September 5th, 2021

(no subject)

это элементарно, Ватсон. Но досихпор неусвоено.
Никакой коллектив (будь то государство, народ, корпорация или политпартия) недолжен и НЕ МОЖЕТ быть ни умным, ни сильным, ни честным, ни здоровым за отдельновзятого тебя. - Иллюзии либералов на эту тему сегодня ничуть не лучше жестоких заблуждений коммунистов вчера. И то и другое версии неизбежной для европской цывилизацыи глобальной специализации личности в обществе. Лишающей человека возможности стать когдалибо личностью универсальной.

боеспособность: Иоанн Грозный - и "Ксанка" Курдюкова

и продолжаем учиться бою.
Личная боеспособность - это не боевая грамота. Это результат её.
Вот царь Иван наш IV Грозный. Грозный он - а насколько боец? Кличут его одни трусом-маньяком, другие - воеводой земли русской... Что умел царь Иван? Жук Климов справедливо квалифицирует его главой русьской военной аристократии. Иван, бесспорно, был грамотный в военном деле. Крупный мущина, дородный, с хорошей мускулатурой. Спортивный (это подтверждает исследование царских мощей академиком ака Герасимовым). Опытный наездник, конечно. Охотник - умел сокола запустить с седла. И стрелу. Толково засадить ножА. - Кста, опричники его, да и он сам, верно, предпочитали не боевой кинжал турецкий, а охотничий подсайдашный ножыще для закалывания крупной дичи ("нож в локоть" длиной это именно подсайдашный). Они охотились на людей, как на дичь... Орудовал царь Иван и секирой: сёк в куски осужденных им. Должонбыл знать толк в огненном бое: развивал артиллерию, ежегод в декабре проводил ученья пушкарей. Ну, и из пистоля, с мушкету, ясное дело, мог... - Вобщем, обученный. Но воин ли в главном смысле?
В походы Иван ходил. Однако навряд был воеводой: посылал только вперед других, опытных да храбрых. Водят ведь те, кто может быть впереди. Сам имел дело не с вольным ворогом - а с узниками. Убивал тех, кто не противился уж. Личная боеспособность испытывается готовностью к открытому бою, опасному. Неравному - против многих... Ничего такого об Иване мы незнаем; вояка князь Курбский говорит: мы за тя кровь свою лили (а царь в ответ: а я из-за вас слёзы. Крокодиловы? Так или иначе, он признаёт здесь что воинских заслуг за ним самим нет). Боле того, анализ жызни и писанных им текстов показывает, что недержал Иоанн себя вруках, был психически неустойчив, выходил из равновесья нараз. - Значит, не боец.
А теперь возьмем, кпримеру, 14-летнюю Валю Курдюкову, сыгравшую Ксанку Щусь в "Неуловимых мстителях". Помощник режиссера отыскал мальчуковую но симпатичную спортсменку в секции "Крылья Cоветов": Валя была гимнасткой. Спросили, умеет ли она драться? Девчонка сдержанно сказала: "Могу". Ответ бойца! Никаких "всех убю, одна останусь". На Мосфильме ее и испытали: оставили в мужской одеже одну, позвали пацана и велели вышибить соискательницу из студии. Парнишка думал, что имеет дело с мальчиком... И Валя "сделала" его по-мужски, что совсем непросто даж для нынешних боксерш и борцух. Вот это - да.
Я понимаю смысл единоборств как науку терпеть боль, преодолевать страх смерти и защитить слабого от злодея.

Ваньша в клубе; Ксюха владелица? - Струсил, подлёныш? всё твоё счастье, Лушка (Сибирь, начало XX в.)

шестью три — восемнадцать… Шестью три — восемнадцать, шестью три — восемнадцать, — звучало уверенно, бодро. Но стоило закрыть тетрадь и голос делался робким. — Шестью три… шестью три… Да сколь же будет? — Ванюшка загибал пальцы, крутил пуговицы, чиркал на бумаге, получалось то пятнадцать, то девятнадцать. А время бежало, сумерки сгущались, приходилось вновь раскрывать тетрадь и твердить:
— Шестью три — восемнадцать, шестью три… — Ванюшка щурился, упорно смотрел в угол на выцветшие обои в голубых васильках. Лезли в глаза ржавые разводы от сырости, висевший лоскут. — Трижды шесть… Трижды шесть… С обеда бьюсь и хоть сдохни. Вот проклятущие. Трижды пять разом, без мала за два часа выучил. Трижды пять… трижды пять… — Ванюшка чуть не плакал. — Неужто и трижды пять позабыл? Трижды пять…
Швырнул тетрадь на пол и подпер лоб ладонями. Глаза мутные, как вечерний сумрак за замерзшим окном.
— Да што я за разнесчастный такой. Да кому это надо — трижды, растрижды, распятерижды. — Он закачался на стуле из стороны в сторону. — Скорей бы Сысой приходил.
Сысой появился как-то вечером, когда Ванюшка сидел за тем же столом, обвязав голову мокрым полотенцем. На нем был голубой в искру пиджак, зелёные брюки дудочкой, на ослепительно белой манишке чёрной бабочкой галстук. Прищурился весело.
— Здравствуй, Ванюшка! Как поживаешь в нашем доме?
— Здорово-те, — Ванюшка поправил на голове мокрое полотенце, поморщился, показал на смятую постель — Все больше на ней.
— Врёшь, шельмец! Успел обмирщиться, — Сысой, присев на кровать, погрозил пальцем — Я вчера приехал под вечер, а мне папаня про тебя: «Если заявится в полночь, так ещё хорошо». Смотри, Ксюхе скажу, надерет уши. Она тебе поклон посылает.
— Помнит меня.
Ванюшка улыбнулся, но опять сморщился. Схватился за голову.
— Болит? Опохмелиться надобно! — участливо сказал Сысой.
— Ох, до чего бы надобно. Да куда тут похмелишься, — зло пнул лежащий на полу задачник. — Тятя сказал: будешь жить у Пантелеймона Назарыча, харчиться с Пантелеймоном Назарычем, ежели што надо — к Пантелеймону Назарычу. А ваш папенька как отрезал — рупь в день. Грит, Устин Силантич настрого наказал: больше рубля ни копейки. Да и то ежели урок выучу. Сам-то батя, слышь, выпивать зачал?
— Бывает… Дня по три на прииск и носа не кажет. Гуляет, аж стены трещат. Да хмель молодцу не в укор.
— Смотри ты! А я вчера зашел в пивную, ко мне парни подсели, «угости, мильенщик». Угостишь, когда в кармане рупь пятаками…
У Ванюшки в голове гуд, а Сысой потянулся лениво и спросил:
— Хочешь рюмашку?
— Сысой Пантелеймоныч, уважьте…
— Только не здесь. Умойся, оденься получше… Куда ты розовую рубаху тянешь, да ещё мятую?
— У меня боле нет.
— Нет? Ну пойдем ко мне, что-нибудь отыщу.
— А потом куда?
— В коммерческий клуб.
Ванюшка сразу помрачнел. Закрутил головой.
— Э, н-нет. Совался однажды, меня оттэда взашей…
— Со мной пройдешь.
Надел Ванюшка Сысоев чёрный костюм, белую сорочку, чёрную бабочку. Глянул на себя в зеркало: «Батюшки! Не узнать. А штиблеты скрипят, курлычат, как журавлиная стая на перелете. И лицо не моё. Пра, не моё».
И верно, хорош сероглазый Ванюшка в чёрном костюме. На высоком лбу русый чуб.
«Эх, если б меня такого Маруська увидела… Закатиться б нонче к ней. Вот бы дело. Прежде в клуб, а потом уговорю Сысоя купить колбасы, водки бутылку и к Маруське. Она, поди, ждёт. Вчерась обещался».
Но к Маруське в эту ночь они не попали. Куда там. Только сегодня вспомнил о ней Ванюшка и сплюнул: «От неё по утрам псиной пахнет».
В тот вечер Сысой нанял извозчика, и бесом, в клубах снежной пыли подкатили они к ярко освещенному подъезду клуба. Распахнулись широкие двери.
— Со мной, Филатыч, — сказал Сысой, кивнув на Ванюшку.
— Пожалте.
Швейцар даже помог снять полушубок, почистил щеткой плечи Ванюшкиного пиджака.
По красному мягкому ковру прошли туда, откуда слышалась музыка. Распахнулись двери, и в глаза ударил яркий свет, в хрустальных подвесках бра и люстр сверкали радуги. Все горело, искрилось. Красные стены как в зареве. Голубыми, зелёными, розовыми цветами женские платья. И музыка, музыка. И пахло здесь сильнее, чем вечерами на лугу.
Ошеломленный Ванюшка застыл на пороге. Но спохватился, быстро догнал Сысоя и пошел рядом.
Потом они сидели за столиком и тянули сладкий ликер. В голове светлело, на душе становилось празднично и легко. Музыка звучала ещё задорней, а всплески людских голосов, как всплески волн на реке. Ванюшка не робел больше. Смеялся.
— Эх, хорошо-то как, легко, просто диво. Сейчас, кажись, и таблицу умножения запросто выучил бы, вот только што неохота. А есть же, поди, на свете такие люди, што всю таблицу знают как «отче наш». Есть, поди? Э, Сысой, смотри-кась, в том углу баба разголышамшись чуть не до пупа. Таких в пивну не пускают. И пошто это бабы, чем богатей, тем сильней голышатся? Как же царица-то ходит? Неужто вовсе без никому?
Бородатые купцы за сосёдним столиком рассмеялись. Чокаться потянулись. Ванюшка охотно чокнулся — с ними и продолжал забавлять соседей.
— Э, к музыке вон вылез какой-то… Поет. Што, здесь всех заставляют петь? Ну уж дойдет мой черед, я ломаться не буду. Как рявкну…
Сплошной пасхой покатились дни после приезда Сысоя. И каждый день особенный, не похож на другой.
Цирк. Бегает по арене длинноволосый, коротконогий рыжий мужик. Одна штанина белая, вторая зелёная. Хлещут его кому не лень. Стукнут дубинкой — гром, а он бряк на землю и лежит, словно мертвый. Второй, в длиннющем колпаке, мертвецу под нос бутылку с водой сует.
— Ох, ох, ох, — хватается за грудь Ванюшка, не в силах сдержать душившего смеха.
Лошади мчатся по кругу, а на них черкесы. Во рту зажженные факелы, с ними они и под брюхо лошади сползают, и на седло вскакивают, да ещё саблями машут.
— Господи, красотища-то какая, — шепчет Ванюшка. — Рази в Рогачёве такое увидишь?
Третьего дня, после волчьей облавы, в избе лесника гуляли. Ванюшка плясал и с черноглазой лесниковой дочкой, и с дебелой, стройной лесничихой, и один. Удержу не было.
А вчера на тройках гоняли с цыганами. «Дивно-то как, — вспоминает Ванюшка. — Глаза у цыганки — угли. Посмотрит — мурашки по телу. Эх, уломать бы отца, чтоб хоть трешку на день давал. У самого денег курам не поклевать, а сыну рублевку сует».
Ванюшка берёт тетрадь.
— Трижды пять — пятнадцать. Трижды шесть — восемнадцать. Трижды пять… Што-то долго Сысоя нет, — тоскует он. — Завсегда в это время приходит. Может одеться мне, приготовиться?
Зажег свечу. Умылся. Долго наряжался в Сысоев костюм. Особенно досаждали сорочки и галстуки. У Сысоя ловко так получалось — мотнет и готово, а Ванюшка вертит-вертит эту бабочку и все косо.
— Куда он нонче меня повезет? Сулил показать такое, што дух захватит. А ежели он сказал, так уж точно захватит.
Скрипнула дверь. Вошел Сысой.
— Да што ты так поздно? У меня ажно жданки все лопнули. Вот бабочку прицепить не могу, все сикось-накось… — и увидел, что Сысой не в костюме, не в скрипучих штиблетах, а в поддёвке, в смазных сапогах. Желтая косоворотка навыпуск. — Да ты ещё и сам не оделся? Наряжайся скорей. Есть хочу. Звали обедать, да я не пошел.
— Вот и хорошо. Пообедаем вместе. Маманя там щи разливает.
— Как щи? — оторопел Ванюшка. — Ты ж обещал…
— Мало что обещал. Дела. Приходится ехать. Проводи на вокзал. А пока пошли щи хлебать.
Ванюшка оглядывает серые обои в голубых васильках, смятую кровать. Растерянно спрашивает:
— Уедешь? А как же я?
— Да так же, как и жил. Получишь свой рубль и к Маруське пойдешь.
— Э-эх! — стоном вырвалось у Ванюшки. Он тяжело сел на койку. Только-только увидел жизнь, раззадорился, раздразнился, и все кончено. Снова вырвалось стоном:
— Как жить-то теперь? Господи! Ничего впереди. Трижды пять — и жди пока, отец не помрет. А помрет ещё хуже будет. Он хоть рублевку дает, а Сёмша и полтины не даст. Я уж знаю.
«Поспело яблочко, — решил Сысой. — Только сорвать осталось».
Похлопал себя по нагрудному карману поддевки.
— Ванюшка, а у меня… для тебя… здесь… мильён, — нарочно отделял каждое слово, чтоб весомей звучало, и ещё повторил. — Мил-ли-он.
— Брось смеяться-то. Тошно, — Ванюшка вскочил с кровати, но Сысой удержал его. Подал бумагу.
— Читай.
«Настоящим управление окружного горного инженера разъясняет, — читал по складам Ванюшка, — согласно имеющимся в управлении документам, открывателем и владелицей прииска Богомдарованного является крестьянка Притаеженской волости Ксения Филаретовна Рогачёва…» Подпись. Черный двуглавый орел на печати.
— Кто? Кто? — ещё перечитал. — Ксения? Филаретовна? Рогачёва? Неужто Ксюха? Ксюха владелица прииска?! Неужто правда?
— Правда, — подтвердил Сысой.
Ванюшка схватил подушку, подбросил её к потолку, поймал, снова подбросил и хохотал, хохотал, хохотал.
— Мильён… Праздник на всю жизнь! — истошно кричал он. — И вдруг брови чертиком полезли вверх. — А тятя знает?
— Пока ещё нет.
Ванюшка сник.
— Шкуру с нас спустит.
Все заслонил разъярённый отец: Ксюшу, тройки, цыганскую пляску.
«Так я и знал, — сплюнул Сысой. — Телепень, баба, калач непропечённый. Неужели деньги зря тратил?» Выкрикнул зло:
— Струсил, подлёныш?
— Не-е. Што ты… Мильён. Да ради мильёна… Сысой Пантелеймоныч, поезжай на село хоть сейчас… Устрой всё. Я те за это сто рублёв отвалю. Вот те крест отвалю.
— Сто рублей? — Сысой выругался так, что Ванюшка испуганно отскочил к двери. — Я миллион, а он мне сто целковых! Слизняк! Сморчок! Да Ксюха мне обещала половину прииска.
Страшен Сысой, но Ванюшка забыл страх.
— Полмильёна тебе? Это за што?
Всего ожидал Сысой: струсит Ванюшка, позабудет про Ксюшу. Но чтоб торговаться, как цыган за ворованную кобылу?
— За что, песий ты сын? А вот я сейчас разорву бумагу, а ты побегай, попробуй её получить.
— Тыщу!
— Рву. Нет, рвать не буду. Крикну в городе: невеста с миллионом. Красавица. Найдутся получше тебя. Благородные. Офицеры найдутся. Ты что против них? Тьфу! И торговаться не будут. Может, думаешь, Ксюха устоит, ежели к ней офицеры да на санках, со шпорами, да кольчиками усы… — Пошел к двери. — А ты подыхай со своим трижды пять.
— Сысой Пантелеймоныч… Постой. Согласный я. Пускай половина тебе. Пускай. Только езжай сегодня и весточки шли, как там и што.
— Нет, Ксюха условие поставила, чтоб ты сам приехал и сам сказал о согласии. Собирайся, едем.
— Сейчас соберусь. Да кого собираться-то. Готов я. — Начал совать в мешок одеяло, подушку. Снова перед глазами встал разъяренный отец. «За порванную рубаху шкуру спускал, а за прииск? О, господи!»— Ванюшка съежился, втянул голову в плечи и прохрипел — Ни в жисть не поеду.
— Ну и сиди тут…
Хлопнула дверь за Сысоем. Ванюшка, не раздеваясь, бросился на кровать лицом вниз. Потрескивала свеча на столе. За обоями шуршали. тараканы. Будто деньги пересчитывали.
…Без стука вошел Ванюшка в Сысоеву комнату. Морщины на лбу взрослили его, и суетливость исчезла.
— Согласный я. Едем.

Лушка проснулась затемно. После вчерашней предпраздничной уборки тело словно избитое, каждая жилка ноет. Веки слиплись — не раздерешь. А надо подниматься. С вечера наказала себе проснуться до петухов, иначе тётка Февронья ни за что не отпустит.
Не вставилось. Приподнялась в полусне, и снова лицо в подушку. Мерещится ровная степь, вьюга метет. Подует — кости стынут. Укрыться негде. Сугробы…
Вздула огонь и, ежась от холода, сразу к укладке. Открыла крышку — кисет лежит… В руки не стала брать, а отступив немного, чтоб свет на него упал, любовалась. Кисет алого шелку и на нём крестом вышиты сердце, стрела, а под ними слова: «Кури и помни Лушку».
Похвалила сама себя:
— Хороший кисет я вышила.
Во дворе закричал петух. Лушка ойкнула, закрыла укладку, торопливо перекрестилась.
— Господи! Помоги рабе твоей Лушке и Вавилу спаси. Помоги ему в забастовке.
Обычно молилась дольше, обстоятельно рассказывала о своих делах, о Вавиле. Но сегодня не было времени. Подоткнув подол, налила в шайку воды из кадушки и, ступая на цыпочках, пошла в моленную мыть полы.
Февронья вышла на кухню с зарёй. Худая, жёлтая, будто кости китайкой обтянуты. Ключицы крыльями выперли. Поскребла поясницу и сразу на Лушку:
— Пошто тесто месить зачала? Надо б полы ране вымыть, а посля уж за чистое. Ду-ура.
— Я, тётка Февронья, полы везде вымыла: и в моленной, и в горнице, и на кухне, только у вас остались. Воды напасла.
— Откуда такая прыть?
— Мне тётка гостинец прислала, во как надо за ним сбегать, — провела возле горла ладонью, обмазанной в тесте.
— Управишься как — иди.
— Мне надо б пораньше.
— А ну поперечь хозяйке, морду-то нарумяню. Знаю я твои гостинцы. Вызнала. Ежели не бросишь своё, прикажу цыгану: он те надегтярит гостевое место.
Лушка притихла. «Надегтярит» — страшное, слово. Идёт за девкой дурная слава — дегтярят ворота, нет у девки своих ворот — хозяйские ни при чем, — дегтярят девку. Повалят, подол задерут да мазилкой, которой колеса мажут. ещё народ соберут нарочно. После две дороги — или в омут, или в петлю.
И все же под вечер Лушке удалось отпроситься. «Всего на часок».
Сунув кисет за пазуху, надела полушубок, нахлобучила рыжую шапку из сусликов и побежала. Знала: хозяйка стоит у окна и смотрит, куда направилась девка, потому кинулась Лушка по улице к Новосельскому краю, потом в переулок, задами на тропу, что вела на Богомдарованный. Ноги сами несли.
«Эх, мамка, мамка, была б ты жива… Вот бы радость тебе. Плакала надо мной: сломаешь, Лушка, голову. Не видать тебе счастья. "Увидела, мамка, счастье, да такое, что и не снилось. Посмотрела бы ты на Вавилу. А, может, и видишь все оттуда, от бога, и радуешься за дочь».
Всю дорогу Лушка бегом бежала. Припозднишься — хозяйка головомойку даст. Мечтала: «Глины бы белой достать, да землянку внутри побелить. Было б немного зерна, можно сменять на глину. Забастовка все съела. А чугунок? В чем же я варить буду? Ложки на первый случай даст Аграфена. Эх, мамка, мамка, до чего жить хорошо твоей Лушке. Горе мыкала, помнишь, не жалилась никогда, а уж радость пришла — с кем ещё поделиться. Нет, наверно, ложки надо купить. За хозяйкой есть рубль зажитый — чугунок куплю, ложки. Непременно чтоб расписные. Хорошо бы и чайник ещё завести, да денег не хватит…»
Мечтала Лушка, а подбежав к прииску забеспокоилась:
— Что это? Над землянкой и дымок не курится? — Подбежала поближе. Дверь колом подперта. Внимательно осмотрела следы на запорошенной тропинке.
— Утром ушел и больше не приходил. Не судьба увидеться. Что ж поделать. Приберу, подмету. Оставлю ему кисет на столе и домой. А может, Аграфена знает, где он?
Спустилась в землянку Егора.
— Здравствуй, тётка Аграфена. Ребятишки, здравствуйте. Не знаешь, куда Вавила ушел?
— Знаю. В село ушел с мужиками. К Устину.
Вздохнула Лушка.
— Эх, не судьба. Ну прощайте пока.
— Постой, Лушка, постой. Раздевайся.
— Времечка нет. Хозяйка строжиться будет,
— Нет, постой. Я сама грезила, уберусь вот и пойду на село к Лушке. Шибко мне надо тебя. А раз ты пришла, так садись. Капка, Ольга, забирайте Петюшку и пошли с гор кататься. Пока не крикну, не приходите.
Отставила на печь недомытую посуду. Стряхнула передником со стола и, прикрыв за ребятами дверь, опять настойчиво пригласила:
— Раздевайся, Лушка. Садись.
Притихла Лушка, похолодела: «Неужели с Вавилой что?» Не спуская глаз с Аграфены, сняла полушубок, шапку, не отряхивая валенок, присела боком на краешек нар.
— Говори скорей, тётка Аграфена.
— Быстро не скажешь. Разговор-то, Лушка, тяжелый. — Долго вытирала фартуком руки и не решалась начать. Все стояла у печки. Потом присела на нары.
— Ты мне накрепко обещай слушать, не брындигь. Про Вавилу говорить хочу.
Лушка зажала руки в коленях, чтоб не дергались, не дрожали. И губу закусила.
— Хороший мужик Вавила, шибко хороший, — начала Аграфена. — Но все же мужик. А мужики по-своему все понимают, не по-нашему. Ты не думала, пошто Вавила берёт тебя в жены? Про тебя ведь, Лушенька, много болтали.
— Берет — значит нужна. Я у бога не огрызок.
— А думать-то надо. Я Вавилу так поняла: сошелся с девкой и бросить зазорно перед собой. Себя самого боится.
— Тетка Аграфена! Опомнись… — вырвались руки из зажатых колен, зашарили в воздухе, будто что-то ища. — Ленка… Ленка его заставила! Ленка! — Все, что силой заглушила в себе, заново всколыхнули слова Аграфены. «Знала я. Чуяла. Из жалости все. Как про, Ленку сказал, сразу подумала, да сказать побоялась. Счастья хотела». — И схватив Аграфену за локоть, крикнула — Ты знаешь про Ленку? Он тебе говорил?
— Тише, Лушенька, тише. Про Ленку я ничего не ведаю. Ничего. Что сказываю тебе — сама поняла. И Егор так понял.
Сникла, слиняла Лушка. Глаза угасли.
— Все одно пойду за него. Неужто все из-за Ленки? Почувствую, в тягость стала — уйду. Сразу уйду.
— Не уйдешь, Лушенька. Час от часу больше любить будешь.
— Тетка Аграфена, я буду хорошей женой, он меня непременно полюбит. Полюбит. Полюбит… — не Аграфену, себя убеждала Лушка.
— Эх, Лушка, Павлинку-то нашу видела? Серафим-ка супротив Павлинки сморчок. Все знают: в ногах у неё валялся, замуж просил. Ведал — не девка она, богом клялся «не попрекну». И верно, трезвый не попрекает, а выпьет… Сама чать видала — водой отливают Павлинку. Мужик, он завсегда такой.
— Вавила не такой, не ударит, — цеплялась за последнее Лушка.
— Не ударит, да ить иной раз молчанка мужицкая хуже удара. А што будет, ежели Вавила слово чёрное бросит?
Молчала Лушка. Мертвела. Ущипнуть — не услышит. Поднялась.
— Куда ты? У нас заночуй. Никуда не пущу. Ты девка бедовая, незнай чего натворишь.
— Пусти. Богом клянусь ничего над собой не сделаю.
Лушка вышла не застегнувшись и шла, не видя дороги. Переходя Безымянку, вскрикнула, захохотала как филин:
— Вот, Лушка, все твоё счастье.
Где-то у самого перевала услышала впереди голос Вавилы. Вскрикнула:
— Мамоньки! Что же это! — и кинулась прочь с дороги, в сугробы, под пихты.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ «ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА»

протоиерей АЛЕКСАНДР АВДЮГИН

ЖИВИЦА
отец Стефан прекрасно знал, что такое ладан. Более того, он даже помнил, как древние святые отцы каждение определяли: что огонь кадильных углей знаменует Божественную природу Христа, сам же уголь — Его человеческую природу, а ладан — молитвы людей, возносимые к Богу. Знать-то знал, да что толку, если ладана как такового в те первые годы его священства хоть с огнем, хоть без огня найти было невозможно?
Те же серо-белые гранулы, которые в епархиальном складе на приходы продавали да раздавали, дымили не положенным фимиамом, а чем-то средним между запахом железнодорожных шпал и прогорклым подсолнечным маслом доперестроечного урожая. Данному ладану священники даже два наименования определили: СС-1, то бишь «смерть старушкам» и СС-2 — «смерть священникам». Умельцы, конечно, находились, пытались самостоятельно сделать гранулы, издающие приятный запах, но толку мало было. Кадишь храм, а прихожане шепчутся, что сегодня «фимиам» ну уж точно как одеколон «Шипр» пахнет или лосьоном «Ландыш» отдает. Какое уж тут «благоухание духовное»?
Как-то привезли нашему настоятелю двух приходов коробочку достойного да молитвой пахнущего ладана афонского, так отец Стефан им только по праздникам большим пользовался, да и то по грануле одной за всю службу на уголь кадильный клал.
Уголь, правда, тоже самодельный был. Осенью староста приходской пару мешков кочерыжек кукурузных в котельную принесет, в печи их обожжет — вот тебе и кадильное топливо. Но уголь не ладан, проблемы не решает. Кадить-то чем-то надо? Да и Троицкие праздники приближались.
Решил настоятель разобраться, откуда этот ладан берется, где производится. Не может же быть такого, чтобы на родных просторах, где для всех и вся заменители находятся, не было бы чего-то подобного. У нас, конечно, не Аравия и Восточная Африка, где данный продукт произрастает, но если земля наша даже «собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов» рождать умудряется, то что-то подобное ладанному дереву обязательно должно быть.
Первое, что на мысль пришло — вишня. Вспомнил отец Стефан, как в детстве они с вишен смолу отколупывали и благополучно ее ели. Вишни прямо в приходском дворе были, так что эксперимент не заставил себя долго ждать. Отковырнул несколько кусочков смолы священник да на раскрасневшуюся печку в сторожке немножко бросил. Задымилась смола, но запах слабенький, на метр отойдешь — и ничего не слышно. Пришлось остальной клей (так в детстве они вишневую смолу называли), по старой привычке, съесть.
За манипуляциями отца настоятеля староста со стороны наблюдал. Молча. Но когда от сгорающей на плите смолы уже черный дым потянулся и жженым запахло, подошел, тряпкой золу смахнул и выдал:
— Живица нужна!
— Кто? — не понял отец Стефан.
— Живица, — повторил староста. — С сосны или елки смола. Она хорошо пахнет.
— Действительно, — подумал отец Стефан, — еще только подъезжаешь к сосновому лесу — и уже запах слышно. Вот только нет рядом леса хвойного…
Староста помог.
— Ты, батюшка, в город езжай, там в парке, у реки, сосен да елок много. И отдохнешь от нас, и к празднику кадить будет чем.
На следующий день, после обеда, отец Стефан надел спортивный костюм, кроссовки и взял увезенный из советской армии штык-нож. Завел свой видавший виды жигуленок и отправился в город, в двадцати пяти километрах от его прихода находящийся. Каждый новый их десяток машина настоятеля ломалась, а уже перед самым въездом в объятия цивилизации батюшка умудрился пробить заднее колесо.
Пока менял да качал камеру, день потихоньку подошел к вечеру, и к большому городскому парку, на берегу Донца находящемуся, отец Стефан приехал, когда начало смеркаться. Естественно, у священника, уже уставшего после столь дальнего маршрута с автодорожными приключениями, вид был немного босяцкий: спортивный костюм в пятнах, кроссовки грязные, борода, хоть и небольшая, всклочена. Данный неординарный вид пастыря овец православных дополняли раздраженное голодное лицо и лохматые длинные волосы.
Машину батюшка оставил у въезда в парк, достал свой внушительный нож и быстрым шагом направился к соснам и елкам, чтобы успеть до темноты смолы наковырять. Зря он торопился. Да и то плохо было, что не заметил батюшка, как влюбленную парочку со скамейки парковой как ветром сдуло, когда они этого запыленного, косматого верзилу с ножом увидели…
Минут двадцать ковырял отец Стефан стволы и ветки хвойные, смолу с них добывая и в пакетик целлофановый складывая, пока не услышал оклик сзади:
— Молодой человек, вы что тут делаете?
Обернулся батюшка. В отдалении, там, где света от заходящего солнца было больше, стояли два милиционера. Изначально стояли, пока батюшка всей статью к ним не повернулся.
Вздрогнули и замельтешили стражи порядка, увидев пред собой лохматого верзилу с огромным ножом. Один дубинку сразу же выхватил и перед собою выставил, а второй рвал с пояса рацию, дабы помощь вызвать…
Да и как не вызывать, если уже и до отца Стефана дошло, что с таким ножом его как минимум за преступника принимают. Чтобы объясниться, батюшка сделал шаг навстречу представителям силовых структур.
Те отпрянули, но, видимо, решили сражаться до победы.
— Брось нож! — крикнул тот, что с дубинкой.
— Стоять! — срывающимся криком приказал второй, так и не сумев отцепить рацию.
Настоятель двух приходов понял, что сейчас он может оказаться в наручниках, а затем и в камере. Такого исхода никак допускать было нельзя, так как бумажка из милиции на архиерейском столе в епархии была бы четким приговором.
— Братцы, — затараторил виноватым голосом отец Стефан. — Да священник же я. Смолы хвойной для службы нарезать приехал.
— Поп? — недоверчиво спросил страж порядка с дубинкой.
— Поп, поп! — заверил священник.
— Точно. Батюшка, — вглядевшись, сказал милиционер с не отцепляющейся рацией. — Я его на крестном ходу видел.
Отец Стефан облегченно вздохнул, а милиционеры, пока еще осторожно, поближе подошли.
— И зачем тебе живица, отец поп? — все еще недоверчиво вопросил первый страж.
— Как зачем? — ответил отец Стефан. — Вместо ладана будет.
— А, для работы, значит… — уже успокоившись, резюмировал тот, который с рацией, и добавил: — Ты бы, батюшка, поостерегся с таким ножом и в таком виде по лесу шастать, нам ведь уже двое позвонили, что здесь в парке маньяк с тесаком ходит.
— Виноват, братцы, уж простите. Не подумал, — только и повторял отец Стефан.
Довели милиционеры отца Стефана до машины и для порядка документы проверили, а потом в отдел свой позвонили и долго объясняли, что попа в парке поймали, но хоть и с ножом поп был, но человек он понятливый, скромный и даже в чем-то добрый.
Когда прощались, милиционер с дубинкой отцу Стефану сто купонов протянул.
— Ты это, отец, не сердись и о нас помолись, только ножичек этот подальше убери.
* * *
А живица неплохим ладаном оказалась. Правда, батюшка для запаху, когда ее растопил, ванилина все же добавил.
Для благоухания.

из "АЛЫП-МАНАШ" (алтайского богатырского сказания). - III серия

х х
х

Однажды пастухи Ак-каана,
На бело-чалом коне ездящего,
На пастбище скот пригнали.
В долине, возле синих гор,
Где всегда стада паслись,
Продолговатый черный холм увидели.
На одном конце
Того холма
Две золотые скалы стоят.
Между этих скал
Черная сопка виднеется.
Из черной сопки буря бьет,
С корнем деревья выдирает,
Валежник перевертывает,
Камни в талкан превращает.
От этой бури
Горы обваливаются,
Реки из берегов выходят,
Хребты гор, как ремень, вытягиваются.
Это увидев, ханские пастухи,
Скот побросав,
Усталость забыв,
Обратно побежали.
Ханского дворца достигнув,
Все за скобку схватились.
Дверь отворив,
На колени стали,
Каану доложили:
- Великий каан! Беда случилась.
В долине, где скот пасется,
Черный холм появился.
Из того холма ветер подул,
Злая буря поднялась.
Это услышав, Ак-каан
С богатого ковра поднялся,
Белую саблю
Правой рукой взял,
Подобно туче загремел,
Подобно железу зазвенел.
- О том, чего я сам не знаю.
Как вы могли узнать?
Зачем мне лжете?
Злой хан одним ударом
Трем пастухам головы смахнул.
Когда над головой четвертого пастуха
Саблю занес –
Своего верного слуги,
Семиглавого Дельбегена
Голос услышал:
- Чем всем пастухам головы рубить,
Лучше позволь мне
Долину осмотреть.
Может, правду пастухи говорят.
Чтобы взмах сабли
Даром не пропал,
Ак-каан злобный
Четвертому пастуху голову срубил,
Дельбегену ответил:
- Поскорее в долину съезди,
Слова пастухов проверь!
Семиглавый Дельбеген-людоед
Из ханского дворца выбежал,
Топор, полумесяцу подобный, схватил,
Девять вязанок розог
За пояс заткнул,
На синем быке
В долину помчался.
Когда пастбища достигать стал,
В лицо ему
Обломки деревьев и камней полетели.
Оплывина его подхватила,
За собой понесла,
От страха
Синий бык громко замычал.
Дельбеген, испуганно крикнув,
Сознания лишился.
Очнувшись, увидел,
Что в пропасти, лесом обросшей,
Он лежит.
Но оглядеться не успел –
Буря его подхватила,
Через десять гор,
Через сто озер
Перебросила.
Три дня синий бык не мог подняться.
Дельбеген-людоед
Не мог опомниться.
На четвертый день
Дельбеген силы набрался,
На синего быка сел,
Ко дворцу Ак-каана тронулся.
У Дельбегена-людоеда
Все четырнадцать глаз
От страха выпучились,
Все семь косичек расплелись.
С семи своих голов
Шапки он потерял.
По его лицу сопли и слюни
Потоками бежали.
Ко дворцу Ак-каана подъехав,
В течение трех дней
Он слова сказать не мог,
Только глухо мычал.
На четвертый день
Кое-как вымолвил:
- Много лет я на земле прожил,
Никогда так не пугался,
Чуда такого не знал!
Видно, к какому-то богатырю
В нос я попал.
В ту пору богатырь чихнул,
Как порывом бури,
Через десять гор,
Через сто озер
Меня перебросил.
От испуга я чуть не умер.
Слова пастухов правдой были.
Великий хан! На твою землю
Беда пришла.
Это услышав, Ак-каан,
Словно скала, потускнел,
Темнее земли стал;
Из дворца выбежав,
Гневно крикнул:
- Шестьдесят одинаковых
Моих силачей,
Семьдесят непобедимых богатырей,
Многочисленные,
Темному лесу подобные,
Войска мои, -
Скорее ко мне собирайтесь!
Голос хана услышав,
Богатыри, силачи,
Многочисленные войска
Ко дворцу сбежались.
Ак-каан злобный,
Все силы собрав,
За собою в долину повел.
Немного проехав, они
Около синих гор,
В белой долине
Черную сопку увидели.
По знаку Ак-каана
Многочисленные войска,
Все богатыри и алыпы
Острые стрелы свои
В черную сопку выпустили.
Так без отдыха
День и ночь они стреляли.
Стрелы их
Возле черной сопки
Высокой горой легли.
Когда хан Ак-каан
И все войска его
Приблизились к черному холму,
То сильно удивились:
Стрелы, ими выпущенные,
О богатырские доспехи Алып-Манаша
Будто трава, смялись.
Ак-каан злобный
Подобно туче загремел,
Подобно стали зазвенел:
- Могучие мои воины,
Стальными саблями
Шею ему, как волос, перережьте,
Шестисаженными мечами
Грудь пронзите.
Это сказав, Ак-каан
Острую саблю из черной стали
Правой рукой взял,
По шее Алып-Манаша рубанул.
Черная сабля
На десять частей разлетелась.
Алып-Манаш, богатырь,
Не шевелясь, спать продолжал.
Все ханские войска,
Силачи и богатыри,
По удару нанесли –
Сабли их сломались.
Пробовали мечами колоть –
В крючья мечи согнулись.
Ак-каан злобный
Еще один совет дал:
- Девяностосаженную яму выройте,
Богатыря в нее спустите.
Силачи и богатыри,
Многочисленные войска
Совет хана принялись выполнять.
В девять долгих дней
Девяностосаженную яму вырыли,
Сонного Алып-Манаша
В нее столкнули.
Но подседельное покрывало,
На широкую степь похожее,
На поверхности осталось.
Лунновидное седло
Золотой скалой на месте лежало.
С семьюдесятью двумя тетивами
Железный лук,
Шестидесятисаженный меч
Новыми горами в долине высились.
Сам Ак-каан злобный,
И все войско его,
Силачи и богатыри,
Как ни старались,
Доспехов Алып-Манаша
Поднять не могли.
С потрясенными сердцами,
С унылыми лицами
Домой уехали.
На свою тень озираясь,
Каждый думал:
«С невиданным богатырем
пришлось нам встретиться.
Плохо всем нам будет,
Когда он проснется».

х х
х

МИХАИЛ ПЕРВУХИН (1870 - 1928)

ПРИСЛУГА

новая кухарка приезжает со своими вещами, когда Тихона Петровича нет, и в доме только Маруся. Кухарку зовут не то Анисьею, не то Аксиньею, хотя по паспорту она числится Евдокиею. Она -- высокая, тощая, плоскогрудая, красноносая. Одна бровь почему-то топорщится, лезет на лоб, а другая свисает. Это придает лицу Анисьи не столь удивленный, сколь пытливый вид. Голос у Анисьи грубый, хриплый, а глаза -- серые, с сверлящим взором. Рот широкий, губы тонкие и поджатые.
Маруся указывает Анисье, где что лежит, пытается по порядку объяснить весь распорядок домашней жизни. Анисья невнимательно вслушивается, хмыкает, потом вдруг осведомляется:
-- Да вы-то, барыня, венчаны? Али так? По-модному?
Маруся вспыхивает.
-- Что такое?
-- Говорю -- по закону перевенчамшись вы со своим-то, али так, без всякого венчания, по-модному? Давай, мол, будем вместях, быдто, мол, муж да жена!
-- Да вам то, какое дело? -- изумляется Маруся. -- Ваше дело -- комнаты прибирать, покупки делать, стряпать...
-- Значит, не венчаны?
-- Нет, венчаны, венчаны! -- со слезами в голосе возражает оскорбленная до глубины души Маруся. -- Что вам, метрику, что ли, показать?
-- На што мне метрика? -- хмыкает Анисья. -- Какие там еще метрики?! А только как это гляжу я, -- первое дело -- почему, скажем, не одна супружецкая кровать, как Бог велел. Ты вон спишь на своей, а он...
Марусе и смешно, и немножко совестно, и немножко досадно. Сдерживаясь, она отвечает:
-- Доктора говорят, что спать в одной постели вредно!
-- Много они понимают, дохтора! -- презрительно фыркает Анисья. -- Знала я одного такого! Тоже, образованный! Книжками завалился... Спать ляжет, и то с книжкою! Ан, глядь, ночью -- полиция. Да все книжки перерыла. Да его, раба божьего, за шиворот! Увезли! Так и сгинул! А я ему рази не говорила? Брось ты, говорю, книжки свои окаянные! Опомнись ты, говорю, не губи свою душеньку! А он хоть-бы что!
Анисья сквозь дверь кухни смотрит на висящие в столовой на стене портреты, подмигивает, почему-то понизив голос, гудит:
-- Сродственники будут? Которые на стенках?
-- Нет! -- смеется Маруся, -- Писатели! Лев Толстой, Тургеневу Достоевский...
-- Так! Здорово! -- хихикает Анисья. -- Которые люди с умом, те Бога вешают. Альбо енаралов, архиреев. А которые модные -- писателей! Очень, подумаешь, нужно?!
-- Чем вам писатели не угодили? -- осведомляется Маруся.
-- Мне! Вот тебе раз! -- протестует Анисья. -- Да я разве малая? Да пусть ко мне писатель подсыпаться станет! Да я его, треклятого! Я женщина честная! Все, как по закону! Комар носу не подточит! Знаем мы их, писателей! Тоже, видели! Был один такой!.. Не пускай, -- говорит -- Анисьюшка, -- никого в мой кабинет постороннего! Как у меня там бумаги разные, работа!.. Ладно! -- говорю. -- А сама к дворнику. -- Так и так! -- говорю. -- Ты мужлан, чего зеваешь? Беспременно, говорю, он там фальшивые бумажки делает! -- А ты видела? -- Видела! -- говорю. Ну, он испужался, да к приставу. Пристав, известно, с понятыми. -- Извольте, говорит, сударь, показать, чем вы тут заниматься изволите? -- А мой-то побелел, как стеночка, да тык, да мык! -- Я, -- говорит, -- ничего ничегошеньки! А они к ему в стол. А в столе, -- ах, ты, бесстыдник! А еще емназический учитель! А там фоторгафии! Да все голые бабы! А пристав-то и говорит: -- Изволите, значит, порнограхвию разводить? Ну, а он, мой-то, потом и кричит! На меня, то есть! -- Вон! -- кричит. -- Чтоб и духу твоего не было! А я ему: -- А ты не разоряйся, плешивина! Я и без того уйти хотела, потому как я женщина честная, все по закону, а ты тут вот какою политикою занимаешься! Да ты ножками, судырь, не топочи! Да ты мне кулаков не сучи! А то и к мировому (судье. – germiones_muzh.) можно! Как я честная вдова, а не какая-нибудь!..
Анисья роется в каких-то тряпках, что-то ворчит себе под нос, потом таинственно осведомляется у хозяйки:
-- Дядя есть?
-- Какой дядя? -- недоумевает Маруся.
-- А такой... А за квартиру кто, неужто муж законный, а не хахаль, платит?
-- Конечно, муж!
-- Так! А то тоже так бывает: муж-то всего жалованья семьдесят пять получает, а жена за квартиру сто двадцать пять отваливает! Муж-то, значит, на службу, а к жене, значит, дядя! А барыня, значит, кухарке: -- Сходите, голубушка Анисья, на центральный почтан, снесите вы это заказное письмо! Только чтобы беспременно на центральный!
А бедная женщина ноги, себе побьет, шлендрая, домой вернется, нет того, чтобы ей, скажем, рубль, альбо хоть кофточку ношенную... -- Спасибо, Анисья, -- да больше и никаких. А у Анисьи-то и накипело. Тоже, душа есть! И как я женщина честная, и все по закону... Опять же, -- какой такой дядя? Ты сама рыжая, а твой дядя почему – цыган (- брюнет. – germiones_muzh.)? -- Так и так! -- говорю. -- Ваша супруга, говорю, сударь, без вас какого-то дядю выдумывает! А я чтобы на почтан! А он как хватится за бока! -- Спятила, говорит, старуха! Змеиный, говорит, язык у тебя!
Очень уж обидно! Как это -- змеиный язык! Я всегда была честная! Всегда по закону! Уж заплакала! А он этого самого дядю-то и приведи с собою. Кто ж его знал, что действительно родной дядя? А только разве я виновата? А они меня в то же число! -- Иди, говорят, и не показывайся! Как собаке трешницу швырнули, дворников еще позвали... А я-то думала: месяца три поживу. А они на пятый день выставили...
Опять Анисья роется в тряпках, ворчит под нос.
-- А студенты ходят? -- осведомляется она.
-- Какие студенты? -- недоумевает Маруся,
-- А такие! Конечно, который студент -- у него денег нет! Завсегда голь-шмоль. Ну, а женщинок любят, каторжные! А у которой муж рохля, а она сама в соку. Ну, а тут студент и подсыпается! Да таким бесиком мелким! Да таким сахаром-мёдовичем! -- Ах, Агния Николавна, как я вас а-бажаю! Ах, Агничка, да какая вы прелестная дама! Ах, Агния, если бы ты у своего медведя для меня десятку добыла! -- А ему, студенту, десятка на что? Очень просто! С Агнии своей дурехи сорвет, а сам шасть в кондитерскую. А там которая продавщица черноглазая! Известно, талия в рюмочку, на голове кудряшки! -- Ну, мне какое дело? Мои деньги, что ли? Крутитесь вы себе хоть втроем, хоть вчетвером, моего дела нет! Я себе -- кухарка! Я свое дело знаю! А только как раз из-за паршивых щипчиков катавасия началась... Очень они мне нужны, подумаешь? Да за них в ломбарде и рубля не дадут! Ну, тут я и не выдержала! -- Я, говорю, честная женщина! Мне, говорю, чужого не надо! А что серебряные щипчики для сахару пропали, так, говорю -- очень просто, что в той кондитерской они, куда ваш Жоржик ваши десять целковых на той неделе продавщице Женьке отнес! Конечно, -- при муже-то, при законном. Чтобы поняла она, Агния эта самая! На, чувствуй!..
Помолчав немного, Анисья качает головою и говорит:
-- Только она, Агния, -- хитрая! Так своего рохлю обвела, так обкрутила! Веревочку из него вьет! Всему он верит! А мне -- по шее...
Рассеянно оглядев кухонную посуду, Анисья деловито осведомляется у хозяйки:
-- Пьет?
-- Кто? -- удивляется Маруся.
-- А ваш-то! Законный! Поди, каждый вечер на карачках!
-- Вот уж нет! -- возмущается Маруся. -- Откуда это вы выдумали?
-- Не пьет? -- недоверчиво качает головою Анисья. -- Тс, тс! Мужчина, а не пьет? Н-ну, ну, так модистченку держит!
-- Какую модистченку?
-- А я почем знаю? Рыжую, черную! А может, и двух сразу! Они, которые не пьют, они завсегда за модистками бегают! Дома такой тихий, такой скромный. Прямо, живым на небо лезет! А только шасть из дому, и завьет хвост крючочками. Сейчас это -- извозчика. -- Не стой, погоняй! А то еще шинсанетка заведется! Сама тощая, морда крашенная!..
Марусе делается жутко. Она беспомощно озирается. Анисья замечает её испуг и подмигивает:
-- А вы, барыня, не пужайтесь! Держитесь за меня! Со мною не пропадете! Мы с вами вашего тихоню-то в три дня на свежую воду выведем! Вы только себя не выдавайте! Он, это, значит, распрощается, быдто на службу, а я поперед его шмыгну, да за ним на извозчике следом! Да и к дворнику, альбо к швицару. -- Так, мол, и так! К кому энтот барин русявый шляется? Я, барыня, по этой части дока! Я, может, не одного так-то приструнила! Опять же, может, модистченки и нету. А только что дите незаконное -- беспременно! Ну, мы и это расследуем! Тоже, как по закону!
Маруся, шатаясь, уходит из кухни, запирается в своей комнате, сидит, тупо глядя на улицу. Голубое небо кажется ей черным. Уютная спальня напоминает тюремную камеру. Воздуха не хватает.
Звук громких голосов выводит ее из оцепенения. Голоса звучат на кухне. Маруся изумленно подходит к дверям и прислушивается. Она слышит слова новой кухарки:
-- Ну, а я ей и говорю: держитесь за меня, барыня! Я, говорю, такой неправедности ввек не попущу!
-- Помогите мне, говорит, родная Анисьюшка. Спасите, говорит, меня, дорогая! Как мой, говорит, Тихон Петрович, тихонюшка, беспременно на стороне модистку рыжую держит, а еще шинсанетку крашенную, а окромя всего -- у него пара незаконных! А я, говорит, сама не знаю как с этим справиться! То ли, говорит, к "дяде", который меня содержит, богатый, говорит, старичок такой, очень даже приличный, -- то ли студенту одному, который мне дороже всего на свете, можно сказать, -- с просьбою обратиться за помощью!
Маруся сначала ничего не понимает. Потом кровь потоком бросается ей в лицо. Она врывается в кухню и не своим голосом кричит на Анисью:
-- Вон, тварь!
Анисья всплескивает руками и обращается к сидящим на табуретах мальчишке из зеленной, приказчику из молочной:
-- Слыхали, люди добрые? Нет, вы слыхали?
Те молча переглядываются. Приказчик, усмехаясь, поднимается с табурета, берет бутылки.
-- Вон какие дела! -- горестно говорить Анисья. -- То дружба такая, что аж-аж-аж! -- Ты, говорит, Анисьюшка, мне, -- я, говорит, Анисьюшка, тебе! Как родные, говорит, сестры! -- Ты, говорит, иной раз посторожишь, чтобы он, муж-то, не застукал! А я тебе -- кофточку! Ну, -- говорит, может, какого кавалера интересного сыщешь! И тебе хорошо, и мне...
Мальчишка зеленщик исчезает за дверью, приказчик следует его примеру. Маруся еще раз не своим голосом кричит "вон!" и вихрем уносится в спальню. Полчаса спустя со двора съезжает извозчик. На узле с тряпьем сидит красноносая Анисья и, размахивая руками, что-то громогласно объясняет дворнику, швейцару, городовому, торговцу яблоками, старьевщику-татарину, соседней прачке.
Маруся не выдерживает и раскрывает форточку. Ей слышно:
-- Разве теперь настоящие господа бывают? Х-ха! Ты к ним, как к порядочным, ан, глядь, -- сама-то раньше по желтому билету (- выдавался в Российской Империи проституткам взамен паспорта. – germiones_muzh.) ходила, а сам в тюряхе сто разов сидел. Опять же, будто муж да жена, мол, законные, -- а сами вкруг ракитового кусточка! А я честная женщина! Мне моя совесть всего дороже! Я работать, как каторжная, согласна, а только чтобы к тебе с улицы хахалей приводить, нет моего согласия!..
Городовой с каменным лицом угрюмо говорит:
-- Ну, ладно! Начальство разберет! А ты не скопляйся! Проезжай себе!..
И фигура Анисьи скрывается за ближайшим углом.

1915

ДЯДЮШКА ШОРОХ И ШУРШАВЫ. - II серия из двух

— …что ты делаешь! — закричал Лёня, но было поздно: вместо Женьки в лужице лунного света стоял воздушный Женя.
Он прошёл за радиатор и стал протискиваться в трещину.
— Подожди! — закричал Лёня: он боялся, что брат попадёт в какую-нибудь новую беду. — Подожди! Я с тобой. Я всё-таки старший! Я за тебя отвечаю!
Но Женька исчез.
— Что же будет? Его надо спасать. Но вдруг вернутся мама с папой, а нас нет?
Лёня быстро написал записку:
«Мы поехали к бабушке. Не волнуйтесь».
Положил записку на стол, возле вазы с вареньем, подошёл к радиатору и проглотил половину голубой горошины.
6
— Женечка, где ты? — Лёня зажмурился и шагнул в застенье.
Больше всего на свете он боялся, что попадёт в квартиру соседки тёти Вари или провалится в тёмный сырой погреб, полный сороконожек и мокриц.
И что же!
Тихий голубой свет наполнял уютную каморку. Под светящимся берёзовым поленом сидел на чурбачке дядюшка Шорох в кожаном фартуке. Во рту он держал гвозди, а на колодке перед ним торчал удивительный, с фигурным каблуком, сапог. Напротив дядюшки Шороха на другом чурбачке сидел Женька. У него тоже был гнутый молоток, и гвозди он держал, как заправский сапожник, во рту.
— Женька, проглотишь! — испугался Лёня.
Младший брат собрал гвозди в ладонь и показал Лёне большой палец:
— Во какой заказик получили! Нечаянные Звоны срочно просит сшить ему музыкальные сапоги.
Ох уж этот проныра Женька! Лёне стало завидно, ему тоже хотелось забивать гвозди в каблук музыкального сапога, но попросить он не смел, а Женька не позвал, не догадался. Он разве думает о старшем брате?
Дверь каморки распахнулась, и вбежала Шуршава.
— Что вы наделали?! — бросилась она к мальчикам. — Зачем вы разделили горошину на двоих? У вас теперь нет пути назад!
— Но я не мог оставить младшего брата одного! — всхлипнул Лёня, а Шуршава закрыла лицо ладонями и расплакалась.
— Это я во всём виновата!
— Ну, чего ты ревёшь? — сказал Женька. — Найдём перстень, а там чего-нибудь придумаем.
— Да! Да! — закивала бантиками Шуршава. — Я отведу вас к Золотоголовой Птице. Она мудрая. Она поможет.
— Ты сначала отведи нас к бабке Подберихе, — сказал Женька.
«Он уже всё тут знает!» — удивился Лёня.
7
Бабка Подбериха жила среди чуланов, ларей, мешков, сундуков, корзин, кошёлок. Она даже спала на узлах.
Косматенькая, носатенькая, бабка Подбериха была до того старая, что ветром её не только покачивало, но развеивало, как дым.
— Перстенёк? С янтарём? — Глазки у бабки Подберихи загорелись, корявые пальцы зашевелились. — Неужто проглядела? В тенётах побегу порыскаю. В паутинке!
Бабка Подбериха достала связку ключей, отомкнула замок на одном из чуланов и нырнула в темноту. Женя — за ней.
— Идите сюда! — позвал он. — У меня фонарик.
Он осветил Лёне и Шуршаве лестницу, ведущую вниз.
— Где мы? — спросил Лёня.
— Это — подполье! — прошептала Шуршава.
Женя повёл лучом фонарика. Сверху до самого пола свешивались грязные полотнища старой паутины. Бабка Подбериха лазила среди тенёт, напевая песенку:
Ходит-бродит тихо
Бабка Подбериха.
Там иголка, там пушок —
И полнёхонек мешок.
— Пойдёмте отсюда! — взмолилась Шуршава. — Я вся дрожу. Здесь начинается царство Короля Летучих Мышей.
— А бабка перстень не зажилит? — спросил Женька.
— Как ты смеешь так говорить! — Шуршава даже задохнулась от возмущения. — Золотоголовая Птица за бескорыстие удостоила бабку Подбериху титулом Самой-Самой Доброй.
— Я же не знал этого! — пробурчал Женька, выбираясь вслед за Шуршавой и Лёней из подполья.
Скоро явилась и бабка Подбериха. Она вытряхнула из мешка свою добычу: огрызок жёлтого карандаша, две кнопки, винтик от «Конструктора», серебряную монетку, резинку от Женькиных трусов, дюжину пуговиц…
— Мой кинжальчик! — закричал Лёня.
Это был давно утерянный подарок. Папа привёз кинжал с Кавказа. Величиной он был со спичку, но с клинком, с ножнами, на рукоятке насечка, на ножнах — чернь. Где его только не искали! Сколько было пролито слёз!
— Забирай, да поскорее! — проворчала бабка Подбериха.
— Спасибо! — сказал Лёня. — Вы очень добры, но где же нам теперь искать мамин перстень?
Бабка Подбериха от огорчения так и развеялась по воздуху.
— Уж и не знаю, кто меня опередил. К Золотоголовой Птице ступайте.
— Но мальчики в пижамах! — всплеснула руками Шуршава.
— Эй, портняжки! — позвала бабка Подбериха, кое-как принимая прежний вид. — Оденьте гостей по-королевски.
Тотчас прибежали пауки, принесли тончайшие ткани, сняли с братьев мерку. Мальчики глазом не успели моргнуть, а уже были одеты с ног до головы и ничуть не хуже, чем Нечаянные Звоны.
— Теперь скорее! — торопила Шуршава. — Нам нужно успеть к Золотоголовой Птице до начала праздника Полнолуния.
8
Открывались одна за одной золочёные двери.
— Алая комната! — объясняла Шуршава. — Голубая. Зелёная. Зеркальная. Мраморная.
— А на страже-то стоят мои солдаты! — сказал Женька. — Это я их рисовал. Они, наверное, в щели в полу проваливались.
— Скорее, скорее! — торопила Шуршава. — Это — Золотая палата, а это — Лунная зала. Здесь будет бал.
В зале много окон, а посредине — огромное, круглое. В окна лился лунный свет. Хрустальные люстры мерцали синими ликующими огоньками и вспыхивали зелёными и красными. Так горят на небе самые красивые звёзды.
— Как в музее! — сказал Женя, останавливаясь.
— Как в настоящем дворце! — поправил его Лёня.
— Да скорее же! — торопила Шуршава. — Вы слышите?
В дальних комнатах что-то шуршало, шевелилось.
— Гости идут! — Шуршава перебежала залу и отворила высокую с вензелями дверь. — Заветная комната! Я здесь никогда ещё не была.
Вдоль стен навытяжку стояли Женькины солдатики. Тут были русские витязи в кольчугах, рыцари в латах, испанские гранды с пышными перьями на шляпах. Могучие воины-негры с копьями и воины-индейцы с тамагавками.
— Это бабка Подбериха натащила их сюда! — с уверенностью сказал Женя. — Лёня! Смотри! Мои четыре принца. Я их с карточных валетов срисовал.
Принцы стояли у двери, но эта дверь была совсем не дворцовая. Её сбили из неструганых досок, и закрывалась она деревянной вертушкой.
— Нам к Золотоголовой Птице! — сказала Шуршава принцам. — На одну минуточку.
Принцы галантно раскланялись перед Шуршавой, но сказали строго:
— Только на одну минуту! — и перевернули песочные часы, висевшие на стене.
Мальчики думали, что попадут в царские покои, сверкающие драгоценными камнями, золотом, парчой, а попали — в птичник. На полу — солома, посредине птичника — гнездо из соломы, а в гнезде сидел… гусёнок.
— Гуська! Мой милый Гуська! — закричал Лёня, и радостные слезы покатились по его щекам.
Резиновый, хорошо надутый гусёнок, в золотой шапочке набекрень, взмахнул крыльями и сел Лёне на плечо.
— Милый мой Гуська! Я думал, ты потерялся навсегда. Тебя все искали: и папа, и мама, а Женя был тогда совсем маленький. — Лёня взял Гуську на руки и нянчил, как младенца. — Я тебя иногда во сне вижу.
— Меня утащил Серый Озорник! — вздохнул Гуська. — А нашла меня бабка Подбериха. За это я присвоил ей титул Самой-Самой Доброй.
Дверь в гусятник распахнулась, и принцы хором сказали:
— Минута истекла!
— Это мои лучшие друзья! — сказал им Гуська.
— Гости ждут, когда Золотоголовая Птица откроет бал Полнолуния, — сказали принцы.
— Хорошо. Я сделаю это, сидя на твоём плече, мой хороший мальчик Лёня. А ты, Женя, можешь погладить меня по перьям.
— Без Гуськи я никогда не ложился спать, — объяснил Лёня младшему брату.
— О высокочтимая Золотоголовая Птица! — вскричала Шуршава. — Мальчики от радости забыли, зачем пришли к твоему величеству. Они потеряли янтарный перстень. Никто из наших его не видал, даже Самая-Самая Добрая.
— Но у меня его нет! — развёл крыльями Гуська.
— Ах, значит, он у Короля Летучих Мышей! — Шуршава покачнулась, но её поддержал за руку один из принцев.
А по лунной зале уже летел, звал хрустальный звон.
9
Они вошли в залу.
Полная луна сверкала в большом круглом окне. Все были в сборе. Шуршавы стояли, поднявшись на цыпочки, дрожа от восторга и нетерпения. Бабка Подбериха и дядюшка Шорох были нарядны и торжественны. Принцы замерли, глядя влюблёнными глазами на шуршав.
— Смотри! — шепнул Женя. — Наше кресло! Но почему-то оно в твоём ботинке.
Бедное кресло пряталось за спинами гостей. Оно дёргало ногой, но ботинок, напяленный Серым Озорником, не снимался.
Тик-так! Тик-так!.. — на всю залу раздались шаги Весёлого Пешехода.
Гуська захлопал крыльями, шуршавы взмахнули голубыми лентами.
Дилли-дилли-дон! — в залу вбежал Нечаянные Звоны.
Его сапоги могли заменить самый изысканный оркестр и вполне заменили.
Бравые принцы подошли к шуршавам, поклонились.
— Ах! — сказали шуршавы и пошли танцевать.
— Гуська! — Лёня вдруг вспомнил, что он старший брат. — Гуська, милый, но как мы выберемся отсюда? Голубая горошина была одна…
Ответить Гуська не успел. На луну словно бы набросили сеть. В зале потемнело.
— Летучие мыши! — в ужасе закричали гости.
Дилли-дилли-дон! — звенели сапоги неустрашимого рыцаря Нечаянные Звоны, но на всё царство Золотоголовой Птицы засипела, захрипела, заулюлюкала свистопляска кухонных труб.
Расшвыривая гостей, в залу ворвался Серый Озорник.
— Громче, Хулиганы Сипы-Хрипы! Громче! — крикнул он своим музыкантам.
Сипы-Хрипы задудели во всю мочь. Гуськино царство заходило ходуном.
— А теперь на колени! — завопил Серый Озорник, и кое-кто из гостей не посмел его ослушаться. — Ваше Мышиное величество! Мы ждём Вас коленопреклонёнными.
За окном, заслоняя свет луны, носились стаи летучих мышей, а в залу, гремя когтями, вошёл их Король. На его голове вместо короны сверкал янтарный перстень.
— Я пришёл забрать себе в жёны всех четырёх шуршав! — пропищал Король Летучих Мышей.
— Кто же защитит нас?! — воскликнули шуршавы и упали в обморок.
Принцы выхватили шпаги, но Король Летучих Мышей взмахнул крыльями, и за его спиной появились полчища летучих мышей, серые всадники, синие всадники, чёрные всадники, драконы и страшилища, которых когда-то рисовали Женя и Лёня.
— Сопротивленьице бесполезно! — захихикал Серый Озорник.
Он смеялся один в этой зале.
Принцы бросили шпаги под ноги Королю.
— Отныне царство Золотоголовой Птицы — моё царство! — отвратительно пропищал Король Летучих Мышей. — Мне надоели ваши праздники Полнолуния. Теперь вы будете жить в царстве тьмы. Тьма приятна моему величеству и моим подданным, летучим мышам.
— Эй ты, не зверь, не птица! Отдай мамин перстень!
Женька вышел вперёд и встал перед Королём и его несметным войском.
— Прочь! Или мои воины загрызут тебя! — замахал крыльями Король Летучих Мышей.
— Женя, я с тобой! — Лёня схватился за рукоятку игрушечного кинжальчика и встал рядом с младшим братом.
— Закусать их! — заверещал от ярости Король Летучих Мышей.
Полчища двинулись, Женя поднял руку и включил фонарик. Серые, синие, чёрные всадники бесследно растворились в ярком луче света, а летучие мыши с писком взлетели на потолок и повисли вниз головами.
Дин-н-нь!.. — раздался весёлый звон: это свалился с королевской головы янтарный перстень.
— Слава победителям! — шуршавы очнулись и подбросили вверх свои голубые ленты.
— Га-га-га! — захлопал крыльями Гуська.
Серый Озорник поднял перстень и принёс Жене.
— Пощади меня! Я постараюсь исправиться.
Он снял с головы шляпу, и все увидели, что Серый Озорник совершенно лысый.
— А кто меня по носу съездил? — спросил Женя.
— Ненароком!
— А кто носки расшвыривает? Кто обул в мой ботинок кресло? — спросил Лёня.
— Все вещи отныне будут на своих местах. Клянусь!
— Ладно, — сказал Женя. — Прощаем.
Дилли-дилли-дон!.. — пробежался по Лунной зале в своих музыкальных сапогах Нечаянные Звоны.
— Бал продолжается!
— Гуська, нам с Женей домой нужно! — сказал старший брат Лёня. — Скоро папа с мамой вернутся из гостей.
— Попрощайтесь со своими друзьями, и я отведу вас к моим соседям. Они помогут вам! — сказал Гуська.
— Давайте потихоньку уйдём, — предложил Женя. — Все такие весёлые! Вон как Серый Озорник отплясывает.
Они незаметно пробрались в птичник.
— Лёня, отодвинь доску в задней стене, — сказал Гуська. — За стеной живут Румяные Братья Дворники. Они помогут вам вернуться домой.
— Милый мой Гуська, а ты не хочешь пойти с нами? — спросил Лёня.
— Мальчик мой! Ты ведь уже вырос. Я останусь здесь, в твоём детстве, где шуршавы, дядюшка Шорох, Нечаянные Звоны, Серый Озорник…
— Прощай, Гуська! — Лёня принялся тереть глаза.
— Прощай, Золотоголовая Птица! — сказал Женя. — Оставляю тебе фонарик! Если кто сунется, свети врагам в глаза!
Женя положил фонарик возле Гуськиного гнезда, подошёл к стене, налёг на доску. Доска заскрипела и отодвинулась.
10
За длинным столом сидели, вздрёмывая, Румяные Братья Дворники. На столе горела одна свеча.
— Садитесь с нами! — подвинулись Братья, освобождая место на лавке.
Женя недолго думая сел. За Женей — Лёня.
Тик-так! Тик-так! — загремели башмаки Весёлого Пешехода.
Румяные Братья Дворники встрепенулись, налили из большого кувшина в большие глиняные кружки какого-то напитка, а Жене и Лёне налили в чашки.
— Пейте, это — утренняя свежесть.
Румяные Братья Дворники залпом выпили свои кружки, улыбнулись, распрямили плечи, встали из-за стола и взяли метлы.
Лёня с Женей выпили свои чашки и тоже улыбнулись, распрямили плечи, встали из-за стола.
— А вам веники! Из углов будете выметать! — сказали им Румяные Братья Дворники, задули свечу, распахнули двери и принялись мести серую улицу. Серая пыль улетала прочь, улица становилась розовой, утренней.
Лёня и Женя старались не подкачать, махали вениками, как саблями, пыль над ними стояла облаком.
— Апчхи! — чихнул Женя и исчез.
— Апчхи! — чихнул Лёня…
И увидал, что он — в постели. Уже утро. На улице дворник шуршит метлой.
Женя заворочался во сне, что-то забормотал, зачмокал губами, пальцы, сжатые в кулак, раскрылись. На ладони у него горел солнечным светом янтарный перстень.
Тик-так! Тик-так! — едва слышно стучали в соседней комнате ходики. Весёлый Пешеход, видно, шёл на носках. Не хотелось ему будить людей спозаранок.
«А всё-таки Женька у нас молодец!» — подумал Лёня, повернулся на правый бок и заснул крепким утренним сном.

ВЛАДИСЛАВ БАХРЕВСКИЙ