germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ (АЛЕКСАНДР ОЦУП. 1882 – 1948. поэт, инженер, белый воин. изгнанник первой волны)

ВЫВЕСКИ (ПО РУССКОЙ УЛИЦЕ)

вывески были странные -- порой полукруглой, выпуклой формы, словно щиты древних римлян. И доходили они до земли, до тротуара. Тогда уголок их, самый уголок, -- точно желтое, кружевное железо -- был изъеден дырчато и ажурно едкою ржавчиной. А сами вывески были большие и выпуклые, точно латы, выпятившие грудь.
Вывески -- это театр, это музей улицы. Теперь пришли большие золотые буквы и скупые, но дорогие, узкие строки металла: "концерны, тресты, банки". А раньше улица была уютней наивней, добрее и проще.
Бык золотой ярился крутой и мускулистый. И мускулы были золотые, набухшие желваками, словно самородками. Холмы под ним были ярко изумрудные, небывалые, как в "Бове" (- богатырской повести XVI века: «Бова королевич…» – germiones_muzh.) или сказках о царевичах.
И сверху четко и ясно шло широкими, спокойными и прочно-осевшими буквами:
"Мясная, зеленная и курятная".
Улица грезила небывалым. Она жила средь золотых быков. Задолго до экспрессионизма, утонченного поиска пресыщенного старым снобизма, золотившего лужайки и летящих по воздуху коров, живописец Евтихий Зотов с Малой Гулярной, 6 (- это всё Питер. – germiones_muzh.), не видел иных быков, кроме золотых. Темною киноварью где-то внизу подписывал он свое скромное имя с небольшим росчерком, похожим на крысиный хвостик. А был он Сезанном, Гогеном и Ван Гогом своей улицы.
Ибо кроваво и низменно, жестоко и мерзко -- дымилась мясистою жертвою, кусками, обрубками жилистыми, сочными плоскостями -- жизнь. И лбатые мозговые кости виднелись в мясистой, густой и упругой массе, вкусно шлепавшей по прилавку. И словно куски лавы, застывшие набухшие камни -- круглилась печень.
А Евтихий Зотов с Гулярной улицы -- под шестым номером -- не видел этого. И, гуляя по квадратам панелей, по каменистым, щербатым тротуарам с отбитыми углышками плит -- вы ходили по музею, средь видений и радости, средь творимой мечты.
Грезил Евтихий Зотов вдоль всей улицы. У трактира, по бокам входа с обеих сторон, стояли такие же выпуклые вывески. Красные, -- с белыми, долу склонёнными цветочками. И в средине цветочка -- желтый кружок порою, как глазок, наливался. А вокруг, веселые и охотные, шли лепестки белые цветка, трактирные -- точно под органный пляс вкруг глазочка желтого легшие -- белым веером. В средине чайник с цветочками малыми, то синим лепесточком, то лепесточка не хватает и вместо него коржик золотой срубленный, короткий, как пенёк. А меж цветов и золотых пенёчков вьются нити, как вьюны, начинаются и пропадают. Закручиваются, на голову становятся, сами в себя спиралью уходят, вгрызаются.
Жил и думал Евтихий о садах лазоревых, о щитах красных, о кумачах. Все было в щитах этих вывесочных: и повизгиванье блока (- дверного. Блок с грузом сам закрывал дверь. – germiones_muzh.), и половые белые (- трактирные официанты. – germiones_muzh.), и стойка сзади в дыму, в чаду, в тумане, в угарной хмельной радости, в стуке и звоне. Иконы большие стоят где-то в углу -- и ликов не видать, но чуются. И косые лучи сквозь верхнее, кумачом не скрытое, оконце -- идут и гудят. И пляшут и щурятся. Дорожки плетёные, старые, бахромчатые вдоль полов желтых, наканифоленных -- выстланы. Веревочные жгутики крутятся от настилок. А желтый пол? А скатерти?
Все понял Евтихий. И пар со свистом, тонкий и ажурный, лазоревый с прожилкой белою -- несется у него на вывесках из узкого, губастенького носика. Только всего и написал "чай и закуски" коренастыми, прочными буквами. "Закус" большие, спокойные буквы. Даже с подставочками внизу без завитушек -- чтобы прочнее стояли. А "ки" не поместилось, не рассчитал и позабыл. И "ки" вместились узенькими, тощими, плоскими худышками.
А порой усаживал Евтихий испуганного и жалобного чернявенького незнакомца в кресло и лицо его, пристальное и небывалое, к нам поворачивал. Простынею укутывал. А рядом спиною к нам цирюльника ставил с бритвой. Но, чтоб лицо его видели, поворачивал курчавую голову, тоже пристальную и изумленную, плоско и застывше, как на иконах. Не знал Евтихий ни "струй Византии" в модернизме, ни египтян не видел, ни ассирийского Ассурбанапала. Но на соседнем, выпуклом щите, -- направо от входа -- рисовал в медальоне плоского и четкого ассирийца с черной бородой, растущей внезапно и уверенно с подбородка, не трогая щек. Как на плитах, где клинопись. И показывал этим живописец вывесок Зотов Евтихий с Гулярной, что шуток на улице нет, что все полно сгущенными, отяжелевшими, осевшими по вывескам символами жизни.
Символ бороды. Символ бритья.
Задолго до символистов и броских споров эстетов и снобов сделал он, Зотов с Гулярной, всю Боровую, Ямскую и Разъезжую сплошным музеем непризнанных, поруганных символов.
Прыгали вдоль цибиков (- кубиков в бумажной обертке. – germiones_muzh.) чая маленькие, черные, силуэтные китайцы. Вы знали, что это -- чай. Что вас зовут купить четвертушку в тяжелой, свинцовой бумаге, -- скрытую оберткой и охваченную бандеролькой с печатями, перепечатками и штемпелями. И все это уж было на вывеске. И голова сахарная, остроконечная -- наискосок синим конусом (оберточной бумаги. – germiones_muzh.) внизу охваченная. Не беда, что головка вверху была мучнистая, и не колющую, радостную, снежно-хрустящую рассыпчатость напоминала, а вялую патоку. Все-таки звала вывеска сахар покупать. И лишь взглянешь на нее, сразу почуешь, как по бумаге, и синей и белой, крошки и пластинки алебастра сахарного шуршат. "Наколоть прикажете?" И щипцы хрусткие вонзаются в сахарный, хрупкий щебень и грызут, и хрустят, и колют на щебенку, на кусочки, на пыль, на веселые крошки.
Живописцы вывесок любили жизнь. Они знали, что в булочных из рога изобилия сыпятся кренделя и слойки, и батончики, и пирожные с кремовой нашлёпкой. И что вокруг устья этого рога идет кружевной бордюр. А вдоль самой вывески плавные завитки "ренессанса" с набухшим орнаментом, с золотыми, нежданными мазками и с углышками серебра. И кренделя они рисовали. Или вместе с жестянщиками делали их выпуклыми и скульптурными задолго до молодых дерзателей, начавших мять жесть для скульптуры -- и вешали на углах, чтобы было видно издали -- откуда ни пойдешь. По Боровой иль по Ямской. На углу висит и с обеих улиц видать. И гроздья винограда делали нарядные, занятные и набухшие. Под веселой розеткою. Тоже на углу. Не то чугунные, не то жестяные. И тоже золотые.
Символ вина.
Не знал живописец -- Эллады, и тирсов, и Вакха с пьяным и добрым Силеном, таскавшим его на руках. Не знал. Но в гроздьях его был густой, оседающий хмель. Тяжелый отстой вина.
И вместе с детьми он радовался и паяца рисовал с измученным тонким лицом. Лишь нажмешь на живот, сомкнутся расставленные пружинные руки и ударятся тарелочки звонкие. Потому и лицо усталое в кулачок с бровями поднятыми, что утомился от хлопанья, от испуга, от машинки, запрятанной в живот. И еще рядом куклу безрукую, мягкую с какой-то пружинкой внутри на ножке деревянной, на держалке со свистулькой. И колпачок с бахромой. И, как всегда, добрый белый баран с золотыми рогами.
"Бэ-э..."
Детство золотое пляшет меж игрушек. Кумачовые паяцы, -- бахромчатая, висюльчатая, в галунах и позументах жизнь паяцев и кукол. Наша детская. Наша жизнь. Чашки, блюдца, чайники с пунцовой улыбкой на пухлых щеках, как у дочерей купеческих. Пляска, каблуками дробь по желтому, полотерному полу (в трактире. – germiones_muzh.) -- в глянце воска и канифоли с дорожками, задравшимися от танца, со скатертями белыми, с канарейкою где-то, с цветком на окошке, со стойкой, бутылями, стеклянными выпуклостями и щебетом, гомоном; радостью пыльных лучей, пляшущих веретен солнечных. А откроешь форточку -- бьет дробными ударами, толстым колёсным железом, по упрямой, лбастой мостовой, по камням -- пролётка. Бьет гулко и крепко. Железо об камень. Камень -- ответ железу.
Проехала пролетка. Погнулись мятые крылья. Присел искривленный кузов. И снова тихо.
Только мы, зачарованные путники, ходим меж символов, ходим по русской, простой улице, по Боровой и Казачьей, и думаем, что это простые будни, трактиры и булочные, мелочные и курятные. И не знаем, что это затихший, завороженный город. Две стены с Ван Гогами и Сезаннами с Гулярной и Ямской.
Евтихий давно был чужд жизни. Она была на прилавках, средь туш, средь парной, дымящейся правды и распяленных, обчищенных кусков убитой жизни. Он жизни не убивал. Он возвращал ее пастбищам -- позолоченной, небывалой мечтой. Сзади жизнь кромсалась и резалась -- больно, с кровью, гадко.
Живописец с улицы отдавал Улице радость, золотую Ложь. (- о … ! О … . О … . – germiones_muzh.)
Закроешь глаза -- и слышишь удары железа о камень и каменное упрямство ответных бодающих толчков железу, и слышишь -- поет трактирный блок и тренькает серебряный треугольник органа, и видишь -- пляшет пыль в столбе солнечном, желтой охрою полы блестят и ризы (- оклады икон. – germiones_muzh.) в углу -- и все качается в радости, в гомоне, в щебете, ворвавшемся в форточку. И знаешь, что все это ложь. Золотой бык. Наше прошлое. Сон.
И что правда на прилавках в мясной и средь туш. Знаешь и не хочешь раскрывать глаз. Лучше так. Лучше закрывши. Хоть ненадолго. Пока грезится. Пока верится...

1922 (- Берлин. - germiones_muzh.)
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments