September 11th, 2021

БРОШЕННОЕ СУДНО (Индийский океан, вторая пол.XIX в.). - II серия после полуночи

— …вот те и на, — проговорил он, на сей раз не скрывая изумления, — проклятая дрянь стала мягкой!
С выражением отчаянного страха на лице матрос отскочил на несколько шагов от внезапно сделавшейся дряблой груды. Впрочем, не сомневаюсь в том, что он не имел ни малейшего представления о том, чего боится. Второй помощник застыл на своем месте, рассматривая кучу. Помню, меня в этот миг снедало самое зловещее предчувствие. Капитан не отводил своего фонаря от трясущейся груды и все смотрел на нее.
— Вот, вся расквасилась, — сказал он наконец. — Но люка здесь нет. Не вижу в этой проклятой куче никакой столярки! Фу! Что за мерзкая вонь!
Он обошел странную кучу сзади, чтобы проверить, не найдется ли там отверстия в ней.
— Тихо! — проговорил вдруг второй помощник самым странным тоном, какого мы никогда не слышали от него.
Капитан Ганнингтон распрямился, и последовала пауза, полная немыслимой тишины, не нарушавшейся даже отголосками разговора в причаленной к кораблю шлюпке. И тут все мы услышали это негромкое и глухое «туп, туп, туп», где-то под собой, в недрах корпуса… звук столь слабый и далекий, что я даже усомнился бы в том, что слышу его, если бы не реакция остальных.
Капитан Ганнингтон вдруг повернулся к застывшему на месте матросу.
— Скажи им… — начал он. Однако тот выкрикнул нечто неразборчивое и указал в сторону. Не склонное к выражению эмоций лицо этого человека напряглось настолько, что взгляд капитана немедленно обратился туда же. Как вы понимаете, я также последовал его примеру. Матрос указывал на большую груду. Я сразу же понял, в чем дело. Из двух вмятин, оставленных в тлене сапогом капитана Ганнингтона, с непонятной регулярностью струями выбрасывало багровую жидкость — как если бы ее качали насосом.
Честное слово! Я не отводил глаз! И тут из груды ударила струя посильнее, долетевшая уже до матроса и забрызгавшая его сапоги и штанины. Он и так нервничал до того — в той невозмутимой манере, что присуща невежественным людям — и испуг его постепенно нарастал; но теперь он просто испустил вопль и повернулся, чтобы бежать. Промедлив на месте, он сдался страху перед той тьмой, что скрывала все палубы между ним и кораблем. Вцепившись в фонарь второго помощника, он вырвал его из рук офицера и бросился бежать по зловещей гнили.
Мистер Селверн, второй помощник, не проронил и слова, взгляд его был прикован к двум струйкам дурно пахнувшей темно-багровой жидкости, вылетавшим из рыхлой груды. Капитан Ганнингтон, напротив, рявкнул матросу, чтобы он возвращался, но тот все топал и топал по слою тлена, и ноги его как будто прилипали к внезапно сделавшейся мягкой субстанции. Он дергался из стороны в сторону, фонарь раскачивался в его руках, а из-под ног его то и дело вылетало «чмок, чмок, чмок», тяжелое, полное страха дыхание его разносилось по всему кораблю.
— Немедленно верни фонарь! — вновь взревел капитан, однако беглец как будто не слышал его. И капитан Ганнингтон тут же умолк, лишь губы его беззвучно шевелились, словно бы на мгновение парализованные гневом на нарушившего всяческие каноны подчиненного. И в молчании этом я вновь услышал те звуки — «туп, туп, туп, туп». Вполне различимые теперь удары доносились, как мне показалось, прямо из-под моих ног — из глубины.
Я опустил глаза к тому слою тлена, на котором стоял, вдруг ощутив окружавший нас со всех сторон ужас; посмотрев на капитана, я попытался что-то сказать, стараясь не выдать испуга. Капитан как раз повернулся к груде тлена, и весь гнев разом оставил его лицо. Он прислушивался, выставив фонарь вперед, к груде. Настало новое мгновение, полное абсолютной тишины… во всяком случае я осознавал, что не замечаю ни одного звука на всем свете, кроме этого неведомого «туп, туп, туп», доносившегося из недр огромного корпуса.
Охваченный внезапным волнением, капитан переступил на месте, и тлен хлюпнул под его ногами! Он бросил на меня торопливый взгляд и попытался улыбнуться, словно бы доказывая этим незначительность происходящего.
— Что вы скажете обо всем этом, доктор? — спросил он.
— Кажется… — начал было я. Однако второй помощник прервал фразу единственным словом; его внезапно сделавшийся тонким голос заставил нас обоих внезапно посмотреть на него.
— Смотрите! — воскликнул он, указывая на груду. Вся она медленно сотрясалась. Странная волна сбежала с нее на палубу, подобная той ряби, что набегает на берег спокойного моря. Волна добежала до небольшой груды гнили, находившейся перед нами, под которой, как я считал, располагается фонарь каюты, и в какой-то миг эта вторая груда почти сравнялась с палубой, при этом вяло подрагивая самым необычным образом. Внезапная быстрая дрожь сотрясла тлен под ногами второго помощника… вскрикнув хриплым голосом, он выставил руки в стороны, пытаясь сохранить равновесие. Дрожь разбегалась во все стороны, покачнулся и капитан Ганнингтон, расставивший ноги с внезапным, полным страха проклятьем. Подскочивший к нему второй помощник ухватил капитана за руку.
— В лодку, сэр, — проговорил он те самые слова, на которые мне так и не хватило отваги. — Ради бога…
Однако договорить ему так и не удалось, так как внезапный хриплый вопль заглушил его слова. Капитан и второй помощник резко обернулись, но я видел происходящее и так. Бежавший от нас матрос застыл на месте в середине корабля, примерно в фатоме от правого фальшборта. Он раскачивался на месте и самым жутким образом вопил. Матрос пытался высвободить ноги, и свет его раскачивавшегося фонаря открывал едва ли мыслимое зрелище. Слой тлена вокруг него двигался. Ноги его скрылись из вида. Тлен поднимался все выше, и вот мелькнула нагая плоть. Жуткое вещество вспороло брючину, как бумагу. Испустив воистину душераздирающий вопль, матрос колоссальным усилием высвободил одну ногу. Она был уже отчасти изъедена. В следующее мгновение он повалился лицом вперед, и тлен, словно обладая собственной, страшной и жестокой жизнью, наполз на него. Зрелище это было достойно ада.
Матрос исчез из вида. На том месте, где он упал, зашевелилась продолговатая горка, на бока которой со всех сторон натекали новые волны гнили.
Капитан Ганнингтон и второй помощник буквально приросли к месту, охваченные немыслимым ужасом, но я уже успел прийти к тому жуткому и немыслимому заключению, которому в равной степени помогала и препятствовала моя профессиональная подготовка.
Громкие крики донеслись и от матросов, находившихся в лодке. Два бледных лица внезапно появились над поручнем. Свет фонаря, выхваченного матросом у мистера Селверна, явным образом обрисовывал их, поскольку светильник этот, как ни странно остался стоять на палубе чуть впереди этой жуткой, удлиненной, растущей груды, все еще трепетавшей и дергавшейся, повергая нас в неописуемый ужас.
Пробежавшая по тлену волна заставила фонарь приподняться и повалиться набок — так пляшет лодка на невысокой ряби. С психологической стороны мне сейчас интересно отметить, что это вот движение фонаря более всего остального потрясло меня, явив ужасающую невероятность… да что там — откровенную немыслимость всего происходящего вокруг.
Лица матросов вдруг исчезли, послышались крики… они словно бы поскользнулись или ощутили боль; из шлюпки донеслась новая волна воплей. Матросы звали нас уходить… уходить скорее. В это же самое мгновение я почувствовал, что мою левую ногу внезапно и грубо потащила вниз страшная и болезненная хватка. Я вырвался на свободу с воплем гнева и страха.
Перед нами колыхалась вся зловещая поверхность, и я вдруг понял, что незнакомым себе самому тонким голосом кричу:
— К шлюпке, капитан! К шлюпке, капитан!
Капитан Ганнингтон повернулся ко мне через правое плечо и посмотрел на меня каким-то тупым взглядом, сообщившим мне, что он полностью находится во власти недоумения и ошеломлен происходящим. Сделав в сторону него торопливый и нерешительный шаг, я поймал капитана за руку и встряхнул его.
— В шлюпку! — закричал я на него. — В шлюпку! Ради бога, прикажите матросам перегнать шлюпку к корме!
Должно быть, в этот миг груда тлена потянула вниз его ноги, так как капитан вдруг отчаянно завопил от ужаса, и короткое мгновение апатии сменилось бурным взрывом энергии.
Мускулистое, крепко сложенное тело капитана сгибалось и извивалось, пытаясь вырваться на свободу, он выронил фонарь. Наконец он высвободил ноги, что-то хрустнуло. Наше положение и требования ситуации наконец обрушились на него с жестокой реальностью, и он завопил, обращаясь к матросам в шлюпке:
— Сдайте шлюпку к корме! К корме, говорю вам! К корме!
Мы со вторым помощником отчаянно выкрикивали те же самые слова.
— Ради бога, поторопитесь, ребята! — взревел капитан, торопливо нагибаясь за непогасшим фонарем. Тут ноги его вновь зацепило, и, сопровождая усилия потоком ругательств, он вырвался из хватки тлена, подпрыгнув при этом на целый ярд. После этого он тяжело побрел к борту, выдирая ноги из вязкого слоя на каждом шагу. Тут уже второй помощник выкрикнул что-то неразборчивое и вцепился в руку капитана.
— Ноги! Мои ноги! Я влип! — истошно закричал он. Ноги его погрузились в слой тлена по самый обрез сапог, но капитан Ганнингтон обхватил своего помощника могучей левой рукой, дернул изо всех сил, и в следующее мгновение тот оказался на свободе, хотя и без каблуков на обоих сапогах. Все это время я отчаянно перепрыгивал с места на место, стараясь не застревать в тлене, а потом также рванулся к борту. Однако прежде, чем я успел оказаться там, в слое гнили между бортом и нами возникла странная прореха, шириной в пару футов, но какой глубины — не знаю. Она закрылась в одно мгновение, и на ее прежнем месте началось некое жуткое колыхание, так что я бежал от него, не смея поставить ногу на это место. Капитан крикнул мне:
— На корму, доктор! На корму! Сюда, доктор! Беги!
Пробежав мимо меня, он поднялся на заднюю, приподнятую часть полуюта. Второй помощник пустым и неподвижным мешком свисал с его левого плеча; мистер Селверн потерял сознание, и его длинные и тощие ноги колотились на бегу о массивные колени капитана. Странно, как запоминаются иногда мелкие подробности… оторванные каблуки второго помощника до сих по стоят перед моими глазами.
— Эй, на шлюпке! Эй, на шлюпке! Эй, на шлюпке! — завопил капитан, и, оказавшись рядом, я присоединился к нему. Матросы отвечали громкими, подбадривавшими нас возгласами… было понятно, что они напрягают все силы, чтобы провести шлюпку к корме окруженного густым месивом судна.
Добравшись до древнего, укрытого тленом фальшборта, мы стали вглядываться в полутьму, пытаясь разглядеть, что происходит вокруг. Поднимая второго помощника, капитан Ганнингтон оставил свой фонарь возле высокой груды; и когда мы, задыхаясь, остановились, вдруг оказалось, что весь слой тлена между нами и источником света пришел в движение. Лишь часть его, размером в шесть или восемь футов, на которой стояли мы, оставалась твердой.
Через каждую пару секунд мы взывали к матросам, чтобы они поторопились, а они отвечали, что осталось всего какое-то мгновение. Но глаза наши оставались прикованными к палубе жуткого судна; мне, во всяком случае, было уже просто дурно от уже казавшегося безумным промедления, и я был готов сигануть за борт в окружавший корабль слой грязной мерзости.
Где-то внутри огромного корпуса все время раздавалось тупое и мощное «туп, туп, туп», становившееся все громче и громче. Каждое новое глухое биение воистину заставляло содрогаться весь корпус брошенного судна. И, если учесть то гротескное и жуткое подозрение, которое сложилось у меня относительно причины этого звука, ничего ужаснее и немыслимее мне слышать просто не приходилось.
Итак, мы дожидались шлюпки, и я отчаянно вглядывался в освещенное фонарем серо-белое пространство. Странное движение захватило всю палубу. Перед самым фонарем я мог видеть горки гнили, гнусным образом шевелившиеся и трепетавшие за пределами кружка самых ярких лучей. Более близкая к нам и полностью освещенная светом фонаря груда, должно быть находившаяся на месте светового люка, медленно раздувалась. На ней проступали уродливые багровые прожилки, и по мере того, как она раздувалась, мне казалось, что эти жилы и пятна становятся заметнее — так проступают жилы на теле могучего, полнокровного коня. Необычайное было зрелище. Тот бугор, который, по нашему мнению, скрывал трап вниз, уже сравнялся с окружавшим нас слоем тлена и перестал извергать из себя струйки багровой жидкости.
Тут груда перед фонарем затрепетала и покатилась прямо на нас… движение это заставило меня залезть на оказавшийся на ощупь губчатым фальшборт и завопить, обращаясь к гребцам. Голоса их ответили мне криком, показавшим, что лодка уже приблизилась, однако мерзкий состав был здесь настолько густым, что любое движение шлюпки давалось им с боем. Рядом со мной капитан Ганнингтон яростно тряс второго помощника, тот пошевелился и застонал. Капитан тряхнул его еще раз.
— Очнись! Очнись, мистер! — заорал он.
Оторвавшись от рук капитана, второй помощник сделал неровный шаг и повалился, вскричав:
— Мои ноги! О, Боже! Мои ноги!
Мы с капитаном оттащили его подальше от груды и усадили на фальшборт, где он разразился новыми стонами.
— Держи его, доктор, — сказал мне капитан. И передав второго помощника мне, отбежал на несколько ярдов вперед и перегнулся через поручень.
— Ради бога, ребята, поторопитесь! Поторопитесь! Живее! — крикнул он вниз матросам, и они отозвались напряженными голосами, уже близкими, но не настолько, чтобы шлюпка могла оказаться рядом через мгновение.
Придерживая стонущего, наполовину потерявшего сознание офицера, я смотрел вперед на палубы полубака. Неторопливый поток тлена медленно натекал на корму. И тут я вдруг увидел нечто более близкое.
— Осторожнее, капитан! — закричал я. И тут тлен вокруг него внезапно расселся. Я увидел, как в его сторону покатилась невысокая волна. Совершив неловкий и отчаянный прыжок, капитан приземлился возле нас на безопасной части покрова, однако волна покатилась к нему. Отчаянно ругаясь, он повернулся и стал к ней лицом. Вокруг ног капитана открывались небольшие рытвинки, издававшие кошмарные чмокающие звуки.
— Назад, капитан! — завопил я. — Живо, назад!
И в этот миг волна докатилась до его ног… лизнула их; капитан в бешенстве притопнул и отпрыгнул назад, лишившись половины сапога. Отчаянно завопив от боли и гнева, он немедленно прыгнул на поручень.
— Живо, доктор! Прыгаем за борт! — приказал он, вспомнил про грязную жижу внизу, остановился и еще раз крикнул гребцам поспешить. Я также посмотрел вниз.
— А второй помощник? — спросил я.
— Беру его на себя, доктор, — сказал капитан Ганнингтон, перехватывая у меня мистера Селверна. В этот миг мне показалось, что я вижу внизу некие очертания. Перегнувшись через борт, я пригляделся. Слева под бортом, определенно что-то виднелось.
— Там, внизу, что-то есть, капитан! — выкрикнул я, указав во тьму. Он нагнулся пониже и всмотрелся.
— Шлюпка! Ей-богу, шлюпка! — завопил капитан и принялся, извиваясь, торопливо продвигаться вдоль фальшборта, увлекая за собой второго помощника. Я следовал за ними.
— Точно шлюпка! — воскликнул он несколько мгновений спустя и, оторвав второго помощника от поручня, отправил его вниз, в лодку, куда он со стуком свалился на дно.
— Пожалуйте за борт, доктор! — обратился он ко мне и, таким же образом оторвав мою плоть от поручня, отправил ее следом за офицером. И в этот самый момент я успел ощутить, что весь древний, сделавшийся пористым поручень странно и тошнотворно подрагивает, начиная терять жесткость. Я упал на второго помощника, капитан последовал за мной едва ли не сразу, но, к счастью, приземлился не на нас, а на переднюю банку, с треском переломившуюся под его весом.
— Слава богу! — услышал я его негромкое бормотанье. — Слава богу! Едва-едва не перебрались в Аид.
Он чиркнул спичкой в тот момент, когда я поднялся на ноги; нас разделяло распростертое на средней и кормовой банках тело второго помощника. Мы закричали, призывая к себе шлюпку, чтобы дать понять гребцам, где мы находимся: свет их фонаря угадывался за правым бортом заброшенного судна. В ответ они сообщили нам, что делают все, что от них зависит, тем временем капитан Ганнингтон зажег новую спичку, чтобы осмотреть шлюпку, в которую мы свалились. Суденышко оказалось современным, с заостренным носом, на корме было написано — «Циклон», Глазго. Шлюпка находилась в прекрасном состоянии, и ее явно занесло течением в эту дрянь, в которой она и застряла.
Зажигая по очереди спички, капитан Ганнингтон приблизился к носу суденышка. Вдруг он позвал меня, и я перепрыгнул через банки, чтобы присоединиться к нему.
— Полюбуйтесь на это, доктор, — предложил он, и я увидел то, что имел в виду капитан — целую груду костей, обнаружившихся на самом носу. Нагнувшись и присмотревшись, я понял, что в ней самым причудливым образом смешались кости, по меньшей мере, трех людей — чистые и сухие. В голову мне немедленно пришли кое-какие соображения относительно костей, однако я не стал ничего говорить вслух, хотя идея моя еще не оформилась до конца и была связана с тем абсурдным и немыслимым предположением относительно причины глухого, но громкого стука, воистину адским образом сотрясавшего изнутри корпус судна и слышного даже теперь, когда мы убрались с корабля. И все это время умственному взору моему представлялась жуткая, шевелящаяся горка тлена, оставшаяся над нами на палубе.
Когда капитан Ганнингтон зажег последнюю спичку, я увидел действительно тошнотворное зрелище, не оставшееся незамеченным и капитаном. Спичка погасла, неловкими пальцами он извлек другую и зажег ее. Увы, ничто не изменилось. Мы не ошиблись. Огромная губа серо-белого тлена нависала над лодкой, неторопливо наползая на нас — от самого корпуса, словно бы сделавшегося живым! И тут капитан Ганнингтон вложил в три слова одолевавшую меня невероятную и не укладывавшуюся ни в какие рамки мысль:
— Этот корабль — живой!
Мне еще не приводилось слышать такое сочетание постижения тайны и ужаса в голосе человека. Само жуткое утверждение это открыло мне ту мысль, которая витала до того всего лишь в моем подсознании. Я понимал, что капитан прав; я понимал, что объяснение, которое отвергали сразу мой рассудок и образование и к которому они, тем не менее, стремились, является истинным. Хотелось бы знать, найдется ли такой человек, который сумеет понять одолевавшие нас в тот момент чувства? Этот неописуемый ужас и полную невероятность всего происходящего!
Пока догорала спичка, я успел заметить, что наползавшая на нас масса живой материи была пронизана багровыми жилками, набухавшими и наполнявшимися прямо на глазах. Выступ плоти содрогался в такт биениям — «туп, туп, туп» — чудовищного органа, пульсировавшего внутри огромного серо-белого корпуса. Огонек спички дополз до пальцев капитана… до меня донесся дымок обожженной плоти, однако капитан не замечал никакой боли. Огонек погас, и в последний момент я успел заметить свежую щель, вдруг появившуюся на конце чудовищного выступа. Ее покрывал мерзкий багровый выпот, тьму понизила трупная вонь.
Я услышал, как треснул коробок в руках капитана Ганнингтона, пытавшегося найти новую спичку. Потом он выругался незнакомым мне, полным испуга голосом, обнаружив, что израсходовал все свои спички. Неловко повернувшись во тьме, он споткнулся о ближайшую к нам банку, пытаясь перебраться подальше от корабля на корму лодки; я последовал за ним. Оба мы понимали, что тварь тянется к нам во тьме, над носом шлюпки, над жалкой кучкой смешавшихся костей. Мы отчаянно закричали, призывая к себе матросов, и в качестве ответа из-за обвода правого борта брошенного судна выдвинулся едва заметный нос шлюпки.
— Слава богу! — выдохнул я.
Однако капитан Ганнингтон рявкнул, чтобы они посветили в нашу сторону, но этого сделать было нельзя: на фонарь только что наступили в отчаянной попытке обвести лодку вокруг корабля.
— Быстрее! Быстрее! — закричал я.
— Ловчей… ловчей, ребята, бога ради! — взревел капитан.
Оба мы не отводили глаз от кормового подзора, из недр которого приближалась к нам невидимая пока тварь.
— А теперь весло мне! Живо… быстро весло! — вскричал капитан, протягивая руки во тьму к приближавшейся шлюпке. На носу ее обнаружился силуэт, что-то протягивавший нам над разделявшими нас ярдами мерзости. Сделав резкое движение руками, капитан Ганнингтон торопливо произнес напрягшимся голосом:
— Порядок! Взял! Отпускай!
И в этот же самый миг колоссальная тяжесть прижала к правому борту корабля лодку, в которой мы находились. Я услышал голос капитана:
— Пригни голову, доктор!
После этого он занес тяжелое четырнадцатифутовое весло за голову и нанес удар во тьму. Что-то хлюпнуло, и он ударил снова, заворчав от натуги. После второго удара лодка неторопливо выровнялась, и тут об нее ударился нос подошедшей шлюпки.
Выронив весло, капитан Ганнингтон подскочил ко второму помощнику, поднял его над банками и, держа на весу, передал на нос шлюпки матросам; после этого он велел перейти в шлюпку мне, и после того как я исполнил приказание, перебрался в нее, прихватив с собой весло. Мы перенесли второго помощника на корму, и капитан крикнул гребцам, чтобы они подали шлюпку назад; отойдя от покинутой нами лодки, мы сразу направились сквозь слой мерзости в открытое море.
— А Том-то… Аррисон, где? — выдохнул воздух, заводя весло, один из матросов. Он был особенно дружен с Томом Гаррисоном, и капитан Ганнингтон ответил предельно кратко:
— Погиб! Греби! И молчи!
Если провести лодку на выручку к нам через слой мерзости было просто трудно, теперь задача сделалась тяжелее в десять раз. После пяти минут отчаянной гребли лодка едва ли сдвинулась более чем на фатом, и жуткий страх вновь овладел мной, когда один из задыхавшихся гребцов вдруг выронил:
— Попались! Погибнем, как бедный Том!
Это был тот самый матрос, который интересовался судьбою Тома.
— Захлопни пасть и греби! — рыкнул капитан.
Прошло еще несколько минут. И вдруг мне показалось, что глухие и мощные биения — «туп, туп, туп» — сделались более отчетливыми в недрах мрака, и я принялся вглядываться за корму. Мне стало как-то не по себе, поскольку я мог поклясться, что мрачная туша монстра уже где-то неподалеку… что она все ближе и ближе к нам в этой тьме. Капитан Ганнингтон явно испытывал то же самое чувство, поскольку, бросив короткий взгляд во тьму, он вскочил и начал загребать веслом по обе стороны относа.
— Переберись под веслами, доктор, — сказал он мне задушенным голосом, — стань на носу, попробуй разгонять эту дрянь.
Я исполнил его приказание и через какую-нибудь минуту оказался на носу шлюпки и принялся разгребать мерзкую, вязкую и липкую жижу, пытаясь расчистить в ней путь для шлюпки. От жижи поднимался густой, едва ли не животный запах, воздух наполняла тяжелая, мертвящая вонь. Мне никогда не найти подходящих слов, чтобы описать весь этот ужас: опасность, словно бы наполнявшую воздух над нами, немыслимую тварь, неторопливо подступавшую к нам из-за кормы, и разлитую вокруг жидкую грязь, удерживавшую нас на месте, подобно разлитому клею.
Шли минуты… мертвые, напоминавшие вечность, а я все вглядывался во мрак за кормой, не забывая разгребать грязь у носа лодки, перекидывая весло из стороны в сторону… покрываясь холодным потом.
И тут капитан Ганнингтон вскричал:
— Стронулись с места, ребята. Гребите!
Я и сам почувствовал, что лодка пошла вперед, когда матросы навалились на весла с новой надеждой и энергией. Скоро в этом не осталось никакого сомнения, так как жуткое «туп, туп, туп» начало удаляться, оставаясь где-то за кормой, и брошенное судно скрылось из моих глаз, ибо ночь была чрезвычайно темной и низкое небо укутали плотные облака. Мы подплывали все ближе и ближе к краю грязного пятна, шлюпка шла все более и более ходко, и вдруг наконец вокруг заплескали чистые, свежие, благодатные морские волны.
— Слава богу! — проговорил я вслух, убрал весло и перешел на корму, где возле руля сидел капитан Ганнингтон. Я заметил, что он беспокойно поглядывает то на небо, то на огни нашего корабля и время от времени внимательно прислушивается.
— Что это там, капитан? — вдруг спросил я, ибо мне померещился вдали за кормой странный звук — нечто среднее между визгом и свистом. — Что там?
— Ветер, доктор, — ответил он негромко. — Боже, хотелось бы мне прямо сейчас оказаться у себя на борту. И крикнул матросам: — Навались! Гребите изо всех сил, не то никогда не есть вам больше доброго хлеба!
Матросы старались изо всех сил, и мы благополучно добрались до своего корабля и успели поднять шлюпку до того, как яростным облаком водяной пены на нас с запада налетел шторм. Я видел, как ветер гнал на нас белую стену фосфоресцирующей пены; и когда он налетел на нас со всей силой, странный этот визг стал нарастать и нарастать, пока не стало казаться, что навстречу нам мчится огромный паровой гудок. Шторм был из сильных, и на следующее утро мы оказались посреди белых гребней, и рядом с нами не было никого, а наш мрачный сосед остался во многих милях от нас, как того и желали наши сердца, стремившиеся навсегда забыть его.
Занявшись ногами второго помощника, я обнаружил их в весьма странном состоянии: пятки его казались частично переваренными. Я не знаю никакого другого слова, которое могло бы более точно описать их состояние, и выпавшие на его долю муки оказались воистину ужасными.
— А теперь, — завершил свой рассказ доктор, — обратимся к сути этого дела. Если бы мы могли в точности знать, чем именно было гружено то старинное судно, если бы знали расположение различных грузов, знали, как палило его солнце и в течение какого времени, знали еще один-два фактора, о которых можно только догадываться, то могли бы понять химию жизненной силы, джентльмены. Не обязательно происхождение ее, учтите это; но, по меньшей мере, мы смогли бы сделать крупный шаг в эту сторону. А знаете, мне в известной степени даже жаль, что налетел тот шторм… в известной степени, конечно. Это было удивительное открытие… но в то же время можно лишь радоваться тому, что оно прошло мимо меня. Удивительный был шанс. Я часто гадаю о том, почему монстр очнулся от своего оцепенения? И эта грязь! И мертвые свиньи в ней! Наверное, это было что-то вроде сети, джентльмены. Много чего попадалось в нее. Это…
Старый доктор вздохнул и кивнул.
— Если бы только я мог заглянуть в судовой журнал того старинного корабля, — проговорил он, не скрывая сожаления. — Если бы… я мог бы узнать из него нечто полезное. Но все же…
Он вновь стал набивать свою трубку.
— Думается мне, — закончил он, глянув на нас серьезными глазами, — думается мне, что мы, люди, в лучшем случае являемся сборищем неблагодарных бродяг! Но… но какая была возможность! Какая возможность, а?

УИЛЬЯМ ХОУП ХОДЖСОН (1877 - 1918. сын священника, моряк, писатель. убит на ПМВ)

ВЕСЁЛЫЕ БУДНИ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГИМНАЗИСТКИ (1906)

ВЗРЫВ – НАСЛЕДНИК
нет, это положительно невозможно, какими нас солеными завтраками в гимназии кормят! Прямо-таки пить устаешь. В последний день перед роспуском на праздники расщедрились, дали по чашке ухи и по куску пирога к ней. Ну, уж и уха, доложу вам! Какая-то горько-соленая, точно вода морская; но воде простительно быть такой, потому в ней селедки водятся, a в ухе нашей кроме каких-то лилипутских рыбинок, -- не знаю уж как они там называются, -- ничего решительно не водилось. Спасибо мамуся меня теперь питьем снабжает; сперва думала чай давать, но холодный не вкусно, молоко с иным блюдом не особенно-то мирится, вот и выклянчила я себе клюквенного квасу, это и очень-очень вкусно, и жажду утоляет. Всякий день дают мне по такой небольшой бутылке.
Последний раз за уроком рисования Юлия Григорьевна по обыкновению обходит ряды, рисунки поправляет; подсела ко мне, a y меня лист большой нарисован, то есть на том картоне, с которого я срисовываю лист, -- a y меня вышло что-то вроде кривого треугольника. Стала она поправлять. Я это только так говорю "поправлять", на самом деле она по очереди каждую линию стирала и делала новую. Я, чтобы дать ей место, немного отодвинулась и облокотилась на свою открытую сумку (- это сумка-книгоноска, поэтому там учебники. Старшеклассницы носили часто книги и пенал просто обвязав ремешком – видимо, народническая мода. – germiones_muzh.); сижу и смотрю. Вдруг -- пуф! -- выстрел, потом бж-ж... мокро! Это квас-то мой разгулялся. Веревочку, которая пробку держит, я перерезала, чтобы на большой перемене долго не возиться, -- я постоянно так делаю -- и ничего, всегда благополучно стоит, a здесь, как я рукой да боком прилегла на нее, да пригрела, квас-то и забеспокоился.
Мой дивный рисунок весь красный -- покраснел, бедненький, от стыда за меня, вероятно, -- с физиономии моей течет, с Любиной тоже, её тетрадь также оросило, на полу лужа, на учительском столе и журнале красные кляксы -- скандал! Слава Богу, Юлия Григорьевна цела и невредима. И ведь надо же, чтоб это именно на её уроке случилось! Отчего не на арифметике? "Краснокожке" пользительно было бы душ принять. Это уж называется не везет. Сколько смеху было, -- и не передать, просто за бока держались. Люба немножко сокрушалась, что ей так тетрадь разукрасило, но потом успокоилась -- все равно ведь уже конец сезона.
Но как квас стреляет, подумайте только: где я , а куда пробку отбросило -- к Сахаровой, впрочем вы незнаете, где она сидит, -- на противоположном конце класса -- и прямо это ей по носу ударило; ну, думаю, шишку набило; нет, ничего! А y неё, y бедной и так уже украшение -- лоб зашитый. Не знаю отчего, и очень меня это интересовало, но неловко же так прямо спросить: -- отчего, мол, тебе лоб зашивали? Ну, я обиняками разными рассказываю ей, как сама часто хлопаюсь, и то там, то там что-нибудь да расквашу.
-- А ты?" -- спрашиваю.
-- Нет, я, говорит, падала много раз, но шибко никогда не разбивалась.
Значит, так верно и родилась с зашитым лбом.
Прихожу домой; y нас доктор, Володю осматривает. Сказал, что теперь все хорошо и ему можно со следующего же дня начать гулять. Я прохожу, a Володька шепчет:
-- Новость, Мурка, рада будешь, то есть как никогда.
-- A что?
-- Потом, когда доктор уйдет.
Опять жди! Хочу пройти, a тут мамуся меня остановила.
-- Будьте так любезны, доктор, пропишите что-нибудь моей девице, a то она побледнела y меня за последнее время, да и голова с утра иногда болит.
Это правда, y меня с чего-то голова разбаливаться стала.
Взял он меня руками за голову и ну тянуть за нижние веки, a потом зачем-то зубы смотреть стал.
-- Маленькое малокровие, и нервна девица немножко. Поскорей весной на воздух и овес давайте ей пить.
Ишь чего надумался, -- овес пить! Еще сеном кормить начнет.
Володька, как услышал, обрадовался, дразнится теперь:
-- Смотри, Мурка, еще ржать начнешь. Да тетя не ошиблась ли только, не позвала ли по ошибке ветеринара, что-то y него приемы больно странные: первым делом в зубы смотреть, потом овса засыпать велел.
-- Ну, ладно, поехал. Скажи лучше новость.
-- А новость важнецкая, -- наследник родился.
-- A мне что? -- был один, теперь два будет.
"Да ты думаешь, y кого?
-- Да понятно не y тебя, a y государя.
-- А вот и нет!
-- Ну, так y кого?
-- У тети Лидуши.
-- Ну-у?.. Врешь!..
-- Ел боб, не вру.
-- Когда? Да нет, врешь! -- Мамочка, правда, он говорит, y тети Лидуши сын? -- лечу я к мамусе.
-- Правда, Мусинька, вчера вечером родился.
-- А как его зовут?"
-- Да пока никак, ведь его еще не крестили, но назовут, вероятно, Сережей; тетя очень любит это имя.
Наконец-то! Давно пора было! Но как я рада. Это ужасно-ужасно хорошо! (- да, Муся. Очень. – germiones_muzh.) Вот весело теперь будет! A все-таки жаль, что он мне племянником не может прийтись. Так бы хотелось, такой милый, круглый, весь в локонах, бегает за мной: "Тетя! Тетя!"
Понятно, я стала сейчас же упрашивать мамочку повести меня к тете Лидуше, но она ни за что не соглашалась, говорит, что мальчуган еще слишком маленький, надо обождать несколько дней, теперь его беспокоить нельзя. A мне так хотелось, так хотелось, ведь я никогда в жизни не видела совсем-совсем маленького ребенка, видела только, как на улицах розовые и голубые мамки их в таких длинных платьях и капорах носят; да ведь это издали, и чужие.
Он верно милюсенький должен быть, особенно, если на тетю Лидушу похож, ведь она такая хорошенькая. Да, но только тогда y него светлых локонов не будет, ведь тетя почти такая же черненькая, как мамочка. Но уж розовый, белый, наверно будет, и глаза большие-большие. Интересно, как его тетя одела, мальчиком или девочкой? Потому что иногда ведь маленьких мальчиков и в платьицах водят. Нет, пусть оденет его в матросский костюм (- еще рано: так наряжали, по-моему, с четырех лет. Моду завела британская королева Виктория в 1846 – накачала патриотизм на малом Эдуарде. – germiones_muzh.), это страшно мило должно быть, такой малюсенький мужчина.
Надо ему для первого знакомства что-нибудь подарить. Что? Куклу не дашь, ведь мальчик... Отлично! У меня махонький белый барашек есть, его и отнесу. Только бы скорей повели меня туда, так хочется посмотреть!

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

сто сорок первое берестяное письмо из Новагорода Великого (кон.XIII века)

у сидора у тодуя у ладопги положиле гришка с костою а во тоболахо а гришке кожухе сороцица шяпка а костина свита сороцица а тоболи костини а сапоги костини а дроугии гришкини а цто ся подите на мовозери приславше возмете
(Перевод такой: у Сидора у Тодуя у Ладопги [вполне можбыть один человек, но могутбыть и компаньёны] оставили Гришка с Костой в тоболах [кожаные типа чемоданы] - гришкин кожух, сорочка, кафтан-свита. Тоболы костины. Сапоги костины а другие - гришкины. А если пойдете на Мовозеро, то можете и прислать кого взять. - Ломбардная расписка. Гришка с Костой тож заодно, иначе не клалиб вещи вместе. Оговаривается, что можно отдать и посланцу: лишьбы куны заплатил)

чекан и клевец - на Руси и нетолько

чую я, верные мои самураи, викинги и джыгиты, что соскучали вы без моих кровавых историй и очерков о холодном белом... не вине. О клинковом оружьи напишу позднее (жалко "пролистывать" страницу тэга, на коей разместил ценный с моей тю зю пост о школе боя мечом-+ баклером). Но готов для вас эпизод о жестокой диверсионной работе козаков противу ляхов-поляков XVII веку. А пока - о клевце и чекане.
Предшественником чекана и клевца на Руси был обычный боевой топор. Он невсегда был именно специфически "боевым" - но ходили с ним повседневно все свободные мужи в новогорочко-кыевской Руси. (Впрочем, и в Скандинавии ходили). Секира - эт самое русское название, топор слово иранское, от скифов - имела длинное топорище, и могла использоваться универсально. Как хозбыт включительно. Специфика боевой версии - заостренный и вытянутый вверх "носок". Ходили, секирою подпираючись, ибо не по асфальту - а по пересеченной местности, по лесам, по дебрям... Но вот шли годы и века. И свободных мужей становилось все меньше (опятьже - нетолько на Руси). Крепостные уже не носили оружия; и их топоры стали покороче. А воины продолжали баловаться боевыми топориками.
Чекан строгоговоря, это топорик с обухом в виде молотка - "чеканить" по головам. Переднее лезвие у чекана можбыть разным. А клевец - это оружие с граненым узким острием, пробивать доспех точечным ударом. Чекан вполне бывает одновременно и клевцом.
Надо отметить, что раннесредневековые секиры евротипа не имели чеканного обуха. Но кавалерийские боевые топорики азиатского происхождения, как правило, имели.
Собственно клевец стал популярен в Европах с XIV столетия (когда вошли в моду сплошные доспехи). В Азии он стал тож известен с позднего средневековья: звался "табар- загнол"... Польские, литовские паны, венгерские, румынские дворяне носили топорики по-прежнему как тросточку, используя по надобности - теперь они просто были зачастую модифицированы для работы с латами. Но носили и чекан с широким лезвием. Название невсегда четко обозначало модель - с лезвием или с клювом? В Венгрии звали его "фокош", в Польше "наджак" или "обух". На Украйне - "келеп", а карпатские русины именовали "валашкой" или попросту "топорцом"...
Клевец давал очмощный "точечный" удар на пробитие брони. Но использование его требовало опыта, быстроты и ловкости: невыдернешь сразу - потеряешь. + Надо знать, куда бить. И потому будет верно сказать, что именно клевец с узким бронебойным острием это чисто профессиональное оружие.

спасти гетмана: диверсионное нападение украинских козаков на польский лагерь (XVII век)

события происходят во время «гетманщины» – когда Хмельницкий и его преемники гетманы украинские вели борьбу с польско-литовской Речью Посполитой. Гетман Никодим взят в плен поляками. Рассказчик, молодой украинский дворянин, со своим покровителем и наствником – опытным Демидом Королем – берутся сделать попытку освободить его. Для начала засылают в польский лагерь лазутчика: жыда Осию. Получив от жыда информацию о местонахождении в лагере польского воеводы Киевского и пленного гетмана, решаются на отчаянную диверсию…
Король, взяв у Евариста (- полковник Батуринский, взявший командование насебя после пленения гетмана. – germiones_muzh.) дозволение действовать отдельно, выбрал двадцать человек из своих охотников (- добровольцев. - germiones_muzh.), кои показались ему ревностнее, отважнее и расторопнее других. Он приказал мне одеться в платье польского всадника, сам облачился в такое же и переодел своих сподвижников. После сего каждый из нас вооружился саблею, кинжалом и парою пистолетов, а сверх того, привесил к поясу баклажку с лучшим пенным вином. Когда мы во всем были исправны, то полководец наш Король, поставя полчище свое в кружок и став посредине, сказал:
— Храбрые витязи! все вы обязались ратовать не по принуждению, а из доброй воли, по одной любви к свободе дорогой отчизны. Все вы уже не школьники, и каждый из вас, кто по собственному опыту, а кто понаслышке знает, что звание воина ведет к чести или смерти и что там нет никакого права на отличия и почести, где мы достигаем своей цели без всякого усилия, без очевидной опасности. Нам предлежит теперь подвиг важный, даже отчаянный, но — необходимый! Надобно погибнуть или спасти гетмана и Малороссию! Мы идем в стан польский. Дорогою расскажу подробно, как должны мы действовать, дабы достигнуть великого преднамерения.
В безмолвии вышли мы из стана и, следуя путеводительству Осии, направили шествие к лесу. Во время пути Король подробно вразумил нас, как должен поступать каждый, примечая условленные знаки. Мы прошли уже поперек лес и — хотя ночь была не самая светлая — скоро завидели ставки польские.
Мы представились крепко пьяными и, то бранясь между собою как ни попало, то обнимаясь приятельски, потчевали один другого своими баклагами. В таком прекрасном виде достигли мы передовой стражи и были скликаны.
— Тише, приятель, — сказал Король заикаясь (- по-польску, конечно. – germiones_muzh.), — пожалуй, говори потише, чтоб кто из старшин не проведал, видишь, мы немного позашиблись.
Между тем, шатаясь на все стороны, добрели мы до часового и увидели, что невдалеке от него, растянувшись на покатости холма, человек около десяти храпели весьма исправно.
— Вот видишь, — говорил Король часовому, опершись ко мне на плечо, — мы были у жидов в гостях. Какое славное вино, какие милые жидовки! Я уже было с одною и поладил, как вдруг нечистая сила привела в корчму целую сотню проклятых батуринцев (- козаков. – germiones_muzh.), и они же вздумали перебить нам дорогу. Статочное ли дело! Я первый приосамился, обнажил саблю и…
Тут Король с быстротою вихря выхватил саблю; она взвилась и голова часового пала к ногам его. С возможною осторожностию подошли мы к сонным и всех предали смерти без всякой пощады, хотя с горьким сожалением.
— Таковы жестокие законы войны, — сказал Король с тяжким вздохом, — чье сердце не содрогнется, не оледенеет, когда рука вражия обагряется кровию невинного, беззащитного сочеловека? Но так должно, необходимо должно — убивать или быть убиту!
В глубоком безмолвии, не переставая спотыкаться и пошатываться, пробрались мы сквозь весь стан и вышли на берег речки у шатров гетмана и воеводы. Предварительно разделились мы на два отряда. Король с своими сподвижниками ударился к ставке воеводы, а я со своими — к гетмановой.
Шатаясь на стороны, я спросил у часового, где мы можем найти шатры полка Краковского, к которому принадлежим? «Хороши воины! — сказал с досадою часовой, — один стой во всю ночь, не смыкая глаз, мерзни, как собака, а нет тебе никакой награды; другой в это время веселится, бражничает, и нет никакого наказания! Это в одном нашем войске случается!»
— Постой, дружище, — сказал я, стараясь на ногах укрепиться и отстегивая баклагу, — если мы сегодня подгуляли, то и приятелей своих не забыли. Ты говоришь, что озяб? Вот тебе полная баклага преславного пеннику.
Согрейся, а после попотчуй товарищей. Францишка! (- понятно, что не Петрусь. Конспирация! – germiones_muzh.) отпояшь и свою баклагу и отдай часовому; пускай потешатся за наше здоровье, зато укажут нам дорогу к полку Краковскому.
— Правду говорят, — заметил служивый, втыкая в землю свою саблю и протянув руки к баклаге, — что веселые люди всегда добрее пасмурных!
Он поднес дорогой сосуд к губам; но не успел пропустить в горло и пяти глотков, как и голова и баклага полетели на землю, и кровь смешалась с пенником. Тогда стали мы на колени у каждого из пяти спящих стражей и, зажав им дыхание, начали поражать кинжалами. Ни один не мог произнести ни слова; глухое мычание было признаком разлуки с жизнию.
Управясь и с сею стражею, мы, наблюдая почтительное молчание, вошли в ставку гетмана, слабо освещенную лампадою. Высокоповелительный старец сидел на своем ложе, и я не мог вдруг отгадать, собирался ли он опочить, или уже проснулся. Увидя перед собою толпу страшилищ, у коих одежда, лица и руки обагрены были дымящеюся кровию, он несколько смутился, но скоро, приняв обыкновенный свой спокойный вид, спросил равнодушно:
— Что вы за люди и чего от меня хотите?
Я подошел к нему быстро и, встав на колени, сказал:
— Державный гетман! оставь ложе свое и следуй за нами! Познай во мне Неона Хлопотинского, который с избранными, верными, храбрыми сподвижниками решился освободить тебя из плена или погибнуть. Не медли следовать за нами!
Тут я взял его за руку, облобызал ее с благоговением и помог сойти с постели. Мгновенно мы одели его, вооружили (ибо все оружие было у него отобрано), и, подняв спавшего в углу Куфия (- шут – по-украински блазень – гетмана. – germiones_muzh.), вышли из ставки и в безмолвии устремились вдоль берега речки. Я и один из дружины вели гетмана под руки, или, лучше сказать, несли его на руках своих. Когда мы были от польского стана так далеко, что считали себя почти вне опасности, то поворотили к лесу. Там, срубив несколько древесных ветвей и скрепя их поясами, сделали носилки, усадили изнемогшего старца и пустились далее, неся поочередно наше бремя. Еще зари не видно было на восточном небе, как достигли мы до своего стана. Передовой страже гетман открылся. Поднялся радостный шум и вопль; в несколько минут взгнетены костры дров; все воинство было на ногах, и военачальники со слезами умиления лобызали десницу растроганного повелителя. Он обнимал с нежностию каждого и говорил дрожащим голосом:
— Чувствую, что я счастлив, ибо любим своими собратиями. Да будет благословенно и препрославлено имя господне! Хлопотинский! — продолжал он, обратясь ко мне, — и по разлучении души моей с сим бренным телом не забуду великой услуги твоей, оказанной мне и в лице моем всему отечеству!
— Могущественный гетман! — отвечал я, — в сем подвиге не один я участвовал. У меня есть друг, который предводительствовал, а я был только его товарищем и исполнителем советов.
— Кто он таков? Где? Что я не вижу одного из моих избавителей? — вскричал гетман и с любопытством обращался на все стороны.
Я продолжал:
— Когда половина небольшой дружины нашей под моим предводительством истребляла стражу у твоей ставки, товарищ мой с другою половиною делал то же у ставки воеводы киевского. Если не погиб он в сем замысле, то скоро должен соединиться с нами.
Едва я произнес слова сии, как невдалеке показался Король со спутниками своими; он шел впереди, имея по правую руку незнакомого мне человека в великолепной одежде. Сердце мое затрепетало от радости, и я тотчас догадался, что этот незнакомец есть воевода. Подошед к гетману, Король сказал:
— Воевода киевский делает тебе приветствие в стане твоем!
Гетман, подав руку гостю, произнес:
— Когда я находился у тебя, ты был ко мне довольно снисходителен и вежлив; будь уверен, что и я не уступлю тебе в великодушии. В батуринском дворце моем ты будешь столько же покоен и доволен, как и в своем киевском. Не осуди только, что, может быть, погостишь у меня долее, чем я в твоем стане.
После сего сделано было распоряжение об отсылке воеводы в Батурин.
Подведен конь, хотя из предосторожности и не самый лучший; воевода сел и, окруженный пятьюдесятью телохранителями, отправился. При расставании с гетманом тщетно умолял он о возврате оружия.
— На что оно, — возразил гетман, — если бы кто осмелился причинить тебе хотя малейшее огорчение, то сто рук во всякую минуту готовы защищать тебя!
Надобно было повиноваться.
Заря занялась и рассыпала розовые кудри свои по голубому небу. Гетман сел на зеленом холме, и в полукружии стали пред ним вожди и воины, ибо все нетерпеливо желали видеть своего повелителя и собственными глазами увериться, что он избавлен от поносного плена, могшего дать преднамерениям оборот самый гибельный. По велению гетмана Король был к нему представлен.
Тут я порядочно рассмотрел его и увидел, что одежда на нас была во многих местах растерзана, лицо обагрено чужою и своею кровью, которая, смешавшись с песком и пылью, прикипела целыми комьями к щекам его, усам и чубу. Поляки непременно назвали бы его узником, выпущенным из чистилища, дабы показать неверующим, каково обращаются там с преступниками, и тем предохранить живых от грехопадения. Гетман, подав ему правую руку, которую Король облобызал с почтением, сказал с чувствительностию:
— Храбрый воин…

ВАСИЛИЙ НАРЕЖНЫЙ (1780 – 1825. украинец, дворянин. учился в бурсе, затем в московской гимназии; мелкий чиновник – и большой предтеча Гоголя). «БУРСАК»

(no subject)

(алтайские подвиги Алып-Манаша и его мудрого коня пока притормозим: там впереди глобальная битва. Перед ней необходим тайм-аут. До понедельника)

ТАНЯ СТЕПАНОВА

***

на стылом пляже
загарпунить
мерзнущего джинна
где редок птичий смех
и глубиной кармина
сливаясь с тонким
контуром кувшина
влажно светит глина
чтобы на узенькой
мальчишеской ладони
едва дыша над линией погони
увидеть новый день
о чем давно просил
и просьбу не узнав
в свершённом виде
лечь рядом с джинном
на песок без сил