сказка Лиане
с рассвета сидели три дочери герцога у широкого окна, выходившего на равнину, и вот уже солнце, потонув в хаосе розовых облаков, исчезло за горизонтом…
В большой комнате, обитой шелковыми тканями, группа прислужниц тихо перебирала струны теорб и звучных арф. Восьмиугольный двор был полон смутного и нежного шепота, но три сестры не слышали его. Их взгляды, как и мысли, были далеко, за зубчатыми стенами города, за ржаными полями и огородами соседних деревень: и взгляды, и мысли их стремились вдаль, к голубым горам, где скрылась, вместе с своими повозками на больших колесах и маленькими, тощими лошадками с заплетенными гривами, последняя толпа кочевых цыган с кучей оборванных, гримасничающих и вороватых ребятишек.
Вот уже месяц, как они проходили группами от двадцати пяти до ста человек под городом, крепко охраняемым тройным рядом стен, из-за каждого зубца которых выглядывали любопытные головы горожан.
И три молоденьких герцогини (- они не настоящие герцогини – только дочери. Но это, возможно, так называемый «титул учтивости». – germiones_muzh.), охраняемые еще крепче в высокой цитадели, откуда правил их отец, видели, как гордо выступали пешком или на коне, выпрямив торс и надменно подняв голову, эти потомки египтян с черными курчавыми волосами и бронзовыми лицами, озаренными большими золотистыми глазами. (- в старину цыган считали потомками египтян – отсюда и «джипси» в английском. Но в Европу они пришли действительно через Египет. – germiones_muzh.) Вот уже месяц, как, увлеченные гримасами и выходками этих оборванцев, они покинули большое решетчатое окно своей гостиной, выходившее на Рыночную площадь, против собора. Они перешли к двойному стрельчатому окну молельни и проводили теперь там веселые утра, и тихие сумерки, и длинные вечера, стремясь увидеть на дороге, по ту сторону канав с загнившей водой, металлические взоры и сверкающую белыми зубами улыбку молодых цыган.
И во всем городе женщины, простые работницы и богатые горожанки, были увлечены этими египетскими язычниками не меньше герцогских дочерей. Так бывало каждую весну, когда эти проклятые колдуны появлялись неизвестно откуда, с границ Болгарии или из провинций Богемии, — почем знать? — может быть, и из еще более далеких стран, и обрушивались на страну, как тучи саранчи, идя по следам своего предка Аттилы. Их тонкие мавританские лица и продолговатые раскосые глаза лишали женщин покоя, они бросали кто прялку и веретено, кто прачечную, церковь или кладовую и устремлялись к городским стенам и там толкались локтями и смеялись, как безумные, при виде голых детей этих бандитов. И счастье мужьям, если жены не отваживались, расшалившись, как девочки, убегать в табор, к раскинутым палаткам и тяжелым повозкам.
А язычники грабили дома и фермы, пускали пастись своих лошадей в спеющие нивы, резали свиней в хлевах и петухов в курятнике, околдовывали беременных женщин, которые через девять месяцев разрешались христианскими младенцами, темными, как оливки, и волосатыми, как козлы; продавали парням любовные напитки, чтобы влюблять девушек, и выманивали у женщин деньги, заработанные мужьями. В обмен на благородные звонкие монеты они давали украшения из кованого серебра, кольца для продевания тесьмы, для удержания верности возлюбленного и амулеты против лихорадки, от которых больные неизменно умирали.
Сомнительные гороскопы, извлекаемые беззубыми старухами из котлов, наполненных какой-то неведомой зловонной кашей, пучки сухих трав, волшебные крапленые карты и тысячи других негодных вещей сплавляли, как в горне, звонкое и блестящее золото горожан, и монеты, и украшения внезапно исчезали из сундуков и шкатулок, улетали в один месяц, поглощенные бездонными мешками этих грязных и бесстыдных разбойников.
И так шло уже много лет. Чуть распускались по откосам первые барвинки, они появлялись в поле, верхом, пешком, гордые и голодные, с котомками, привязанными к седельной луке, с котелком, железной вилкой и оловянной тарелкой, навьючив свой скарб на согбенные спины женщин, с голыми стариками и детьми, скучившимися, как нечестивые боги, в повозках. И вся эта толпа пела и плясала, радовалась под дождем, ветром и солнцем, весело ударяя бубнами о пятки, и от задорных звуков их молодежь, и, особенно красивые девушки, скакали и кружились, как огненные искры.
Пронзительные взрывы их смеха и сумасшедший топот, как чарами, одевали перекрестки. Едва на небе загоралась первая звезда, они начинали свои хороводы и водили их вокруг ярких костров далеко за полночь, и дороги становились небезопасны от всех этих бродяг, заполонивших страну.
И наконец, этой весной, по просьбе старшин и купцов, правитель-герцог запретил всем выходить за городские ворота во время проезда этих проклятых язычников, и весь чудный апрель они тянулись по ту сторону рвов и располагались лагерем под стенами, а наверху, с дозорных ходов и сторожевых башен, за ними следили жадными глазами жены богатых горожан и дочери ремесленников, в глубине души раздосадованные и огорченные герцогским указом.
Весь прекрасный апрель, когда цветет шиповник и дороги благоухают от снега яблоневых цветов, когда солнце огненными стрелами горит на воде прудов и на молодых побегах ракит, им пришлось сидеть дома, в углу у очага, и шить, и прясть шерсть вместо того, чтобы, бегая по лугам, срывать голубой барвинок. И смятение царило в богатых домах главных кварталов и в бедных лачугах предместий. Оно царило и во дворце, где герцогини привыкли призывать один раз за время кочевья цыган самых лучших музыкантов и слушать целый день их скрипку и песни. Но непреклонный герцог запретил цыганам доступ в город, как запретил жителям выходить к повозкам и палаткам цыган, и молодые герцогини испытывали раздражение против своего отца, возраставшее с каждым днем по мере того, как кочевые орды египтян становились все реже на дорогах. Распространился слух, дошедший из окрестных деревень и передававшийся теперь в городе, что цыгане, недовольные запрещением, отныне будут совершать большой обход и в следующие свои странствования будут избегать этот город с запертыми воротами; в последний раз останавливаются они в тени его стен, и их не увидят здесь больше.
Прошло уже два дня с тех пор, как последняя повозка последнего табора медленно исчезла в золотых сумерках и синеве гор под отчаянный звон гитар и прыжки голых подростков. И теперь царила тишина, нарушаемая лишь чириканьем и писком, доносившимся из гнезд — гнетущее безмолвие полей, которое разбудит лишь коса жнецов. Пустынная дорога, змеясь, уходила вдаль, и редко на ней темнел пятном одинокий прохожий, казавшийся не больше муравья, а совсем вдалеке недвижимо стояла цепь сторожевых гор, замыкавшая бледное небо и охранявшая горизонты.
Шел уже третий вечер, и с рассвета три дочери властителя сидели у открытого окна, выходившего на поля; в просторной комнате, только что наполненной лепетом и тихими песнями прислужниц, смолкли звучные арфы и теорбы. Уже два часа, как солнце упало за фиолетовые вершины, и луна, поднявшаяся из-за кипарисовой рощицы, заливала ярким серебром побледневшие тканые обои герцогского гинекея (- гинекей – женская часть древнегреческого дома. В данном случае – тож самое, но символически: средневековье всё-таки. – germiones_muzh.). Три сестры остались одни, потому что наступил час ужина, и служанки удалились в кухни.
Старшая из герцогинь, которую звали Белланжера, очень бледная, очень высокая и очень серьезная, с русыми волосами и красивыми черными глазами, медленно обернулась к сестрам, белокурой Ивелене и золотоволосой Мерильде, и, не сказав ни слова, приложив к губам палец, сделала им таинственный знак. И обе, задрожав, побледнели и прижались к ней. Чарующий и задорный звук скрипки весело звенел в поле, потом послышался голос, чистый, как мечта, манящий и печальный, голос ручья, луны, поющего цветка, и обе молодые девушки, склонив головы, послушно последовали за сестрой.
Они спустились в высокую залу с украшенными гербами сводами, где отец их ужинал при свете восковых свечей, горевших на стенах. Он ужинал, поглаживая голову датского пса, лежавшую на его коленях, а вокруг него, ожидая приказаний, стояли оруженосцы в железных латах и касках. Они вошли, как три феи, и старая темная зала посветлела, как от зари. Они казались почти нагими в длинных платьях из шуршащего шелка, отягченных драгоценными камнями, и волосы их, умащенные ароматами, золотые у Мерильды, белокурые у Ивелены, сверкали пламенем из-под жемчужных понизей парчовых повязок.
Опершись грудью на спинку кресла и обвив обнаженными руками шею герцога, они прижимались к нему с улыбкой, ласковыми жестами и нежными словами и наполнили его кубок питьем, которое принесла молчаливая Белланжера. Шаловливо они омочили в кубке свои румяные губы, потом, осыпая отца тысячами поцелуев, Ивелена стала перед ним на колени, Мерильда присела на ручку кресла, и они заставили его выпить три кубка, а Белланжера, держа в руке амфору, молча, стояла позади.
А когда герцог заснул, кубок стал обходить стол. Нежные руки герцогинь подносили его капитанам и солдатам, и под тяжелыми железными касками глаза воинов загорались, на висках и щеках выступали старые шрамы, и лица их напоминали маски. А молодые герцогини, спустив с плеч шелковые корсажи (- ах, шалавы! – germiones_muzh.), смеялись губами и глазами холопам и вельможам, прижимали белые пальчики к губам, расточали мимолетные объятия и смелые жесты и были похожи на молодых куртизанок. Вдали, в ясной ночи, все так же пела скрипка, все так же рыдал голос.
И мало-помалу заснула вся свита герцога: закованные в железо воины храпели, кто повалившись головой на стол, кто прижавшись в угол, в кордегардии спали часовые, тоже опьяненные появлением трех герцогинь, и от всей цитадели к небу несся стонущий храп; магический сон сковал всех.
Совсем, совсем вдали, на росистых лужайках, светлых тропинках, среди серебристых кустов лунного леса, звенело ржание и гулкий топот трех скачущих коней… Трещали высокие сломленные ветки, испуганно шептались молодые листья, щебетали разбуженные гнезда, вскрикивали испуганные пташки, но радостный голос, уже переставший жаловаться, успокаивал и ветки, и гнезда, и листья, и в серебристой ночи этому голосу отвечали трели песни и смех трех других голосов.
Когда же над герцогским замком занялась заря, служанки растерянно остановились на пороге гинекея: три герцогини исчезли. Потайной ход, ведущий в поле, был открыт, и перед ним, прислонясь спиной к арке, еще стоял часовой, но в сердце его торчал кинжал. Его заколола одна из трех герцогинь, — Беланжера, Ивелена или Мерильда? (- этто надобыло постараться: пробить грудную клетку вам не хухры-мухры. Тут со всей души надо. – germiones_muzh.) Неведомая рука, как бы в насмешку, повесила на красовавшийся на двери герб цыганский бубен и ветку дрока… Весь гарнизон целый день обыскивал всю окрестность, но так и не напал на след герцогинь. И никогда больше мимо города не прошел ни один табор цыган…
Чуть занималась заря, три дочери герцога садились у окна.