germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

послевоенный киевский двор (Демиевка, відтепер Голосеевский район)

между сараями и дворовой уборной возвышался небольшой бугор. Зимой с этой горки скатывались на санках малыши. Так вот, однажды Вовка наткнулся на что-то металлическое. Вовка стал ковыряться дальше и начал вдруг вытягивать из взрыхленной земли одну за другой пулеметные ленты. Вскоре Вовку заметил Фимка, вышедший из уборной, а затем Юрка Цыпа, который туда не успел добежать…
Ленты с патронами прятали в самых укромных и неожиданных местах. Фимка спрятал свои в печке, в духовке. Стояла осень. Было холодно. Утром мы все ушли в школу, а днем старая Ольшанчиха растопила печь…
Вскоре раздался взрыв, затем еще несколько, и последовал душераздирающий одинокий крик:
— Вейзмир (- Божежмой! - на идиш. - germiones_muzh.), убивают!
* * *
Мы вернулись из школы к тому времени, когда в квартире Ольшанских еще клубились дым с пылью, и соседи приводили в чувство Ольшанчиху, отпаивая ее валерьянкой. Печки не было, была груда кирпичей. Не было видно и старика Ольшанского.
— А ну, байстрюки, сдавай оружие! — обводя нас грозным взглядом, сказал старшина милиции дядя Рак, держа в руках искореженные патронные гильзы. Вскоре появился и старик Ольшанский с охапкой дров, которые с грохотом посыпались у него из рук.
— Где этот шлымазл?! — прорычал он.
Фимка, лавируя между соседями, бросился к двери.
— Тебе не поможет тикАть! Гитлер проклятый! — кричал старик Ольшанский, пытаясь на бегу вытащить из штанов ремень царских времен. — Я вас умоляю, дайте этому байстрюку по шее. Иначе я за себя уже не отвечаю!
В этот день ни в одной квартире печи не топили. Во-первых, боялись, а, во-вторых — ждали особого разрешения дяди Рака. Было холодно. Пришлось-таки сдать оружие. Рак уходил в отделение с полной корзиной патронов.
На другой день, в воскресенье, дворник Митрофан и двое из жилкопа срезАли бугор.
— А где мы теперь будем кататься? — спросил Фимка, идя в уборную.
— Пошел ты… — утирая пот, грубо сказал дворник Митрофан.
* * *
До первых морозов гоняли в футбол, а когда Голосеевские пруды покрывались льдом, начинался хоккейный сезон. Играли класс на класс, двор на двор. Сколотили сборную Кагановичского района и бросали вызов организованным и всяким босяцким командам. Хоккей был явно не канадский, русским его также назвать трудно… Самодельные клюшки, коньки всевозможных вариантов: «гаги», «снегурки», «канады», «ножи»… Одни — приклепанные к ботинкам, другие — прикрученные с помощью палки и веревки к сапогам и валенкам. И мяч, лучше теннисный, или каучуковый. Вратари, в принципе, могли не иметь ни коньков, ни клюшек. Ворота — два кирпича или два портфеля. Играли не на время, а так: до десяти, до пятнадцати забитых голов. Команда-победитель встречалась с новой, очередной командой, и так — дотемна. Об отдыхе не могло быть и речи.
В ночь под Новый год поэт Максим Рыльский ставил на одном из прудов громадную елку с настоящими игрушками, с конфетами на ветках, с Дедом Морозом. С пруда был виден его дом, стоящий на высоком бугре Голосеевского леса. Это была первая, главная елка в нашей жизни.
* * *
Помнится, на районных школьных соревнованиях нашу команду представляла кукольная Галка Негрей. После старта две участницы забега на 400 метров (больше желающих не нашлось) резво покатили по дорожкам катка Черепановой горы. Дул сильный встречный ветер. После первых ста метров дистанции силы оставили спортсменок. Они еще перебирали ногами, но, казалось, стояли на одном месте. Физруки, представители команд, случайные зрители подбадривали конькобежек. Главное — добраться до финиша, выиграть во что бы то ни стало! Время уже не имело никакого значения. Последние сто метров под гомерический хохот спортсменки ползли к финишу на четвереньках, затем по-пластунски, перебирая ногами и руками, как пловцы в бассейне… Наша Галка победила! Она приползла раньше своей соперницы на длину распростертого на льду тела.
* * *
Если лежать на диване головой к наливайковской улице (у стенки, с правой стороны), то всегда можно было слышать высокий девичий голос. То пела Римка Бржестовская. Она даже по радио пела с хором железнодорожников. Пел и ее брат Юрка под гитару, да и отец их, Матвей, часто брал в руки струнные инструменты, одинаково прилично играя и на балалайке, и на мандолине, и на гитаре. Довольно часто мы пели вместе, но каждый в своей квартире. Скажем, Римка, спев «Соловья» Алябьева, могла из нашей квартиры слышать ариозо Канио на «итальянском» языке. Сразу же после небольшой паузы Юрка исполнял что-нибудь под Козловского. Обычно он мучал Юродивого. За это они могли тут же получить порцию Хозе из «Кармен» и т.д. Самое главное — петь надо было очень громко и, желательно, на языке создателей произведения… Серра, энто, бенто… Чем не итальянский язык?
Однажды, по инициативе Матвея Бржестовского, в какой-то там праздник, мы выступили с концертом на его производстве — анатомке, а попросту — в морге, где дядя Матвей, по словам старика Ольшанского, работал «управляющим телами».
Сначала нас водили по залам, где мы увидели всякие страшные чудеса в огромных стеклянных банках: новорожденных малышей с двумя головами и хвостами, огромное сердце с остатком ножа — бывшего киевского борца-великана, и его скульптурное изображение в натуральный рост. Затем нас промчали по залу, где на столах лежали обнаженные тела… А затем уже состоялся концерт.
Нам досталось тяжелое детство,
Мы не дети, а жертвы войны.
Получили мы с вами в наследство
Похоронки и слезы одни…

читал Юрка свое стихотворение.
В кармане маленьком моем
Есть карточка твоя,
Так значит мы всегда вдвоем,
Моя любимая…

разносился по анатомке звонкий голос Вильки.
Затем, уже на «бис» он исполнил знаменитую песню «Ужасно шумно в доме Шнеерсона»…
Когда старик Ольшанский прослышал где-то о нашем выступлении, он сказал:
— На этом концерте было полно народу, но ляпал артистам только малочисленный обслуживающий персонал…
* * *
Окно на улицу стоит любого театра или кино…
Вскоре у нас во дворе появился первый телевизор.
* * *
Купаться обычно ходили на глинище у бывшего кирпичного завода. Оно почему-то называлось Бернер. Посередине Бернера, если туда доплыть, стояли под водой два телеграфных столба. На них можно было стать ногами. Глубина глинища была огромная, и каково же было наше удивление, когда однажды мы увидели Ваську Соболя в центре глинища стоящим почти в полный рост над водой. Именно он был первооткрывателем столбов. С ним связан и уникальный случай в истории Бернера, и в жизни самого Васьки.
В послевоенные годы Бернер стали засыпать землей, битым кирпичом, строительными отходами и чем только попало, со всех находящихся в районе теперешней площади Дзержинского промышленных предприятий.
В тот день Васька Соболь поспорил с Вовкой Японцем и Зундой Косым на тридцатку, что нырнет головкой с высокого откоса Бернера и продержится под водой больше, чем рыжий Джуня. Яшка Вумница перебил руки спорящих, и Васька прыгнул… В красивом полете он успел дважды крикнуть по-тарзаньи, и плавно вошел в воду.
Вумница начал отсчет времени, а мы не сводили глаз с мутных вод Бернера.
— Сто один, сто два, сто три… — считал Вумница.
— Во дает! Ну и Соболь! — кричал Ленька Махно, шлепая себя от восторга по голым ягодицам (он всегда купался «в натуральном виде»).
— Сто двадцать девять, сто тридцать…
Вдруг послышались всхлипывания Витьки Пузи — младшего брата Соболя. Яшка Вумница перестал считать. Мы продолжали смотреть на воду, но Васька не появлялся.
Джуня разбежался и прыгнул в Бернер. Вскоре он появился над водой и, разведя руки в стороны, отплевываясь, прокричал:
— Нема его!
Джуня, набрав воздух, снова нырнул, и вдруг над водой показалась рука, хватающая пустоту, затем голова Васьки Соболя с перекошенным раскрытым ртом и выпученными глазами… Он, очевидно, что-то кричал, но голоса его не было слышно. Вода вокруг Васьки окрасилась в красный цвет. Вынырнувший на поверхность воды Джуня бросился к Соболю и помог ему добраться до берега.
Крики «Ура!» угасли в зародыше.
Васька лежал на скользком глинистом берегу Бернера, тяжело хватая ртом воздух. Тело его содрогалось от дрожи, по исцарапанному лицу, из разодранных ушей тонкими струйками текла кровь, разливаясь по мокрому телу…
— Чуть Богу душу не отдал… Какой идиот бросил сюда кровать?
— Кровать?.. Какую кровать? — заикаясь спросил Вовка Японец.
— Я попал головой в спинку от кровати… Туда проскочил… А обратно — прутья не пускают… — медленно проговорил Васька Соболь.
Разорвав майку на полосы, рыжий Джуня перевязал Соболя. И вдруг послышался заливистый смех Витьки Пузи — младшего брата Васьки.
И тогда рассмеялись все, глядя на перевязанную улыбающуюся Васькину голову…
* * *
Рыба-рыба-рыба… Это не та «рыба», которая в домино, когда, шлепая костяшкой по столу, кричит Матвей, а живая настоящая рыба.
Да, так вот, Маня с Мишей стояли в длиннющей очереди.
— Миша, — сказала Маня, — пойди посмотри — она не дрыгается?
Миша вышел из очереди и подошел к прилавку. Он посмотрел на пышную грудь продавщицы Надьки, посмотрел даже больше, чем надо было, но, вспомнив о рыбе, перевел взгляд на тяжелый садок-авоську, в котором лежали скользкие рыбины.
— Ну что, Миша? — спросила Маня, когда Миша вернулся в очередь.
— Вроде бы нет, — сказал он.
В это время одна пожилая женщина, обращаясь к Надьке, спросила:
— Скажите, она у вас давно спит?
— Я ее не баюкала, — грубо ответила Надька.
«Она, как собака, которая перестает гавкать, чтобы поискать блох», — подумал о Надьке Миша Мирсаков.
— Ой, она уже второй сон видит, — сказал какой-то старичок из очереди.
— Шо вы такое несете, ведь ее только что привезли! — возмутилась Надька.
Вскоре по двору разносился аппетитный запах жареной рыбы…
* * *
— Дядя Митрофан, расскажите про войну, про то, как вы воевали, — обычно просили мы, обнаружив, как говорил старик Ольшанский, «момент трезвости» дворника Митрофана. Рассказывал он охотно, не заставляя себя долго упрашивать:
— Ну, шо… Значить, так дело було… Жрать-то хочется, а тут курка бегаеть ничейная. А мы с хлопцами вторые сутки не жрамши… Ну, шо ж… Стали усем, значить, нашим голодным отделением за нею гоняться. А она, наче самашедшая, тикает, даже у лет пустилась, не дается у руки, стерва… Я по ней хрясь из карабину… Хрясь, хрясь!.. Мима. Хлопцы усе патроны повыпускали… Тут уж и наш лейтенант наган вытягнув и усю обойму выстрылыв… Курка та клята до выстрелов уже привычная стала. Тольки на месте стрыбает и кудахчить. А за нашими действиями майор уже давно наблюдаеть.
— Ну, — говорить, — стрелки вы задрыпанные, это вы, — говорить, — и по врагу так стрелять будете? Ну, — говорить, — завтра вы мне экзаменты по стрельбе здавать будете! Я вас-то уж погоняю! — грозится.
Да… Ей-Богу так было… Ранило тогда майора на другой день… Ну, а новый, который заместо его пришел, конешно, знать не мог про нашу охоту на ту курку. Да… Курка — она курка, а враг — он враг и есть… Как говорится, настрелялись за усю войну по завязку, и экзамент тот давно поздавали. Чи не так?.. А скажить вы мне, байструки, шо главное у танке?
— Пушка!.. Пулемет! — слышались наши голоса…
— Нет, хлопцы, главное у танке — это не усра… Ну, не вкакаться!
Как-то на День Победы мы увидели нашего дворника Митрофана Опанасовича Курицу в праздничном пиджаке с тремя медалями солдатской Славы.
* * *
О том, что будут давать хлеб не по карточкам, а просто за деньги, узнали поздно вечером. И сразу же у магазина начал толпиться народ.
Вскоре почти вся Большая Васильковская с корзинками, сетками, мешочками, была у магазина; несмотря на поздний час, многие были с детьми, чтобы было больше рук.
— А помногу ли давать будут?
— Говорят — по кирпичику в руки. Ночь постепенно переходила в утро. Появились милиционеры: толстый дядя Леня Рак (из расстегнутой кобуры у него всегда торчали концы газеты, в которую был завернут нехитрый завтрак), приземистый Крысько с кошачьими усами, и их начальник, начальник райотдела милиции, седоволосый худой Крупа, тянувший левую ногу.
Вдоль очереди, гримасничая и пискляво хихикая, ходил Женька-сумасшедший. Босой, в драной рубашке, надетой на голое тело, и таких же драных штанах. Сверху (по улице) показались машины с солдатами. Они притормозили и остановились у магазина. Несколько солдат, спрыгнув с тяжелых «студебеккеров», направились к двери магазина. За ними, смешно подпрыгивая, увязался Женька.
— Дайте Женьке хлебушка! Кусочек… А я вам за это потанцую… Вот так… Вот так…
Танцует Женька. Смеются солдаты.
— Дай винтовочку — стрельнуть. Дай Жене стрельнуть!
Вдруг очередь пришла в движение, заволновалась. Солдаты, люди из очереди, милиция, крики… Все перемешалось. Со звоном разлетелось витринное стекло. От машин к магазину бежали солдаты. Что-то кричал, размахивая пистолетом, Крупа.
Женька бегал по развалинам домов на противоположной стороне улицы, собирал битый кирпич и бросал в толпу, в солдат… От магазина бежал Крупа, стреляя в воздух, а за ним бежали солдаты… Камень попал прямо в голову. На мостовой, раскинув руки, лежал Крупа. Смеялся и прыгал Женька-сумасшедший:
— Вот вам по кирпичику! Вот вам по кирпичику…
* * *
Генку никогда не называли по имени. То, что он Генка, мы узнали через много лет. Мы звали его Дуче. Так называли его и старший брат, и младшая сестра. А мать, высунувшись из окна, всегда кричала на весь двор:
— Дучка, иди домой!
… Японец, Соболь, Кащей, Булыжник, Вумница, Шкиля, Тюя, Губа, Косой, Цыпа, Бублик, Чуня, Муня, Мартын, Сопля, Зунда, Пельменя, Соловей, Воробей, Махно, Куркуль, Лапоть, Сундук, Короста, Хазер, Джуня…
К этим кличкам привыкли все. Даже дома нас так называли, особенно в те минуты, когда родители были недовольны своими чадами… Доведешь бабушку до бешенства и она, выливая тебе на голову тарелку с супом или кашей, назовет тебя не по имени, а плюнет в тебя кличкой, словно страшным ругательством, которое звучало, как проклятие…
Бывало, подойдет Соболь к Губе и попросит:
— Сыграй-ка на губах «Матросские ночи»…
И тот «играет», оттягивая пальцами толстые жирные губы. Его еще называли «губы на колбасы».
Леха раз двадцать смотрел фильм «Александр Пархоменко».
«Любо, братцы, любо…
Любо, братцы, жить!
С нашим атаманом
Не приходится тужить…»

вечно распевал он, подражая Борису Чиркову, игравшему роль Махно… Малыши, прося что-нибудь у здоровенного Куркуля, пресмыкаясь, ласково называли его Куркуликом…
У Леньки, он жил на другой стороне нашей улицы и часто приходил к нам во двор постоять на воротах, была странная фамилия — Интролигатор. Сначала его называли Аллигатор, но постепенно стали называть просто Крокодил. А в классе были и такие фамилии, которые произносились только однажды, и то случайно, по запарке, чисто механически, когда на замену заболевшему учителю приходил чужак и производил по классному журналу перекличку. Наша молоденькая русачка, обжегшись однажды на одной из таких фамилий, впоследствии, каждый раз, глядя в журнал, называла фамилию, стоявшую выше нецензурной фамилии, а затем, краснея и заикаясь, говорила:
— Ну, Храмцов уже отвечал, теперь иди ты…
А наша химичка, одарив ласковой улыбкой черноволосого Борьку Соловейчика, приглашала:
— Иди отвечать, птичка!
А он ей: — Иду, птичка!
Дело в том, что эта крупная, милая, стокилограммовая женщина носила фамилию Чижик.
Храмцов обожал петь под гитару. Пел он с надрывом полублатные душевные песни об искалеченной судьбе, о неудавшемся ограблении, разбитой в куски любви, о ковбоях с Дикого Запада, о жестоких магараджах с Пенджаба:
Там, где Ганг стремится в океан,
Где так ярок синий небосклон,
Где крадется тигр среди лиан
И по джунглям бродит дикий слон,
Где судьба гнетет великан-народ,
Там, порой, звучит один напев,
То поет индус, скрывая гнев:
Край велик, Пенджаб!
Там жесток раджа,
Там, порой, его приказ
Кровь и смерть несет тотчас,
Для жены своей, для пустых затей
Весь свой народ магараджа гнетет.
Лесть придворных сделалась гнусна
И тоска властителя томит.
— Эй, позвать ко мне сюда раба,
Пусть хоть он меня развеселит!
Бледный раб предстал
И раджа сказал:
— Все вы мне верны, слыхал не раз!
Что ж, тогда исполни мой приказ:
Край велик, Пенджаб!
Так велит раджа:
Ту, что любишь всех сильней,
Для меня ее убей.
Так уж я сказал, так я приказал,
Слово — закон, или будешь ты казнен!
Ждет три дня, три ночи весь Пенджаб,
Ждет властитель, опершись на трон…
Вдруг к нему подходит бледный раб,
Чью-то голову бросает он.
И глядит раджа на нее дрожа,
В ней черты знакомы и нежны…
Он узнал… лицо своей жены.
Край велик, Пенджаб!
Ты жесток, раджа.
Ту, кого сильней любил,
Для тебя, раджа, убил.
Так уж ты сказал,
Так ты приказал.
Верность слепа, прими же дар раба…

Но особенно печальной была песня о Чесноке:
Двенадцать уж пробило…
Чеснок ишел домой,
А байковские хлопцы
Кричат: «Чеснок, постой!»
Чеснок остановился,
Стоял он весь дрожа.
— Деритесь, чем хотите,
Но только — без ножа…

Короче, Чеснок погибал именно от ножа. И надо было видеть и слышать в этот момент Храмцова! Он, переживая смерть Чеснока, честно плакал, заставляя сморкаться даже непробиваемого, железобетонного Джуню, который, по словам старика Ольшанского, был огромным булыжником, упавшим к нам во двор прямо с неба. Джуня принадлежал к вполне почтенной семье, как и все воры.
О фотографе Бродском, который «буквально пИсал в штаны», когда видел красавицу Жанку, общими усилиями была создана своя песня, получившая широкую огласку во дворе и за его пределами:
Увидев тебя, завсегда я кричу,
От страсти безумной сгорая…
Я пленку твою все равно засвечу
В потемках чужого сарая…

О, Марлен Дитрих надо было еще долго пыхтеть, чтобы иметь такую талию, как у нашей Жанки Поповой. Это надо было видеть! Это было что-то непостижимое, невероятное! Казалось, что ее вообще нет!.. И при всем при этом, при такой осиной талии, у нее все было на месте…
* * *
Как говорил старик Ольшанский, «янкины (- американские. Лендлиз. – germiones_muzh.) подарки давали в обмен на погибших отцов».
В конце войны семьи погибших офицеров получали американские подарки. В посылках были конфеты, шоколад, сухое молоко, яичный порошок, тушенка и вещи. Кое-что из продуктов шло на обмен, некоторые вещи продавались, так как на нас они не годились, да и не ходили у нас в таком тогда. Из двух мешков, в которые были упакованы подарки, Миша Мирсаков пошил Вильке лыжный костюм. Мешки были фланелевые, белого цвета, с огромными цифрами и надписями на «ихнем языке». Мешки распороли и покрасили в синий цвет, а потом уже из них и сшил чудо-костюм Миша Мирсаков… Но через некоторое время буквы и цифры повылазили наружу…
Конечно, сейчас это было бы высшим шиком, и цена этого костюма могла бы быть выше самых лучших лейбовых джинсов, но в те годы это было похоже на исписанный ругательствами забор. И костюм разделили на два предмета: верхняя его часть служила постелью для кота Путьки, нижней же половиной, бруками, как говорил Мирсаков, мыли полы, после чего доски приобретали синеватый оттенок.
* * *
На первый послевоенный спортивный праздник, посвященный открытию Республиканского стадиона, весь наш двор пошел на стадион. Надев красивое американское платье, сверкающее сотнями маленьких бусинок, Лиза с Вилькой и Яшей отправились посмотреть на выступления гимнастов, акробатов и силачей-штангистов Григория Новака и Якова Куценко.
В разгар красочного зрелища засверкали молнии, загрохотал гром и полился дождь, как из ведра. И пока Лиза с детьми добежала со стадиона на Красноармейскую в ближайший магазин, чтобы, спрятаться под его крышу, буквально на глазах ее шикарное американское платье уменьшилось до размеров девичьей кофточки…
Лиза обменяла платье на белый халат, который любезно предложила молоденькая продавщица бакалейного отдела, видя позор матери двоих детей… И тот халат привел Лизу в торговлю, где она работала до последних дней своей жизни…
* * *
Мишка Голубович жил в Корчеватом, но прижился в нашем дворе. Он был прирожденный артист, этот Мишка Голубь, выдумщик и замечательный рассказчик. Мы никогда не знали, когда он врал, а когда говорил правду. Мы и не задумывались, так как всегда это было интересно и очень смешно.
— Маня! Мирсаков! Люди! Идите скорей сюда, Голубь пришел с новыми майсами! — кричал старик Ольшанский, увидев во дворе Голубовича. «Цирк приехал! Цирк приехал!» — слышалось Мишке в крике старика Ольшанского… И он, улыбаясь, изображал «парад-алле»… Вот он я, Мишка Голубь, прибывший к вам на гастроли из далекого Корчеватого! Спешите видеть!..
На Мишке была белая, уже пожелтевшая, в сеточку, тенниска, с разорванными во многих местах звеньями, через которые проглядывало его смуглое тело, и «камлотовые» серые, когда-то в полоску, штаны, с латками от других брюк, которых у него вообще никогда не было. Огромного размера ноги украшали белые парусиновые балетки, прошитые медной проволокой. Голубь ежедневно с утра пользовался зубным порошком. От этого балетки сверкали белизной, а проволока на них отливала позолотой и пускала на солнце зайчиков. Подошва на балетках истерлась до того, что, наступив при случае, на монету, Голубь мог безошибочно определить ее достоинство.
— Монета достоинством в пять копеек! — вещал он голосом Левитана, прежде чем нагнуться и поднять ее с земли.
Голову его украшала пестрая тюбетейка, привезенная из Средней Азии, которую подарил ему Сундуковский. Она прикрывала Голубю темя, остальное место на голове Мишки занимала буйная шевелюра. Родители его погибли во время войны, и жил он сейчас где-то там в Корчеватом у бабки. В школе Голубь был нечастым гостем, но занимался хорошо.
Все наши старались угостить его то пирожком, то бутербродом (по-Мишкиному), или проще — куском хлеба с салом… И он, в свою очередь, почти никогда не появлялся с пустыми руками. Часто он приносил телогрейку с завязанными узлом рукавами, в которой лежали свежая рыба или селедка, и щедро раздавал всему двору. Денег он никогда не брал.
Его буквально обожала малышня. Мишка приносил с «Красного резинщика», где он «имел связи», резиновые хирургические перчатки. Их надували до невероятных размеров, перевязывали ниткой и разрисовывали (при Мишкином участии) красками всякие смешные рожи и морды. В жаркие солнечные летние дни перчатки надевали на кран и наполняли их водой в объеме ведра, а то и больше, и с этой тяжестью с визгом и смехом бегали по двору, стараясь вылить содержимое на голову сопернику. (- водяная бомба. Помню их очхорошо. -  germiones_muzh.) Гигантскую уродину-перчатку, напоминающую коровье вымя с торчащими сосками, тащило пятеро-шестеро голышей… Если перчатка не выдерживала тяжести воды и разрывалась, то оставались от нее резиновые пальцы, которые тоже заполнялись водой под краном. Это уже не называлось бомбой, а было просто гранатой… А если этот палец проколоть иглой и заполнить затем водой, потом сдавливать руками, то из отверстия будет бить струйка, которой можно управлять…
Босоногая, голопузая детвора, да и мы тоже, буквально обалдевали от счастья во время этих «водных процедур», или «водяных феерий», как их называл Голубь. А когда от перчатки оставались одни лишь куски резины, то и они шли в дело. Двумя руками резину слегка растягивали, засасывали на вдохе ртом и образовавшийся шарик зажимали зубами. Теперь оставалось только несколько раз перекрутить вокруг оси оставшуюся снаружи резину и вытащить изо рта мокрый, хрустящий, прозрачный, переливающийся всеми цветами радуги шарик… Дальше, зажав его тремя пальцами за шейку, можно, резко отпустив, «лопнуть» его на чьем-нибудь лбу, или выстрелить им во время урока, стукнув об парту, и т.д.
Старик Ольшанский, глядя на эти забавы, часто говорил:
— Это все-таки лучше, чем бросаться бутылками с карбидом (- с карбидом – если добавить воды – уже серьезный боеприпас. – germiones_muzh.)…
* * *
— Мишенька, голубчик, расскажи еще за Бендерского, — просит Маня Мирсакова.
— Ой, тетя Маня, Бендерский, — это директор «Красного резинщика». Его не надо путать с Остапом Бендером…
— Ой, Миша, не начинай, вон идет тетя Клара, мы у нее спросим, что с Абрашей.
… Она была похожа на черный рояль. Такая же приземистая, такая же широкая, на таких же коротких толстых ногах. Зубы большие и желтые, как клавиши, на которых играли почти сто лет. А когда она вздыхала полной грудью, то казалось, что крышка рояля приподнимается…
— Клара, что у Абраши?
— Ой, Маня, у Абраши то же самое, что у Станиславского, — гордо заявила Клара.
— Что именно? — спросил старик Ольшанский.
— Язва!
— Как вам нравится эта дама? — спросил Миша Мирсаков, обернувшись к Ольшанскому.
— Э, чем брушной тиф… — не закончил мысль старик Ольшанский.
— Или фининспектор…
— При чем тут фининспектор?
— Вон он идет по мою душу… По мои сотни идет… Костка ему в горло! Все, концерту не будет… Другим разом.
— Ой, расходитесь уже, а то он подумает, что вы все Мишины клиенты (- все Мирсаковы были портными и кустарничали. Фининспектор им был никчему. – germiones_muzh.)!.. Клара, вы слышите, не делайте тут очередь…
— Ой, подождите, не пихайтесь, там у вас кто-то кричит!
— Ой, идите уже, это Лазик поет.
— Поет? — сделав круглые глаза, спросила Клара.
— Он завсегда так поет, когда появляется фининспектор, — тихо сказал Миша Мирсаков.
— Зачем? — спросила Клара.
— Зачем — зачем… Чтобы Шмилык тоже знал, что идет фининспектор, — раздраженно сказал старик Ольшанский.
— Ну, хорошо, а если…
— Ой, Клара, закрой уже рот, простудишься! — не выдержал Миша Мирсаков. — Держись от меня подальше, чтобы я мог тебя уважать.
И она ушла, унося с собой дурманящий букет запахов селедки, керосина, пота и «Белой сирени»…
* * *
Художник Завадский нарисовал огромные щиты, на которых по заснеженному лесу ползет человек в летном шлеме, а внизу была надпись: «Повесть о настоящем человеке». А на кассе тети Брони висела табличка: «Все билеты проданы». Казалось, будто бы вся Сталинка (- Сталинка и есть Демиевка. - germiones_muzh.) собралась у клуба имени Фрунзе.
— Вы что, не видите, аншлаг выбросили на улицу, — на ходу говорила Броня, выходя из директорского кабинета. На секунду в открытую дверь можно было видеть внушительную фигуру директора с телефонной трубкой у уха. И когда дверь захлопнулась, в воздухе еще висела директорская фраза «Билетов нету»…
— Ладно, пойдем другим разом (- нахаляву. – germiones_muzh.), — сказал Фимка.
— Мы, конечно, уйдем, — проговорил Мишка Голубь… — Но было бы обидно не использовать такую огромную зрительскую аудиторию…
Вовка Тюя захлопал глазами и открыл рот, а Фимка, вытащив из носа указательный палец, покрутил им у виска.
— Следите за мной, — сказал Мишка, и вышел на мостовую. Он повернулся лицом к клубу Фрунзе и высоко поднял голову. Он смотрел куда-то вверх, на крышу клуба. Мы подошли к нему и тоже задрали головы. Через некоторое время к нам присоединилась довольно солидная группа любопытных… И еще… И еще…
— Левее!.. Еще левее! — кричал Мишка, глядя на крышу и рукой указывая «правильное направление». — Так!.. Хорошо!.. Теперь выше! Выше, я говорю!
Вся площадь была заполнена народом, и все, задрав головы, пытались разглядеть кого-нибудь на крыше.
— Хорошо! — кричал Голубь, — Теперь чуть-чуть правее! Так, хорошо!.. А теперь — бросай!!! — закричал Мишка и, втянув голову в плечи и пригнувшись, расталкивая толпу, бросился бежать… И толпа в дикой панике пустилась наутек…
Мишку мы догнали уже во дворе.

ВИЛЕН ХАЦКЕВИЧ. КАК ГОВОРИЛ СТАРИК ОЛЬШАНСКИЙ…
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments