наутро Пиннеберг стоит среди штанов за прилавком (- он продавец в магазине готовой одежды. - germiones_muzh.) сам не свой: нелегко молодожену сознавать, что за гостя он приютил у себя, в своей крохотной квартирке, собственно говоря, состоящей из одной комнаты (- Яхман – любовник маман Пиннеберга: сладкая парочка держит катран где обкатывают лохов в карты, а теперь, кажется, и клуб знакомств. Яхман сбежал от сожительницы подозревая что она заложила его полицаям, и прячется у ее сына. – germiones_muzh.). То и дело припоминается Яхман в ту ночь, когда он принес им деньги, чтобы уплатить за квартиру, как он рвался к постели Овечки (- жены Пиннеберга Эммы. – germiones_muzh.).
Ну, хорошо, тогда Яхман напился, допустим. Вчера вечером он был совсем другим человеком, очень даже симпатичным. И все-таки веры ему нет, а уж доверия тем более.
Пиннеберг стоит за прилавком, а у самого пятки чешутся: поскорее бы домой! Но, разумеется, когда он приходит домой, там все в полном порядке. Настроение у Овечки прекрасное, они любуются Малышом, и Пиннеберг лишь вскользь бросает гостю, который роется у окна в чемодане:
— Добрый вечер, господин Яхман!
— Добрый вечер, юноша, — отвечает тот. — Бегу, бегу…— вот он уже за дверьми — они слышат, как он с грохотом скатывается по лестнице.
— Ну, как он? — спрашивает Пиннеберг.
— Очень симпатичный. — отвечает Овечка. — В сущности говоря, он просто симпатяга. С утра очень нервничал, все говорил о своих чемоданах — дескать, не мог бы ты забрать их с вокзала Зоопарк (- Zoologischer Garten в Берлине. Теперь под ним еще и станция метро. – germiones_muzh.)
— И что ты ему сказала?
— Пусть тебя и спрашивает. Но он только что-то пробурчал. Потом три раза спускался с лестницы и каждый раз возвращался. Потом подсел к Малышу, звякал над ним ключами и распевал песенки. Потом вдруг подхватился и побежал…
— Набрался-таки духу.
— А потом явился с чемоданами, и теперь сам не свой от радости. Без конца роется в своих манатках, сует в плиту какие-то бумажки. Да, он сделал изобретение.
— Изобретение?
— Он слышать не может, когда Малыш кричит. Просто с ума сходит, подумать только: бедный крошка уже сейчас воюет против всего света! Тут нет никакой трагедии, говорю я ему, Малыш голоден, только и всего. Так что бы ты думал: он хотел, чтобы я сию же минуту покормила Малыша. А когда я отказалась — он изругал меня в пух и прах! Это, говорит, ваша родительская блажь, воспитательные фанаберии, задурили себе голову невесть чем. Потом он захотел выйти с ним погулять, потом — вывезти его в коляске. Можешь ты себе это представить: Яхман с детской коляской в Тиргартене! Я, конечно, и слышать об этом не хочу, а Малыш ревет и ревет…
Она замолкает, так как Малыш, словно услышав, о чем речь, подает голос, тоненько и яростно…
— Вот, пожалуйста! Сейчас увидишь, что изобрел Яхман…
Она берет стул и приставляет его к кроватке. На стул она кладет свой чемоданчик, затем приносит будильник и ставит его на чемоданчик.
Пиннеберг с интересом наблюдает.
Будильник, обыкновенный кухонный будильник-громобой, тикает над самым ухом Малыша. Он тикает очень громко, но, разумеется, когда ревет Малыш, тиканья просто не слышно. Сперва Малыш ревет не переставая, но ведь и ему надо рано или поздно сделать короткую передышку, чтобы набрать в грудь воздуха. Потом он снова заходится ревом.
— Еще не заметил, — шепчет Овечка.
Э, нет, пожалуй, он все-таки уже заметил. Следующая передышка наступает гораздо скорее и длится гораздо дольше. Малыш как будто прислушивается: тик-так, тик-так — без конца.
Потом он снова ревет. Но теперь уже без прежней настойчивости. Он лежит, весь красный от натуги, с беленьким хохолком на темечке, с маленьким, смешно надутым ротиком, и смотрит прямо перед собой, явно ничего не видя; маленькие пальчики лежат на одеяле. Конечно, ему ужасно хочется реветь, ведь он голоден, в животе у него бурчит, а раз так — надо реветь. Но теперь что-то происходит у него над ухом: тик-так, тик-так — без конца.
Без конца, да не совсем. Начнешь реветь — звук пропадает. Перестанешь — вот он, тут как тут. Надо проверить. Он пробует ревануть, так, совсем немножечко — и нету тик-така. Он умолкает — тик-так опять тут как тут. Тогда он умолкает окончательно, он вслушивается, вероятно, в его мозгу ни для чего не осталось больше места: тик-так, тик-так. А бурчанье в животе ушло куда-то глубоко-глубоко да так там и осталось.
— Похоже, и вправду действует, — шепчет Пиннеберг. — Ну и молодец же этот Яхман, как он только додумался?
— Испытываете мое изобретение? — доносится из дверей голос Яхмана. — Действует?
— Похоже, что так, — отвечает Пиннеберг. — Вопрос только, надолго ли?
— Ну как, мадам? Известна ли господину супругу наша программа? Одобрил он ее?
— Нет, он еще ничего не знает. Так вот, милый, господин Яхман приглашает нас. Будем кутить вовсю, кабаре и бар — понимаешь? А для начала — кино.
— Ну что же, — отвечает Пиннеберг. — Ты получила свое, Овечка. Кутнуть, господин Яхман, это давнишняя мечта ее жизни. Отлично!
Спустя час они сидят в кино, в ложе. Свет гаснет, и затем…
Спальня, две головы на подушках: юное, свежее, как роза, лицо женщины и лицо мужчины постарше, сохраняющее озабоченное выражение даже во сне.
Потом появляется циферблат будильника, будильник поставлен на половину седьмого. Мужчина беспокойно задвигался, повернулся и, еще впросонках, протянул руку к будильнику: двадцать пять минут седьмого. Мужчина вздыхает, ставит будильник на место и снова закрывает глаза.
— Тянет до последней минуты. — неодобрительно замечает Пиннеберг.
В ногах большой кровати что-то белеется: детская кроватка. В ней спит ребенок, положив головку на руку, рот его полуоткрыт.
Будильник звонит, молоточек точно взбесился, так и колотит о металлическую чашечку — не молоточек, а сущий дьявол! Мужчина разом вскакивает, спускает ноги с кровати — тощие ноги без икр, поросшие жидким черним волосом.
Зал хохочет.
— У настоящих героев экрана, — говорит Яхман, — вообще не должно быть волос на ногах. Фильм провалится, это бесспорно.
Но, быть может, героиня спасет его? Она сказочно красива, это несомненно: когда будильник зазвонил, она приподнялась на локте, одеяло скользнуло вниз, рубашка слегка приоткрылась, и благодаря искусному повороту, спадающему одеялу и колышащейся рубашке у зрителей на секунду создалось впечатление, что они увидели ее грудь. Приятная атмосфера, ничего не скажешь — а она уже натянула одеяло на плечи и снова уютно устроилась в постели.
— Это и есть заглавная стерва, — говорит Яхман. — Не прошло и пяти минут, а она уже прет на тебя раскрытой грудью. Господи, как все это элементарно просто!
— Зато красивая! — замечает Пиннеберг.
Муж давно уже натянул брюки, ребенок сидит в кроватке и кричит: «Папа, мишку!» Отец подает ему мишку, а он уже требует куклу. Муж бежит на кухню, ставит греться воду — он такой худой, мозглявый. Ну и беготни у него! Подать куклу ребенку, накрыть стол к завтраку, приготовить бутерброды, а тут и чайник вскипел — надо заварить чай, побриться, а жена лежит в постели, свежа как бутон розы.
Но вот и она встала, — нет, она очень даже симпатичная, она вовсе не «такая», она сама приносит себе в ванную теплой воды для умывания (- ГВС еще нету. - germiones_muzh.). Муж посматривает на часы, играет с ребенком, разливает чай, выскакивает на лестницу — не принесли ли молоко. Нет, только газету. Тем временем жена умылась и прямехонько к своему месту за столом. Каждый берет по листу газеты, чашку чая, хлеб.
Из спальни доносится крик: кукла свалилась с кровати; отец бросается поднимать…
— Какое идиотство! — недовольно морщится Овечка.
— Верно, но все же хочется знать, что будет дальше. Ведь должно же быть что-нибудь дальше.
Яхман произносит одно только слово:
— Деньги.
И надо же! Он таки прав, этот заядлый киношник: жена отыскала в газете объявление о продаже, ей хочется что-то купить. Муж возвратился к столу, следует бурное объяснение. Где ее деньги на хозяйство? Где его деньги на карманные расходы? Он показывает свой кошелек, она показывает свой. А настенный календарь показывает семнадцатое. В дверь стучится молочница — за ними должок. Облетают листки календаря: восемнадцатое, девятнадцатое, двадцатое… тридцать первое! Муж сидит, подперев голову руками, рядом с пустыми кошельками лежит мелочь. А календарь все шелестит, шелестит…
О, как хорошеет эта женщина, как вдруг расцветает ее красота! Она ласково уговаривает его, гладит по голове, берет за подбородок, подставляет губы. Как сияют ее глаза!
— Вот стерва! — говорит Пиннеберг. — Что ж он теперь будет делать?
Ах, он тоже разогревается, он обнимает ее. Объявление о продаже всплывает и исчезает, календарь, шелестя, отсчитывает еще четырнадцать дней, ребенок играет с мишкой — мишка обнимает куклу, — на столе лежит жалкая кучка денег… Жена сидит на коленях у мужа…
Все пропадает, и из непроглядной тьмы, медленно проясняясь, проступают очертания сверкающего банковского зала с окошечками касс. Вот стол за проволочной решеткой, вот пачка денег — решетка полуоткрыта, но внутри никого не видно… Вот они, тугие пачки бумажек, вот они, столбики серебра и меди! Одна пачка надорвана, и сотенные веером легли на стол.
— Деньги, — хладнокровно замечает Яхман. — Публике так нравится смотреть на деньги.
Но слышал ли его Пиннеберг? Слышала ли его Овечка? Снова наплывает тьма — долгим наплывом, густым наплывом. Слышно, как дышат люди в зале — долгими вздохами, глубокими вздохами… Овечка слышит дыхание Ганнеса, Ганнес слышит дыхание Овечки.
Снова светло. Ах ты, господи, если и есть что хорошее в жизни, так в кино не покажут — женщина окончательно привела себя в порядок и закуталась в спальный халат. Супруг уже в котелке, он целует на прощанье ребенка. И вот маленький человек идет по большому городу, вот он вскакивает в автобус. Ишь как спешат прохожие, как мчатся экипажи, скапливаются на перекрестках и снова несутся сплошным потоком. И красные, желтые, зеленые огни светофоров, и тысячи домов с миллионами окон проносятся мимо, и везде люди, люди, а у него, маленького человека, ничего-то нет за душой, только двухкомнатная квартира с кухней, жена да ребенок. Ничего больше.
Пусть она взбалмошная женщина и не умеет обращаться с деньгами, но все-таки хоть это-то есть у него…
Для него она вовсе не взбалмошная. И его неизменно ждет стол на четырех до смешного высоких ножках, он должен спешить к нему — таков уж его удел в нашем загадочном земном существовании. И никуда ему от этого не уйти.
Нет, нет, он этого не сделает. Лишь на какую-то долю секунды рука маленького банковского кассира нависает над деньгами, — так ястреб, выпустив когти, нависает над птичьим двором. Но нет — рука сжимается в кулак, и это вовсе не когти, а пальцы. Он — маленький банковский служащий, а не хищная птица.
И вот поди ж ты! — маленький кассир дружит со стажером при банке, и, как и следовало ожидать, стажер этот приходится сыном одному из директоров банка. И, оказывается, этот стажер заметил по-ястребиному скрюченные пальцы. И вот во время перерыва на завтрак стажер отводит в сторону своего друга кассира и без обиняков говорит ему: «Тебе нужны деньги». И как тот ни отговаривается, как ни отбрыкивается, он приходит домой с полным карманом денег. Но когда он распаковывает пачки банкнот и выкладывает деньги на стол, думая обрадовать этим жену, жена — вот ведь что! — проявляет к деньгам полное равнодушие, деньги ее не интересуют. Ее интересует муж. Она увлекает его на диван, она привлекает его к себе на грудь: «Как ты это сделал? Ты сделал это ради меня? О, никогда бы не подумала, что ты на это способен!»
И у него не хватает духу рассказать ей правду. Увы! Это свыше его сил — как она его вдруг полюбила! Он только кивает головой, молчит и многозначительно улыбается… А она не помнит от радости себя, она так им гордится!
Какой человеческий образ создал этот маленький актер, великий актер! Пиннеберг видел лицо кассира в утренний час, когда он покоился в супружеской постели (будильник показывал двадцать пять минут седьмого) — усталое, изборожденное морщинами лицо: человека съедали заботы. И вот оно снова перед ним: он любит эту женщину, она восхищается им — впервые в жизни. Как расцветает это лицо, как быстро сходит с него наигранное лукавство, как растет, ширится и расцветает оно счастьем, точно диковинный цветок, сплошь сотканный из солнечного света… О ты, бедный, маленький, приниженный человек! Настал твой час, и ты никогда, никогда не сможешь сказать, что всю жизнь был только маленьким человеком! Ты тоже был богом!
Да, теперь он — бог, ее бог. Он голоден? У него ноют ноги? Ведь ему так много приходится стоять! Как она бегает, как хлопочет вокруг него — ведь он так возвысился над ней, он сделал это ради нее! Никогда больше ему не придется самому ставить чайник, первым подниматься по утрам… Он — бог.
Деньги лежат на столе, про них забыли.
— Смотри, как он лежит и улыбается! — задыхаясь от волнения, шепчет Пиннеберг Овечке.
— Бедняга! — говорит Овечка. — Добром это кончиться не может. Неужели он сейчас счастлив? Неужели нисколечко не боится?
— Франц Шлютер — очень талантливый актер, — замечает Яхман.
Да, конечно, добром это кончиться не может. О деньгах забыли, но ненадолго. Однако ни первая большая покупка, ни вторая ничего не меняют. Какое упоение для женщины сознавать, что ты можешь купить все, решительно все! И как страшно сознавать мужчине, откуда взялись деньги.
Потом — третья покупка, деньги на исходе, а она присмотрела себе кольцо… Увы! Денег не хватает. Перед ней лежит целая россыпь сверкающих колец, а продавец так невнимателен, он занят с двумя покупателями. Посмотрите на ее лицо, когда она подталкивает локтем мужа: возьми!
Ведь она верит, что он ради нее на все способен. А он всего-навсего маленький банковский кассир, на это он не способен, этого он не сделает.
И как только она понимает, она говорит продавцу: «Зайдем как-нибудь еще». Он идет рядом с нею, жалкий, пришибленный, и вся его жизнь встает у него перед глазами, долгая, бесконечная жизнь при этой женщине, которую он любит и которая ожидает от него такого…
Она молчит, она прикидывает, и вдруг лицо ее преображается; на последние деньги они заходят в бар, и вот перед ними вино; она вся горит, она пылает страстью:
— Завтра ты опять это сделаешь.
Серое, пришибленное, жалкое лицо… И сияющая женщина.
Кажется, он вот-вот решится, скажет ей правду, но в последнюю секунду он лишь делает движение головою, размеренное и серьезное, сверху вниз — утвердительно.
Что же дальше? Не может же друг вечно ссужать его деньгами, или, проще сказать, дарить их, как говорится, за просто так. Друг говорит — нет. И тогда кассир рассказывает другу, зачем ему нужны деньги и как выглядит он в глазах жены. Друг смеется, дает ему денег и говорит: «Ты непременно должен познакомить меня с супругой».
А потом друг знакомится с его женою, а потом, как и следовало ожидать, влюбляется в нее, а для нее во всем белом свете существует только муж, — ведь он такой смелый, такой отчаянный, ради нее он готов на все. Но тут заявляет о себе ревность, и за столиком в кабаре друг кассира рассказывает ей всю правду.
Ах, вот маленький человек возвращается из туалета, они сидят за столиком, и она встречает его улыбкой — наглой, презрительной улыбкой.
В этой улыбке он видит все: предателя, друга, неверную жену. Он изменяется в лице, глаза его становятся огромными, в них стоят слезы, губы дрожат.
А они смеются.
Он стоит и смотрит на них, стоит и смотрит.
Да, очень может быть, что в этот момент, когда все рухнуло, он действительно способен на все. Но он поворачивается и, съежившись, ковыляет к двери на своих кривых ножках.
— Ах, Овечка! — говорит Пиннеберг и хватает ее за руку. — Ах, Овечка! — шепчет он. — Мне страшно. Мы так одиноки.
И Овечка медленно кивает и говорит чуть слышно:
— Но мы-то, мы-то с тобою вместе. — И потом быстро шепчет ему, утешая: — В конце концов у него есть сын. Его она наверняка не возьмет с собой! (- Овечка тоже красивая. Но она дочка пролетария, сама работала и знает, как достаются деньги. И настолько бескорыстна, что сочувствует обманутому мущине, думая что ребенок по справедливости должен принадлежать ему. А что малыш это самое большое счастье для каждого, она несомневается ни минуты. - germiones_muzh.)…
ХАНС ФАЛЛАДА