September 19th, 2021

О ТОМ, КАК ВОЛЬГА С ДРУЖИНОЙ ОХОТИЛСЯ (пересказ былины - Алексея Лельчука)

поехал Вольга со своей дружиной охотиться. Говорил Вольга своим дружинникам:
— Ай, дружина моя храбрая, братья мои милые! Слушайте большего братца, атамана вашего. Вейте вы верёвочки шёлковые, ставьте капканы крепкие во тёмном лесу, по сырой земле. Ловите куниц, лисиц, диких зверей да чёрных соболей.
Свили дружинники верёвки шёлковые, поставили капканы крепкие в тёмный лес, на сыру землю. А Вольга научен был — обернулся серым волком, стал по тёмному лесу поскакивать, куниц да лисиц в капканы загонять. Кормил-поил Вольга дружину свою храбрую, в дорогие меха одевал.
Поехал в другой раз Вольга с дружиной охотиться. Говорил он своим дружинникам:
— Ай, дружина моя храбрая, братья мои милые! Слушайте своего братца старшего, атамана вашего! Вейте вы верёвочки шёлковые, плетите силки тонкие, ставьте на тёмный лес, на самый верх, ловите гусей, лебедей, да малых серых уточек.
Свили молодцы верёвки шёлковые, поставили силки тонкие на тёмный лес, на самый верх, а Вольга научен был — обернулся ясным соколом, стал по небу полётывать, гусей, лебедей в силки загонять. Кормил-поил дружину свою храбрую, птицей-мясом потчевал.
Поехал Вольга в третий раз с дружиной охотиться. Говорил он своим дружинникам:
— Ай, дружина моя храбрая, братья мои милые! Слушайте атамана вашего, братца старшего. Берите вы топоры острые, рубите высокий лес, стройте лодки быстрые. Выходите на тех лодках в сине море, пускайте сети частые, ловите рыбу сёмжинку да белужинку, дорогую рыбу осетринку.
Срубили молодцы лодки быстрые, пускали сети частые в сине море, а Вольга научен был — обернулся он рыбой-щучиной, стал по синю морю поныривать, рыбу сёмжинку да белужинку в сети запруживать. Накормил-напоил дружину свою храбрую, да отчиму своему, князю Святославу Киевскому (- перескащик "хронологизирует" былинный цикл: герой Вольга - сын княжны Марфы Всеславвьевны и змея, коего она встретила во зеленом саду. Всеслав здесь отождествляется со Святославом, отцом князь Владимира. - Чтож, на здоровье! - germiones_muzh.) дорогой рыбки осетринки в подарок послал.

арест и завтрак у полицмейстера (1871. Казань)

в Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трактире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был кошелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная рубаха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по какому-то переулку и вдруг услышал отчаянный крик нескольких голосов:
— Держи его дьявола! Держи, держи его! Откуда-то из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
— Не убежишь!
— Да я и бежать не думаю, — отвечаю.
— Это не он, тот туда убежал, — вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом.
Разъяснилось, что я — не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха.
— Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, — указал городовой на поднятую пачку.
— Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал человек, обронил, и я поднял.
— Гляди, мол, тоже рубаха-то красная, тоже, должно из ефтих! — раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
— А ты кто будешь? Откуда? — спросил квартальный.
Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал (- документов у сбежавшего из дому юного Гиляровского не было. Зато была геркулесовская сила, наглость и обаяние молодости:). – germiones_muzh.).
— Тащи его в часть, там узнаем, — приказал квартальный, рассматривая отобранные у меня чужие бумаги.
— Да это прокламации! Тащи его, дьявола… Мы тебе там покажем! Из той же партии, что бежавший…
Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел — хоть на виселицу.
На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех, — перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчей. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного дня никого не было, но появились коротенький квартальный и какой-то ярыга с гусиным пером за ухом.
— Ты кто такой? А? — обратился ко мне квартальный.
— Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, — весело ответил я.
Но в это время вбежал тот квартальный, который меня арестовал, и спросил:
— Полицмейстер здесь? Доложите, по важному делу… Государственные преступники.
Квартальные пошептались, и один из них пошел налево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
Из двери вышел огромный бравый полковник с бакенбардами.
— Вот этот самый, вашевскобродие!
— А! Вы кто такой? — очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный.
— Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его напой, накорми, потом спрашивай. Полковник улыбнулся.
— Правда это?
— Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, — ответил я, уже успокоившись.
Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести.
— Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в кабинет.
— Прикажете конвой-с?
— Никаких. Оставайтесь здесь.
Спустились, окруженные полицейскими, этажом ниже и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался.
— Хорош!
— Да, пудов на шестнадцать!
— Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились?
— Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
— С берлоги? Это интересно… Садитесь, пожалуйста. — Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты царей — больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня — в кресло и вынул большой револьвер Кольта.
— А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
— Кольт? Великолепные револьверы.
— Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много медведей!
Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
— В Сибири охотились?
— Нет.
— Где же?
— Все равно, полковник, я вам своего имени не скажу, и кто, и откуда я— не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
— Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более.
— Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в полицию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
— Вы, пожалуй, правы… Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки?
Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный:
— Изволите требовать?
— Нет. Но подождите здесь… Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час.
И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в другую дверь, предварительно заперев в стол Кольта. Квартальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя.
Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
Другой денщик тащил водку и закуску. За ним вошел полковник.
— Пожалуйте, — пригласил он меня барским жестом и добавил, — сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какую-то фамилию, а меня представил так — охотник, медвежатник.
— Очень приятно, молодой человек!
И сел. Я сообразил, что меня приняли, действительно, за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение.
— Пожалуйте, — пододвинул он мне рюмку.
— Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью.
Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм умилился:
— Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью… А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
Я принял комплимент и сказал:
— Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать…
— Браво, браво…
Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще. налив два раза по полстакану, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу..
— Вам квасу?
— Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, — сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
— А я пива с водкой не мешаю, — сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
— Кофе и коньяк!
Лакей исчез. Я закуривал.
— Ну, что сын? — обратился он к жандарму.
— Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет…
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
— Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
— Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
— Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
— Да, в гостях неудобно.
— Я не к тому… Я очень рад… Я, ведь, только одну рюмку пью…
Я налил две рюмки.
— И я только одну, — сказал жандарм.
— А я уж остатки… Разрешите. — Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
— Великолепный коньяк, — похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
— Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и спрашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу…
По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
— Вы сами откуда?
— Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
— Коля, я к тебе пойду! — и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. (- не удалось сатрапам напоить героя. Даром только на хавчик проставились. – germiones_muzh.). Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
— Простите, — извинился он, садясь за стол. — Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном… не скажу преступлении, но… вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я — власть исполнительная… Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника…
— …который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
— Да, он человек нервный, ранен в голову… И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра — извините уж, это распоряжение полковника — под стражей…
— Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
— Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
— Пожалуйте, сюда! — уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
— Утро вечера мудренее! — подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову — больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить (- конечно! Столько выбухал вчера, Илья Муромец наш. – germiones_muzh.). Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет — только решетки, две поперечные и две продольные из ржавых железных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде подоконника, и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга… Пароход гдето просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой… Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает… Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск — поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он поднимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный дежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара что-то блестит. Вижу — дамский перламутровый кошелек (- как по заказу. Везет дураку! – germiones_muzh.). Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко… Пароход свистит два раза — значит отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек — двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь бумажкой— оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
— Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
— Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаропассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное… Душа ликует…

ВЛАДИМИР ГИЛЯРОВСКИЙ. МОИ СКИТАНИЯ

С ПРЕОБРАЖЕНИЕМ ГОСПОДНИМ

- поздравляю всех. И желаю вам счастья. Изменитесь во благе.

на горЕ преобразился еси,
и якоже вмещаху ученицЫ Твои,
славу Твою, Христе Боже, вИдеша:
а егда Тя узрят распинаема,
страдание убо уразумеют вольное,
мирови же проповЕдят,
яко Ты еси воистинну Отчее сияние.

ВСЕВОЛОД СЫСОЕВ

ЗАВОРОТЕНЬ

это был могучий зверь в расцвете сил. Приземистое клинообразное тело его покрывала черная щетина, отросшая на хребте в целую четверть. Нижняя челюсть несла на себе грозное оружие — длинные трехгранные клыки. Соприкасаясь с верхними, загнутыми как кольца, они затачивались при постоянном трении друг о друга. Их грани были столь остры и крепки, что попадись между ними любой предмет, он распался бы на две части, словно пересеченный клинком. Таких кабанов именуют на Амуре заворотнями. Как и все дикие кабаны, Заворотень, о котором пойдет рассказ, вел летом уединенный образ жизни, явно тяготясь присутствием себе подобных. Его раздражали бестолковые поросята, их возня и шумная игривость. Он предпочитал спокойное одиночество. Насытившись, подолгу нежился в грязевой ванне, затем с наслаждением почесывался о стволы елей и кедров, пачкая бока смолой и жидкой грязью.
Заворотень очень любил дождевых червей и сочные корневища иван-чая, но главную его пищу составляли желуди и всевозможные орехи. Облюбовав глухой тенистый ключ, впадавший в Мухен (- река в Хабаровском крае. Протекает в Нанайском районе, впадает в Немту. – germiones_muzh.), Заворотень не покидал его месяцами. Здесь его никто не беспокоил, а пищи было вдоволь. Однако в конце осени, когда он хорошо зажиревал, его всегда тянуло к странствиям, ибо в это время у кабанов начиналась неспокойная пора брачной жизни. Иногда табун сам проходил через владения Заворотня, как бы посягая на покой бобыля. Так случилось и на сей раз. Послышался треск ломаемых мелких сухих сучьев, и одновременно с сопением и чавканием, столь знакомыми Заворотню, запахло кабанами. Присоединился Заворотень к табуну незаметно. Старая свинья-вожак уловила его резкий запах, но не проявила к нему ни малейшего внимания. Заняв свое обычное место в хвосте стада, Заворотень следовал за табуном при всех переходах, и только когда семейство останавливалось на кормежку, он появлялся среди подсвинков, выделяясь своим ростом.
Кабаны вели дневной образ жизни. С наступлением сумерек они приступали к строительству гайн — земляных гнезд. Найдя сухое место, старая свинья разравнивала его, перепахивая почву рылом, а затем вместе с поросятами натаскивала мелких веток и сухих стеблей вейника и устилала ими землю. Получалась теплая постель, на которую ложился весь выводок вместе с матерью. Подсвинки — двухгодовалые кабаны также устраивали себе общее ложе. Только Заворотень ночевал один, и гайно его было похоже на короткую борозду, дно которой он изредка устилал жесткими ветками. Они не столько согревали его, сколько маскировали от врагов. Угревшись в общей «спальне», кабаны поднимались с восходом солнца, и лишь Заворотень, потерявший аппетит, залеживался иногда до двенадцати часов дня.
На солнопёчных склонах сопок снег быстро стаивал, и лишь в сиверах, куда не проникали солнечные лучи, он накапливался и, перемерзая, рассыпался как песок. При переходах все кабаны следовали за вожаком — старой свиньей — гуськом. От их следов в лесу оставалась хорошо приметная тропа, по которой тигры, медведи, охотники легко догоняли ушедший табун.
Заворотень шел последним. Иногда он останавливался, прислушиваясь к различным шорохам: не гонится ли сзади какой-нибудь опасный враг? Кабаны любили темные, трудно просматриваемые пихтачи с примесью высоких дубов. Роясь в опавшей листве, они разыскивали желуди.
Во время одной из кормежек Заворотень услышал подозрительный шорох. Выбежав навстречу непонятному звуку, секач стал прислушиваться и принюхиваться к порывам легкого ветра, кружившего по лесу, и вскоре углядел между валежинами пегую собаку. Издав носом громкий шипящий звук, предупреждающий табун о надвигающейся опасности, Заворотень кинулся на собаку, намереваясь отогнать ее от табуна. Но когда выскочил на поляну, то попал в окружение уже шести собак. С лаем и визгом набросились они на Заворотня. Одна из лаек больно укусила его за заднюю ногу. Круто развернувшись, Заворотень, как таран, метнулся на обидчика. По быстроте бега он превосходил собаку, но та шарахнулась в сторону, Заворотень же, щелкнув клыками, пронесся мимо, и в это мгновение вторая лайка успела укусить его за бок. Молниеносные прямолинейные броски Заворотня не достигали цели: собаки уворачивались от ударов его клыков. Поэтому он решил отвязаться от лаек и полез в кусты. Раздвигая своим клинообразным телом густые заросли, он на время избавился от преследователей, но как только выбежал на чистое место, собаки снова окружили его со всех сторон, больно покусывая и хватая за щетину. Пришлось переходить к обороне.
На счастье Заворотня, охотники, пустившие собак, находились далеко и за шумом деревьев не слышали лая, а потому и не торопились к месту схватки. Заворотень стремился скорее достичь густых зарослей лиан (- лианистых растений много в Сибири: лимонник китайский, древогубец, хмель, жимолость… - germiones_muzh.), собаки следовали за ним. Вид убегающего противника возбуждал их ярость, и укусы все чаще заставляли кабана вздрагивать от боли. Забравшись в непролазную чащу, утомившийся секач прижался задом к огромной колодине. Собаки, потерявшие возможность атаковать противника с тыла, не переставая лаять, набросились на него спереди. Передохнув и собравшись с силами, Заворотень стремительно кинулся на собаку, подошедшую к нему слишком близко. Лайка мгновенно отскочила в сторону, но с разгона наткнулась на переплетение лиан. От сильного толчка пружинистые стебли вытянулись, но тут же вернулись в прежнее положение, отбросив при этом лайку навстречу бегущему кабану. Мгновенный удар клыков — и лайка, обливаясь кровью, сунулась в снег. Воспользовавшись растерянностью остальных собак, Заворотень скрылся в лиановых зарослях. Остаток дня он провел в поисках ушедшего табуна. Лишь глубокой ночью секач подошел к гайнам, где чутко спали его сородичи. Наспех вырыв углубление под кедром, он с удовольствием прижался разгоряченным телом к холодной земле.
Наступивший день не принес ему покоя: к табуну подошел незнакомый секач. С этим Заворотень не мог мириться. Когда табун остановился на утренней кормежке, он решил выпроводить незваного гостя. Но и пришельцу изрядно наскучила жизнь холостяка, и он тоже решил постоять за себя. Завязалась ожесточенная схватка. Каждый из секачей стремился поразить соперника ударом клыка под лопатку — в то место, где билось сердце, но это не так-то легко было сделать. Природа наделила каждого из них броней — хрящевидными подкожными щитками, прикрывавшими передние лопатки. С оглушительным визгом кабаны разбегались и снова сшибались, стремясь опрокинуть друг друга на спину. А табун спокойно пасся рядом. Старая свинья равнодушно взирала на битву соперников. Весовое превосходство Заворотня решило поединок в его пользу. Пришлому секачу довелось спасать свою жизнь позорным бегством. Старая свинья, подойдя к победителю, приветствовала его негромким гортанным звуком и потерлась о его плечо мордой. В табуне снова наступили мир и покой.
Как-то во время подготовки ко сну, когда весь табун был занят ломкой ветвей для гайна, на кабанов напал тигр. Беззвучно подкрался полосатый к выводку и не торопясь выбрал себе на ужин подсвинка пожирнее. Когда намеченная жертва подошла к месту засады, тигр в два прыжка очутился на ее спине. Пронзительный крик подсвинка привел весь табун в неописуемую панику, и кабаны рассыпались в разные стороны. Ошалевшая от страха свинья промчалась рядом с тигром. За ней следовали поросята. Долго еще бежали трусливые кабаны, хотя тигр и не пытался их догонять. А когда прошел страх, они снова собрались вместе и направились к дальним увалам.
В истекшем году желуди плохо уродились, и совсем не было кедровых орехов. Старые бурые медведи, не успевшие за лето и осень зажиреть, не ложились в берлоги. Беспрестанно бродили они в поисках пищи и, словно тигры, охотились на свиней. Один из таких шатунов жил у ключа, облюбованного табуном Заворотня. Спустя несколько дней кабаны забыли о нападении тигра. Усердно разрывали они снег под старыми деревьями. Редко кому удавалось найти в прошлогодней листве крупный, крепкий как кремень орех. С громким треском раскалывали могучие кабаньи челюсти толстую скорлупу. Широкие коренные зубы перемалывали ее вместе с тощим ядром. Семейство было так увлечено кормежкой, что спохватилось уже после того, как внезапно появившийся медведь-шатун лишил жизни одного из поросят. И опять в страхе неслось по лесу кабанье стадо. Заворотень, как всегда, находился в хвосте стада, обеспечивая его безопасность. С тревогой прислушивался секач к лесным шумам, подозрительно приглядывался к незнакомым предметам, не зная, откуда ждать новой беды.
Однажды он заметил бегущих к табуну серых собак. Издав крик, извещавший об опасности, секач выбежал навстречу лайкам с желанием их проучить, но это оказались волки. В один миг, звонко щелкая клыками, накинулись на Заворотня серые разбойники. Спасая табун, кабан стал уводить их в сторону, пользуясь той же системой обороны, которую применял при столкновении с собаками. Волки не лаяли и не рычали. Они молчаливо, но очень больно хватали Заворотня за зад, вырывая вместе с щетиной куски кожи. Несдобровать бы могучему зверю, не попадись ему вывороченный бурей густой кедр. Забравшись в его вершину, секач лишил своих противников свободного маневра. Волки боялись залезать в гущу веток, в которых Заворотень чувствовал себя в безопасности. Побегав вокруг кедра, они уселись на снегу, желая измором взять свою жертву, но и тут просчитались — в густом переплетении ветвей было теплее. Кабан и не думал покидать свое неприступное убежище. Потеряв всякую надежду полакомиться свининой, волки ушли, а Заворотень, дождавшись глубокой ночи, вернулся к табуну. Табун встретил его тихим одобрительным похрюкиванием. Даже поросята были рады его возвращению.
Наступила оттепель, а вскоре повалил густой снег. Он шел трое суток. Присмиревшие кабаны топтались на месте, разыскивая скудный корм под толстым белым покровом. Пока бушевала пурга, было тепло, но когда тучи ушли на восток и в небе засверкали яркие крупные звезды, ударил сильный мороз. Трудно было устроить теплое гайно в глубоком снегу. Сколько ни трудилась старая свинья, она не смогла согреть мокрых, повизгивающих от холода и сырости поросят. К утру двое из них, лежавшие на краю гайна, замерзли.
Табун поднялся поздно. Медленно повела старая свинья свой выводок к зарослям хвоща. Много раз во время бескормицы спасала эта вечнозеленая трава кабанов от гибели. Ее всегда было вдоволь, и к тому же хвощ не надо было выкапывать из-под снега. Для этих коротконогих животных не так были страшны морозы, как глубокие снега. На этот раз выпавший снег достигал метрового слоя. Поросята и даже подсвинки утопали в сугробах с головой, лишь только сворачивали со следа, проложенного шедшей впереди маткой.
Прошла целая неделя, прежде чем снег осел и миновала угроза гибели от голода. Окончился охотничий сезон. Покинули глухие уголки лесов люди и волки. Даже медведи-шатуны присмирели, предпочитая отсиживаться в своих гнездах, свитых из лапника молодых елей и пихт. Но кабаны по-прежнему бодрствовали. Они паслись на хвощах, а с наступлением темноты возвращались на ночлег к постоянным, хорошо оборудованным гайнам. Казалось, все хищники отступились от них.
Наступила весна, и табун ушел на солнопёчную сторону сопки. Заворотень не последовал за выводком. Он остался на хвощах, пока совсем не растаял снег, а затем направился к полюбившемуся ему мухенскому ключу. Как-то в конце весны, совершая длительную прогулку, Заворотень встретил знакомую свинью. Около нее сновали шустрые полосатые, словно бурундуки, поросята. При виде беззаботного отца своего семейства недоверчивая мать ощетинилась и с ревом набросилась на него. Пришлось Заворотню убираться восвояси. Вернувшись на мухенский ключ, он обосновался там на все лето. Осенью пришли охотники. Они выстроили в устье ключа зимовье и, конечно, обнаружили следы секача. Все попытки взять осторожного и хитрого кабана оказались безуспешными. Вскоре охотники смирились с мыслью, что старый Заворотень неуловим. Им даже было приятно, что рядом живет столь солидный зверь, встретиться с которым каждый из них не терял надежды.

КОНСТАНТИН БАЛЬМОНТ (1867 - 1942)

Полуизломанный, разбитый,
С окровавленной головой,
Очнулся я на мостовой,
Лучами яркими облитой.

Зачем я бросился в окно?
Ценою страшного паденья
Хотел купить освобожденье
От уз, наскучивших давно.

Хотел убить змею печали,
Забыть позор минувших дней…
Но пять воздушных саженей
Моих надежд не оправдали.

И вдруг открылось мне тогда,
Что все, что сделал я, — преступно.
И было небо недоступно
И высоко, как никогда.

В себе унизив человека,
Я от своей ушел стези,
И вот лежал теперь в грязи,
Полурастоптанный калека.

И сквозь столичный шум и гул,
Сквозь этот грохот безучастный
Ко мне донесся звук неясный:
Знакомый дух ко мне прильнул.

И смутный шепот, замирая,
Вздыхал чуть слышно надо мной,
И был тот шепот — звук родной
Давно утраченного рая:

«Ты не исполнил свой предел,
Ты захотел успокоенья,
Но нужно заслужить забвенье
Самозабвеньем чистых дел.

Умри, когда отдашь ты жизни
Все то, что жизнь тебе дала,
Иди сквозь мрак земного зла
К небесной радостной отчизне.

Ты обманулся сам в себе
И в той, что льет теперь рыданья, —
Но это мелкие страданья.
Забудь. Служи иной судьбе.

Душой отзывною страдая,
Страдай за мир, живи с людьми,
И после — мой венец прими…»
Так говорила тень святая.

То смерть-владычица была,
Она являлась на мгновенье,
Дала мне жизни откровенье
И прочь — до времени — ушла.

И новый, лучший день, алея,
Зажегся для меня во мгле.
И, прикоснувшийся к земле,
Я встал с могуществом Антея.

1895

крепи по-хорошему; не пущу; адвокат; до свадьбы на прииске я одна хозяйка (Сибирь, начало XX века)

прииск шумел. Из кузницы доносилась дробь ударов рушника в наковальню. Хлюпали помпы на шахте. Вода была чистая, как слеза. Успела отстояться за дни забастовки. Дятлами стучали топоры креподелов.
У каждой землянки свой митинг. Но больше всего людей у открытой двери магазина.
Егор вышел из магазина первым. За спиной тяжелый мешок, шапчонка сбита набок. Рядом шла Аграфена с корзинкой в руке.
— Стало быть и впрямь дают, — ахнул Журавель.
Спустился Егор с крылечка и тут же, на утоптанном снегу, откаблучил:
— Тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота. Эхма…
А из толпы выкрики:
— По скольку дают, Егор? Сколько хошь?
Егор, ухмыляясь довольно, ответил:
— Э, н-нет! Пошаливаешь. За прилавком Вавила стоит рядом с приказчиком и сказывает, кому сколь вешать. Список ведёт.
От шахты прибежал раскрасневшийся Федор.
— Вавила, в забое огниво сломало. Подкрепить?
— А как же. Обещали Устину, все будет блестеть как рыбий глаз. Крепи, да по-хорошему. Подходи, Павлинка. Ей, значит, муки… пуд десять фунтов.
…Распределяя продукты, Вавила все чаще смотрел на дверь. «Долго нет Лушки. Неужто хозяйка её задержала? Нет, наверное, пришла. Убирает сейчас землянку или стряпает с Аграфеной». Пять дней не было Лушки. Скучает Вавила. Выйдя вчера от Устина, нарочно задержал товарищей возле дома Кузьмы. Нарочно говорил громко, смеялся. Не вышла Лушка, а приходить к Кузьме в дом запретила.
Темнело, когда Вавила закончил раздачу продуктов. Вышел на улицу. Над горами, над тайгой повисла сизая дымка. Скрипел под ногами снег. Вавила торопливо шёл по пустынной улице. Столбы дыма над каждой землянкой, сизые, стройные, как березки с пушистой кроной вверху. Смолевый дым, запашистый. Плотны двери землянок, и все же улица пахла не только дымом — щами, хлебом, кашей, а то и пирогами. На морозе запах заборист, ноздри щекочет, дразнит голодный желудок.
Вавила ускорил шаги.
— Что Лушка готовит?
С силой рванул дверь. Темно. Печка не топится. Нежилью пахнуло в лицо.
— Где же она? У Аграфены?
Спустился в землянку Егора. Петька навстречу бросился.
— Дядя Вавила, дядя Вавила. Мамка щербу сгоношила. Ох и щерба, — и заныл — Исть хочу, а она до звезды не дает.
Вавила поднял Петюшку на руки, прижался мальчонка к его плечу и замолк.
У печурки Оленька, присев на корточки, мешала угли. Капка с Аграфеной накрывали на стол. Торжественно притихший Егор сидел на нарах. Увидев Вавилу, как-то сразу скукорился и задергал бородку.
— Где Лушка?
— Не видал нонче Лушку, — ответил Егор, а глаза отвел.
Тишина. Только в чугунке булькало что-то.
— Хлеб неси, Капка. Хлеб, тебе говорю, — засуетилась Аграфена, хотя калачи стояли на полке, рядом.
Необычна Аграфенина суетливость. Необычно молчание Егора.
«Заболела? Сразу б сказали. Что же случилось?»— и опять повторил:
— Аграфена, где Лушка?
— Да што ты ко мне? — набросила полушалок на голову и к двери. — Пусти-кась, к соседке мне надо.
Вавила загородил дорогу.
— Где Лушка?
— Лушка?.. — растерянно повторила Аграфена, уже не пытаясь уйти из землянки. Стояла, теребя концы полушалка.
И понял Вавила: случилось такое, о чем Аграфена не скажет. Опустил Петьку на пол, выбежал из землянки.
— Вавила, Вавила! Куда ты? — кричала вслед Аграфена. — Хлебать чичас будем. Куда ты?
— На село иду. К Лушке.
— Батюшки! Што ты удумал? Вернись.
По дороге в село Вавила терялся в догадках. Пробовал рассуждать спокойно — не мог. И о чем рассуждать, если ничего не известно. Одно ясно — надо скорее увидеть Лушку.
Лушка стояла у печки с миской в руках. Увидев Вавилу, отступила к окну, опустилась на лавку. Глаза огромные. Синева под глазами, и кажется, будто они в пол-лица. Услышав стук двери, на кухню вышел Кузьма Иванович. Удивился, увидев Вавилу.
— Кого тебе, молодец?
— Здравствуй, Кузьма Иваныч. Я к Лушке пришёл. Мне её надо.
— К Лушке? — вскипел Кузьма Иваныч. «Полюбовников на дом заманивать!» Но сегодня прощеный день, и не пристало пастырю душ выдавать свои чувства. Перекрестив Вавилу, сказал как можно смиренней:
— Завтра придешь.
— Я ей муж.
— Му-уж? Што ж ты, Лушка, не пригласила меня на свадьбу? А венчались где, поди, под кустом? Ты, молодец, иди-ка, протрезвись, а не то я народ крикну. — И сразу за дверь: на лице Вавилы такое, что уж в горнице, прикрывшись створками, зашептал — Разбирайтесь там сами. А ужо я спрошу с потаскухи.
Вавила подошёл к Лушке.
— Одевайся, пойдем.
— Што ты? Куда? — в руках у неё все ещё была миска. Из миски струился пар. За паром лицо казалось совершенно бесцветным и странно двоилось. Вавила принял миску, поставил на стол. Взял Лушку за руку.
— Пойдем.
Закрыла Лушка глаза. Вот-вот свалится с лавки. А Вавила тянет к дверям. Она идёт, не открывая глаз, повторяет:
— Я не пойду. Не пойду. — Скрипнула дверь, морозом пахнуло в лицо. Очнулась. На плечах полушубок. Рядом Вавила говорит что-то. Что? — Лушка не слышит. О своём думает: «Нельзя идти. Отказаться надо».
И произносит:
— Не люблю я тебя.
— Врёшь!
— Я «другого нашла. Получше…
— Что-о?
Лушка видела, как исказилось лицо Вавилы. Он потянулся к её шее. Лушка закрыла глаза. «Удушит? Хоть бы скорей…»
А Вавилины пальцы скользили по шее, что-то искали. Затрещал сарафан. Нащупав крестик, Варила прижал его к Лушкиным губам. Гайтан больно врезался в шею.
— Целуй. Целуй, говорю, крест, если не врёшь.
Лушка крутила головой, прятала губы, а руки поднять не могла. Вавила привлек её к себе, сдавил плечо одной рукой, а второй с силой прижал к губам холодный нательный крест. Лушка вскрикнула:
— Пусти!
— Не пущу.
Лушке радостно, что Вавила не верит ей. Радостно ощущать прикосновение его сильных рук. Голова то кружилась, то внезапно светлела, а в душе то отчаяние и тоска, то ключом торжество. А Вавила все говорил, говорил:
— Лушка, нужна ты мне. Во как нужна. Помнишь, когда на палец тебе кольцо надевал, я про любовь не говорил. Сам не знал, любил ли тогда. Врать не буду. А сейчас полюбил. И ты любишь. Знаю. Давай сегодня же свадьбу справим.
— Что ты! В сочельник-то?
— Мне все равно. И сейчас же на прииск. Я тебя тут не оставлю.

Поздняя ночь. Адвокат ещё раз перечитал лежавшие на столе бумаги и решительно отодвинул их от себя. Встал.
— Сысой Пантелеймоныч, вы напрасно испортили мне праздник, увезли из дому. Документы в полном порядке и оспаривать нечего. Прииск принадлежит Ксении Филаретовне Рогачёвой.
Сысой ликовал. Ради того, чтобы услышать это, он и вез адвоката из города. Но вслух глухо, растерянно произнес:
— Я думал, Устину Силантьевичу ещё можно помочь.
— Не в чём ему помогать. Нет никаких оснований оспаривать решение горного округа.
Устин упрямо пододвинул документы к адвокату.
— Посмотри ещё раз. Ну, не может быть, штоб просто, по-человечески, али как-то по-божецки…
— Тут и по-божецки и по-человечески получается одинаково: нашла прииск Ксюша, так и отдай ей его. Другое дело, если бы за вашу ласку, за вашу любовь она сочла необходимым поделиться с вами… Но вожжи… Вожжи в крови — первое, что я увидел в этом доме… Я думаю, Ксюша заплатила вам сполна.
— Значит, никак?
— Да, никак.
Устин снова пододвинул документы.
— Слышь, я шесть тысяч сулил. Семь дам, отыщи лазейку.
— Устин Силантьевич, это уже подкуп, — злым шёпотом заговорил адвокат. — Боюсь, чтоб за уголовным делом об оскорблении действием Маркела Амвросиевича и избиении Ксении Рогачёвой, не добавилось ещё дело о попытке подкупа присяжного поверенного…
Устин безнадежно опустил руки. И вдруг, обхватив адвоката за плечи и глядя ему прямо в глаза, зачастил скороговоркой:
— Друг! Во всем свете верю только тебе одному. Ты уж сэстолько раз выручал. Так пойми ты меня, не по закону, а нутром пойми: через пять ден банку платить. На первый раз я найду, а второй раз банк меня — хлесть. Дом-то большой, а в доме хлеб покупной. Так вот, Сергей Алексеевич, отсоветуй. Уважь. Впервой в жизни ничего не таю. Отсоветуй. Одному тебе верю.
— Совет, пожалуй, дам. Прежде всего, не доводя до суда, закончите миром дело с Маркелом Амвросиевичем.
Отвернулся Устин. Кругом виноват, но и прощенья просить шея не гнется.
— Может, ты сам с ним… того… — басит Устин, теребя бороду возле уха.
— Хорошо, переговорю с Маркелом Амвросиевичем. И второй совет: жените Ванюшку на Ксюше, и всю вашу беду, как рукой снимет.
— Этому не бывать. Может, ещё придумашь што?
— Нет, не придумаю. После праздника, а может быть даже и утром сегодня Маркел Амвросиевич поедет с Ксюшей на прииск, соберёт народ и официально введёт её в права.
…Полночь. Все в доме уснули. Только Устин бродил по кухне, скрипя половицами, и за печкой надсадно свербил сверчок, будто жилы тянул.
— По закону, видать, ничего поделать нельзя, — рассуждал Устин. — Ежели б можно, адвокат бы помог. По закону, видать, табак моё дело.
Тоска навалилась.

Ксюша сидит у окна. Позёмка бросает в стёкла пригоршни сухого зернистого снега, и кажется Ксюше, будто далёкие звезды тоже скребутся в окно.
— Сколь людей на свете живёт, — задумчиво говорит Ксюша, глядя на звезды. — Не счесть. Мама сказывала, родится человек — на небе звёздочка вспыхнет. Одна ясная, светлая — значит, счастливая жизнь выпадет человеку, а другая чуть приметная — значит, и жизнь такая. Эх, найти бы мне мою звёздочку, узнать, што ждёт меня в жизни.
Встав коленями на лавку, Ксюша прильнула лицом к стеклу. Приятно холодит стекло разгорячённый лоб.
Арина сердито загремела заслонкой печи, попыталась тряпкой вытащить чугунок с чаем. Обожглась. От боли досада вспыхнула.
— Што ждёт, — передразнила Арина. — Вчерась так же вот всё утро ныла и к вечеру порки дождалась. И сёдни дождешься, ежели мудрить будешь.
Боль от ожога прошла, и досада убавилась. Арина села рядом с Ксюшей, обняла, заговорила душевно, ласково:
— Сиротинушка… Ну дался тебе этот Ваньша — ни кожи ни рожи и блеет по-овечьи. Только имя и есть человечье.
Ксюша чуть отклонилась от Арины, выгнулась, чтоб рубаха не касалась спины.
— Кресна, меня как хошь ругай, срами сколь хошь, а Ваньшу не трогай.
— Што он за прынц такой?
— Прынц! Ругнешь его ещё раз и уйду, куда глаза глядят, а к тебе не вернусь. Ты меня знашь.
— Ксюшенька, родненькая моя, солнышко ты моё ненаглядное, я за тебя кручинюсь. Ну полюбился тебе Ванюшка, и бог с тобой. Не зря ж старые люди в поговорку взяли: «Любовь зла, полюбишь и козла».
— Кресна!
— Не буду, не буду. Поди и впрямь Ванюшка твой червоного золоту, а не то пряник медовый: ишь, больно его оберегаешь. Ксюшенька, да ежли правда, што прииск теперича будет твой, да тьфу на Ванюшку-то. Я те такого херувимчика подыщу, в ноженьки кланяться будет. Э-эх… — и вдруг вскочила с лавки, ухватила Ксюшу за руку, потащила. — Прячься, девка, скорей. Устин прямо к нам шастает. Лезь в подполье, а я на западню кадушку подвину.
— Стой, кресна, не буду я прятаться.
— Хошь за печку, сердешная, схоронись.
— Пусть будет, што будет. А дядю Устина я не боюсь боле. Пусть идёт.
— Ксюшка, ты никак умом повредилась. Да спрячься хоть за меня.
— Пусть идёт.
Захрустел снег на крыльце. Распахнулась дверь. Пригнувшись, тяжело дыша, ввалился Устин.
— Эй, кто живой! Вздуйте огонь-то, — и закряхтел, как запаленная лошадь.
Арина раздувала угли у печки и красные отсветы румянили её взволнованное лицо.
— Свят, свят, свят, — шептала Арина. — Пошто его, окаянного, принесло, да спозаранку, ещё не зарилось. Свят, свят, свят, пронеси грозу стороной.
На крыльце хрустел снег. Там кто-то ещё переминался с ноги на ногу.
— Свят, свят, пронеси грозу стороной, — молилась Арина.
Ксюша осторожно вынула из-под печки тяжёлый ухват и встала рядом с крестной. Решила: «Живой не дамся. Будет, поизмывался».
Устин от стыда горел. Год бы назад никакими уговорами не заставили его переступить ненавистный порог. Сейчас сам пришёл. Да сам ли? Нет больше Устиновой воли. Вроде взнуздал его кто-то и ведёт на тугой узде.
Затеплился огонь коптилки. Устин шагнул вперёд, комкая бобровую шапку.
— Ариша, Ксюха-то у тебя?
— Дык… С вечера вроде была… А утресь…
— Тут я, — отстранила Ксюша Арину и выступила вперёд. Боль и отчаянную решимость прочёл Устин на Ксюшином лице. Насторожился. «Силу зачала набирать, как медовуха играет…»
Крякнув, разгладил бороду, обратился к Арине.
— С тебя, видать, зачин вести надо, — поклонился в пояс, шапкой до пола достал. — Ехали, значит, ехали, — проговорил Устин выпрямляясь, а глаза красные, опухли, как с перепоя, — за реки, за горы, за красным товаром. Всю землю объехали, и слышим, будто лучший товарец у Арины имеется. Мы, значит, сюда. Не врут пра товар-то? — И, не дождавшись ответа, закричал — А у нас купец. Эй, Ваньша, иди сюды, смотри, подходит товар-то? Ежели подходит, торговаться зачнём.
Затопали на крыльце. В клубах морозного пара вошел Ванюшка в избу.
Скрывая смущение и зло, Устин держался развязно, говорил больше обычного.
— Ну, как, Ваньша, подходит товарец?
— Подходит, тятя.
— Ты хорошенько смотри. Потрогай. Пощупай. На зуб попробуй. Подходит? Ну, Ариша, говори, кака цена. Да хотя бы сесть предложила, стакан пива поднесла. Сам будущий свёкор сватом пришёл. Понимаешь?
— Садись, Устин Силантич, садись, Ванюша. Скидывайте шубы-то и шапки на лавку кладите. А вот потчевать чем и не знаю. У нас с Ксюхой одна картопка варёная, вот как перед богом. Не до стряпни нам было.
«Э, никак перестал Сёмша рубли-то сюды таскать», — подумал Устин, а вслух сказал:
— Нет — у соседей займи. Я посля рассчитаюсь. Или — стой. Посиди. Так вот, Ксюха, какое, вишь, дело. Вашему счастью я поперек не пойду…
Замолчал.
Сейчас сама бы Ксюша должна сказать. «Благодарствую тебе, дядя, благодетель ты мой», бухнуться в ноги, как положено, и добавить: «Пущай всё остается как прежде. Бери себе прииск, хозяйствуй по-прежнему. Какие счета меж своими».
Вот так бы и надо вести себя Ксюше, а она молчит. Глаза огромные стали и беспокойно мечутся: с Ванюшки на дядю Устина, затем на Арину и опять на Ванюшку: «Правда ли всё? Может, опять подвох?»
«Нет, Ванюшка улыбается, а дядя… вроде всерьёз говорит».
Много раз мечтала Ксюша об этой минуте. В мечтах они с Ванюшкой стояли рядом, держались за руки, а голова кружилась от радости. Минута наступила, а радости почему-то нет. Одна мысль беспокоит: «А может, подвох? Может, насмехаются?»
Арина дёрнула её за рукав кофты и запричитала.
— Ах, Ксюшенька, Ксюша, радость-то какая тебе привалила. Да што ты стоишь истуканом? Благодарствуй батюшке, будущему свёкору своему. Сам, смотри ты, сам сватом пришёл. Честь-то какая.
— Постой малость, кресна, постой — собиралась с мыслями Ксюша.
«Ох, до чего ж красива Ксюха, — подумал Ванюшка. — Век бы смотрел на неё». Представил себе, что встанет скоро к налою, поцелует Ксюшу, и зажмурился.
— Засоромилась девка-то. Не взыщи уж, Устин Силантич. Я как крестная мать за неё отвечу. Согласны мы. Эх, теперь бы пивка. Побегу к суседям.
— Постой, кресна, — остановила Ксюша Арину. Подошла к углу печи. Прислонилась к челу спиной и ойкнула. Выгнулась. Закусила губу, чтоб не заплакать. Вместе с болью ясность в мысли пришла.
— Не взыщи уж, дядя Устин. Нет у меня ни матери, ни отца. Доводится мне самой себя взамуж-то выдавать. Вот и хочу узнать наперво, когда будет свадьба?
— Да ты што, девонька! Кстись, — замахала Арина. — Рази девки спрашивают такое?
И Устин опешил. Скорее конь заговорит по-человечьи, чем девка спросит при людях о свадьбе своей. Совсем не таких слов ждал он. И Ванюшка застыдился за Ксюшу: «Как баба выспрашивает все. Срам-то какой».
— Постой, кресна. Так когда будет свадьба?
— Сговоримся когда. Не в последний раз, поди, видимся.
— Мне сёдни знать надобно, когда будет свадьба.
— Да ты и впрямь прешь на рожон… Ну… к примеру, на красную горку.
— Не к примеру, дядя, мне определённо знать надобно.
— На красную горку! — «Напирает, как медведь. Обещал ведь Матрёне не назначать свадьбы. И как это так получилось?»
— А огласка когда?
— Да ты мне не веришь никак?
— Дядя, огласку надобно сёдни творить. И благословишь нас сёдни же. При людях.
— Ас прииском как?
— Прииск мой.
— Пусть твой. А хозяйствовать буду я. Как прежде хозяйствовал.
— Нет, дядя, на прииске до свадьбы одна я управлюсь.
— Сдурела. Не твоё это дело.
— Самое моё.
— Во как! — взялся за шапку. — Ну и управляй им до морковкина заговенья, а про свадьбу и думать забудь. — Шапку взял. Поднялся, а уходить мешкает. «Прикручу, бросишь блажь».
«Ге, — чуть не вскрикнул Ванюшка. — Так вон пошто ты, батя, затемно потащил меня свататься. Вон пошто пошёл сватать сам. Штоб свидетелей не было. А Ксюха-то, Ксюха — молодец», — и шепчет отцу:
— Тять, тебе ж без Богомдарованного зарез. Тебе же скоро надобно банку деньги платить…
— Замолчи. Ну, покеда, — отстранив Ванюшку, направился к двери. Высокий, могучий, под маткой пригнулся.
— Иди, — ответила Ксюша. — Сам знашь, иначе сделать я не могу. Отдам тебе прииск сейчас — свадьбе не быть никогда.
«Все вызнала, стерва», — выругался про себя Устин, но выругался уважительно, как на ровню.
«Верно, взамуж сама себя выдает. Да смотри ты, умело как крутит», — уважительно подумала и Арина и не стала вступать в разговор.
Устин остановился. Хотел толкнуть Ксюшу, но она задержала его руку.
— Не трожь, дядя, меня. Спину как огнём палит, заденешь ненароком, чёрное слово могу не к месту сказать, а то и ударить.
Сама себе удивилась Ксюша. Голос спокойный. Устину смотрит прямо в глаза. Только плечи озноб трясет.
— Ну, так чего ты сулишь? — напомнил Устин.
— Сёдни огласка. И штоб свидетели были. Свадьба на красной горке. А до свадьбы на прииске я одна хозяйка.
Устин отступил.
— Мне прииск нужен.
— Ежели я, дядя, отдам тебе прииск чичас — не бывать моей свадьбе.
— А дядю, значит, по шее? Хороша же невестушка.
— Дядя, на кресте поклянусь, никому не скажу, что теперича хозяин не ты. Были и раньше дни, ты прииск на меня оставлял. Вот вроде так и будет. Денег тебе надо станет, я дам. Но прииск мой, и на прииск ты не кажись.
— Ксюша, да ты сдурела никак, — одернула Арина. — Ломишь, словно сук через колено. С мужиком, чать, говоришь! С будущим свёкором.
Устин обрадовался поддержке.
— Правильно, Арина, сказываешь. Усовести девку-то.
— Кресна, не встревай чичас. По ножу иду. — Ксюша провела ладонью по горлу: воздуху не хватало. — Огласка сёдни, дядя. Тогда… Тогда дом и все, что нажил, оставлю тебе. А мне только лошадь дай и кошеву. Да ещё дай мне рубль. Посля отдам. У нас с кресной муки нет вовсе. Не то в суд подам и дом отберу, и лошадей, и шубу с тебя сниму. Мою шубу носишь.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»

СТАНИСЛАВ РОМАНОВСКИЙ (1931 - 1996)

КРАСНЫЙ БАКЕН

в этом месте у зарослей шиповника, усыпанных крупными алыми розами, Кама-река текла по галечнику, по окатным разного цвета камушкам. И катала она их, и гладила, и перебирала, сколько лет — не сосчитаешь, и все равно среди них попадались острые, как стекла. О такую вострину Леонтий порезал ступню, на одной ножке припрыгал на песок, посмотрел — крови не было, была на ноге белая полоса, и только.
На Леонтия накатились волны — их поднял большой теплоход. Мальчуган едва успел зажмуриться, как холодная зеленая волна, просвечиваясь насквозь, окатила его от макушки до пят. Мальчуган счастливо замотал головой, стряхивая влагу с лица, а вторая волна, ниже и теплее первой, оплеснула его по пояс и, убегая обратно, гремя галькой, попыталась потащить мальчугана с собой — в Каму-реку.
Это движение волны Леонтий понял как приглашение немедленно искупаться. Подался вслед за волной, и его подхватило течение и понесло вдоль берега, и берег быстро побежал от него.
Леонтий лег на бок и поплыл вразрез течению. Так веселее, так лучше чувствовать свою силу и ловкость, будто борешься с кем-то большим, добродушным и не столь ловким, как ты.
Мальчуган устал не скоро, а когда устал, то обнаружил, что ни того, ни этого берега не видно, и перепугался. Никогда в жизни ему не приходилось заплывать так далеко.
У самых глаз катилась выпуклая, в солнечных рябинах, вода, сверху прохладная, а снизу, стоило опустить ноги, студеная, как лед, и Леонтий ждал, что его всего сведет судорога и он утонет.
Течение несло его на красный бакен. Обеими руками мальчуган поймался за его шершавую железную шею, нагретую солнцем, обнял ее — бакен глубоко притонул, тут же выметнулся из воды и опять притонул, успокаиваясь.
— Мама, — горячо, как молитву, зашептал Леонтий, — сними меня отсюда.
Низ бакена, погруженный в воду, был как бы обшит пушистыми бархатными зелеными водорослями, скользкими и холодными, и течение постоянно шевелило их.
Из воды вынырнуло круглое лицо девочки с моргающими глазами. Отфыркиваясь, девочка схватилась за бакен, — он заходил ходуном и не сразу успокоился — и, тяжело дыша, улыбнулась Леонтию.
— Ты… с той стороны? — спросила она.
Стараясь не разреветься, он кивнул.
— Я… тоже! — обрадовалась девочка.
Она отдышалась и с удовольствием сказала про бакен, про его водоросли:
— Медуза Горгона! — И, не спрашивая согласия Леонтия, обеими руками резко оттолкнулась от бакена, отчего тот чуть не опрокинулся, и крикнула: — Поплыли обратно!
Леонтий погибельно плюхнулся в воду, поплыл вслед за девочкой и скоро потерял ее из виду. «Утону, вот сейчас утону», — не успел подумать он, как рядом увидел лицо девочки.
— Устал, так ложись на спину. И я лягу.
Он покорно перевернулся на спину, раскинул руки и ноги, сразу погрузился в воду, но не утонул, не задохнулся. Он дышал и слышал, как судорожно колотится сердце. Над ним плыло небо с холодным косматым солнцем в вышине.
Рядом всплескивало. Это плыла девочка и рассказывала далеким голосом:
— Я на спинке два часа могу плыть… Только неохота!.. Приспособление бы какое сделать, чтобы можно книги читать, когда плывешь на спинке! Сколько бы я книг перечитала!.. Говорят, лежа читать вредно… Вода как шелковая… Сколько с меня кож сошло? Три! Эта кожа уже не слезет… Вставай, здесь мелко.
Леонтий встал на твердое ребристое дно, вышел вслед за девочкой на берег, и тут — будто кто-то палкой ударил его по подколенкам — ноги его подогнулись, он упал на песок и безутешно заплакал.
Он плакал до икоты, а девочка гладила его по мокрым волосам и что-то говорила.
Икота отпустила Леонтия. Он сел на песок, сквозь спутанные волосы посмотрел на девочку и засмеялся.
Она засмеялась ответно и сказала:
— Давай вместе посмеемся!
Он ждал, что она, как мама, скажет еще что-нибудь утешительное, но девочка воскликнула:
— Юноши нынче такие слабые пошли! Где ты одежду оставил?
Леонтий слабо махнул рукой:
— Там…
— Принести?
— Сам дойду.
— Я провожу тебя.
Он встал, покачнулся. Девочка придержала его обеими руками и спросила:
— Куришь? Смотри, не надо.
— Нет, не курю.
— И правильно! У нас один мальчишка курит, так он сто метров не проплывет.
Некоторое время она вела его под руку, а потом он пошел самостоятельно. До одежды идти было далеко, и, удивляясь, куда его отнесло, Леонтий шел рядом с девочкой, подальше от воды, и с радостью обнаружил, что солнце и песок опять стали горячими, а из лугов тянет сеном и чайным тончайшим запахом роз — шиповник цветет.
Конфузясь, он спросил девочку:
— Вы в каком классе учитесь?
— В пятом.
— А я в седьмом, — сказал Леонтий с некоторым превосходством в голосе.
Вот и пришли. Его одежда темным узелком лежала под берегом, и ее, как снежной пылью, припорошило песком.
— И откуда он взялся? — удивился Леонтий, стряхивая песок с одежды. — Ветра не было, а ему обязательно надо насыпаться.
Он вдруг застеснялся своей худобы, своих ребрышек, торопливо оделся и сказал девочке, которая увиделась ему маленькой, ненужной свидетельницей его слабости:
— Вот и мы!
— Вы бы еще умылись, — ласково попросила она.
Леонтий вспомнил пословицу, которую слышал от бабушки, и сказал с вызовом:
— Медведь корову съест и не умывается!
Девочка постояла около Леонтия, стала еще меньше ростом и тихо сказала:
— К своим пойду…
— Мне-то что, — рассмеялся Леонтий.
Что ему тут делать с пятиклашкой? Что было, то было, а может, и не было ничего. Он бы и один без нее добрался до берега, а то она больно раскомандовалась: «провожу тебя», «умойся да умойся» — не ее это дело.
Она пошла вдоль воды, маленькая, загорелая, как негритянка, с белыми выгоревшими полукружьями косичек на затылке, и спина ее словно озябла под взглядом Леонтия. Она уходила по самой кромке воды, и следы ее маленьких ступней смывались ленивыми наплесками Камы. А впереди у поворота реки качался красный бакен.
— Что я наделал-то? — спохватился Леонтий. У него защипало в горле, и он подался было к воде, чтобы умыться, но умываться не стал, а кинулся к зарослям шиповника, с ходу выбрал самую крупную розу, схватился за стебель, чтобы сорвать ее. Стебель не поддался, шипы впились в ладонь, и, превозмогая боль, Леонтий с силой вырвал розу из куста и побежал за девочкой.
Он догнал ее у поворота реки, забежал вперед, подал розу на колючем стебле и, высасывая кровь из ладони, сказал:
— Осторожно, тут колючки…
Глаза у девочки были испуганные.
— Как ты меня напугал! — Взяла цветок, понюхала и сказала уверенно: — Чаем пахнет!
— Есть немного, — согласился Леонтий.
Что делать дальше, он не представлял. После молчания мальчуган пробормотал:
— Спасибо тебе… До свидания!
И пошел обратно.
А потом побежал…