September 10th, 2021

ИЗАБЕЛЛА, или ТАЙНЫ МАДРИДСКОГО ДВОРА (1840-е). - XXV серия

…дон Карлос горел нетерпением и торопил сражаться, но осторожный, выжидавший благоприятной минуты Кабрера медлил в продолжение нескольких недель, надеясь, что Конха нападет на него на скалистом плоскогорье. Наконец, он отдал приказание в следующую ночь выйти на равнину через ущелье и отправиться в Бургос, за которым находился лагерь Конхи.
Масса войска потянулась по горной расщелине, потом разлилась по пустынной степи, которая рядом со Сьеррой простиралась далеко за Бургос. Кабрера, основательно обдумавший вместе с инфантом расположение своих полков, взял команду над центром и в отличном боевом порядке повел его против королевской армии. Олано был поручен авангард, который у подошвы горного хребта должен был окружить Бургос своей конницей и к утру, образуя левый фланг, начать атаку.
Кабрера с центром последовал за ним. Донельзя усердному жаждавшему боя и непременно желавшему участвовать в сражении инфанту достался правый фланг.
Все это уже было известно до малейших подробностей в превосходно устроенном и организованном лагере войск королевы. Конха, Прим и Серрано получили в своей генеральской палатке известие о выступлении неприятельской армии. Без шума распределили они свои полки, караульные огни не зажигали, чтобы не выдать ширины и длины выставленного войска, не раздавались также и сигналы. Глубокий мрак лежал над королевским лагерем, так что неприятели сочли эту минуту самой удобной для нападения. Ни один выстрел аванпоста не встретил скакавших впереди гусар, не послышался ни один подозрительный звук. Олано, довольно усмехаясь, последовал с остальным войском за неудержимыми гусарами. Он отдал своим офицерам приказание, как можно осторожнее и тише подойти к неприятелю, чтобы напасть на него во время сна. Его смутило, что аванпост не остановил его. Неужели королевское войско до такой степени считало себя в безопасности, что даже своим караульным позволило заснуть? Это казалось ему невероятным.
Олано должен был с левым флангом войска карлистов напасть на правый фланг неприятеля. Он уже мог, несмотря на темноту ночи, разглядеть через подзорную трубу силуэты неприятельского лагеря, а также свой центр, следовавший за ним под предводительством Кабреры.
Вдруг пушки, расставленные на одном из возвышений соседнего горного хребта, ярко вспыхнули. Раздался страшный сигнал к сражению, оглушительный треск, который возвестил, что войско Изабеллы не было погружено в сон, а напротив, внимательно следило за приближением неприятеля. Ядра метко и быстро, одно за другим, полетели в ряд растерявшихся карлистов.
Громкие сигналы послышались с обеих сторон, сливавшиеся с грохотом пушек, блеск которых страшно озарял темноту. Пули со свистом разрезали воздух. Крики, ругательства раздавались в рядах генерала Олано.
Все это было делом одного мгновения.
Инфантерия Прима двинулась против отчаянно наступавших карлистов. В идеальном порядке, хладнокровно, как их командор, посылали они громкие залпы. Войско Олано отвечало тем же.
Кабрера подоспел с центром, когда уже начало светать. Все его внимание было обращено исключительно на то, чтобы отвлечь битву от того места, где на возвышении стояла превосходно стрелявшая артиллерия, все его распоряжения были направлены к достижению этой цели. Фланг Олано, если бы ему удалось оттеснить Прима, точно так же мог укрыться от этого страшного огня, поскольку в тылу у королевского войска оставались лишь немногие орудия, перебрасывавшие ядра в войско Кабреры через ряды своих.
Конха, встревоженный и разгоряченный, заметил тотчас же, что на стороне неприятеля было численное превосходство. Он никак не ожидал, что Олано присоединится к Кабрере. С нетерпением послал он все полки в огонь и приказал Серрано также больше не мешкать.
— Инфант с правым флангом неприятеля еще находится вне действия, дон Конха, — сказал Серрано, — по моему мнению, важно приберечь для него наш левый фланг.
— Ну, так нападите на Кабреру сбоку, генерал Серрано, чтобы принудить короля лесов к участию в битве! Если мы не воспользуемся этими первыми часами смятения неприятеля и воодушевления наших войск, то придется заключить перемирие, а это в высшей степени нежелательно.
Скоро битва с обеих сторон разгорелась с яростным ожесточением. Конха со своим штабом был на том возвышении, где стояла артиллерия, адъютанты носились взад и вперед, чтобы воспользоваться слабыми сторонами неприятеля.
Серрано и Прим действовали решительно, они сохраняли хладнокровие и мужество, так что солдаты их бодро сражались, не отступая ни на шаг, тогда как центр, по-видимому, не мог устоять против натиска Кабреры. Конха беспрестанно посылал новые полки взамен обессиленных, артиллерия Прима делала чудеса, и она-то главным образом была причиной, что окончательное решение страшной битвы весь день колебалось. То одерживали верх королевские войска, то снова удавалось карлистам, подбодренным щедрыми обещаниями их короля, достигнуть какого-нибудь утеса или завоевать возвышение.
Солдаты с обеих сторон были утомлены и должны были позаботиться о своих павших и раненых. Когда вечер спустился над обширным, залитым кровью полем битвы, к холму, на котором находился Конха со своим штабом, верхом подъехали посланные от Кабреры с белым флагом, чтобы предложить ему трехдневное перемирие.
В первый раз Кабрера позволил себе сделать такое предложение. В первый раз он сделал уступку и разрешил выменять королевских военнопленных, до сих пор он всегда приказывал без пощады расстреливать их.
Конха согласился на перемирие, тем более что его солдаты также были утомлены жаркой битвой. Оба войска отодвинулись на одинаковое расстояние. Новые распоряжения были сделаны с обеих сторон и по истечении трех дней бой возобновился с еще большим кровопролитием.
Прим восторженными словами воодушевлял своих солдат и подавал им такой пример храбрости, какой они вряд ли имели случай видеть до сих пор. Этот пример производил сильное действие на всех.
— Мы должны победить, даже если нам всем придется погибнуть! — закричал он своим офицерам и метко начал стрелять в наступавшего неприятеля. Он стрелял и заряжал так ловко и быстро, что другие едва поспевали за ним. Благодаря примеру Прима, его солдаты первые с восторженным криком прорвали неприятельскую цепь и оттеснили карлистов.
Хотя этот первый успех и громкие крики победы поощряли других королевских солдат и способствовали повсеместному воодушевлению, но, к сожалению, центр Конхи, несмотря на все усилия и истинно геройскую неустрашимость, не в состоянии был больше держаться под неутомимым натиском солдат Кабреры, которые шагали через трупы павших, не обращая на них никакого внимания.
Центр поколебался. С ужасом заметил это стоявший на своем возвышении и за всем следивший Конха. Адъютанты сообщили артиллерии приказание удвоить энергию своей атаки. Битва стала ужасна, залпы выстрелов все чаще и чаще сливались с глухим грохотом пушек. Двенадцать тысяч карлистов, из которых теперь оставалось не более девяти тысяч, в лихорадочном ожесточении дрались с шестью тысячами королевских солдат…
Инфантерия Серрано с бешенством бросилась на правый фланг неприятеля. Он вместе с полком хорошо вооруженных кирасиров атаковал неприятельских гусар, которыми, как он заметил, подъехав ближе, командовал сам король лесов.
— Счастье за нас, солдаты! — закричал дон Франциско своим всадникам и взмахнул сверкающей шпагой. — Видите ли вы толстого дона на вороной? У него генеральский мундир с орденами!
— Это король лесов! — воскликнули кирасиры. — Он должен достаться нам в руки живой, или мы не достойны носить мундир королевы Испании! Долой кар-листов!
Началась бешеная кровопролитная свалка. Сам Серрано наносил такие меткие удары наступавшим на него неприятелям, что скоро очутился впереди всех.
Но и солдаты его исправно исполняли свою обязанность. Где недоставало шпаги, были пущены в ход пистолеты, и скоро Серрано с удовольствием заметил, что он оттеснил неприятелей. Тут вдруг его жеребец взвился на дыбы, раненный карлистом. Серрано, не переставая драться и находясь в крайней опасности, почувствовал, что лошадь падала под ним. Он уже был у желанной цели, и уже настигал короля лесов, дравшегося с удивительным мужеством. Серрано надеялся, сделав еще несколько шагов и ранив нескольких неприятелей, очутиться возле инфанта; однако прежде ему пришлось заботиться о том, как бы не попасть под умирающего жеребца. Через несколько минут он сидел на другой лошади, которую уступил ему один из его солдат и с новой силой бросился вперед.
Ряды гусар заметно уменьшались. Он слышал, как инфант разными обещаниями поощрял своих, и с тем воодушевлением, которое вселяет надежда на победу, проложил себе кровавую дорогу через наемников дона Карлоса, отступавших перед его сверкающей, поднятой шпагой. Наконец, он возле инфанта, лицом к лицу, рядом с ним…
— Сдайтесь, ваше высочество, ваше дело проиграно!
— Кто вы, наглый приверженец неправого дела? — скрежеща зубами отвечал инфант. — Берегитесь, вы забываете, что королевская кровь течет в моих жилах!
— Не заставляйте меня защищаться от вашего нападения! — сказал Серрано, так искусно парируя удары короля лесов, что тот изумился. — Сдайтесь генералу ее величества королевы, Франциско Серрано!
— Одна только смерть выдаст меня вам, изменник! — отвечал инфант, пылая гневом, и с такой яростью начал наступать на щадившего его генерала, что тот подвергался опасности самому быть заколотым, если не обессилить своего противника.
Кирасиры Серрано между тем дрались так храбро, что гусары начали ослабевать, и Конха мог двинуть артиллерию против центра Кабреры, внося в его ряды опустошение и смерть.
В эту минуту Франциско перехватил отлично прицеленный удар инфанта и воскликнул с поднятой шпагой:
— Вы мой пленник, ваше высочество, благодарите, что я щажу вашу жизнь!
Едва Серрано успел это проговорить, как один неприятельский гусар, которого он в горячности не заметил, нанес ему такой быстрый и меткий удар по голове, что его каска слетела, а сабля карлиста глубоко ранила его в лоб под самыми волосами. Серрано пробормотал ругательство и свалился на землю. Злобно усмехаясь, король лесов отступил со своим полком, будучи не в состоянии больше выдерживать напор храбрых, неутомимых кирасиров.
Через час судьба сражения была решена.
Кабрера хоть не обратился в бегство с остатками своего войска, но все-таки потерпел полное поражение и отступил на то плоскогорье Сьерры-де-Ока, где он знал, что будет вне опасности.
Равнина же близ Бургоса, где была окончена кровавая, ожесточенная битва, представляла страшное зрелище. Искалеченные лошади, человеческие трупы — все это лежало в беспорядке, кучами. Тут карлист, у которого были оторваны обе ноги, молил о смерти, там королевские солдаты со стоном лежали в предсмертной агонии, далее лошадь, у которой одна нога была разбита, силилась бежать, влача ее за собой, в другом месте лежала целая куча мертвых пехотинцев, рядами, один возле другого. Земля обагрилась кровью и, вся взрытая копытами лошадей, представляла страшную картину опустошения.
В то время как кавалерия преследовала отступавших неприятелей и старалась как можно больше истреблять их, роты пехотинцев быстро сформировались, чтобы немедленно оказать помощь тем раненым, у которых еще оставалась надежда на спасение.
Конха со своими офицерами сам выказал при этом чрезвычайную распорядительность. Глубокая скорбь выразилась на его лице, когда он узнал, что на левом фланге генерал Серрано опасно ранен.
Удар саблей, нанесенный ему карлистом, спасшим короля лесов, действительно глубоко ранил его в лоб. Прим, которому, по желанию очнувшегося от обморока генерала, тотчас было сообщено о его несчастии, нашел своего друга и товарища по оружию чрезвычайно обессиленным страшной потерей крови и с криком глубочайшей скорби бросился к нему.
— Дорогой Франциско! — воскликнул он в страхе. — Говори, как ты себя чувствуешь?
— Невыносимо плохо, Жуан, этот мерзавец нанес меткий удар! Досаднее всего то, что я должен был снова упустить инфанта, от которого зависит все дело, и который был уже совсем в моих руках!
— Франциско, храбрейший между нами! Даже в такую минуту ты думаешь не о себе и не о своем страдании, а только об общем деле! Но Святая Дева смилуется над нами! Сюда, доктор, здесь нужно все ваше искусство, генерал Серрано ранен. Требуйте, чего хотите, только помогите и облегчите страдания моему другу!
Доктор, еще молодой, крепкий человек, в пехотном мундире, подошел к раненому.
Серрано лежал, положив голову на руку Прима, мертвенная бледность покрывала его лицо. Гордый всадник, только что с поднятым мечом теснивший неприятельские ряды, прекрасный дворянин, полный цветущего здоровья, бросившийся в рукопашную схватку не думая о смерти и опасности, лежал теперь почти умирающий в объятиях своего друга, которого пощадила судьба.
Прим, полный тревоги, не спускал с него глаз, но на лице Серрано не было ни малейшего признака боли и страдания. Улыбка скользила по его губам, в то время как он шептал:
— Легко умирать за королеву и за Испанию! Серрано этими словами только выразил то святое чувство, которое было у него в душе. Он не думал, какое они произведут действие, а между тем его простые слова воспламенили всех окружавших и во всех сердцах нашли отголосок.
— Да здравствует генерал Серрано! Да здравствует победитель при Бургосе! — раздалось вокруг, и на загорелую бородатую щеку Конхи даже капнула горячая слеза печали и умиления!
Врач искусной рукой сделал первую перевязку и еще не терял надежды вылечить опасно раненного генерала. Он сознался встревоженному Приму, что излечение будет долгим и потребует много сил, что прежде всего больному необходим покой и заботливый уход и что везти его в Мадрид нельзя.
Конха и Прим посоветовались, каким образом поступить, чтобы вылечить дорогого раненого. Наконец, они решили вместе с врачом отправить его в доминиканский монастырь в Бургос, где ему могли обеспечить надлежащее попечение и выздоровление. Врач должен был остаться при нем и ежедневно сообщать им о здоровье генерала, так как они должны были еще преследовать неприятеля и извлечь возможную пользу из своей победы.
Серрано слабым голосом выразил свое согласие, когда Прим сообщил ему о их решении, и немедленно, в сопровождении доктора, был отправлен на поспешно устроенных носилках в Бургос.
После того как раненые были отнесены в безопасное место и им была оказана необходимая медицинская помощь, а мертвые похоронены тут же на равнине, Конха, Прим и другие начальники стали теснить карлистов со всех сторон и в следующие месяцы одержали еще несколько побед в сражениях. Прим выказал такую храбрость, что Конха, от имени извещенного обо всем Нарваэца, произвел и его в генералы, обняв на поле битвы.
— С тысячей таких людей, как Серрано и вы, — воскликнул он гордо и вдохновенно, — я берусь завоевать полмира — да ниспошлет только Святая Дева нашему другу скорое выздоровление!

ГЕОРГ БОРН (1837 - 1902)

лошиный лев (лоххантер как социо[философский] тип)

большинство из вас, простите уж, лохи. Конченые:) Но это не самая черная доля. - Добрый лох нетакуж плох. Милосердие иногда стучится в его сердце - квартирный вопрос только портит его. - И много хуже тот, кто нежелая быть лохом, лохами питается. Так муравьиный лев ест муравьев, заманивая их в свои ловушки. И ему радостно, что он - лев (да только - муравьиный, и без муравьев он никто). Муравьиными львами полны соцсети: в сетях добычи больше. В офисе самая выгодная роль. Лоххантер ядовит, каждая его фраза - вонючий отпуг или отравленная приманка. Он койчто может, койгде бывал. (Возможно, и я лоххантер, откуда вам знать?) Умеет состроить из себя умника, храбреца и красавца. Но только - по сравнению. Это сравнение с лохами у него везде и всегда, он красуется как среди баб один прораб. И он никого нелюбит.
- Кроме себя. Лучше быть честным мурашом, чем наглым и подлым муравьедом.

ЭМИЛИ ДИКИНСОН (1830 - 1886. американка с одинокой судьбой; всегда надевала белое платье)

Сердце более легкое, чем мое,
Домой возвращалось,
И проходя под моим окном,
Что-то насвистывало.

Что-то простенькое совсем,
Так, мелодийку,
Но для измученных моих ушей
Как обезболивающее.

Словно птички залет весной
Внезапною радостью –
Рулада, пауза, чуть еще,
И дальше отправилась.

Как будто брызгами ручейка
Обдало среди дороги,
И сами бросились танцевать
Истерзанные ноги.

Наступит завтра ночь опять –
Навряд ли этой проще –
Свистун! Пройди мимо окна,
Мне нужно очень.

ФИЛИПП ДЕЛЕРМ

СИЯНИЕ ГЛАЗ

мы встречаемся раз в неделю в конце лестницы на выходе из метро. Его привозит мама, а потом идет на работу. Я всегда прихожу первым и вижу, как они показываются в самом низу. Иногда он, как большой, сам топает по ступенькам, но чаще мама несет его на руках и что-то шепчет ему на ухо. Он поднимает голову, видит меня – и вот тогда-то глаза его вспыхивают. Я ничем не выделяюсь в городской толпе и уже не в том возрасте, чтобы на мне останавливали взгляд прохожие. Тем упоительнее это чудо сияющих глаз. Разумеется, у нас с ним накопилось много общих радостей: мы с ним посмотрели столько спектаклей в кукольном театре и столько поставили их сами, дома! Обычно он смотрит на маленькую ширму, потом заходит за нее. Ему так хочется проникнуть в этот тайный мир. Я надеваю ему на одну руку старого доброго Гиньоля, на другую – кумушку мадам Мишу. Говорит он еще плохо, поэтому они у него просто танцуют. А под конец со всего размаха целуются. Мы с ним едим котлеты с картофельным пюре. Я не особенно люблю котлеты, но за компанию все вкусно, а уж сочное тертое яблоко на десерт – и вовсе объедение. Мы с ним ходим в сквер играть в песочнице, я докапываюсь до влажного песка, чтобы получился хороший куличик. А он и не смотрит, ему больше нравится ходить по краю песочницы, держась за заборчик. Бывает, он поплачет, когда надо сменить памперс или закапать в нос, но слезы быстро высыхают, и он, заливаясь смехом, катается по кровати. Мы с ним часами смотрим в зоопарке на пантер или сидим на барьере перед розовыми фламинго.
Конечно, все это заставляет сиять его глаза. Но это сияние – не только награда за какие-то заслуги, в нем нечто большее, гораздо большее! Дни летят за днями, ты исходил весь город, потерял лицо, растворился в уличной толчее, на все уже, кажется, махнул рукой, а тут как вспыхнут эти свежие глазенки совсем еще маленького, но совсем своего человечка, пронзят тебя насквозь и тут же давай опять глядеть на уходящие вверх ступеньки… Будто все утраченное время затаилось где-то на дне его лучистых глаз. И так каждый раз, на выходе из метро.

из "АЛЫП-МАНАШ" (алтайского богатырского сказания). - IX серия

х х
х
Ак-Кобен богатырь,
К стойбищу Байбарака приблизившись,
В седле закачался,
Громко плакать начал.
Не доезжая до коновязи,
С коня соскочил,
Еще громче
Притворно зарыдал.
Старый Байбарак богатырь,
Жена его, Эрмен-Чечен,
Дочь его, Эрке-Коо,
Сноха его, Кюмюжек-Ару
Навстречу приехавшему
Выбежали.
— Милый наш Ак-Кобен,
Что случилось?
Где чистошерстный
Бело-серый конь?
Почему Алып-Манаша богатыря
Рядом с тобой
Мы не видим?
Зачем ты горько плачешь? —
Перебивая друг друга,
Тревожно спросили.
Ак-Кобен, немного подумав,
Рассказ свой повел:
— На гриву свою упав,
Чистошерстный бело-серый конь
В бою погиб.
На рукава шубы свалившись,
Алып-Манаш богатырь
На месте битвы истлел.
Если словам моим не верите —
На кости его
Можете поглядеть:
Вот они
У седла приторочены.
Родители Алып-Манаша,
Сестра Эрке-Коо,
Супруга Кюмюжек-Ару красавица
Сильно заплакали.
Слезы их
Ручьями потекли.
Старый Байбарак богатырь,
Руки кверху подняв,
На небо поглядел,
Печально петь начал:
«Сын! От крови моей появившийся,
Плохою смертью ты умер.
Я на руки бережно тебя брал.
Я ласково тебя целовал.
Отца своего, милый сын,
Никогда больше ты не увидишь.
Если бы ты меня послушал —
Такою бы смертью не умер.
Родителей в печали оставляя,
Не заставил бы их слезы лить.
Тебя я больше не увижу,
Но в сердце у меня ты жить будешь
Слов твоих я больше не услышу,
Но облик твой никогда не забуду».

Печальный голос Байбарака услышав,
Эрмен-Чечен, мать богатыря,
Косы свои погладила;
На колени став,
Тихонько запела:

«Девять месяцев мучаясь,
В своей утробе я тебя носила.
Ты появленьем своим на свет
Сердце мое согрел.
Отца, матери не послушав,
Зачем ты в путь поехал?
Сыр, из грудного молока сделанный,
Почему ты не съел?
Из золотого ташаура
Почему араку не выпил?
Если долго придется нам жить,
Кому ласковое слово мы скажем?
Если скоро нам умереть придется.
Кто бережно нас похоронит?
Полных сил не достигнув,
В чужую землю ты уехал.
Материнское горе умножая,
Кости свои мне послал.
Последний раз, видно, я пою,
Скоро смерть за мною придет.
Если бы и вернуться тебе пришлось,
То меня ты больше не увидишь.
Милый сын! Навеки прощай!
Если будешь на земле жить,
Мать свою никогда не забывай».

Так сына оплакивая,
Мать на землю
Вниз лицом упала.
Сестра Алып-Манаша, Эрке-Коо
К матери подбежала,
С земли ее подняла,
Горько заплакав,
Песню свою запела:

«У одной матери в утробе
С тобою мы зародились.
В качалке из молодого дерева
Вместе с тобой мы качались.
Разве можно, чтоб широкую,
Подобную долине, ладонь твою
Не могла я больше пожать!
Разве можно, чтоб тебя ласкового
Не могла я больше увидеть!
В детстве, когда я уставала,
По светлой поляне бегая, —
Ты меня на руки брал,
На руках ты меня носил.
Когда я сильно печалилась,
Ты, как свет луны, меня радовал.
А сейчас, брат мой, я вижу
Кости твои, к седлу притороченные.
Всему, что Ак-Кобен сказал,
Я сердцем поверила.
Навеки, мой брат, прощай!
Пусть кости твои не тлеют!
Обе руки тебе подаю,
Обеими руками прощаюсь.
Будто передо мной ты стоишь.
Последний раз я с тобой говорю.
У супруги твоей Кюмюжек-Ару
Слезы никогда не высохнут,
Я, сестра твоя Эрке-Коо,
Никогда тебя не забуду».

Эту песню услышав,
Кюмюжек-Ару красавица,
Правую ногу подогнув,
На траву села;
Правую косу погладив,
Голосом,
Что нежнее комыса звенит,
Петь стала:

«От разных родителей мы появились,
Но крепко друг друга любили.
В разных долинах мы рождены,
Но никогда друг друга не обижали.
А теперь, видно, тело твое
Черные вороны поклевали.
Богатырские кости твои
Кроты и мыши давно грызут.
Пусть глаза твои погасли —
Имя твое осталось со мной.
Пусть ты не дышишь —
Сердце твое осталось со мной.
Пусть руки твои неподвижны —
Я своей рукой их пожму.
Пусть сухи губы твои —
Я крепко тебя поцелую.
Очаг мой горящий
Тебя согреет.
Сердце мое живое
Тебя приласкает.
Глазами, подобными огню,
На меня ты больше не взглянешь.
Дороже золота, слов твоих
Больше я никогда не услышу.
Солнце мое, Алып-Манаш,
Навеки прощай!
Друг мой, Алып-Манаш,
Навеки прощай!»

Так, обливаясь слезами,
Родные богатыря пели.
Днями и ночами горюя,
Они думали:
«Алып-Манаш богатырь
Никогда больше
К нам не вернется».
Ак-Кобен богатырь,
На игренем коне ездящий,
На свое стойбище заторопился.
Протягивая широкую ладонь,
С родными Алып-Манаша
Он попрощался.
Старый Байбарак богатырь
На прощанье ему сказал:
— Когда пропадает жеребец —
Остается у него жеребенок.
Когда умирает богатырь —
У него жена остается.36
Кюмюжек-Ару молодую
Одинокой, богатырь, не оставь.
Если она тебе нравится —
Жизнь свою
С ее жизнью соедини.
Эти слова солнечным лучом
В сердце Ак-Кобена проникли.
Лицо его от радости
Пламенем запылало.
«Тайное мое желание
Старик угадал.
Кюмюжек-Ару красавица
Моей теперь будет», —
Так размышляя,
Ак-Кобен куражиться начал:
— Срок мне дайте — подумаю...
На игренего коня он сел;
Направляясь к своему стойбищу,
Как стрела исчез.
Где стоял — следы остались,
Куда поехал — следа не видно.
х х
х

БРОШЕННОЕ СУДНО (Индийский океан, вторая пол.XIX в.). - I серия до полуночи

— все дело в материале, — промолвил старый судовой врач, — в материале и условиях… а может быть, — добавил он неторопливо, — существует и третий фактор… да, третий; но тут, тут… — оборвав незаконченное предложение, он принялся набивать трубку.
— Продолжайте, доктор, — заговорили мы, поощряя его к продолжению и рассчитывая на интересный рассказ. Мы сидели в курительной комнате «Сенд-а-леи», бежавшей по волнам Северной Атлантики, и доктор пользовался в нашем обществе репутацией чудака. Набив полностью свою трубку, он раскурил ее, а потом, устроившись поудобнее, приступил к более полному изложению своих мыслей.
— Материалом, — проговорил он с глубокой убежденностью, — неизбежно становится среда выражения жизненной силы — точка ее опоры, по сути дела; при отсутствии таковой она делается неспособной проявить себя, или, точнее, выразить себя в любой форме или облике, понятном или очевидном для нас. Доля материала в создании того, что мы именуем жизнью, в предоставлении жизненной силе возможности проявить себя, настолько велика, что, согласно моим убеждениям, при наличии надлежащих условий она могла бы проявить себя и в столь безнадежной среде, как простое пиленое полено; ибо, джентльмены, скажу вам, что жизненная сила сразу свирепа и неразборчива как огонь-разрушитель; в то время как некоторые начинают сейчас называть саму сущность жизни просто буйной. Здесь усматривается некий кажущийся парадокс, — заключил он, покачав старой седой головой.
— Да, доктор, — согласился я. — Короче говоря, вы утверждаете, что жизнь — это предмет, состояние, факт или элемент, зовите его как угодно, нуждающийся в материале, чтобы проявить себя, и при наличии такового материала вместе с соответствующими условиями возникает жизнь. Иными словами, жизнь представляет собой продукт развития, проявленный через материю и порожденный условиями… так?
— В той мере, насколько мы понимаем мир, — проговорил старый доктор. — Хотя, имейте ввиду, что может существовать и третий фактор. Однако в сердце своем я предполагаю, что все дело в химии… условиях и подходящей среде; однако при определенных условиях тварь может сделаться настолько могущественной, что сумеет захватить тот объект, в котором проявляет себя. Такая сила генерируется условиями; но, тем не менее, это не подводит нас даже на йоту к ее объяснению, как это оказывается в случае электричества или огня. Все три эти силы принадлежат к числу внешних… чудовищ внешнего пространства. Ничто из того, что мы способны сделать, не создаст ни одной из них; в нашей власти лежит лишь возможность создать условия, заставить их проявиться перед нашими физическими чувствами. Я выразился понятно?
— Да, доктор, в известной степени, — проговорил я. — Однако не стану соглашаться с вами, хотя, кажется, понимаю вас. Электричество и огонь принадлежат к числу сил, которые я назвал бы естественными, однако жизнь иногда абстрактна и представляет собой нечто вроде пронизывающего все вокруг бодрствования. Нет, я не умею этого объяснить! Да и кто сможет? Но она носит духовный характер и не является предметом, порожденным условиями — подобно огню, как вы сказали, или электричеству. Ваша мысль просто ужасна. Жизнь — это разновидность духовной тайны…
— Полегче, мой мальчик! — старый доктор негромко усмехнулся. — Или я попрошу вас продемонстрировать мне духовную тайну жизни моллюска или какого-нибудь там краба.
Он улыбнулся мне с неисправимым упрямством.
— Во всяком случае, как все вы уже, наверное, догадались, я бы хотел поведать вам одну историю, подтверждающую мой тезис о том, что в жизни содержится не больше чуда, чем в огне или в электричестве. Но, пожалуйста, запомните, джентльмены, что, невзирая на то, что мы сумели дать имена двум этим силам и научились использовать их, они остаются столь же глубоко таинственными, какими были и прежде. В любом случае то, что я хочу вам рассказать, не может объяснить тайну жизни, поскольку представляет собой всего один из колышков, на которые я вешаю собственную убежденность в том, что жизнь представляет собой силу, как я уже говорил, проявляющуюся через условия, то есть в виде какой-то природной химии, и способную использовать для своей цели и необходимости самую невероятную и немыслимую материю; ибо без материи она не способна обрести существование… не способна проявить себя…
— Не соглашусь с вами, доктор, — перебил я его. — Ваша теория способна уничтожить всю веру в жизнь после смерти. Она…
— Тихо, сынок, — проговорил старик с полной понимания и легкой улыбкой. — Сперва внемли тому, что я намереваюсь рассказать; и, потом, какие возражения ты имеешь против материальной жизни после смерти? И если ты возражаешь против материального обрамления, я хочу напомнить, что говорю о той жизни, какой мы понимаем ее в этом мире. А теперь побудь хорошим мальчиком, иначе я никогда не приступлю к рассказу. Итак, это случилось, когда я был еще совсем молодым, то есть достаточно давно, джентльмены. Я успешно сдал экзамены, но настолько переутомился, что меня решили отправить в морское путешествие. Мне весьма повезло, и в итоге я получил должность судового врача на пассажирском клипере, отправляющемся в Китай.
Корабль носил название «Бхеоспса», и вскоре после того как я перенес все свои пожитки на борт, клипер отчалил и мы спустились по Темзе, а на следующий день уже шли по каналу.
Капитан Ганнигтон был вполне порядочным человеком, хотя и довольно неграмотным. Первый его помощник, мистер Берлиз, человек незаметный, строгий и сдержанный, оказался большим книгочеем. Второй помощник, мистер Селверн, по праву рождения и воспитания был наиболее благовоспитанным из них троих, однако ему не хватало выносливости и непоколебимой уверенности остальных двоих. При той чувствительности, умственной и эмоциональной, которая была ему отпущена, он был наиболее настороженным из этой тройки.
По пути в Китай мы зашли на Мадагаскар, где высадили нескольких пассажиров, а потом поплыли прямо на восток, намереваясь выйти к северо-западному мысу; но примерно на сотом градусе восточной долготы нас встретила жуткая непогода, унесшая наши паруса и расщепившая утлегарь вместе с фок-мачтой.
Шторм утащил нас на несколько сотен миль к северу и когда наконец выпустил наш корабль из своих объятий, мы оказались в весьма скверном положении. Набор расшатался, корабль принял на три фута воды через швы в обшивке; кроме утлегаря и фок-мачты пострадал и верх грот-мачты, еще мы потеряли две лодки и клетку с тремя превосходными свиньями, которую смыло за борт едва ли не за полчаса до того, как стих ветер, что произошло очень быстро, хотя сильная волна сохранялась еще несколько часов.
Ветер оставил нас как раз перед темнотой, и наступившее утро принесло с собой великолепную погоду — спокойное и едва дышащее море, ослепительное солнце и полное безветрие. Оно принесло нам и соседа, ибо в двух милях к западу от нашего корабля обнаружилось другое судно, на которое мне указал мистер Селверн, второй помощник.
— Весьма странный пакетбот, скажу вам, доктор, — проговорил он, передавая мне свой бинокль.
Поглядев в бинокль на далекий корабль, я понял, что именно он имеет в виду; по крайней мере, мне так показалось.
— Да, мистер Селверн, — сказал я. — Довольно старый на вид.
Он усмехнулся в своей обыкновенной милой манере.
— Сразу видно, что вы не моряк, доктор. В этом корабле наберется уйма странностей. Корабль этот брошен… судя по всему, брошен давно, и с тех пор носится по волнам. Поглядите-ка на обводы — на кормовой подзор, бак и водорез. Судно это старо как мир, если можно так выразиться, и должно было давным-давно отправиться к Дэви Джонсу на дно морское. Посмотрите на наросты на бортах, на толщину стоячего такелажа; это сделала соль, как мне кажется, если вы заметили белый цвет. Корабль этот был небольшим барком; но разве вы не видите, на нем не осталось на своем месте ни одной реи. Они все повыпали из строп; прогнило все, удивительно только, почему остался стоять такелаж? Надо бы попросить старика, чтобы позволил нам взять шлюпку и обследовать этот корабль. Дело может оказаться стоящим.
Впрочем, на это как будто бы не было особенных шансов, поскольку все матросы были заняты устранением ущерба, нанесенного мачтам и такелажу, и дел по вполне понятным причинам им хватило на весь день. Часть этого времени я провел, проворачивая вместе с другими один из палубных кабестанов, ибо физические упражнения благотворно влияют на печень. Старый капитан Ганнингтон одобрил мою идею, и я убедил его присоединиться ко мне в поисках того же лекарства, что он и сделал; за работой мы с ним разговорились.
Разговор зашел о брошенном корабле, и он отметил, что нам повезло в том, что мы не наскочили на него впотьмах, поскольку судно находилось как раз со стороны подветренного борта, и во время шторма нас несло прямо на него. Он также считал, что корабль выглядит странно и кажется достаточно старым; однако в отношении последнего пункта познания его уступали познаниям второго помощника, ибо, как я уже говорил, он принадлежал к числу людей необразованных и не знал о море ничего из того, что выходило за пределы его практического опыта. Ему не хватало книжных знаний второго помощника о кораблях минувших дней, к которым явным образом принадлежало брошенное судно.
— Старая посудина, доктор, — вот и все, что смог он сказать мне по этому поводу.
Тем не менее, когда я упомянул, что было бы интересно подняться на борт этого судна и по возможности обыскать его, он кивнул головой, словно бы подобная идея уже успела посетить его голову и вступить в согласие с собственными намерениями капитана.
— Только после работы, доктор, — проговорил он. — А сейчас, понимаете ли, не могу выделить и единого человечка. Нужно привести корабль в порядок. Но потом мы возьмем мою гичку и сходим на второй собачьей вахте (- с 18.00. На флоте все точно по часам. – germiones_muzh.) . Волна улеглась, так что можно развлечься.
Вечером, после чая, капитан отдал приказ спустить гичку на воду. С нами намеревался отправиться второй помощник, и шкипер обещал ему присмотреть, чтобы в шлюпку поместили пару-тройку фонарей, поскольку вот-вот должно было стемнеть. И чуть погодя мы уже быстро резали ровную воду усилиями шестерых находившихся на веслах матросов.
А теперь, джентльмены, я намереваюсь со всей возможной точностью поведать большие и малые подробности этого дела, чтобы вы могли шаг за шагом проследить его развитие, и прошу вас уделить им самое пристальное внимание. Я сидел на корме вместе со вторым помощником и капитаном, правившим шлюпкой, и по мере того, как мы все ближе и ближе подходили к незнакомому судну, рассматривал корабль со все возраставшим интересом — как, впрочем, капитан Ганнингтон и второй помощник. Как вы уже знаете, брошенное судно находилось на запад от нас, и разлившееся по небосводу пламя заката окутывало его, делая нечетким и незаметным стоячий такелаж, прогнившие реи, скрывая их в своей алой славе.
Именно из-за заката, лишь приблизившись к кораблю на относительно небольшое расстояние, мы обнаружили, что он окружен слоем какой-то непонятной грязи, цвет которой скрывали лучи заката, хотя впоследствии она показалась нам бурой. Грязь эта разливалась вокруг судна неправильным и неровным пятном поперечником в несколько сотен ярдов, тянувшим свою оконечность к востоку, к правому борту шлюпки уже примерно в дюжине фатомов от нас.
— Странное вещество, — произнес капитан Ганнингтон, склоняясь в сторону пятна. — Как будто, какой-то груз сгнил… сгнил и просочился наружу сквозь швы.
— Посмотрите на корму и нос корабля, — воскликнул второй помощник. — Только посмотрите на эти наросты!
Там, куда он указывал, корму и нос покрывали наросты странно выглядевших морских водорослей. С оставшегося от утлегаря пенька свисали бороды слизи и морских растений, спускавшиеся в пятно, удерживавшее корабль в себе. Судно было обращено к нам правым бортом — мертвым, грязно-белого цвета, покрытым полосами и неровными пятнами более густой окраски.
— Смотрите, над ним поднимается пар или какая-то дымка, — вновь заговорил второй помощник. — Видно, если посмотреть против света. Она как бы пульсирует. Смотрите!
Тут и я заметил слабое облачко или дымку, то ли висевшую над старым судном, то ли поднимавшуюся над ним. Капитан Ганнингтон также обратил на нее внимание.
— Самопроизвольное горение! — воскликнул он. — Придется быть повнимательнее, когда станем открывать люки… если только на борту не застрял какой-то бедолага. Но это едва ли.
Мы находились теперь в паре сотен ярдов от брошенного корабля, внутри бурого пятна. Разглядывая, как плавучая грязь стекает с весел, я услышал, как один из матросов буркнул себе под нос:
— Чертова патока!
И в самом деле, вещество это по виду действительно напоминало патоку. Лодка приближалась все ближе и ближе к борту старого корабля, и слой грязи становился при этом все толще и толще, заметно замедляя нас.
— Ребята, навались! Мышцой действуйте, мышцой! — пропел капитан Ганнингтон.
После этого нас окружило молчание; слышно было только дыхание матросов и негромкое, все время повторявшееся чавканье, производившееся веслами шлюпки, то и дело уходившими в бурую жижу, проталкивая вперед лодку. Мы продвинулись еще ближе, и я ощутил в вечернем воздухе некий особенный запах, явно производившийся взбаламученной веслами грязью; я не мог отыскать ему подходящего имени, однако не испытывал сомнения в том, что некая нотка в нем была смутно знакома мне.
Мы оказались уже совсем рядом с одряхлевшим судном, и наконец освещенный меркнувшим светом заката борт его поднялся над нашими головами. После этого капитан приказал всем сушить весла, а одному из матросов стать на носу шлюпки с багром, что и было исполнено.
— Эй, на борту! Эй! Эй, на борту! Эй! — несколько раз прокричал капитан Ганнингтон, но так и не получил ответа, только негромкие отголоски его зова гуляли над морем всякий раз, когда он выкрикивал эти слова.
— Эй! Эй! Эй, там, на борту! — выкрикнул он еще раз, и опять его голосу ответило лишь усталое молчание старого корпуса. И тут, еще под звуки его голоса, я полными ожидания глазами посмотрел наверх, и странное нехорошее, граничащее с нервозностью предчувствие овладело мной. Оно тут же оставило меня, однако я до сих пор помню, что вдруг ощутил, как темнеет вокруг. Ночь в тропиках приходит быстро, хотя и не настолько внезапно, как это считают многие сочинители; однако дело было не в том, что сумерки как-то резко сгустились, а скорее в том, что нервы мои вдруг обрели некую сверхчувствительность. Я особенно подчеркиваю собственное состояние, потому что обыкновенно не принадлежу к числу нервных людей, и мое внезапное волнение оказывается существенным в свете происшедшего далее.
— На борту нет никого! — проговорил капитан Ганнингтон. — Навались ребята!
Дело в том, что экипаж шлюпки инстинктивно опустил весла, пока капитан пытался добиться ответа с борта старого судна. Матросы налегли на весла, и тут второй помощник с волнением в голосе воскликнул:
— Эй, смотрите-ка, вот наша клетка со свиньями! Видите — на ее торце написано «Бхеоспса». Она приплыла сюда и застряла в грязи. Удивительное совпадение!
Действительно, как он сказал, это была наша клетка, смытая в бурю за борт волнами; и то, что мы наткнулись на нее в этом месте, действительно было обстоятельством чрезвычайным.
— Отбуксируем ее к себе, когда поплывем обратно, — сказал капитан и крикнул, чтобы матросы приналегли на весла, так как вблизи старого корабля слой грязи оказался особенно толстым, и буквально едва позволял продвигаться вперед. Помню, что меня удивило, пусть и неосознанно, что клетка с тремя мертвыми свиньями преспокойно приплыла к самому кораблю, в то время как мы едва пробивались сквозь слой грязи. Однако мысль эта не успела задержаться в моей голове, так как уже в следующие несколько минут произошло много событий.
Наконец матросы сумели развернуть лодку бортом к корпусу корабля, поставив ее в какой-то паре футов от ветхой посудины, и матрос на носу зацепил борт багром.
— Зацепился, баковый? — спросил капитан Ганнингтон.
— Да, сэр! — ответил тот; и над головой его послышался странный треск.
— Что такое? — спросил капитан.
— Оторвался, сэр. Начисто оторвался! — воскликнул матрос, и в голосе его прозвучали нотки истинного потрясения.
— Значит, цепляйся снова! — раздраженно бросил капитан Ганнингтон. — Или ты решил, что этот пакетбот построили только вчера! Цепляй за главную цепь…
Матрос протянул багор, скажем, так осторожно, что в сгущающихся сумерках мне показалось, что он вовсе никак не налегал на крюк, хотя, конечно, в этом не было нужды: лодка просто не могла далеко отплыть от корабля в окружавшей его вязкой жиже. Помню, что я думал об этом, когда глядел на выпуклый борт старого судна. И тут я услышал голос капитана Ганнингтона:
— Великий Боже, насколько же стара эта посудина! И что за цвет, доктор! Краски и вовсе не осталось, правда? Эй, кто-нибудь, дайте весло.
Ему передали весло, и он прислонил его к старинному выпуклому борту; после этого капитан крикнул второму помощнику, чтобы зажгли пару фонарей и приготовились подать их наверх, ибо на море уже легла тьма.
Второй помощник зажег два фонаря и приказал одному из матросов зажечь третий и держать его наготове в шлюпке; а потом, держа по фонарю в каждой руке, подошел к капитану Ганнингтону остававшемуся у прислоненного к борту весла.
— А теперь, парень, — обратился капитан к матросу, задававшему ритм гребли, — лезь наверх, а мы передадим тебе фонари.
Матрос с готовностью повиновался, схватился за весло и навалился на него всем весом; и в этот миг словно что-то шевельнулось.
— Смотрите! — воскликнул второй помощник и показал, посветив фонарем. — Весло вдавливается!
Это было действительно так: весло оставило на выпуклом, несколько слизистом борту старинного судна заметную вмятину.
— Сплошная гниль, понятно, — заявил капитан Ганнингтон, пригибаясь к борту, чтобы посмотреть, а потом бросил матросу. — Ступай наверх, парень, и будь проворен! Не стой, раскрыв рот!
После этих слов матрос, помедливший было, ощутив, что весло вдавливается под его весом в борт, полез наверх, в считанные секунды оказался на борту корабля и наклонился через борт, чтобы взять фонари. Их передали наверх, и капитан крикнул, чтобы матрос придержал весло. Затем наверх полез сам капитан, крикнув, чтобы я следовал за ним, а за мной второй помощник.
Когда лицо капитана оказалось над краем борта, он удивленно воскликнул:
— Плесень, ей-богу! Плесень… здесь ее тонны. Великий Боже!
Услышав такие слова, я поторопился залезть наверх и через пару мгновений увидел то же самое что и он — повсюду, куда падал свет двух фонарей, виден был только толстый слой грязно-белой гнили. Перевалившись через фальшборт, я ступил на покрытую тленом палубу корабля, второй помощник последовал за мной.
Досок под гнилью могло уже не оставаться: во всяком случае, наши ноги уже не ощущали их. Слой тлена оказался упругим и жестким. Он покрывал все палубное оборудование старого корабля, так что форма каждого предмета и приспособления нередко лишь угадывалась под ним.
Капитан Ганнингтон отобрал фонарь у матроса, а второй помощник протянул руку за вторым. Они подняли лампы повыше, и мы принялись оглядываться по сторонам. Зрелище было прелюбопытное, и в то же время предельно отвратительное. Я просто не могу придумать другого слова, джентльмены, которое бы более точно описывало то чувство, которое я испытывал в этот момент.
— Великий Боже! — несколько раз повторил капитан Ганнингтон. — Великий Боже!
Однако второй помощник и матрос молчали, что касается меня самого, то я просто глядел, начиная, однако, принюхиваться к воздуху, ибо в нем угадывалась слабая примесь чего-то наполовину знакомого, непонятным образом повергнувшего меня в состояние полуосознанного испуга.
Я поворачивался туда и сюда и вглядывался во тьму. Повсюду тлен лежал столь толстым слоем, что полностью скрывал все, что было под ним, превращая палубные принадлежности в непонятные груды грязно-белой гнили, покрытой тусклыми фиолетовыми прожилками и пятнами.
В слое этом была заметна некая странность, к которой мое внимание привлек капитан Ганнингтон: ноги наши не проламывали поверхность гнили, как следовало бы ожидать, а просто проминали ее.
— Никогда не видел ничего подобного! Никогда! — проговорил капитан, посветив себе под ноги фонарем и пригнувшись, чтобы повнимательнее рассмотреть тлен. Он притопнул ногой, и плесень глухо скрипнула под каблуком. Он вновь торопливо пригнулся, поднеся фонарь поближе к палубе. — Ей-богу, на взгляд, чистая кожа!
Мы со вторым помощником и матросом тоже пригнулись и принялись разглядывать поверхность палубы. Второй помощник потыкал в нее указательным пальцем, я, как помню, несколько раз постучал по ней кулаком, прислушиваясь к глухому отзвуку и отмечая плотную структуру слоя.
— Или тесто! — заметил второй помощник. — Похоже, во всяком случае! Фу!
Резким движением распрямившись, он проговорил:
— По-моему, воняет…
Едва он проговорил эти слова, я вдруг понял, что показалось мне знакомым в том запахе, который окружал нас — в нем угадывалось нечто животное, нечто похожее на вонь, производимую стайкой мышей. Тут я начал осматриваться по сторонам уже с подлинной тревогой. На борту могли оказаться голодные крысы… причем в неисчислимом количестве. И если они уже умирали от голода, то положение наше сделалось бы весьма опасным; однако, как вы понимаете, я не собирался предлагать эту идею в качестве повода для беспокойства — по причине известной надуманности ее.
Тем временем капитан Ганнингтон вместе со вторым помощником повернул на корму, оба они держали фонари высоко, стараясь хорошенько освещать судно. Я торопливо повернулся и последовал за ними, причем матрос в явном смятении следовал за моей спиной. На ходу я ощутил в воздухе сырость и вспомнил легкую дымку или туман, висевший над корпусом и заставивший капитана Ганнингтона предположить самовозгорание.
Мы шли вперед, в ноздри нам ударял этот едва различимый животный запах, и мне вдруг захотелось оказаться как можно дальше от старого судна. Через несколько шагов капитан остановился и указал на два ряда продолговатых выступов по каждую сторону верхней палубы.
— Пушки, — проговорил он. — Должно быть, в прежние времена этот корабль был приватиром, (- пират нападавший на суда вражеской страны. – germiones_muzh.) если не хуже! Надо бы глянуть вниз, доктор; гляди, найдется что-нибудь стоящее. Этот кораблик будет постарше, чем я думал. Мистер Селверн считает, что ему будет сотни две лет… впрочем, не знаю.
Мы продолжили свой путь к корме, и, помню, я вдруг обнаружил, что стараюсь ступать так легко и осторожно, насколько это вообще было возможно, словно я подсознательно боялся даже ступать на гнилые, укрытые слоем тлена доски. Думаю, что и все остальные ощущали нечто подобное, если судить по походке. Иногда мягкая субстанция под ногами облепляла каблуки, отпуская их с легким чавканьем.
Капитан несколько опередил второго помощника, и я понял, что воображением его овладела перспектива обнаружить внутри корабля что-нибудь стоящее. Второй помощник, похоже, уже чувствовал примерно то же самое — во всяком случае, так мне казалось тогда. Думаю, что если бы не непреклонная отвага капитана Ганнингтона, мы, остальные, немедленно покинули бы это судно, ибо всеми владело настолько нездоровое чувство, что отваги в нас почти не оставалось, и как вы скоро узнаете, чувство это было вполне оправданным.
Как только капитан оказался возле нескольких обросших тленом ступеней, спускавшихся на короткий полуют, я вдруг ощутил, что сырость в воздухе сделалась более очевидной. Теперь она воспринималась как некое подобие редкого, влажного тумана, странным образом то наступавшего, то отползавшего, при этом чуть скрывая очертания палубы. Невесть откуда донесшееся дуновение ударило мне в лицо, окатив странным, болезненным и тяжелым запахом, странным образом полным затаившейся и непонятной опасности.
Преодолев следом за капитаном Ганнингтоном три покрытые гнилью ступени, мы неторопливо шли по кормовой палубе. Капитан Ганнингтон остановился возле бизани и поднес к ней поближе фонарь.
— Скажу тебе, мистер, — обратился он ко второму помощнику, — что она просто обросла тленом. Фута на четыре выходит, ей-ей!
Он посветил фонарем на нижнюю часть мачты.
— Великий Боже! Поглядите-ка, сколько здесь морских блох!
Шагнув вперед, я увидел, что морские блохи густым слоем покрывают основание мачты; некоторые среди них были огромными, величиной никак не менее крупного жука, но все казались прозрачными и бесцветными, как вода, если не считать серых пятнышек.
— Никогда не видел, чтобы они водились, кроме как на живой треске, — молвил капитан Ганнингтон чрезвычайно озадаченным голосом. — Честное слово! Но громадины-то какие!
Он сделал несколько шагов вперед, но почти сразу остановился и опустил свой фонарь к покрытой тленом палубе.
— Господи боже мой, доктор, — воззвал он ко мне негромким голосом, — вы когда-нибудь видели что-нибудь подобное? Эта блоха будет с целый фут длиной!
Заглянув через плечо капитана, я увидел то, о чем он говорит: бесцветное, светлотелое создание примерно в фут длиной и высотой дюймов так восемь, с изогнутой и чрезвычайно узкой спиной. И пока мы всей группой рассматривали ее, тварь чуть вздрогнула всем телом и была такова.
— Прыгнула! — удивился капитан. — Ну, другой такой морской блохи я и в жизни не видел. Футов на двадцать отскочила, не иначе. — Он разогнулся и почесал в затылке, посвечивая фонарем в другой руке во все стороны и оглядываясь. — Только что они делают на борту, а? Ихнее место на жирной треске и на всякой ее родне. Ей-богу, доктор, ничего не понимаю.
Он направил луч фонаря на объемистую груду тлена, занимавшую заднюю часть низкой палубы на баке, за которой поднимался второй и более высокий полубак, доходивший до самого гакаборта. Груда оказалась довольно внушительной — высотой более чем в ярд и поперечником в несколько футов. Капитан Ганнингтон подошел к ней.
— Надо думать, крышка люка, — заметил он, хорошенько пнув ее ногой.
Единственным результатом стала глубокая вмятина в белой поверхности корки тлена, словно удар был нанесен по поверхности субстанции, подобной тесту.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы дело ограничилось этим единственным результатом, случилось и нечто другое: из впадины, учиненной ногой капитана, хлынул поток багрянистой жидкости, сопровождавшейся особенным запахом, знакомым и незнакомым одновременно. Некоторый кусок подобной тлену субстанции прилип к носку ботинка капитана, и из него также начала сочиться жидкость такого же цвета.
— Это еще что? — проговорил с удивлением капитан Ганнингтон и снова занес ногу, чтобы нанести еще один удар по груде тлена. Однако восклицание второго помощника остановило его.
— Не делайте этого, сэр!
Я обернулся к Селверну, и в свете фонаря капитана Ганнингтона увидел на лице его гримасу, выражавшую смесь удивления и испуга, словно бы нечто только что вселило в него ужас, и язык выдал внезапную тревогу без всякого намерения заговорить с его стороны. Капитан также обернулся и посмотрел на него.
— С чего бы это, мистер? — спросил он несколько озадаченным тоном, в котором, впрочем, сквозила легкая нотка досады. — Надо сдвинуть это дерьмо, если мы рассчитываем попасть внутрь.
Я посмотрел на второго помощника, и мне показалось, что он, как ни странно, внимает не столько словам капитана, сколько какому-то другому звуку. И вдруг он проговорил странно напрягшимся голосом:
— Слушайте все!
Тем не менее, мы ничего не слышали, кроме слабого ропота голосов переговаривавшихся в шлюпке у борта корабля матросов.
— Ничего не слышу, — проговорил капитан Ганнингтон после короткой паузы. — А вы, доктор?
— И я тоже, — отозвался я.
— И что же, по вашему мнению, вы услышали? — спросил капитан, снова поворачиваясь ко второму помощнику.
Однако тот тряхнул головой почти с раздражением, словно бы вопрос капитана помешал ему вслушиваться. Посмотрев на него какое-то мгновение, капитан Ганнингтон поднял фонарь повыше и принялся оглядываться по сторонам — уже не без тревоги. Помню, я и сам ощутил странную напряженность.
Однако свет фонаря со всех сторон выхватывал из темноты лишь серую поверхность грязно-белого тлена.
— Мистер Селверн, — проговорил капитан, наконец поглядев на второго помощника. — Не надо ничего придумывать. Возьмите себя в руки. Вы же ничего толком не слышали, так?
— Нет, я кое-что слышал, сэр, — возразил второй помощник. — Мне показалось…
Он резко смолк и принялся прислушиваться почти с болезненным вниманием.
— На что был похож этот звук? — спросил я.
— Да все в порядке, — проговорил капитан Ганнингтон, негромко усмехнувшись. — Можете дать ему успокоительного, когда вернемся назад. А пока я намереваюсь сдвинуть эту кучу.
Отступив на шаг, он еще раз пнул уродливую груду, которая, по его мнению, скрывала трап. Пинок привел к неожиданному результату, куча затряслась, напоминая собой какое-то мерзкое желе.
Капитан торопливо извлек из нее ногу и отступил назад, чтобы, высоко подняв лампу, повнимательнее рассмотреть ее.
— Вот те и на, — проговорил он, на сей раз не скрывая изумления, — проклятая дрянь стала мягкой!..

УИЛЬЯМ ХОУП ХОДЖСОН (1877 - 1918. сын священника, моряк, писатель. убит на ПМВ)