступала кровью; рукав его бешметика был оторван почти совсем, и из-под мышки упорно выглядывали белые клочки рубашки, несмотря на все старания Петруши придавить их плечом.
-- Ах вы негодяи, негодяи... -- проговорила мать, укоризненно качая головою. -- Встань и подойди сюда...
Пьер встал, оскорблённый, понуря голову, неуклюже и неохотно. При этом движении рукав сполз до половины руки и обнаружил уже начистоту мокрую от пота рубашку. В то же время мы все увидели, что левый борт Пьерова сюртучка висел, как ухо легавой собаки, на третьей петле.
-- Господи, Господи! -- в ужасе говорила мать, всплёскивая рукам: -- на что только похож? Где ты мог так убраться?
Пьер стоял перед ней немного боком и что-то глухо мычал, словно обиженный.
-- Весь исцарапан, изорван, измазан! -- продолжала между тем мать, рассматривая его в неописуемом огорчении. -- Подумают, что ты с кошками на крыше дрался.
-- М-м... М-м... -- ворчал Пьер, вздёргивая правым плечом, как бы желая отодвинуть им досадную ему речь.
Потом подняли меня с моими ссаднем на щеке, с мокрыми сапожонками, оттаявшими от снега в тёплой комнате; подняли Костю, оказавшегося без правого сапога, оставленного им в добычу девкам, с окровавленными зубами, которые он показал только после разных молчаливых увёрток, будучи наконец вынужден заговорить, следовательно, раскрыть свой рот. У хитроумного Улисса (- диверсанта и штирлица Ильюши. - germiones_muzh.) были открыты и тщательно обследованы продранные, в пыли испачканные коленки, на которых он с таким самоотвержением подкрадывался к ночнику; а также и следы конопляного масла на рубашке, которое он нечаянно пролил из того же знаменитого ночника. Но все эти, сами по себе убедительные, доказательства были ничто в сравнении с последним убийственным доводом, который был открыт маменькою ранее всех других, но по жестокосердию её был прибережён нам на закуску.
Когда привели в маменькину спальню нашу скорбную колонну со всеми её знаками недавнего отличия на физиономиях и одеяниях, мы увидели у большого маменькиного кресла заплаканную белобрысую фигуру нашего храбреца Саши, попавшегося в плен при всеобщем отступлении. Его пухлые щёки, измазанные в мелу и пыли, приняли несказанно жалобное выражение; голубые смелые глазёнки его глядели тускло и скучно; смешная нижняя губа как-то горько подбиралась в рот, крупные слёзы капали из глаз на пол. Обеими руками он бережливо держал верхний край панталон своих, кои, увы, не сохраняли уже прежнего девственного вида своего, но красноречиво свидетельствовали о том, что их неприкосновенность попрана, их честь запятнана навеки. Сашу высекли. Мы это узнали в один миг, взглянув на его огорчённую рожицу и на его сконфуженную позу. Ужасная мысль оледенила сердца наши. На диване лежали связанные в пучок отвратительные ракитовые побеги, созданные Творцом на погибель и посрамленье всего мальчишечьего рода. О, для чего земля родит их и дожди их поливают?
Толпа девок с разбитыми в кровь губами, с синяками под глазами, опростоволошенные, в изорванных платьях и фартуках, стояла здесь, причитывая, рассказывая, жалуясь, плача, упрашивая. Мы ничего не слыхали. Мы стояли рядышком у стены, сосредоточенные на одном ужасном видении. Упрёки маменьки, вопли и жалобы девок -- всё это носилось около нас какою-то тяжкою, туманною атмосферою, в которой нельзя было ничего разглядеть. Мы чувствовали, что всё кончено, все усилия тщетны, и судьба неизбежна. Вопрос только в том, маменька или папенька? Слабый луч надежды мелькал нам в лице Саши: по его антуражу можно было догадаться, что маменька. Но с другой стороны, какой смысл имеет этот гневный ответ девушке, послышавшийся нам из кабинета: "Хорошо, сейчас приду!" Куда приду и что хорошо?
Костя уже нюнит, потеряв стыд и надежду. Ильюша растерянно облизывается и жуёт свои губы, чтобы не закапать слезами. Петруша стоит в мрачном отчаянье, как обречённый адским богам. У меня на сердце что-то болезненно поднимается и надрывается, в глазах какой-то горячий песок и какое-то томительное нытьё в наиболее заинтересованных партиях (- частях. - germiones_muzh.) организма.
Маменька -- ещё бы ничего! Она обыкновенно водит за руку, а ты пляшешь кругом. При таком методе, при всей бесконечной скверности его, есть всё-таки некоторое утешение, частью из известной самостоятельности движений, возвышающей тебя нравственно, частью в удачных уклонениях от града частых, но не очень сильных ударов. С помощью некоторой опытности мы сноровились придавать своему организму такой угол отклоненья и такое быстрое вращенье, которые значительным образом подрывали вредоносность маменькины стремлений. Наконец, крик и просьбы играли важную роль.
Но -- ссылаюсь на беспристрастие читателей -- что может сделать самый гибкий, самый опытный в подобных экспериментах организм, очутившись на особо устроенном для него матраце, в опрокинутом на нос положении, лишённый всех покровов, дарованных человеку природою на защиту от мраза и телесной скорби? Даже ногам не удаётся ни разу брыкнуть для отпарированья наносимых ударов. При описываемом методе -- мрачной принадлежности папенькиного кабинета -- остаётся опереться только на внутренние силы своего духа и страдать, как Цезарь, молча считая удары, завернувшись в свою тогу... Да! Когда бы хоть в тогу!..
Эти мысли неотступно занимали умы всех нас, всех, кроме Саши, для которого ранее нас наступила известность и успокоительная определённость положения. "Папенька или маменька? Бегать или лежать?" -- стучало у нас в груди и в голове.
В коридоре послышались тяжёлые и решительные шаги. Мы вздрогнули...
ЕВГЕНИЙ МАРКОВ (1835 - 1903. дворянин, писатель-путешественник, этнограф)