Только тут, при полном одиночестве, проходило напряжение нервов, и он начинал спокойно мыслить. Здесь он подводил итоги своим дневным впечатлениям и квалифицировал свои и чужие поступки.
Иногда его мысль возвращалась к далеким, бесконечно дорогим образам Алешки (- сестры. Она умерла. - germiones_muzh.), Авдотьи (- это няня. - germiones_muzh.) и отца. Но над всеми ними с каждым днем сильнее тяготел Воронов, усталой старческой походкой уходящий из его комнаты.
Воспоминания об Алешке он старался немедленно пресекать, чувствуя, что они расслабляют его. Но об отце и Воронове он сосредоточенно думал и все больше начинал любить и уважать их, объединяя вместе.
Но чаще всего по ночам, лежа на спине, заложив руки под голову, он устремлял рассеянный взгляд на звездный купол и под мерный шум прибоя обретал полный покой, и тогда любил гладить, не глядя, собаку, неизменно ложившуюся около него на песок.
Сопатый (- беспризорник. - germiones_muzh.) сразу привязался к Горюну, как прозвал он почему-то Диму в душе.
Молча садился он неподалеку от него на песок и, ничего не говоря, шуршал песком или изредка швырял в воду плоские цветные камушки, слушая, как они булькают в темноте при падении.
У Димы вошло в привычку приносить с собой на пляж что-нибудь для Хлявы и для Сопатого. Чаще всего конфеты и печенье. Но папирос он Сопатому не давал, даже прогонял его, когда он курил при нем.
Беседовали они редко, преимущественно по утрам, и не помногу, но всегда нежно здоровались друг с другом, причем Дима звал его «малышом», а Сопатый его — просто «дядинька».
Как-то ночью Дима пришел совершенно разбитый. Производственное совещание, с которого он сбежал, вылилось в такую резкую демонстрацию против (- начстроительства. - germiones_muzh.) Штенгеля, отклонившуюся от деловой критики и перешедшую на личности. Дима ясно понимал, что выступления всех товарищей были заранее подготовлены Крейном и носили организованный характер.
Нападение велось по линии антиобщественного подхода Штенгеля к работе, не желавшего привлекать актив к разрешению текущих трудностей, и игнорирования с его стороны постановлений производственных совещаний.
— Я не могу проводить в жизнь то, что считаю нелепым и вредным, — с места громко выкрикнул Штенгель.
— А почему же вы не возражали, когда принималась резолюция? — кричал Крейн с трибуны.
— В мои обязанности не входит бесплатное преподавание популярного курса технических наук неграмотным молодым людям, — резко отвечал Штенгель.
— В чем, господин Штенгель, техническая нелепость наших предложений? — тоже с места спросил комсомолец Громов вызывающе.
— В чем? В чем? — подхватили голоса.
— Я это детально объяснял на заседании правления новостроек, пусть товарищ Брюков, председательствовавший там, вам расскажет, я согласовал с ним все мои действия.
— Это вызов! Чванство! Издевательство над общественностью! — загомонило собрание.
— Навыки грубого командования! — с трибуны кричал Крейн.
Штенгель встал, румянец сбежал с его щек, и он дважды вскинул голову, хотя его упрямый седой локон был зачесан кверху. Все насторожились.
— Я работаю так, как меня научил мой тридцатипятилетний опыт и как подсказывает мне мое образование и мой талант. Учиться на старости лет у бездарных недоучек не собираюсь. Своей работы я никому не навязываю и, хотя мне очень тяжело бросить недоделанное мое любимое детище, я уже целый месяц прошу у правления Майкопского нефтепровода освободить меня от дальнейшего руководства стройкой. Меня не пускают, указывая, что на деле почти все мои мероприятия и предложения проходят и задание выполняется по плану на сто процентов. На последнее мое ходатайство об отставке мне ответили категорическим отказом, возложив на меня персональную ответственность за доведение стройки до конца. Мне обещали оздоровить атмосферу новостроек. Секретарь ячейки товарищ Семейко и товарищ Брюков это подтвердят. Если вы, господин Крейн, вкупе с вашей кликой хотите спровоцировать меня на какой-нибудь безобразный поступок или бегство с моего поста до этого оздоровления, то вам это не удастся. — И Штенгель демонстративно покинул зал под враждебные реплики и смешки, сыпавшиеся ему вслед.
Два-три человека вышли за ним. Дима тогда же почувствовал большое раздражение против Крейна за то, что тот скрыл от него готовящуюся атаку на Штенгеля, тем более что все остальные присутствующие были заранее информированы.
Брюков не без труда навел порядок и, несколько умерив страсти, сказал:
— Товарищи, я нахожу со своей стороны, что отношение главного инженера к производственному совещанию неправильно. Я ему указывал уже несколько раз, что проще, разумнее и честнее возражать на самих совещаниях против нецелесообразности предложений, чем потом бороться с ними, хотя и в части неисполненных технических пожеланий он действительно доказал нам их необдуманность. Но, с другой стороны, я считаю, что атмосфера на этих совещаниях стала ненормальной и взаимоотношения главного инженера с группой товарищей до того обострены, что мешают деловой и продуктивной работе не только здесь, но вредно влияют и на всю стройку в целом. Мы ждем на днях приезда авторитетного товарища из центра, который с товарищем Семейко и всеми нами поможет разобраться в этой склоке и ликвидировать ее. Ну а теперь — баста. Расходитесь!
Собрание закрылось.
Крейн предложил активу перейти в общежитие и там потолковать на эту волнующую тему, чтобы принять общую линию.
Дима пошел тоже туда, но как только все товарищи расселись, Крейн прямо обратился к Диме и очень резко предложил гражданину Леженцеву выявить свою позицию в этом вопросе.
Дима встал очень взволнованный. По тому вниманию и сдержанной враждебности, которые он почувствовал в аудитории, он понял, что и это вы¬ступление входило в намеченную кампанию.
Он говорил горячо, долго и вполне искренне. Жестоко порицая презрительное отношение Штенгеля к рабочей ответственности и его заносчивость, он отдавал ему, однако, должное не только как высококвалифицированному специалисту, но и как подлинному творческому таланту. Дима призывал товарищей так вести себя в этом вопросе, чтобы сохранить Штенгеля в руководстве стройкой, чего требуют интересы самого дела, и создать и на работе и на совещании чисто деловую атмосферу, сдерживая свои личные и политические антипатии.
— Этим мы вынудим Штенгеля к серьезному сотрудничеству и сможем больше почерпнуть от него необходимых нам знаний и сведений, — закончил он.
К концу его речи враждебность аудитории разрядилась. Все чаще и чаще слышались возгласы «правильно!». И когда Дима замолчал, то почувствовал, что завоевал расположение большинства.
— Интересно знать, — в упор глядя на него злыми глазами, сказал Крейн, — так ли рассуждает Дмитрий Алексеевич Леженцев, попивая на веранде штенгелевского особняка чай с коньяком и фруктами?
— На дерзости я привык отвечать оскорблением, — вспылил Дима, — но привык также выбирать для этого место и время.
Очевидно, гнев и обида сильно выявились в лице Димы, так как несколько парней быстро обступили его и, успокоив, посоветовали пройтись по воздуху.
— Брось, Леженцев, — говорило ему сразу несколько голосов, — экий ты невыдержанный. Тут никакого личного оскорбления нет. Крейн — малый подозрительный, но сильный товарищ и крепкий коммунист. Он тебя мало знает, ну вот и щупает. Для дела ведь. Не будет таких вопросов. А ты сам повод даешь. Чего с ним вожжаешься вне работы…
Теперь, лежа на пляже, охваченный глубоким покоем ночного моря и темного неба, сплошь закрытого тучами, Дима почувствовал страшное одиночество. Никаких мыслей о прошлом или о будущем не было. Пустота и одиночество.
«Алешка», — всем существом позвал Дима.
— Где ты? — произнес он уже вслух и почувствовал, что одна за другой по его щекам побежали слезы. Он машинально протянул руку в направлении, где обыкновенно лежала собака, и вдруг почувствовал, что коснулся маленькой человеческой головы, которая прижалась к его ладони.
Через два часа тучи разошлись, и полная луна осветила пустой берег, где Дима лежал с Хлявой под мышкой, а другой рукой нежно гладил прикорнувшего рядом Сопатого.
Когда Дима проснулся, солнце уже стояло над горизонтом, еще ласковое, как бы умытое свежей водой. Под головой своей он обнаружил валиком закрученное полотенце, ботинки были сняты, а пояс распущен. Сопатый стоял над ним, еще мокрый от утреннего купания, и весело улыбался. Собака спала мирно, уткнув свою слюнявую мордочку Диме под мышку.
Сопатый сбегал в будку и принес оттуда громадный лист лопуха с горкой свежей садовой земляники.
— В саду невдалеке разжился, — объявил он, — малость для тебя стырил, скусная.
В другой руке у Сопатого была красная распустившаяся роза самого простого сорта, с большим желтым пятном тычинок в середине.
— А это Хляве, — объявил Сопатый и начал прилаживать розу к бывшему голубому банту.
Дима заснул почти в отчаянии от своего одиночества, а проснулся в целом семействе, окруженный нежностью и заботой.
Он сел и с удовольствием съел землянику.
Встав на ноги, он поднял Сопатого под мышки и крепко поцеловал в лоб. Когда он его поставил, Сопатый весь дрожал от волнения и был близок к истерике. Он тяжело дышал и одной рукой тянул ворот своего холщового нательника.
— Что, малыш? — пригнулся к нему Дима.
Сопатый исподлобья глядел на него заискивающими глазами и, видимо, что-то хотел попросить его, но не решался. От напряжения он даже не улыбался. Дима потрепал его по щеке и снова спросил:
— Ну что, детеныш, ну, смелее, я же тебя люблю, глупый, ну, скажи.
— Хляву, — выдавил из себя Сопатый и покраснел до ушей.
— Что Хляву?
— Хляву тоже, как меня. Пожалуйста.
Но Дима опять схватил Сопатого и, прижав к себе, стал быстро целовать, теребя ему волосы.
— Хляву тоже, пожалуйста, сердце за тебя сгублю, Хляву, Хляву.
Собака сама была в не меньшем волнении: исходя слюнями и тявкая, она ползала на животе вокруг ног Димы, тыча мордочкой в его ступни.
Не выпуская Сопатого, Дима опустился на корточки, и собака с визгом присоединила свою «никчемушнего фасона» рожицу к улыбающемуся лицу Димы и к пылающим щекам Сопатого, по которым текли давно неведомые им слезы радостной муки и счастья.
— Ну, на работу пора, — сказал Дима и выбрался из цепких объятий.
— А когда свидимся? — начал было Сопатый, но осекся в замешательстве, не зная, как назвать Диму.
— Называй меня — дядя Дима.
— Когда свидимся, Дядим? — осклабился Сопатый.
— Вечером, малыш. Я к тебе в будку ночевать приду. Совсем сюда перейду на все лето.
— Здесь лето долгое, днев шестьдесят еще будет. Я тебя, Дядим, всем ублажу, только не брани. Тебя и Хлява с давнего дня в любы взяла.
— Мы с тобой, малыш, на славу заживем.
— А в другое лето опять вспомни, я опять сюда ворочусь. А Хляву я тебе, Дядим, на зиму «в счет» оставлю. А то она хрявая, зимой со мной схробится, куда ей с братвой холодячить.
— Ни с какой братвой ты, малыш, холодячить не будешь, я и тебя и Хляву с собой заберу. Баста твоему бродяжничеству. Хочешь со мною жить?
— Нет, трусю, — серьезно ответил Сопатый. — Ты меня, Дядим, вшами да воровством перекать будешь, а я переканья трусю.
— Ладно, там потолкуем, — нежно сказал Дима, видя, что не вполне завоевал эту дикую головку. — Мне пора.
Сопатый с Хлявой проводили его до самого подъезда общежития...
князь ЯССЕ АНДРОНИКОВ (1893 - 1937. остался. казнен НКВД). "АЛЁШКА"