Длинный мужик в подпоясанной короткой шубейке и распахнувшемся армяке ходко сигал через пни и сучьё. На мужике была косматая шапка, под шапкой краснела рыжая борода, и по бороде Фрол признал дядьку Архипа. Архип подбежал близко и, не останавливаясь, на ходу крикнул:
- Тятьку твойго притиснуло! Беги скорей!..
Чувствуя, как закатилось сердце и захватило дух, себя не помня, падая, спотыкаясь намерзшими лаптями о запорошенные сучья и пни, побежал Фрол туда, откуда появился дядька Архип и все еще гудели тревожные голоса.
Отца он увидел на снегу, за деревьями. Вокруг стояли мужики, без шапок, с топорами за поясами. Отец лежал навзничь, откинув голову, и судорожно, хрипло набирая грудью воздух, дышал. Тут же оседало на снегу и еще шевелило густыми темно-зелеными сучьями большое поваленное дерево. Лицо у отца было чужое. На его лицо, на шубейку, на оседавшее шевелившееся дерево и открытые головы мужиков медленно узорными звездочками ложился снег. Открытые глаза отца глядели чуднО – пусто над лесом и над людьми – в мутно молочное, низко нависшее небо, в котором все рождался и сыпал пушистый снег.
Фрол подбежал, остановился, переводя дух, расталкивая мужиков. Белобородый, востроглазый, обсыпанный снегом мужик в кожаных рукавицах сказал строго:
- Шапку скинь – вишь, батька отходит!
Фрол снял шапку с торчавших на затылке волос, стал смотреть. Отцовская рука в овчинном продранном рукаве медленно сгибалась и дрожала. Струйка черной крови сползала изо рта под редкую бороду. Окунек вздрагивал, силясь оторвать от груди руку. Фрол видел, как судорожно и беспомощно задвигались, царапая полушубок, толстые скрюченные пальцы, как отец оторвал от груди руку – страшно блеснув белками, закатились под лоб его глаза – и точно погаснул. Остекленевшие глаза его смотрели в небо; снежинки, кружась, садились – и уж больше не таяли – на лицо, на редкую бороду отца, на его губы, на смотревшие в мутное небо открытые глаза. Фролу показалось, что лежавший на снегу, непохожий на отца человек в разодранной, испачканной кровью шубейке стал еще меньше.
- Кончился! – сказал тот востроглазый белый мужик, что заставлял Фрола скинуть шапку.
- На чужом добром, - сказал другой, длинный, в лаптях и суконных онучах.
- Отдерут подковки, - добавил третий.
(- у павшей лошади первым делом отдирают с копыт подковы: отработалась. Потом снимают шкуру. – germiones_muzh.)
Фрол стоял молча, не понимая, ничего не чувствуя к лежавшему на снегу неподвижному человеку. Понял он, когда прибежал из лесу его старший брат Федор и, запыхавшись, с открытой мокрой головою, с поднятыми плечами остановился над отцом. Посмотрев на брата, заплакал вдруг громко и жалобно, по-заячьи, Фрол.
Потом, окоченевший и маленький, засыпанный пушистым снегом, отец лежал на узких обледенелых дровнях, на еловых, пахнущих смолою ветках. Брат шел рядом, придерживая на раскатах дровни; Фрол сидел в ногах покойника, скорчившись и дрожа. Чалый, почерневший от таявшего снега меринок шел привычно, опустив костлявую голову, распустив уши. Все гуще, все белее валили из низко насунувшегося неба снег.
На росстанях, под деревней, их встретила мать. Она бежала навстречу под падавшим снегом, странно кидаясь из стороны в сторону, как черная на ветру птица. Подбежав к дровням, она схлестнула над головой руки и повалилась на покойника, закрывая его собою, цепляясь скрюченными пальцами, заголосила. Брат стоял молча, держа вожжи: понуро, насторожив ухо, остановился и опустил голову меринок. Видя, как воет и убивается мать, опять по-заячьему заплакал маленький Фрол.
Потом шло так, как шло и повторялось несчетно. Покойника обмыли и положили под образа на лавку, накрыли чистой холстиной. И, по обычаю, выла, причитала мать – уговаривали мать, толпились в избе деревенские бабы.
Могилу отцу рыл брат. За эти дни он изменился, словно состарился, возмужал, упорно молчал и о чем-то думал. Похоронили отца на деревенском кладбище, над замерзшей рекою, под старыми соснами, где спокон веку лежали деды и отцы – вся топтавшая когда-то землю, терпевшая нужду, ходившая с плотами глухая деревенька Елень. И крест над могилой поставили наскоро, кое-как сбитый, точно для того, чтобы поскорее затерялся на земле Окуньков след.
И как много миллионов раз, своим неизбежным кругом пошла в Окуньковом дворе сиротская и вдовья жизнь.
Хозяином во дворе остался семнадцатилетний Федор. Он стал еще молчаливее, по-отцовски подсох, из подражания мужикам начал ходить вразвалку, покончил играть с ребятами в бабки, завел сшитый из цветных лоскутов табачный кисет. И на сходку, где решались мирские дела, стал ходить как взрослый, замещая отца; как взрослый сидел и слушал. Мать сжалась, примолкла, теснее слиплись, суше стали ее тонкие губы, запали глубже, тревожнее глядели глаза. Всех во двору оставалось четверо: мать, Федор, Фрол и маленький брат Степка, ползавший под лавками на голом заду…
Люди им сразу не помогли, а без людей пришлось бы погибнуть неминуче. И тою же зимой, великим постом, когда подъели последний хлеб, впервые пошел с матерью Фрол пО миру. Мать пошила из холстины длинные сумки, и, надевши их, поплакав, попрощавшись с Федором, остававшимся во двору за хозяина, поручив соседям «несмысля» Степку, крестясь, неторопливо вышли они за деревню на потемневшую, убегавшую по снегам дорогу. День, когда они вышли, был первый предвесенний: яркое светило над ними солнце, глазам было больно от нестерпимо блестевших снегов, прозрачное высокое небо широко покрывало белизною и блистающим светом мир. Мать, согнувшаяся еще круче, с закутанной в платок головою, шла тихо, и, забегая вперед, все оглядывался на нее, на ее обвязанную голову, на большие, переступавшие по снегу лапти, маленький Фрол. На всю жизнь запомнил он, как первый раз брались они за холодную скобку чужой двери, за которою шумели чужие веселые голоса. Как вошли в полную людьми избу, и на минуту люди примолкли, разглядывая вошедших, а нарядная красивая молодуха, продолжая смеяться, неторопливо поднявшись и отодвинув прялку, раскачивая висевшие в ушах сережки, подошла к столу и, приложив к мягкой груди хлеб, отрезала большой ломоть – подала матери первую милостыню. Как, сморкая зазябшим носом, непохожая на себя, худою трясущейся рукою неловко приняла и опустила мать этот первый ломоть в сумку, как вышли они из избы, благодаря и крестясь, оставив за собою чужое благополучие и довольство.
Потом стало привычно…
ИВАН СОКОЛОВ-МИКИТОВ (1892 – 1975). «ЕЛЕНЬ»