germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

возвращение блудного мужа: театр одного актера - антракт и буфет (ФРГ, 1950-е)

пока его руки отпирали ворота в сад, глаза его ощупывали фасад дома, скользили от окна к окну, хотя голову он заметно не поднимал. Он старался создать впечатление, что вовсе ничего не ищет, что это всего лишь машинальное движение головы, непреднамеренное движение, ведь все внимание он сосредоточил на руках, открывающих ворота. Но глаза его горели, кровь стучала в висках, каждое окно он рассматривал пристально и подробно: гардины, стекла, не мелькнет ли за ними тень, не следит ли Бирга за ним, открыта ли дверь, разве она не слышала, как он подъехал, помнит ли он первую фразу, которую сочинил для Бирги, не слишком ли явно он оглядел дом и тем самым не выдал ли себя, тогда нужно еще невозмутимее отойти от ворот, еще удобнее, словно устав до предела, плюхнуться в машину, хотя все его мускулы напряглись, будто он двигался под направленным на него лучом гигантского прожектора, а изо всех окон свесились наблюдатели! Он медленно проехал до гаража. Гектора в будке не оказалось. Теперь открыть дверь гаража, не торопиться, можно даже чуть заметно показать, как все ему надоело, каждый день одно и то же: выйти из машины, открыть гараж, сесть в машину, въехать в гараж, выйти из машины, запереть гараж… Только не проявить неуверенности. Ложь тем действеннее, чем дальше она от правды, чем она наглее, чем увереннее ее подавать. Самое скверное — полуправда. Вот это ад. И для того, кто лгал, и для того, кому он лгал. Полуправда — вся как решето, тут и там прозрачная, и отовсюду насмешливо ухмыляется угроза разоблачения, позора и отвращения. А вот ложь, безупречная, исключающая правду ложь, если ее достаточно долго и снова и снова питать, если всего себя целиком посвятить ей, — такая ложь способна выдержать на себе колоссальные надстройки, способна вместить и оградить чье-то бытие. Лжец должен быть своего рода артистом, по меньшей мере изобретателем, строителем и даже великим создателем, этаким вариантом Господа Бога, ибо ему приходится дополнять данную действительность еще и второй — целиком и полностью законченным миром, имеющим запас прочности, тепла и пищи. Такой лжец, разумеется, из всех грешников самый мерзкий. Детище любого другого грешника по сравнению с его созданием кажется истинно Божественным творением. Вор, пытаясь выиграть что-то для себя в этом мире, рискует честью и свободой, настолько высоко ценит он этот мир. Убийца рискует жизнью, дабы восстановить порядок, который представляется ему нарушением, пока тот, кого он собирается убить, живым разгуливает по свету. А тот, кто совершает сексуальное преступление, как никто другой, прославляет мир, творение Божье; этот факт не нуждается даже в объяснении. Поистине только лжец оспаривает Бога, занимает его место, по меньшей мере усаживается рядом с ним, чтобы набросать эскиз мира, который ему в этот миг надобен… Доктор Бенрат, беззаботно насвистывая, шагал вдоль дома к лестнице. Так насвистывают дети, вступая в лес. По лестнице он взлетел в два-три прыжка, поболтал связкой ключей на пальце левой руки, делая вид, что его не одолевают никакие мысли, что ничего особенного он не ждет, что он всего-навсего муж, вечером вернувшийся домой, он очень устал, но он рад, ему день-деньской приходится давать кучи распоряжений, следить за соблюдением всех порядков, приходится излучать спокойствие и уверенность и нести тяжкий груз ответственности, а потому он вправе рассчитывать, что вечером его не станут слишком допекать вопросами, он вправе быть не слишком многословным, чуть даже угрюмым и рассеянным. Между тем Бенрат вовсе не чувствовал себя усталым, переутомленным, он почти никогда не чувствовал себя усталым, но всякий раз напускал на себя такой вид, что позволяло ему, входя к Бирге, занять выжидательную позицию, здороваясь, уловить, не заподозрила ли она его, не звонил ли ей кто-нибудь, не прорвутся ли вот-вот сети его лжи. А я все-таки еще почти порядочный человек, подумал Бенрат, иначе не волновался бы так, иначе вошел бы к Бирге с холодной наглостью, без угрызений совести, без внутренней дрожи и страха. Правда, глаза его беспокойно бегали, и он снова и снова оглядывал свой костюм, не осталось ли на нем каких-либо следов, — но Сесиль зорко за этим следила! — правда, за все эти годы он не стал стреляным воробьем, и ныне совесть грызет его, как и в прежние времена. Все это почти успокоило его, он даже почувствовал сам к себе какую-то нежность, какое-то сострадание, он поглаживал себя, испытывал к себе жалость, дарил сам себя высоким уважением и ободрял обещанием, что когда-нибудь все-таки вернется на праведный путь.
Он создал поистине «театр одного актера».
Он был автором пьесы, и ему же приходилось играть одновременно неисправимого негодяя, благородного героя и такого негодяя, которого еще можно спасти, а сверх того, мудро все толкующего пожилого родственника, и циничного юного друга, и все подмечающего сластолюбца, и публику в зрительном зале, то бурно хлопающую, то протестующую свистками и выкриками. Все роли нужно было играть вдумчиво и напряженно, как если бы эта исполняемая в данный миг роль была его единственной, была делом его жизни. Он пересекал холл, сознавая безысходность своего положения и страшась встречи с Биргой, клялся, что все, все, все сделает, чтобы не пришлось ему еще сотни раз повторять сей тягостный путь, ибо он не чувствует в себе больше сил нести на своих плечах бремя ложью созданного и действительного мира, великое отчаяние целиком и полностью овладело им, не оставляя и крошечного местечка для других чувств и мыслей, или все-таки? Не расхваливал ли он себя уже за то, что был в отчаянии, что мог еще быть в отчаянии? Не видел ли себя опять слишком несчастным? Не подбирал ли опять мимику, не выискивал ли маску, наилучшим образом выражающую его отчаяние? Ведь все сейчас происходящее было спектаклем. Но оттого играть ему не было легче. Он сам напоминал себе об этом. Ему не было легче, все его роли не меньше разрывали ему сердце, требовали не меньше сил оттого, что он существовал во многих лицах. Напротив, такой спектакль еще мучительней, ибо он, Бенрат, постоянно выставлен на собственное обозрение. Во всяком случае, он считает себя вправе видеть в своем отчаянии, которое сейчас целиком и полностью овладело им — да, целиком и полностью! — единственное основание для надежды, надежды когда-нибудь впоследствии, когда, он сейчас, перед дверью Бирги, решить не может, но когда-нибудь впоследствии прийти домой другим человеком, быть может, человеком, который начинает распевать, въезжая в ворота, распевать или хотя бы весело насвистывать.
Чем ближе он подходил к двери, за которой, как он предполагал, сидит Бирга — она, видимо, читает или пишет письмо, — тем усиленней внушал он себе, что Бирга все-таки достойна того, чтобы он прожил с ней всю свою жизнь, достойна больше, чем Сесиль.
Но тут же устыдился, охотнее всего повернул бы назад, поехал бы к Сесили, чтобы просить у нее прощения. Смешно было сравнивать этих двух женщин. Еще смешнее было думать, что более достойная больше заслуживает его, Бенрата. Я все-таки слишком тщеславен, подумал он. Быть может, в этом корень всех бед, и не только моих. Я не желаю отрекаться от себя самого. Я хочу играть героя, не думая, что из этого выйдет. Мы не верим в Бога, да и вообще не верим ни во что, из любви к чему или из послушания мы бы смирялись со своей участью, мы беспрепятственно вытягиваемся в высоту, растем, как вздумается, сорняки в бесхозном саду, обвиваемся друг вокруг друга, пока не потянем друг друга наземь, пока еще более беззастенчивые растения не перерастут нас, и мы не сгнием в их тени.
У самой двери в гостиную Бенрат остановился, поработал мускулами лица, чтобы расслабить их и подготовить к спектаклю — разыграть перед Биргой усталого мужа, имеющего право на снисходительность и бережное отношение. Он нажал ручку, успел еще заметить, что в глубине темного коридора вскочил и вслед за ним прошмыгнул в дверь Гектор, и остановился как вкопанный. Бирга лежала навзничь на ковре гостиной. Подогнув ноги. Широко раскинув руки на пестром велюре. Растопырив пальцы. Он ничего не мог с собой поделать, но, глядя на ее пальцы, подумал: Христос Грюневальда (- распятый Христос на полотне М. Грюневальда выражает крайнюю степень физических мук; пальцы скрючены. – germiones_muzh.), и еще: скрипач- виртуоз. На столе стоит стакан. Наполовину пустой. Она, значит, отравилась. Помощь была бесполезна, это он понял сразу. Он рухнул в кресло. Вскочил, отогнал Гектора, который обнюхивал лицо Бирги, выгнал его, запер дверь. Сел. Сидел, не осмеливаясь пошевельнуться. Никаких мыслей в голове у него не было. Давящая тишина. Любой, самый малый звук разодрал бы его в клочья. Услышав собственное дыхание, он тотчас задержал его, стал очень медленно и неслышно выпускать из уголков рта воздух, что был еще в легких, и так же медленно и неслышно вдохнул ровно столько воздуха, сколько было нужно, чтобы не потерять сознание. Если бы у него хватило силы воли не дышать и умереть от удушья, он сделал бы это. Но едва воздух ускользал из его легких, едва он начинал чувствовать, что в висках, в горле нарастает давление, что оглушительно стучит, застаиваясь, кровь, как рот предавал его, бросал на произвол судьбы, жадно хватая следующую порцию воздуха, и легкие напивались вдоволь, до отвала, все снова и снова; он не в силах был с этим бороться.
На клочке бумаги он нацарапал адрес гостиницы, куда решил ехать, чтобы переночевать. Из гостиницы он решил позвонить в полицию и кому-нибудь из друзей, кому-нибудь из коллег. Пусть они все уладят, что нужно улаживать, когда смерть в подобном образе является в дом. Сидя на кровати в номере, он тщательно взвешивал, кому из коллег позвонить. И рад был, что взвешивать все за и против приходится долго, ведь так ему не нужно было думать ни о чем другом.
Речь могла идти о трех коллегах, тех трех, у которых, как и у него, были частные места в клинике св. Елизаветы. Кому же из них позвонить? Торбергу? Но у Торберга на счету три расторгнутых брака, теперь он живет один. Правда, браки его не имели подобного конца. Бенрат напряг всю свою волю, чтобы думать только о Торберге, ни о чем другом, только о Торберге, массивный образ коллеги рос перед его глазами, рос, пока не заполнил собой всю комнату. Горячий поклонник физического здоровья, Торберг с апреля до октября спал на балконе (который для этой цели оборудовал легкой летней мебелью), дважды в неделю ходил в сауну и дважды к массажисту, чтобы там выслушивать лестные слова о том, как он хорошо сохранился, и не желал понимать, что у него уже давно наступил мужской климакс; он покупал одну шикарную спортивную машину за другой, заказывал для них инженерам самые изощренные технические дополнения и все равно ни одной машины не использовал в полной мере (через год все они приходили в негодность, замученные ездой на малых скоростях); он ездил к черту на рога на разные годовщины, чтобы только услышать от однокашников, что он сохранился лучше всех. Нет, Торбергу Бенрат позвонить не мог, Торберг слишком упрям и несговорчив, он остался ребенком, которому всегда хочется говорить только о себе.
Еще есть Кински, восторженный поклонник всего народного, он украшал свои костюмы национальным реквизитом, закалывал галстук крошечными козьими и оленьими рогами, пуговиц никаких, кроме роговых, не признавал, где только мог присобачивал вырезанные из зеленого материала дубовые листья, а на каждую штанину нашивал по две зеленые полоски. Всегда страстно-тоскующий обожатель лесов, поклонник альпийских лугов как мест естественного образа жизни, простоватый, крепко сшитый врач-гинеколог, каких мы знаем по книгам; своим пациенткам, когда они умирают от жажды, а пить им нельзя, он рассказывает, что пережил сам в Сахаре во время войны (- а ведь это должно быть, в корпусе Роммеля. – germiones_muzh.). Не успеет пациентка к нему войти, как он уже успокаивает ее, что он не прокурор и не священник, тем самым как бы совсем особо рассматривая мораль медицины. Нет, Кински слишком недалекий человек, он станет задирать нос, если включить его в это дело, будет смаковать подробности в пивной среди приятелей, радуясь, что наконец-то может произвести на них впечатление.
Остается только Реннерт, неженатый коллега, с кем все врачи, и сам Бенрат тоже, говорили только о самом необходимом. Единственный из врачей Елизаветинской клиники, который занимался научными исследованиями: он оборудовал себе гистологическую лабораторию; деньги у него, сына коренных филиппсбуржцев, имелись. По всей вероятности, Реннерт был гомосексуалистом.
Старшая акушерка клиники, графиня Тилли Бергенройт, жаловалась Бенрату на тихоню Реннерта. Он же трус, рассказывала она. Пятнадцать лет они работают вместе, вначале она надеялась, что он женится на ней, но он даже ни разу не переспал с ней. Сухопарая Тилли фон Бергенройт, опытная акушерка, не стеснялась в выражениях. Не заполучив мужа, она откровенно высказывала всем мужчинам свое о них мнение.
Малышу Реннерту привили, считает она, в университете совершенно превратное представление о женщине. С тех пор он рыщет повсюду, пытаясь отыскать непонятую, разочарованную в мужчине фрау, чтобы служить ей своей бессильной медициной. Все это внушил ему профессор Балдуин Моцарт, тоже, видимо, чудаковатый святой; у него Реннерт учился, у него же он и на совести. Ох уж этот senex loquens («старый болтун» по-латыне. – germiones_muzh.), попадись он ей в руки, она отучила бы его смотреть на женщину как на некое божество. Но беднягу Реннерта он вконец загубил. Ну да, Реннерт хороший врач, не такой поросенок, как этот… Э, ладно, имен она лучше называть не станет, но порой она и сама не знает, не симпатичнее ли ей все же этот поросенок, чем импотентный апостол от медицины.
Бенрат выбрал Реннерта. Быть может, он поймет его лучше других. Еще лучше поймет он Биргу. Реннерт, когда Бенрат сообщил ему, что произошло и о чем он его просит, помолчал прежде, чем ответить, потом сказал:
— Разумеется, я понимаю.
Бенрат принял сильное снотворное, улегся в гостиничную постель, лежать-в ней было удобно — одеяло сверкало белизной и было очень легким, а комната, в которой кровать стояла, не обнаруживала никаких следов человека. Здесь были только самые необходимые предметы, да и те какого-то больничного вида. Не проглядывай то тут, то там в комнате приметы определенного стиля, можно было бы подумать, что тебе удалось улизнуть от времени. Во всяком случае, не было другого места, которое в такой мере отделило бы человека от действительности, от той действительности, где предметы и люди наделялись названиями и именами и где тщательно следили, чтобы они вели себя соответственно своим названиям и именам. Бенрату очень бы хотелось выкурить сигарету без знака фирмы, белоснежную, безымянную, которая ни о чем ему не напомнит. С этим он и заснул.
На следующее утро он установил, что трамвай, с визгом проезжавший внизу, играл определенную роль в его снах. И вспышки световой рекламы тоже, видимо, замешались в них, весь город представился ему во сне гигантской кузницей, в которой все подлежало переработке, в которой не существовало различия между поделкой и кузнецом, все разом было и поделкой и кузнецом, каждая и каждый обрабатывались и обрабатывали, конец этого процесса предусмотрен не был; процесс обработки не фиксировал какого-либо этапа усовершенствования, даже если этап усовершенствования имелся, процесс этот проходил непрерывно, миг совершенствования механически переходил в период разрушения, само же собой разумелось, что никакой материал и ни один человек не выдержал бы долгое время подобной обработки. Люди и поделки обрабатывали друг друга как участники единого процесса, который не преследовал иной цели, кроме уничтожения постепенно теряющего различия материала, конца этому процессу в обозримое время видно не было. Головную боль Бенрат, когда встал, отнес на счет сильной дозы снотворного. Он предупредил портье, что останется еще на две-три ночи. Но когда тот хотел проводить его в зал, где завтракали, он сбежал. Ему достаточно было увидеть сквозь приоткрытую дверь жующих булочки, хорошо выспавшихся деловых людей, белоснежные пятна салфеток, висящих под их подбородками, и женщин, не способных в первые утренние часы скрыть, что гостиничная обстановка, великолепные постели, желтый свет и вообще ощущение, что ты где-то в отъезде, побудили в эту ночь сопровождающих их мужчин на особые любовные подвиги. Бенрата наверняка стошнило бы, останься он завтракать здесь, среди этого человеческого стада, от которого так и разило деловитостью и сексуальностью. По утрам, как ни в какое другое время, он отличался повышенной чувствительностью. Он ничего не имел против путешествующих деловых людей или участников различных конференций, особенно эффективно проведших ночь со своими или чужими женами в чистых гостиничных номерах; у него на счету была не одна гостиничная ночь с Биргой, да и с Сесилью тоже. Он знал, какое обострение всех чувств вызывает возможность, сбросив одежду, увидеть себя с женщиной в новом зеркале, ощутить прикосновение нового белья, а утром потребовать завтрак в постель; да, он всегда завтракал в номере, когда ночевал с Биргой или Сесилью где-нибудь за городом; он получал наслаждение, видя смущение официанток, входивших в комнату, где он только что любил женщину; он никогда не решился бы выставить жену или Сесиль, едва они поднялись с постелей, на обозрение проживающих в гостинице, чтобы вместе с ними смотреть, какими томными движениями они намазывают маслом булочки.
В первые студенческие годы он не способен был даже отправиться в гостиницу с девушкой. Стоило ему представить себе, что придется ночевать в доме, где в пятидесяти или двухстах пятидесяти комнатах совершается один и тот же акт, которому сопутствуют, надо думать, одни и те же движения и реплики и наверняка не слишком различные чувства, стоило ему представить себе это, и его начинало тошнить. Но постепенно он смирился с тем фактом, что он человек, как и все прочие люди, что он вынужден действовать, как и все прочие люди, что незачем обманывать самого себя; ему пришлось — и далось это ему не без большого труда — приучиться совершать все, что он совершал, с сознанием, что в тот же самый миг сотни миллионов других людей совершают то же самое. Ему пришлось привыкать к большим числам.
Прежде он весьма болезненно относился ко всякого рода откровенным излияниям, касавшимся ночной стороны человеческой жизни. Но занятия в институте вынуждали его ежедневно, в сообществе с другими студентами познавать эту ночную сторону жизни, воспринимать ее как понятие, ничем не отличающееся от других. Постепенно он этому научился. Теперь он даже гордился своим хладнокровием и любил выдавать такие формулировки, что слушатели заливались краской. Он вспомнил прием у Фолькманов и молодого журналиста, которого подверг жесточайшей пытке своим медикометафорическим стилем, выработанным для собственного и своих прогрессивно мыслящих слушателей удовольствия.
Бросая дерзко свои формулировки в окружающее его общество — разумеется, если кругом сидели люди, которых он по крайней мере знал по именам, — так и этак сгибая свои фразы, как гнет циркач подкову, он внимательно наблюдал за малейшей реакцией своих слушателей, ибо ничто другое не позволяло ему узнать их лучше. Он выработал даже на этой основе метод, который вполне мог тягаться с другими методами, позволяющими близко узнавать людей.
Но к залам для завтрака он все еще испытывал отвращение. Однажды он услышал, как посетитель на вопрос кельнера, подать ли ему на завтрак яйцо, с бесстыдной откровенностью ответил, пусть-де кельнер подаст ему три яйца всмятку, ведь, как он выразился, «в прошлую ночь он себя подчистую израсходовал», при этом он хитро подмигнул своей спутнице, и оба громко расхохотались, с тех пор Бенрат заходил в гостиничные залы, где люди завтракали, только в случае острой необходимости. Он именовал это отвращение пережиточной травмой своей психики, относясь теперь в общем-то спокойно к столь тягостным для него некогда вопросам. Но эту травму он лелеял весьма заботливо, она, считал он, воплощает в себе юность, исполненную естественных тайн и страхов, счастливых страхов с точки зрения сегодняшнего дня…

МАРТИН ВАЛЬЗЕР «БРАКИ В ФИЛИПСБУРГЕ»
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments