germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Category:

О ТОМ, КАК ДЕДУШКА КАРПА КОЛДУНОМ БЫЛ (дореволюционная история. Чердынский уезд). I серия из двух

вот ты спрашиваешь, как оно все в стародавние времена было. По-разному случалось. Вот я тебе сейчас расскажу, это все на факте было.
Дед у меня крестьянствовал — на земле, значит, был. Но и рыбку ловил, зверя бил, дарами лесными кормился. И был у него в соседях мужик, Николай Венедиктович. Дед Колян его звали. Разное про него говаривали. Как по губы (грибы. – germiones_muzh.)-де пойдет, вмиг из лесу с полным лукошком возвращается. Рыбак и охотник был первейший — морды (- рыболовная снасть. – germiones_muzh.) всегда ломятся, а уж куничку, белку ли — лучше всякого вываживал. Стали люди примечать: ведь неспроста такое, знать, пригонял ему кто-то. Известное дело — биси, без бисей такое уж никак не получится. Стали спрашивать у угланов (- подростки. Они на улице, всё знают. – germiones_muzh.).
«Нет,— говорят они, — не видали никаких бисей у дедушки. У нас в голбце только птички живут в решете. Дедушка их кормит, а нам не велит в голбец (- подпол. – germiones_muzh.) лазать. Баские (красивые. – germiones_muzh.) такие птички, пестренькие — какие-то желтенькие, какие-то красненькие. Вона, Сережка в голбец лазил, игрался с имя, дак дедушка с покосу прибежал. И как почуял, далёко ить? Ох и отмутузил он Сережку!»
Птички-то, это биси и есть. Они деду Коляну были дадены в помощники. Так вот бывало.
Потому-то и боялись все Николая Венедиктовича. Шибко боялись. Он, когда с кем говорил, в глаза не глядел, все зырк-зырк по сторонам. Меня-то уж потом учили: коли уберечься хочешь, дак ты кукиш сложи да и носи в кармане, когда мимо колдуна идешь. Я так и делал.
А дедушка-то мой, Карпой его звали, раз с одним мужиком из-за межи рассорился. Тот у него крадом (украдкой. – germiones_muzh.) межу переносил. И добром говорили, и к волостному (- старшине. Это выборный глава от крестьянского схода волости - было и такое низовое самоуправление в Российской империи. - germiones_muzh.) ходили, а толку — чуть, уж до поножовы едва не дошло. Шибко озлился дед-от. Тут его как заморока взяла. «Дай,— думает,— пойду к деду Коляну, может, он научит». Собрал гостинчик: печиво там, казенку (- водку. До революции звалась «казенной». – germiones_muzh.) — да и пошел. Только за порог ступил, Колян его уже и встречает.
— Знаю, — говорит, — за чем пожаловал.
А дед-то еще и рта не раскрыл. Вот как он догадался? Все, значит, ему открыто было.
— Знаю, за чем пришел. Проходи, поговорим. Только дело это страшное. Не испужаешься?
— Не, Николай Венедиктович, не испужаюсь. Мне, знаешь, мужика одного спортить надо.
— Да уж знаю про твою печаль. Ну, коли готов, доставай гостинчик, разговаривать будем!
У деда аж волосы поднялись, кожа на голове зашевелилась. Слыхал, что через собаку лизть надо, чтобы чертей узнать.
Посидели они так, слово за слово, вечер за окном. Тут Николай Венедиктович и говорит:
— Коли, Карпуша, надумал, как полночь пробьет, приходи к бане нашей. Там ружье стоять будет. Заряди ты то ружье крестиком нательным, а как в баню зайдешь, стрели прямо в правый угол. Выйдет тогда из каменки собака огненная, дак ты в пасть к ней и полезай, не бойсь. А там уж сам увидишь, что делать.
У деда опять волосы заподнимало, закрестился он наотмашь. А дед Колян заворчал — осерчал, видать.
— А вот это ты брось, ни к чему тебе крест теперь. И думать забудь, коли научиться желаешь. Там это не жалуют.
Дед в избу свою вернулся. Полночь пробило, стал он собираться, а от божницы глаз отвесть неможет. Лики у святых строгие. Николай-угодник нахмурился, мол, не дело ты, паря, задумал! Неладно что-то деду стало. Как без креста, без молитвы прожить? Материнские золотые слова вспомнил: «Честным христианским трудом живите, детушки! Никакой черт тогда не страшен. Бесовское, оно хуже воровского. Проживете без хворости и беды, коли слова мои попомните». Золотые слова, поминка по бабке. Оно ведь как бывает? Вот у нас, уж при колхозах, председатель, наш же, деревенский, собрал по домам иконы, в кучу склал у сельсовета. Старухи воют, бабы причитают. На иконах-то дух домашний — каждый сучок, каждая царапинка сызмальства знакомы. Хоть и ругнешь когда в сердцах, а все одно — свое, не соседское. Плач, вой, мужики чуть не за колья хватаются, а председатель-то керосину плеснул и поджег. И как его на месте не вдарило-то! Пламя аж в звезды столбом жарнуло. Старухи говорят: сами видели, как святые по этому столбу дымному на небо ушли. За старух не скажу, правда, нет ли, а вот сам видал: Богородица-то в огне корчится, кровавыми слезами плачет. У ей же младенчик на руках, он хоть и безгрешен, а на небо тяжко не одной (- всмысле: с Ношей. – germiones_muzh.) подниматься. Как замерло тогда в деревне. «Всё, — говорят старухи, — покинули святые домины наши грешные — не будет теперь ни праздника, ни работы». А председателю этот костер боком вышел. Беды с того самого дня на него посыпались. То телка пропадет, то двор сгорит. А потом, в аккурат на Пасху, сам на конюшне задавился.
Поглядел дедушка Карпа на иконы и поостерегся идти. С бабой уж не лег, забрался на лежанку, а сон не идет, хоть волком вой. Ворочался, ворочался на овчине, табаку высмолил чуть не полный кисет. А тут часы два ночи бьют. Слышит дед: на крыльце как шебуршится кто. Как был в исподнем, за дверь выскочил. А там дед Колян на четвереньках на крыльцо ладится. Стонет, на губах пена, весь изодранный. Глянул дедушка ему в глаза — и аж дух перехватило — глаза-то красные, кровью налились. Едва губами шевелит, лешакается.
— Что ж ты, мать твою, Карпуша, наделал! Ты ж меня так подвел, так подвел! Выблядок ты злокозненный! Они ж меня два часа по бане кидали, все кости перемололи, перещупали. Веришь ли, вверх ногами подвешивали, порты спускали, голубей заставляли голой жопой ловить. Уж какую муку принял через тебя, сучье ты отродье!
Дед-то опешил, подхватил Коляна, в избу втащил, отхаживать стал. Очнулся тот, глаза так и сверкают. Зябко дедушке стало, дрожь его бьет, хотя и у печи. В глазах у Коляна муть мельтешит. Принял он стакан водки, застонал протяжно так, потом унялся.
— Все, — говорит, — Карпуша, нет тебе обратной дороги. Что задумал, довершить надобно. Иначе смерть тебе мученическая будет. Завтра в то же время приходи. Только там еще парнишечка будет, Гриша, ты уж его наперед себя пропусти. Но смо-отри, на сей раз тебе спуску не будет.
Ушел Колян и дверью так хлопнул, что окна сдребезжали. Завила кручина тяжкая дедушку мово. Струмент в руки возьмет — он на пол валится, упряжь чинит — игла пальцы колет. Ни дела, ни работы. Баба вкруг его целый день крутится, чует неладное.
— Ты бы к батюшке сходил, исповедался, может, полегчает? Или вон с детишками поиграйся, а то каверзят друг дружке. Может, оно и не так все обернется?
— Молчи, дура! Знай свое место!
Ушла баба на женскую половину, на лавку села, а все одно мозолится — жалко мужика. Христианская ведь душа, а вон как мается.
Вот уж и вечер. У деда перед глазами Николай Венедиктович стоит, пальчиком грозит. Хочет дед глаза отвесть, али повернуться, а не может: в пальчике том необоримая сила заключена. Как веревками его опутало, — ни встать, ни сесть толком. Полночь пробило, пошел Карпа к бане. Огородами крался, аки тать в нощи. Стыдобушка! По своей-то деревне крадом. Они, вишь, широко привыкли ходить по своей-то по улице. И жили широко, на полные свои способности. А тут, как куренок общипанный. Идет дед и страшно ему, жутко. Собаки, говорит, где-то завыли, чуть штаны не испачкал. Про ту огненную вспомнил. Так до бани и добрел. А там, и верно, парнишечка стоит, Гриша, мнется. Ну, может, и не углан уже, а просто худобушка. Деда увидел, чуть в крапиву не сиганул.
— Мы,— говорит,— так не договаривались. Пущай Николай Венедиктович сам приходит.
Насилу дед его успокоил. А уж полночь минула, пора бы Грише и поторапливаться. Зашарил он за пазухой, крестик с гайтана рванул, в ружье забил и — в баню, как в воду студеную. Слушает дед, что ж дальше-то будет. Грохнуло за дверью, смяргал кто-то, и тихо стало, только ангелы Господни что-то молитвенное выводят. Дверь в сторону поехала, вышел из бани Грища, бормочет что-то. Мимо деда, как мимо стенки прошел. Глянул Карпа ему в спину, а парень с затылка аж светится.
Тогда Гриша с полгода ходил, как шальной, ни с кем слово не вымолвит. Потом уж только рассказывать стал.
— Зашел я в баню, — говорит, — в угол ружье нацелил, зажмурился и жахнул. Высунулась тут морда собачья из каменки, жаром страшным оттуда потянуло, а в углу вроде как засветлилось что-то. Вгляделся, а это Христово распятие. Вот как оно из угла показалось, собака смяргала и пропала. А распятие все на меня и на меня надвигается. Иисуса до каждой жилочки видно, тернии прямо в лоб высокий впились — кровь капает. Стал я кровушку с чела стирать, а он губы по-доброму так скривил — улыбается. Однако ж видно, что совсем замучился человек — губы спеклись, ребра все наружу торчат, а дыхания уж и не слышно почти. Как волна теплая у меня по телу прошла, благодать опустилась. Тут и ангельское пение началось. И выходит из угла Матерь Божия в прозрачных одеждах и ласково так меня по темечку гладит. Рука у нее легкая, невесомая. «Иди, — говорит, — с Богом». И вот я пошел, и пошел, и пошел...
Много он еще такого рассказывал, однако батюшка его не залюбил изрядно.
— Еретник, — говорит, — ты, Гриша, созлый. Анафема проклятая!
А тот уж ничего не отвечал, улыбался только странной своей улыбкой. Но дед тогда этого не ведал. Взбодрился, на Гришу глядя. Ничего страшного, наоборот, вон он какой просветленный вышел. За ружье крепко взялся — охотник ведь был, крестом зарядил — да и в баню. А там не то мылом, не то ладаном пахнет, может, и березовый дух стоял, дед уж этого не упомнит. Жутко опять стало, но пересилил себя, пальнул. Стены банные закачались, на каменку ровно кровью брызнули — пар солоноватый прошел, и жаром страшным потянуло так, что камни стали потрескивать. Чует дед: не один он стоит, хотя и не видать никого. Появилась тут собака огненная — сначала махонькая, потом все больше и больше, уж и на полкЕ не помещается. Искрами брызжет, а на что похожа — и не углядишь, лик ее убегает куда-то. Пасть, однако, расщеперила, а с губы слюна каплет, пол земляной чуть не до камня прожигает. В этакую страсть-то прыгать! Зубища, как косари, по ним кровь черная бежит... Дальше дед никогда и не рассказывал. Очнулся, говорит, в той же бане, у столба. Чует: кто-то его за пятки щиплет — лебедь белая старается. И тоже ведь в пасти у ей зубья торчат. Понял дед, что еще испытание предстоит. И взаправду, лебедь пасть свою расщеперила: полезай, мол! Полез и — вот диво — оказался за дверью дубовой, в казенном каком-то помещении. Там все столы, столы понаставлены и юркие какие-то бегают. Стали они его от одного к другому подпихивать, пока разобрались, зачем мужик пожаловал. У деда уж и голова кругом пошла. Спрашивают они:
— Тебе сколько?
— Да чего?
— А за чем пришел.
— А-а, вон чего... Да мне одного мужика спортить, больше не надобно.
— Ишь ты какой! Мы меньше трех и не даем.
Насилу уломал их Карпа — одного посулили.
Тут опять закрутило его, заметелило, под зад коленом поддали — дед в дверь и вылетел. Глядит: опять в бане. А в окошко уже и утро видать. Стряхнул дед пыль с колен — и за дверь. Идет, а за ним парнишечка-углашек увязался какой-то незнакомый. Бежит вприпрыжку и канючит, ну, совсем как дите малое:
— Дяденька, дай работу, дай работу!
— Да какую ж я тебе, такому углану, работу дам?
— А вона, коров на выпас гонют, хоть одну спорть.
Колдуны-то, они, вишь, поначалу скотину портят, кошку там, собаку ли. Уж потом на людей переходят. Тогда от них самое зло большое и идет.
Ну, делать нечего, пришлось деду за корову взяться, сам и не знает, как такое получилось. Спортил он корову, а тут еще парнишечка откуда-то взялся, тоже за ним поспевает. Бегут и оба в голос блажат:
— Дяденька, давай работу! Дяденька, давай работу!
А время-то сенокосное было — самая пора. Привел их дед на двор — литовки наладил — и айда на покосы. Идут по улице, а Карпа удивляется: хоть и двое их, парнишков, однако никто их не замечает. Ну ладно, пришли, весь день пластались, косами махали, а парнишечки все не унимаются, работу просят. По дороге опять же кошку спортили, ан третий углан откуда-то взялся. А потом, говорит, чем дальше, тем больше. Поутру на покос пришел, а трава-то даже и не примята там, где биси-то косили. Парнишечки биси и есть. Ни травинка не ворохнулась, всё — как было, только та полоса, где хозяин сам шел, и выкошена. А парнишечки грозиться стали:
— Коли не дашь работу, тебя самого замучим! Сам себя съешь, грызь в требуху запустим. То-то мы на поминках попляшем!
Карпа уж и не знает, что делать: матюком крыть или в колокола бить. Биси пуще того изголяются:
— Расскажешь кому про нас, вовсе со свету сживем, кожу спустим. Наш ты теперя, никуда не денешься!
Так и глумятся.
Люди-то бисей не видят, не слышат. Одному деду их видать. Он попервости, вишь, думал, что чужих разоблачать будет, ан нет, не получилось. Уж сколько раз к Николаю Венедиктовичу наведывался — ни одного не видал. Дед Колян усмешку только строил.
— Ты, — говорит, — не тужи, Карпуша, из-за бисей. Ну их, чужих-то, от своих житья нет. Ты-то еще малехо попортил, а мои уж в голбец едва влазят. Старуха туда давно не спущается — боится. И все ить, стервецы, работу просят. Где ж я им столько работы наберу? Уж и одного здорового в деревне не осталось. Сам посуди: идет девка, ядреная, титьки из сарафана того и гляди вылезут, ан в чреве ее не младенчик — грызь, по ветру пущенная, требушинку поедом ест. К Рожеству, глядишь, и преставится.
— Страшно так-то, Николай Венедиктович. Чем же их кроме человечинки прокормить возможно? Сам говоришь, что все уж в деревне порченые.
— Это, Карпуша, дело поправимое. Они хитры, да и мы не промах. Видал ты осину? У самой росстани стоит, старая, совсем рассохлась.
— Видал, как не видать, это которая у Кривого лога.
— А как листочки на ей дрожат, видал? Моя осина, мне дадена. Как биси одолевать начнут, я им такую работу даю. «Пшли, — говорю, — на старую осину листья считать!». Они хотя и мучители наши, а слушаться должны! Вот биси на нее и лезут. Считают, считают, а ветер дунет, они со счета и сбиваются. Один «Тыща!» — кричит, другой: «Две!», а третий и вовсе несметуру несет какую. Так и передерутся, перессорятся. А мне, глядишь, ослаба хоть на время.
Вот ты, молодой человек, улыбаешься — совсем, мол, Егор Иваныч из ума выжил, а сам посуди. Голубь-то, вишь, птичка святая, Божья. Господь, он един в трех лицах: Бог-отец, Бог-сын и Бог-святой дух. Святой дух, он тот самый голубь и есть. Так вот, птичка эта святая ни в жисть на осине свой полет не остановит. На какую хошь лесину опустится, а на осину никогда. Колдовское это дерево, бесовское. Опять же почему она колдуну отдана? Владей, не хочу! Июду-христопродавца знаешь, поди? Дак вот, он Господа нашего за тридцать сребреников продал — дьявола потешил. А тому только этого и надо — душу людскую подловить, укараулить. Не стало Июде покою, вот дьявол в петлю его и затолкал на самую Пасху. Удавился-то он на осине — с той поры она и дрожит, то ли от бисей, то ли от тела черного, души гнусной. Из осины и для хозяйства ничего путного не сделаешь. Это только в верхах у нас из нее лодки делают. Ну это так, к слову пришлось.
Слушай дале, как дедушка мой колдуном был. Хошь, не хошь, а придумывать с бисями ему много пришлось. Мужика, которого хотел, он так и не испортил, того еще раньше лесиной задавило. А куды денешь бисей-то? Вот он и придумывал. На осину отправит листья считать — они там с коляновскими повстречаются да и передерутся. Вот люди осину ту обходить стали. Как мимо ни пойдешь, она все ходуном ходит, чуть не с корнями из земли выскакивает. Или маку горсть бросит им, чтобы весь до зернышка собрали и пересчитали. Они уж и в рост пошли: юркие, пузатые, гунявые. Дед их мучицей да болтушкой подкармливал, чтобы его самого не так грызли. С бабкой мешки разделил — один ее, другой дедов. Это уж бабка сама рассказывала:
— Пошла, — говорит, — я раз в голбец за капустой да посмотреть, че это у мужика мука так быстро идет. Спущаюсь — Матушка-заступница! — сидит у мешка мужичонка бородатенький да муку прямо ладонями трескает. Морда, как у кошёнка, глаза светятся, на усах мукой обметано. Я ему: «Кыш, проклятущий!» А он вдруг расти начал, прямо на глазах поднимается, разбухает. Да так по-нехорошему все ухватить норовит. И дышать невмочь стало — задыхаюсь, уж захрипела. Тут, думаю, и конец мой настал. И не отобьешься ведь! Меня вон в девках два солдата в кустах поймали, уж и юбку на голову закинули, да я отбилась. А тут ни рукой, ни ногой не шевельну. Сама не помню, как я выскочила. Ох, досталось Карпе тогда, до сих пор мою отметину на темени носит! «Мне, — грит, — рассказывать не велено, а то вовсе замучают». Тьфу, пропасть! Гадость какая!
И страшно деду, а все интересно, хоть одним глазком охота поглядеть, какие они, биси, у других-то. Снова к Николаю Венедиктовичу пошел, больше-то не знает, к кому.
— Ох, паря, не дело ты задумал, ни к чему это все. Ну что они тебе на душу пали?! Ладно, коли уж загорелось в трубе, слушай. Только одно скажу: так все было, не так — не ручаюсь. Был, говорят, в деревне нашей гармонист. Фасонистый, гордый не по годам, но музыкант был изрядный. У них ведь как заведено: денег не плати, только окажи почет и уважение. Так и шло все чин чинарем, но вдруг случилось, что на пирушки его звать перестали. То ли другой какой гармонист объявился, то ли еще какая причина. Заскучал он — обидно стало. Гармонию чуть не на вышку забросил. А тут вышел раз на крыльцо да и сказал в сердцах: «Хоть бы меня черти на вечорку позвали!» Ближе к вечеру парни незнакомые приходят: «Ты, что ль, гармонист?» — «Ну я. А вам-то какая печаль?» — «Зря злишься. Приходи лучше в баню нашу, поиграй малехо. Мы тебе хорошо заплатим». Гармонисту-то того и надо, но для виду еще поторговался: и идти, мол, далеко, и денег маловато, и охоты нет на ночь глядя. Согласился все ж. «А баню нашу, — грят, — по синенькому огонечку найдешь». Пошел он, как стемнело. Долго плутал, огонечек синий его, однако, вывел. Свет от него какой-то неяркий шел, будто месяц молодой сквозь тучку проглядывает. Вошел парень в предбанник — пусто. Банную дверь приоткрыл — там окромя огонечка ничего нет. Прикрыл только, — как козочки по мосту колготятся, — застучало по доскам, да дверь сама собой и распахнулась. Глядит, и странно ему делается: парни те же, девки при них незнакомые, да баскущие такие, что глаза отвесть невозможно, и все вроде как положено, — закуски, полштоф на полке — однако что-то не так. То ли девки больно бесстыжие, ногу чуть не выше колена кажут, то ли парни больно мордастые да круглые, не поймешь. Ну да ладно, плюнул гармонист сквозь зубы, сел в уголок, пальцами по кнопкам пробежал и заиграл. Те сразу заскакали. И пляска у них такая удивительная, какой он и вовсе не видал. «Не моя, — думает, — забота, как пляшут. Мое дело маленькое — прокукарекал, а там хоть не рассветай». Играет, пот со лба утирает, а эти все не унимаются. Стал гармонист примечать: они, когда скачут, пальцы в скляницу макают, глаза снадобьем каким-то трут. Любопытно ему стало, что за снадобье такое налажено, улучил минутку и залез одним пальцем, пока плясуны отвернулись. Правый глаз смазал. Тут как искры посыпались, стены у бани сразу разъехались, и оказались они то ли во дворце, то ли в кабинете каком. А парни и девки бесстыжие совсем другими сделались. Хвостатые и рогатые, прыгают друг на друга, на полу извиваются! Срам, да и только! Гармонист от изумления и играть-то бросил. Они к нему: пошто, мол не играешь?! — «Да мне до ветру надобно, по нужде». — «Не пустим, удерешь». — «Да я вам гармонию оставлю. Вот те крест!» Как крест-то на себя наложил, они вроде съежились и от дверей бочком, бочком попятились. Вскочил парень на вольный воздух — и деру! А место-то узнать не может. Сам не помнит, как до дому добрался. На печь залез да там и дрожал до утра. А утром со святой водицей, с крестом пошел ту баню искать. Насилу отыскал. Гармонь, говорит, в клочья порвали — одни планки остались. Да еще скляница на полке стоит. Парень уж ее не тронул, углы только банные окропил святой водицей, помолился, дверь с окном крестом обнес. Так и сейчас эту баню Чертовой называют, не моется там уж никто.
Такая вот история, Карпуша. Понял ли?
— Да понять вроде не шибко хитро. Нешто ты, Николай Венедиктович, полагаешь, что скляница та сохранилась?..

ВАСИЛИЙ ТИХОВ
Tags: стра-ашно
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments