July 23rd, 2021

одежда для "писающего мальчика"

кста, зимой в Брюсселе сыровато - и ветер пронизывающий. Но знаменитый писающий вфонтан мальчик на Гранд-плас, хоть он и был создан голым (скульптором Дюкенуа в 1619), не мерзнет. - Уже с XVII столетия ему дарят одежду. Мальчика наряжают и посезонно, и празднично, в честь памятных дней. У него есть скафандр советского космонавта, шуба Санта-Клауса и наряд ацтекского злого духа. (Одевать мальчика всилу его специфической позы непросто - но модельеры и портные справляются).
- Вобщем, нескучает малец. Писает весело

из цикла О ПТИЦАХ

АРКТИЧЕСКИЕ ПРОЗВИЩА: ЧЕМ ГЛУП ГЛУПЫШ, ТУП ТУПИК, НЕЛЕПА ОЛЯПКА И НЕОТЕСАНА ОЛУША
север суров, выжить непросто. Бьёт как рыбу об лёд, морит холодом-голодом, рвет ветрами, морочит туманами. - Да и нетолько: всё обманчиво в море студеном, в белых снегах - вот милый улыбчивый тюленька лежит альбо плывет... И вдруг! Раззявит пастяру клыкасту доушей да ка-ак цапнет. Морской леопард.
Все должнобыть крепко, экономно-эффективно, уместно, шустро-догадливо здесь. Ах да руками мах - на том не перескочишь.
- Потому любая повадка человека, зверя и птицы рассматривается прежвсего критически. Глупыш - серый буревестник - доверчив, подпускает человека, садится рядом на палубу. Олуша неуклюжа на земле: топчется-шатается, и тож неосторожна - руками лови. Полупингвин-полупопугай забавный тупик роет норы своим плоским широким как сребок клювом - тупым, неуниверсальным: проникающая способность инструмента ноль! Задорная оляпка, бросаясь в ледяную воду, шлепает неглядя брюшком, крылами в неё, как брошенный камень... - ХорОши птицы. Да у каждой что-нито неладно, небаско да есть.

ГАБРИЭЛЕ Д'АННУНЦИО (1863 - 1938. итальянец, поэт, фашист, эротоман, дуэлянт и военный летчик)

МОРСКОЙ ХИРУРГ

парусная лодка "Троица", нагруженная пшеницею, снялась под вечер с якоря и направила свой путь к берегам Далмации. Она медленно плыла по спокойной реке среди ряда Ортонских рыбацких лодок, стоявших на якоре; на берегу зажигались огни; воздух оглашался пением возвращавшихся с моря рыбаков. Тихо пройдя узкое устье реки, "Троица" вышла в море.
Погода была тихая. На октябрьском небе, чуть не над самою поверхностью воды, сияла полная луна, подобно бледно-розовой лампе. Горы и холмы сзади напоминали контурами отдыхающих женщин. По воздуху бесшумно пролетали дикие гуси и исчезали вдали.
Все шестеро мужчин и юнга работали сперва сообща, чтобы поднять паруса. Когда же оранжевые, грубо разрисованные паруса сильно надулись ветром, мужчины уселись и принялись спокойно курить.
Юнга же, сидя верхом на носу лодки, стал вполголоса напевать песенку о родине.
Старший Таламонте крепко отплюнулся в воду и сказал, снова вкладывая в рот свою огромную трубку:
-- А, погода-то, ведь, ненадежная.
Все взглянули при его пророчестве на водяную ширь, но никто не проронил ни слова. Это были сильные и закаленные в бурях моряки; не раз приходилось им плавать к берегам Далмации, в Зару, в Триест, в Спалато, и они хорошо знали дорогу туда. Некоторые из них могли даже с наслаждением вспоминать о вине из Диньяно, ароматном, точно розы, и о плодах островов.
Ферранте Ла Сельви был старшим на "Троице"; два брата Таламонте, Чиру, Массачезе и Джиаллука, уроженцы Пескары, составляли команду лодки.
Нацарено был юнга.
Они долго просидели на палубе, так как было полнолуние. Море было усеяно рыбацкими лодками. Время от времени попарно проходили мимо "Троицы" рыбацкие лодки, и моряки обменивались дружественными приветствиями. Рыбная ловля была, по-видимому, удачна. Когда все лодки исчезли, и море стало пустынно, Ферранте и братья Таламонте спустились в трюм отдыхать. Кончив курить, Массачезе и Джиаллука последовали их примеру. Чиру остался на палубе дежурить.
Прежде чем спуститься вниз, Джиаллука сказал товарищу, указывая на свою шею:
-- Погляди-ка, что у меня здесь.
Массачезе взглянул и сказал:
-- Пустяки. Нечего беспокоиться.
На шее была краснота, точно от укола насекомого, а в середине ее маленькая опухоль.
-- А все-таки больно, -- добавил Джиаллука.
Ночью ветер переменил направление, и на море началось волнение. Лодку стало сильно качать и сбивать с пути по направлению к востоку. Джиаллука слегка вскрикивал иногда, потому что каждое резкое движение головы причиняло ему боль.
-- Что с тобой?--спросил его Ферранте Ла Сельви.
На рассвете Джиаллука показал ему больное место.
Краснота увеличилась, и маленькая опухоль в середине стала тверже и больше.
Ферранте внимательно разглядел ее и тоже сказал:
-- Пустяки. Нечего беспокоиться.
Джиаллука взял платок, повязал себе шею и стал курить.
Подбрасываемая волнами и гонимая противным ветром лодка по прежнему шла по направлению к востоку. Шум моря заглушал голоса. Волны изредка с глухим шумом заливали палубу.
Под вечер буря улеглась, и луна засияла на небе, точно золотой купол. Но так как ветер стих, лодка почти перестала двигаться, и паруса опали. Только время от времени дул легкий ветерок.
Джиаллука жаловался на боль. Товарищи занялись от безделья его недугом. Каждый рекомендовал свое средство. Чиру, самый старший, посоветовал сделать пластырь из яблок и муки. Он имел некоторое смутное понятие о медицине, потому что жена его на суше была одновременно врачом и знахаркою и исцеляла болезни лекарствами и заклинаниями. Но яблок и муки не было под рукою, а морские сухари не годились для этой цели.
Тогда Чиру взял луковицу и пригоршню зерна, растолок зерно, накрошил лук и приготовил пластырь. Но от этой массы боль в шее только увеличилась. Не прошло и часа, как Джиаллука сорвал с шеи повязку и в раздражении бросил ее вместе с пластырем в море; затем, чтобы подавить в себе болезненное раздражение, он сел на руль и долгое время не отходил от него. Ветер снова поднялся, и паруса весело затрепетали. В ясной ночной дали показался маленький островок, -- вероятно, Пелагоза -- похожий на осевшее на воде облако.
На утро Чиру, взявшийся вылечить товарища, пожелал осмотреть больное место. Опухоль увеличилась, распространившись почти на всю шею, приняла новую форму и потемнела, приобретя в середине фиолетовый оттенок.
-- Это еще что? -- воскликнул он в изумлении таким тоном, что больной побледнел. На зов Чиру явились Ферранте, братья Таламонте и остальные.
Мнения разделились. Ферранте предполагал, что это ужасная болезнь, от которой можно задохнуться. Джиаллука, немного бледный, с широко раскрытыми глазами молча выслушивал заключения товарищей. Небо заволокло облаками, море стало мрачным, стаи чаек с криком понеслись к берегу, и какое-то неопределенное чувство ужаса овладело душою Джиаллука.
В конце концов Таламонте-младший решил:
-- Это злокачественная опухоль.
Остальные согласились с ним:
-- Что же, возможно!
Действительно на следующее утро кожица под опухолью оказалась приподнятою кровавым пузырем и вскоре лопнула. Больное место стало походить на осиное гнездо, из которого обильно вытекала гнойная материя. Воспаление и гнойный процесс быстро распространялись и углублялись.
Джиаллука в отчаянии взмолился Святому Рокко, исцелителю язв, обещав ему сперва десять, потом двадцать фунтов воска (- на свечи. – germiones_muzh.). Он становился на колени посреди палубы, простирал руки к небу, с торжественным видом произносил обеты, поминая отца, мать, жену, детей. Окружавшие его товарищи с серьезными лицами творили крестное знамение каждый раз, как он произносил имя Святого.
Чувствуя приближение сильного порыва ветра, Ферранте Ла Сельви хриплым голосом крикнул приказание среди шума моря. Лодка сильно накренилась на бок. Массачезе, братья Таламонте и Чиру бросились на помощь Ферранте. Нацарено скользнул вдоль мачты. Паруса были мигом спущены, остались только два малых, и лодка полетела, сильно качаясь, по верхушкам волн.
-- Святой Рокко, Святой Рокко! -- кричал Джиаллука в религиозном возбуждении, возраставшем под впечатлением окружающей бури, стоя на палубе на четвереньках, чтобы не упасть от качки.
Время от времени более сильная волна обрушивалась на нос судна, и соленая вода заливала всю палубу с одного конца до другого.
-- Ступай вниз! -- крикнул Ферранте Джиаллуке.
Джиаллука спустился в трюм. Он чувствовал в теле болезненный жар и лихорадочную сухость кожи; страх перед болезнью сводил ему живот. Внизу в слабом освещении трюма, все предметы принимали странный вид. Снаружи доносились до слуха глухие удары волн о бока судна и скрип всего корпуса.
Через полчаса Джиаллука снова появился на палубе; лицо его было так бледно, точно он встал из могилы. Он предпочитал оставаться на палубе, чтобы чувствовать бурю, видеть людей, дышать вольным воздухом.
Ферранте был поражен его бледностью и спросил:
-- Тебе хуже?
Остальные моряки со своих мест принялись обсуждать средства помочь ему, повышая голос, чтобы перекричать завывание бури. Поднялся оживленный спор; каждый предлагал свое леченье. Они рассуждали с уверенностью докторов, забывая в споре об опасности. Массачезе пришлось видеть два года тому назад, как настоящий врач делал в подобном же случае операцию в боку Джиованни Маргадонна. Врач вырезал опухоль, обмакнул кусочки дерева в какую то дымящуюся жидкость, прижег рану и вынул чем-то вроде ложки прижженное мясо, похожее на кофейный осадок. И Маргадонна был спасен.
Массачезе повторял в остервенении, точно настоящий хирург.
-- Надо резать, надо резать!
И он делал жест рукою по направлению к больному, точно собирался резать его.
Чиру согласился с мнением Массачезе, братья Таламонте также перешли на его сторону, и только Ферранте Ла Сельви покачал головою.
Тогда Чиру обратился к Джиаллуке с предложением сделать операцию. Джиаллука отказался.
-- Ну, так умрешь! --воскликнул Чиру, не будучи в состоянии сдержать порыва грубого негодования.
Джиаллука еще более побледнел и устремил на товарища взгляд своих расширенных, полных ужаса глаз.
Наступала ночь. Во мраке море, казалось, рычало еще сильнее. Волны блестели в полосе света, лившегося от фонарика на носу лодки. Суша была далеко. Моряки сидели, уцепившись за канат, чтобы противостоять волнам. Ферранте правил рулем, и голос его изредка пронизывал бурю.
-- Ступай вниз, Джиаллу!
Но непонятное отвращение к одиночеству не позволяло Джиаллуке спуститься в трюм, несмотря на нестерпимые мучения. Он тоже держался за канат, стиснув зубы от боли. Когда налетала волна, моряки опускали голову с дружным криком, точно делали сообща какую-то трудную работу.
Луна выплыла из за облаков, и мягкий свет ее несколько сгладил тяжелое впечатление от ужасной картины, но море продолжало бушевать всю ночь.
На утро Джиаллука в изнеможении сказал товарищам:
-- Режьте.
Товарищи прежде всего серьезно обсудили вопрос, устроив что-то вроде решительного совещания, затем внимательно разглядели опухоль величиною с человеческий кулак. Все отверстия, придававшие ей прежде сходство с осиным гнездом или решетом, составляли теперь одно общее отверстие.
-- Не бойся, подойди ближе,--сказал Массачезе.
Он был выбран хирургом. Попробовав на своем ногте лезвие всех ножей, он остановился в конце концов на недавно отточенном ноже Таламонте-старшего.
-- Не бойся, подойди ближе,--повторил он.
Дрожь нетерпения охватила его и товарищей.
Больной впал в состояние какого то мрачного отупения. Глаза его были устремлены на нож, неподвижные губы были полуоткрыты, а руки безжизненно висели вдоль тела, точно у идиота.
Чиру усадил его и снял с шеи повязку, инстинктивно сжимая губы от отвращения. На мгновение все, молча наклонились поглядеть на язву.
-- Так и так,--сказал Массачезе, обозначая копчиком ножа направление разрезов.
Джиаллука вдруг разразился горькими слезами; все его тело вздрагивало от рыданий.
-- Не бойся, не бойся! -- повторяли моряки, беря его за руки.
Массачезе принялся за работу. При первом прикосновении лезвия Джиаллука испустил вопль, затем стиснул зубы и стал издавать сдавленное мычанье.
Массачезе резал медленно, но уверенно, высунув немного кончик языка, как всегда, когда он делал что-нибудь со вниманием. Так как лодку качало, то разрезы получались неровные; нож проникал то глубже, то меньше. Порыв ветра толкнул лезвие ножа в здоровые ткани. Джиаллука опять зарычал весь окровавленный и стал вырываться, точно убойное животное из рук мясников. Он не желал больше подчиняться им.
-- Нет, нет, нет!
-- Ближе, ближе, -- кричал сзади Массачезе, не желая прерывать свою работу из боязни, что неоконченный разрез окажется опасным.
Разволновавшееся море не переставало бушевать кругом. Тяжелые облака поднимались с горизонта и все более и более застилали мрачное небо. Среди завыванья бури, в этом странном освещении люди почувствовали необъяснимое возбуждение и невольно стали сердиться на больного, стараясь удержать его в неподвижном состоянии.
-- Ближе!
Массачезе необдуманно и быстро сделал четыре или пять надрезов. Кровь, смешанная с беловатой материей, вытекала из ран. Все были обагрены ею, кроме Нацарено, который сидел на носу и дрожал в испуге перед отвратительной сценой.
Ферранте Ла Сельви заметил, что лодке угрожает опасность и крикнул во все горло:
-- Отпусти шкоты.
Братья Таламоите, Массачезе, Чиру бросились работать. Лодка снова поплыла с килевою качкою. Вдали виднелась Лисса. Лучи солнца прорывались между облаками и падали на воду, меняясь в зависимости от перемен на небе.
Ферранте остался сидеть на руле. Остальные моряки вернулись к Джиаллуке. Надо было промыть раны, прижечь их и наложить корпию.
Раненый находился в состоянии совершенного изнеможения и, по-видимому, ничего не понимал; он глядел на товарищей потухшими глазами, мутными, как у умирающего животного, и повторял время от времени, точно про себя:
-- Я умер, я умер!
Чиру пробовал вычистить раны кусочком пакли, но его грубое прикосновение только раздражало их. Массачезе, желавший последовать во всем примеру хирурга, оперировавшего Маргадонна, внимательно строгал куски березового дерева. Братья Таламанте были заняты кипячением смолы, выбранной для прижигания ран. Так как невозможно было развести огонь на палубе, ежеминутно заливаемой водою, то они спустились в трюм.
-- Вымой паклю в морской воде, -- крикнул Массачезе Чиру.
Тот послушался его совета. Джиаллука подчинялся всему, не переставая стонать и скрежетать зубами. Шея его страшно вздулась и покраснела, отливая местами фиолетовым оттенком. Вокруг надрезов стали появляться коричневатыя пятна. Больному стало трудно глотать и дышать. Страшная жажда мучила его.
-- Проси заступничества у Святого Рокко, -- сказал ему Массачезе, кончивший строгать куски дерева и ожидавший смолу.
Ветер гнал теперь лодку к северу в сторону Себенико. Островок исчезал из виду. Но несмотря на то, что волнение было еще сильно, буря, по-видимому, начала утихать. Солнце стояло над их головами среди буровато-красных облаков.
Братья Таламонте принесли глиняную чашку с кипящею смолою.
Джиаллука опустился на колени, чтобы повторить обет Святому. Все перекрестились.
-- Святой Рокко, спаси меня! Обещаю тебе серебряную лампу, масло на весь год и тридцать фунтов воску. Святой Рокко, спаси меня! Не оставь мою жену и детей,.. Смилуйся надо мною, Святой Рокко!
Руки его были сложены, голос его звучал, точно чужой. Затем он снова уселся, просто сказав Macсачезе:
-- Режь.
Масссачезе обмотал куски дерева паклею, обмакнул их по очереди в кипящую смолу и прижег рану. Чтобы сделать ожог глубже и действительнее, он налил прямо жидкость в раны. Джиаллука не издал ни стона. Дрожь пробирала присутствующих при виде пытки.
Ферранте Ла Сельви покачал головою и сказал со своего места:
-- Вы убили его.
Товарищи снесли полумертвого Джиаллука в трюм и уложили на койке. Нацарено остался дежурить у больного. Сверху слышались гортанные крики Ферранте, отдававшего приказания, и быстрые шаги моряков. "Троица" со скрипом поворачивалась, меняя направление. Нацарено заметил вдруг течь в одном месте и крикнул остальным, чтобы шли в трюм. Моряки гурьбою поспешно спустились вниз. Все кричали наперерыв, торопясь исправить течь, точно при кораблекрушении.
Несмотря на полное изнеможение и упадок духа, Джиаллука поднялся на койке, воображая, что лодка погибает, и в отчаянии уцепился за одного из Таламонте, упрашивая, как женщина:
-- Не оставьте меня, не оставьте меня!
Товарищи успокоили и снова уложили его. Он боялся теперь, бормотал бессмысленные слова, плакал; ему не хотелось умирать. Воспаление распространилось уже на всю шею и затылок и понемногу переходило на туловище; опухоль стала еще более чудовищной и душила его. Время от времени он широко разевал рот, чтобы набрать воздуху.
-- Снесите меня наверх; здесь мне недостает воздуху, я умираю...
Ферранте отозвал людей на палубу. Лодка лавировала теперь, стараясь установить направление. Маневры были сложные. Ферранте управлял рулем, наблюдал за ветром и отдавал необходимые приказания. По мере наступления сумерек волнение на море затихало.
Через несколько времени Нацарено прибежал наверх, крича в испуге:
-- Джиаллука умирает, Джиаллука умирает!
Моряки бегом спустились вниз и нашли товарища мертвым на койке с широко раскрытыми глазами и вспухшим лицом, точно у задушенного.
-- Он умер?-- сказал Таламонте-старший.
Остальные немного опешили и молча стояли перед трупом.
Затем они бесшумно поднялись на палубу. Таламонте повторял:
-- Он умер?
День медленно угасал над водою. В воздухе наступало затишье. Паруса опять опали, и лодка почти перестала двигаться. Вдали показался остров Солта.
Моряки собрались в кучку на корме и обсуждали происшедшее. Сильное беспокойство овладело всеми. Массачезе был бледен и задумчив.
-- Еще, пожалуй, скажут, что мы убили его, -- заметил он. -- Не было бы нам неприятностей!
Это опасение мучило также его суеверных и недоверчивых товарищей.
-- Это так, -- ответили они.
-- Так что же делать? Как-же нам быть?--настаивал Массачезе.
Таламонте старший сказал просто:
-- Он умер? Бросим его в море. А людям мы скажем, что потеряли его в бурю... Что же больше делать?
Товарищи согласились с ним и позвали Нацарено.
-- А ты... будь нем, как рыба.
И они грозным жестом запечатали тайну в его душе.
Затем они опустились за трупом. От шеи шло уже вредное зловоние; скопившийся гной вытекал при каждом толчке.
-- Сунем его в мешок,--сказал Массачезе.
Они взяли мешок, но тело входило в него только до половины. Они завязали мешок у колен и оставили ноги торчать наружу, инстинктивно оглядываясь по сторонам во время похоронного обряда. Кругом не видно было парусов; море тихо и мирно колебалось после бури; вдали виднелся голубой остров Солта.
-- Привяжем к его ногам камень, --сказал Массачезе.
Они взяли камень из балласта и привязали его к ногам Джиаллуки.
-- Ну,--сказал Массачезе.
Они приподняли труп над бортом и опустили его в море. Вода с журчанием сомкнулась над ним; тело погружалось сперва с медленным колебанием, потом исчезло в глубине.
Моряки вернулись на корму и стали молча курить в ожидании ветра. Массачезе изредка делал рукою невольный жест, как случается иногда с задумчивыми людьми.
Поднялся ветер. Паруса затрепетали и надулись. "Троица" пошла по направлению Солты. После двух часов хорошего хода она прошла пролив.
Луна освещала берега. Море было спокойно, точно лужа. Из порта Спалато выходило два судна, шедших навстречу "Троице". Команда их громко пела.
Услышав пение, Чиру сказал:
-- Э, да они из Пескары.
Увидя изображения и цифры на парусах, Ферранте заметил:
-- Это шхуна Раймонда Калларе.
Он окликнул их.
Земляки ответили шумными приветствиями. Одно судно было нагружено сухими винными ягодами, другое ослами.
Когда второе судно проходило на расстоянии десяти метров от "Троицы" моряки перекинулись несколькими вопросами. Чей-то голос крикнул:
-- А Джиаллу! Где же Джиаллу?
Массачезе ответил:
-- Мы потеряли его на море в бурю. Скажите об этом жене.
Несколько возгласов раздалось тогда на шхуне с ослами, затем послышались прощальные приветствия. -- Прощайте, прощайте! Увидимся в Пескаре.
И удаляясь в море, экипаж снова затянул свою песню при свете луны.

ЛЕОНЕЛЬ ЛИЕНЛАФ (мапуче)

Я ЗДЕСЬ

Я вишу в воздухе
как песнь птиц,
как запах цветов,
заполняющий пространства.
Я теку как вода
по этой реке жизни
по направлению к большому морю,
которое не имеет названия.
Я как видение
Древних духов,
Которые заснули в этих пампах.
Я сон моего деда,
Который уснул с мыслью,
Что однажды он вернётся
На эту любимую землю.

Он ушёл путешествовать,
Туда дальше,
За горизонт снов.

РЫБАКИ (Нигерия, 1990-е). - III серия

ОРЕЛ
отец был орлом.
Могучей птицей, которая строит гнездо выше остальных пернатых, парит в небе и зорко стережет птенцов, словно король — свой трон. Наш дом — бунгало с тремя спальнями, купленное в год рождения Икенны, — и был его орлиным гнездом — местом, где отец правил железной рукой. Вот потому все и решили, что если бы отец не уехал из Акуре, дом не стал бы уязвим для невзгод и мы бы избежали постигших нас несчастий.
Отец был человеком необычным. В то время как все кругом ревностно следили за рождаемостью, он — единственный ребенок в семье, выросший с матерью и мечтавший о братьях и сестрах, — хотел наполнить дом детьми, создать клан. Мечта принесла ему много насмешек — в девяностых, когда экономика Нигерии сильно кусалась, — однако отец отмахивался от оскорблений, как от москитов. Он придумал план нашего будущего, карту желаний. Икенне предстояло стать доктором, хотя позднее, когда Икенна еще в раннем возрасте проявил интерес к самолетам, отец заменил доктора пилотом. Тем более что в Энугу, Макурди и Ониче имелись летные школы. Бодже отец уготовил судьбу юриста, а Обембе — семейного врача. Мне же хотелось стать ветеринаром, работать в лесу или в зоопарке — где угодно, главное со зверями, — однако отец решил, что я стану профессором. Дэвид, которому едва исполнилось три годика, когда отец переехал в Йолу, должен был стать инженером. Только для нашей годовалой сестренки Нкем он не придумал занятия на будущее. Сказал: за женщин такие дела решать не надо.
Мы с самого начала знали, что рыболовству в отцовских планах на будущее места нет, но не задумывались над этим. Опомнились только в ночь, когда мать пригрозила все рассказать отцу, раздув тем самым в наших сердцах огонь страха перед его гневом. Она верила, будто к рыбалке нас подтолкнули злые духи и их надлежит изгнать поркой. Мы предпочли бы увидеть, как солнце падает на землю, сжигая все кругом, а заодно и нас, чем ощутить тяжесть отцовского Воздаяния на своих задницах, и мать это прекрасно знала. Она говорила: вы забыли, что отец не наденет чужие туфли, если свои промокнут. Не такой он человек. Он, скорее, пойдет по земле босиком.
Когда на следующий день, в субботу, мать прихватила Дэвида и Нкем и отправилась в лавку, мы бросились уничтожать следы преступления. Боджа спешно спрятал свою удочку и общую запасную тоже под ржавыми кровельными листами на заднем дворе, у ограды — там, где мать выращивала помидоры. Листы кровли остались еще с 1974 года, когда был построен дом. Икенна свою удочку сломал и выбросил на свалку за забором.
Отец приехал в субботу, ровно через пять дней после того, как нас разоблачили. Накануне мы с Обембе срочно вознесли молитву Богу. Я предположил: вдруг Господь смягчит отцовское сердце и он не станет пороть нас.
Вместе с братом мы встали на колени и обратились к Богу.
— Господь наш Иисус, коли ты любишь нас — Икенну, Боджу, Бена и меня, — начал Обембе, — не дай отцу нашему приехать. Молю тебя, Иисусе, пусть он останется в Йоле. Прошу, послушай: ты ведь знаешь, как отец выпорет нас. Ведь тебе это известно? Послушай, у него плети из воловьей кожи, кобоко, которые он купил у старого шашлычника, а такая плеть сечет очень больно! Послушай, Иисусе, если ты позволишь отцу приехать и он нас высечет, ноги нашей не будет в воскресной школе. И мы перестанем петь и прихлопывать в церкви! Аминь.
— Аминь, — повторил я.
Когда отец приехал в субботу после обеда — как обычно, сигналя из-за ворот и потом въезжая во двор под радостные крики, — мы с братьями не вышли его встречать. Икенна предложил остаться в комнатах и притвориться, что мы спим. По его мнению, мы могли разозлить отца еще больше, если бы вышли встречать его «так, словно ни в чем не провинились».
Мы сгрудились в комнате у Икенны, прислушиваясь к шагам отца, ожидая момента, когда мать начнет свой доклад, ибо знали, что сразу она вываливать на него ничего не станет. Она терпеливая и рассказ смакует. Всякий раз, когда отец приезжал домой, мать садилась рядом с ним на большой диван в гостиной и подробно расписывала, как идут дела в доме: как нас постигла череда нужд, и как мы с ними справились, у кого занимали; рассказывала о наших успехах в школе; о походах в церковь. Отдельно сообщала о случаях непослушания, которые находила непозволительными и заслуживающими кары.
Помню, как-то она две ночи рассказывала отцу об одной прихожанке нашей церкви: родила ребеночка, а тот весил столько-то и столько-то. Она поведала, как в прошлое воскресенье дьякон пукнул, находясь на амвоне, а микрофоны и колонки усилили неприличный звук. Мне особенно понравился рассказ о том, как в нашем районе казнили вора. Люди градом камней сбили бегущего вора с ног, а потом надели ему на шею автомобильную покрышку. Мать выделила несколько непонятных моментов: где толпа так быстро достала бензин и как всего за несколько минут, объятый удушливым дымом, вор угорел? Я, как и отец, очень внимательно слушал о том, как пламя объяло вора, как ярко вспыхивали волосы у него на теле — особенно на лобке, — как медленно огонь пожрал его. Мать расписала, как играло пламя, как вор, захлебываясь криком, исчез в огненном ореоле, в таких живописных подробностях, что образ горящего человека навсегда запечатлелся у меня в памяти. Икенна говорил, что если бы мать получила образование, из нее вышел бы великий историк. Тут он был прав: мать не упускала и не забывала ни одной детали, что бы ни случилось в отсутствие отца. Она пересказывала абсолютно все.
Начали они с того, что нас напрямую не касалось: поговорили о работе отца, о падении курса найры «при нынешнем прогнившем правительстве». Мы с братьями всегда хотели понимать, что говорит отец, но порой наше незнание лишь возмущало нас, а порой мы чувствовали необходимость знать — например, когда отец говорил о политике, потому что на игбо ее не обсудишь, лексикона не хватит. Одним из таких слов и было «правилитесто», как мне тогда слышалось.
Центральному банку грозил крах, и больше всего в тот день отец рассуждал о возможной кончине Ннамди Азикиве, первого президента Нигерии. Отец обожал его, считал своим вдохновителем. Зик, как его прозвали в народе, лежал в энугской больнице. Отец по этому поводу переживал, сетовал на плохую систему здравоохранения в нашей стране. Ругал Абачу, диктатора, и негодовал из-за изоляции игбо в Нигерии. Он жаловался на то, какого монстра создали британцы, объединив Нигерию в единую страну. А потом мать сказала, что еда готова, и отец приступил к трапезе.
Мать же тем временем перехватила эстафету: знает ли он, что в садике, в который ходит Нкем, все воспитатели от малышки без ума. Отец спросил: «Ezi okwu — это правда?» — и мать перечислила ее успехи. «А что с Обой, королем Акуре?» [ Имеется в виду традиционное государство, королевство Акуре со столицей в городе Акуре.] — поинтересовался отец, и мать рассказала, как Оба сражался с военным губернатором штата, столицей которого и был Акуре. Она говорила и говорила, а потом, когда мы совсем этого не ожидали, прервалась:
— Дим, я должна тебе кое-что рассказать.
— Я весь внимание, — ответил отец.
— Дим, твои сыновья — Икенна, Боджа, Обембе и Бенджамин — совершили ужасный проступок, страшнее которого не придумать.
— Что они натворили? — спросил отец, громко чиркнув вилкой и ножом по тарелке.
Эх, ну ладно, Дим. Ты ведь знаешь Маму Ийябо, вдову Юсуфа. Она еще продает арахис…
— Да, да, знаю, так что давай сразу к делу, друг мой: что они натворили? — прокричал отец. Он частенько обращался «друг мой» к тем, кто начинал его нервировать.
— Вот горе-то, она как раз продавала орехи священнику Небесной церкви, расположенной возле Оми-Алы, когда на тропинке, ведущей от реки, показались мальчики. Она их сразу же узнала, окликнула, но они ее будто не услышали. Тогда она сказала священнику, что знает их, а он поведал: ребята уже давненько рыбачат на реке. Он несколько раз пытался прогнать их — да все без толку. А знаешь, что самое страшное? — Мать хлопнула в ладоши, подготавливая отца к безжалостному ответу. — Мальчики, которых видела Мама Ийябо, — это твои сыновья: Икенна, Боджа, Обембе и Бенджамин.
Последовала тишина, во время которой отец, наверное, водил взглядом по комнате: то на пол глянет, то на потолок, то на занавеску — словно беря их в свидетели того, что только что услышал. И пока длилось молчание, я принялся оглядывать комнату моих братьев. Взглянул на футболку Боджи, висевшую возле двери, на гардероб, на календарь, который мы называли календарем М.К.О., потому что на нем были мы четверо и М.К.О. Абиола, некогда баллотировавшийся в президенты Нигерии. Я заметил дохлого таракана, убитого, наверное, в порыве гнева: его голову размазало по вытертому желтому ковру.
Это напомнило мне, как мы попытались найти спрятанную отцом приставку, лишь бы как-то отвлечься от рыбалки. Однажды, стоило матери уйти из дома вместе с младшими детьми, мы обыскали родительскую спальню, но приставку не нашли — ни в отцовском шкафу, ни в бесчисленных сундуках и выдвижных ящиках.
Затем достали старую отцовскую металлическую коробку. Отец рассказывал, что ее подарила бабушка в 1966 году, когда он впервые уезжал из родной деревни — в Лагос. Икенна был уверен, что в коробке-то приставка и спрятана. И вот мы отнесли тяжелую, как гроб, коробку в комнату старших братьев. Боджа принялся методично подбирать ключи, пока наконец один не подошел и крышка со скрипом не открылась. Когда мы еще только несли коробку, из нее вылез таракан, взбежал на ржавую крышку и улетел. А стоило Икенне открыть коробку, как тысячи бурых насекомых заполонили все вокруг: мы не успели и глазом моргнуть, как один залез на жалюзи, другой уже полз вниз по дверце гардероба, третий забрался к Обембе в кроссовку. Мы с криками принялись давить их. С полчаса носились за ними по комнате, а потом унесли ящик обратно.
Мы подмели полы, убрав останки тараканов, и Обембе прилег на кровать. На ногах у него остались следы: задняя лапка, расплющенная голова с выдавленными глазами, кусочки оторванных крылышек, часть которых забилась между пальцев, и разводы желтой слизи, вытекшей, наверное, из груди насекомых. Был даже целый таракан, на левой стопе: плоский, как лист бумаги, с двумя парами широких крыльев.
Разум мой, словно вращающаяся монетка, замер, когда отец необычайно спокойным голосом произнес:
— Значит, Адаку, ты сидишь тут и заявляешь на полном серьезе, будто моих мальчиков — Икенну, Боджанонимеокпу, Обембе и Бенджамина — видела торговка орехами, когда они возвращались с реки? Той самой опасной реки, на которую запрещено ходить по вечерам? На которой даже взрослые пропадают?
— Так и есть, Дим, она видела не кого-нибудь, а твоих сыновей, — ответила мать по-английски, потому что и отец внезапно перешел на английский (сильно повысив голос на слове «пропадают»).
— Господи боже! — запричитал он, да так громко и быстро, что слова точно раскололись на слоги: «Гос-по-ди-бо-же» — и стали напоминать дробный металлический звон.
— Что он делает? — чуть не плача спросил Обембе.
— Заткнись, а, — тихо прорычал Икенна. — Я же говорил вам завязывать с рыбалкой. Так нет же, вы Соломона послушали. Вот, получайте теперь.
Отец в это время сказал:
— Так значит, ты утверждаешь, что торговка видела моих сыновей?
И мать ответила:
— Да.
— Господи боже! — еще громче вскричал отец.
— Они все дома, — сказала мать. — Спроси их и сам убедишься. Как подумаю, что они купили снасти: удочки, лески, крючки, грузила — на карманные деньги, что ты давал им… — совсем дурно становится.
Нажим, с которым мать произнесла «на карманные деньги, что ты давал им», ранил отца особенно глубоко. Должно быть, он весь сжался, точно червь, в которого тычут чем-нибудь острым.
— И долго они этим занимались? — спросил он. Мать, видно, опасаясь обвинений в свой адрес, медлила, и тогда отец прикрикнул: — Я что, с глухонемой разговариваю?
— Три недели, — сокрушенно проговорила мать.
— Боже милостивый! Адаку. Три недели. У тебя под носом?
Само собой, то была ложь: это мы сказали матери, будто рыбачили всего три недели — в надежде смягчить свою вину. Однако даже такой неточной информации оказалось достаточно, чтобы распалить отцовский гнев.
— Икенна! — взревел отец. — Ике-нна!
Когда мать только начала свой доклад, Икенна сел на пол, но сейчас мигом вскочил на ноги. Он рванул было к двери, но тут же замер, отступил и схватился за зад. Он предусмотрительно надел две пары шортов, надеясь так смягчить боль от того, что должно было обрушиться на его ягодицы, хоть и знал, что сечь нас, скорей всего, будут по голой попе.
— Сэр! — вскинув голову, громко ответил мой брат.
— Ну-ка выходи, живо!
Икенна, лицо которого, точно бубоны, покрывали веснушки, снова подошел к двери. И снова замер, будто перед ним возникла невидимая преграда, и наконец выбежал.
— Считаю до трех! — прокричал отец. — Чтобы все сюда вышли. Живо!
Мы зайцами вылетели из комнаты и сгрудились за Икенной.
— Думаю, вы все слышали, что рассказала мне ваша мать, — произнес отец. На лбу у него взбухли вены. — Это правда?
— Все правда, сэр, — ответил Икенна.
— Значит… все правда, — повторил отец, на мгновение задержав взгляд на его опущенном лице.
(- впринципе, понять отца можно: люди простого труда в Нигерии погибают легко и буднично. Тем более, игбо. - germiones_muzh.)
Не дожидаясь ответа, он в гневе отправился к себе. Мой взгляд упал на Дэвида: самый младший из нас сидел в одном из кресел и, сжимая в руках пачку печенья, ожидал нашей экзекуции. Отец вернулся с двумя плетьми. Одна была переброшена через плечо, вторую он сжимал в руке. Затем он выдвинул маленький обеденный столик на середину комнаты. Мать, которая только что убрала со стола и протерла его тряпкой, потуже затянула на поясе враппу и приготовилась ждать момента, когда ей покажется, что отец зашел слишком далеко.
— Каждый из вас ляжет на стол плашмя, — сказал отец. — Все вы получите Воздаяние, голыми, какими пришли на эту грешную землю. Я тружусь в поте лица, чтобы вы могли учиться в школе и получить западное образование, как цивилизованные люди, а вы решили стать рыбаками. Ры-ба-ка-ми! — Он многократно, словно какое проклятие, прокричал последнее слово. И когда оно прозвучало в энный раз, наконец велел Икенне растянуться на столе.
Порол отец жестоко. Да еще заставил считать удары. Икенна и Боджа, распластанные на столе, получили двадцать и пятнадцать соответственно. Нам с Обембе пришлось считать до восьми. Мать вмешалось было, однако отец строго предупредил, что он и ей всыплет, если она будет лезть. В таком гневе он запросто мог сдержать слово. Его не трогали ни наши крики, визги и плач, ни мольбы матери. Все время, нанося удары, он повторял, что надрывается на работе и зарабатывает деньги, и при этом не забывал яростно выплевывать слово «рыбаки». Затем наконец, перекинув плети через плечо, он ушел к себе, а мы выли, натягивая шорты.
* * *
Ночь после Воздаяния выдалась суровой. Как и мои братья, я отказался ужинать, хоть и был голоден, да и аромат стоял соблазнительный: мать приготовила жареную индейку с плантанами. Она знала, что гордость не позволит нам сесть за стол, и потому приготовила это редкое в нашем доме блюдо — чтобы усугубить наказание. На самом деле она не готовила додо (жареные плантаны) уже очень давно — с тех самых пор, как с год назад мы с Обембе похитили пару кусочков из холодильника, а потом соврали, будто видели, как их съели крысы.
Мне отчаянно хотелось выбраться из комнаты и тайком стащить с кухни одну из четырех тарелок, на которых мать выложила наши порции. Удерживал меня страх предать братьев, устроивших голодовку. Неудовлетворенный голод лишь усиливал боль, и я очень долго плакал, пока наконец не заснул.
Наутро мать разбудила меня, похлопав по плечу.
— Бен, проснись, проснись. Отец хочет видеть тебя, Бен.
Каждая клеточка в моем теле горела от боли. Казалось, что в моих ягодицах стало больше мяса. Впрочем, к моему облегчению, братья прекратили голодовку, а я опасался, что она продлится еще целый день. После суровых наказаний мы дулись на родителей, избегали их и отказывались принимать пищу до тех пор, пока они не сдавались и — в лучшем случае — сами не просили прощения, стремясь чем-нибудь нас задобрить. Правда, на сей раз вышло иначе, потому что отец вызвал нас к себе.

Чтобы встать с кровати, мне пришлось сперва подползти к краю и медленно опустить ноги на пол. Ягодицы покалывало. В гостиной тускло светила стоявшая на середине стола керосиновая лампа. Электричество отключили еще вчера.
Последним, хромая и морщась на каждом шагу, пришел Боджа. Когда мы расселись по местам, отец долго и пристально смотрел на нас, подперев челюсть руками. Мать, сидящая лицом к нам, прямо передо мной, развязала узелок враппы под мышкой и приподняла чашечку лифчика. Сосок ее округлой, налитой молоком груди моментально исчез во рту у Нкем. Малышка жадно обхватила его — темный и твердый — губами, точно хищник, набросившийся на добычу. Отец с интересом разглядывал сосок, а когда Нкем начала есть, снял очки и положил их на стол. Всякий раз, когда он их снимал, в его темном, вытянутом лице отчетливее проступали черты сходства со мной и Боджей. Икенне и Обембе досталась кожа матери, цвета муравейника.
— А теперь слушайте, все вы, — произнес отец по-английски. — Ваш поступок сильно ранил меня, и причин тому множество. Во-первых, я предупреждал, чтобы в мое отсутствие вы не доставляли хлопот матери. А вы что? Доставили ей — и мне — самые настоящие хлопоты.
Он по очереди оглядел нас.
— Вы поступили очень дурно. Очень. Как могли дети, получающие западное образование, опуститься до такого вопиющего варварства? — Я тогда не знал, что значит слово «вопиющий», но по тому, как отец выкрикнул его, понял: слово — нехорошее. — И во-вторых, мы с матерью в ужасе от того, как вы собой рисковали. Это же не школа, в которую я вас отправил. Нигде на берегах этой смертельно опасной реки не найдете вы книг. И хотя я велел вам постоянно читать, книги вас теперь не интересуют. — Затем, убийственно серьезно нахмурившись и подняв руку в вызывающем трепет жесте, он сказал: — Позвольте же предупредить вас, друзья мои: любого, кто принесет домой плохие оценки, я отправлю в деревню, пахать в поле или собирать пальмовое вино, ogbu-akwu.
— Не дай Бог! — Мать защелкала пальцами над головой, словно разгоняя угрожающие слова отца. — Мои дети не будут такими.
Отец удостоил ее гневного взгляда.
— Вот именно, не дай Бог, — сказал он, подражая нежному тону ее голоса. — Как же Господь такого не допустит, когда у тебя под носом, Адаку, они ходили на реку целых три недели? Целых. Три. Недели. — Качая головой, он по очереди загнул три пальца на руке, по числу недель. — А теперь послушай, друг мой, отныне ты будешь следить, чтобы дети читали книги. Слышишь? Отныне ты закрываешь лавку в пять, не в семь. И чтобы никакой работы по субботам. Я не позволю, чтобы у тебя под носом мои дети скользили вниз по наклонной.
— Я все поняла, — ответила на игбо мать, цыкая языком.
— В общем, — продолжил отец, обводя взглядом полукруг наших лиц, — хватит причуд. Постарайтесь быть хорошими сыновьями. Никому своих детей пороть не нравится. Никому.
Причуды. Отец часто употреблял это слово, и постепенно до нас дошел его смысл: бессмысленное потворство своим слабостям. Он хотел говорить дальше, но тут под потолком зажужжал вентилятор, возвещая возвращение электричества. Мать щелкнула выключателем, а затем прикрутила фитиль керосиновой лампы. Пользуясь временным затишьем, я при электрическом свете взглянул на календарь на стене. На дворе был уже март, однако страницу февраля так и не перевернули. На ней красовалась фотография орла в полете: крылья расправлены, лапы вытянуты, когти выпущены; сапфировые глаза смотрят прямо в камеру. Птица величественно парила на фоне природы, точно мир был ее творением, а она в нем — крылатый бог.
В тот момент мне подумалось: что-то должно внезапно измениться, нарушить этот бесконечный покой, — и меня вдруг парализовало страхом. Я испугался, что птица отомрет и начнет молотить в воздухе крыльями. Испугался, что она вдруг заморгает, засучит лапами. Испугался, что когда это произойдет и орел наконец покинет отведенное ему место в небе на странице — той, на которую Икенна перелистнул календарь 2 февраля, — мир и все в нем изменится до неузнаваемости.
— С другой стороны, вам следует знать: пускай вы и совершили дурной поступок, он лишний раз показывает, что в вас есть мужество искателей приключений. Такой смелый дух — это дух мужчины. И я хочу, чтобы отныне вы направляли его на полезные дела. Сделайтесь рыбаками иного сорта.
Мы удивленно переглянулись — все, кроме Икенны. Он смотрел в пол. Ему было хуже остальных, особенно потому, что отец возложил всю вину на него и порол особенно нещадно, не зная, что на самом деле Икенна отговаривал нас от рыбалки.
— Вы должны стать рыбаками, удящими добрые мечты, и без особенно удачного улова домой не возвращаться. Вы должны стать настоящими гигантами, грозными и неудержимыми рыбаками.
Я сильно удивился. Мне-то казалось, что отец презирает это слово; ища объяснений, я взглянул на Обембе. Тот кивал, глядя отцу в рот и задорно выгнув брови.
— Молодцы, — пробормотал отец, и широкая улыбка разгладила морщины, прочерченные на полотне его лица гневом и яростью. — Я всегда учил вас тому, что даже из большого зла всегда можно извлечь что-нибудь доброе, — и поймите: из вас могут получиться совсем иные рыбаки. Не те, что ловят рыбу в грязной топи Оми-Алы, а рыбаки разума. Хваткие люди. Те, которые окунают руки в чистые реки, моря и океаны жизни и добиваются успеха, становятся врачами, летчиками, профессорами, юристами. Ну, как? — Он снова оглядел нас. — Вот такими рыбаками я бы хотел видеть своих сыновей. А теперь давайте все вместе исполним гимн.
Мы с Обембе тут же кивнули, и тогда отец перевел взгляд на наших старших братьев, по-прежнему смотревших в пол.
— Боджа, ты с нами?
— Да, — неохотно пробормотал Боджа.
— Ике?
— Да, — после затянувшейся паузы произнес Икенна.
— Вот и хорошо, а теперь все вместе: ги-ган-ты.
— Ги-ган-ты, — повторили мы хором.
— Гроз-ны-е. Г-р-о-з-н-ы-е. Гроз-ные.
— Неудержи-мые.
— Рыбаки добра.
Отец гортанно засмеялся, поправил галстук и пристально посмотрел на нас. Затем вскинул руку, задев кончик галстука.
— Мы рыбаки! — проорал отец во всю глотку.
— Мы рыбаки! — почти так же громко, надрывая глотку, хором повторили мы. Каждый из нас был удивлен, как резко — и почти без усилий — мы все пришли в возбуждение.
— Идем за нашими крюками, лесками и грузилами.
Кто-то умудрился произнести «грузивилами» вместо «грузилами», и отец заставил нас несколько раз отдельно повторить это слово, а после продолжил. Правда, перед этим посетовал, что мы слишком много общаемся на йоруба вместо английского, языка «западного образования», потому и не знаем простейших слов.
— Мы неудержимые, — продолжил он, и мы повторили.
— Мы грозные.
— Мы гиганты.
— Мы победим.
— Молодцы, мальчики, — похвалил отец, когда на комнату, точно осадок на дно, опустилась тишина. — Новоиспеченные рыбаки обнимут меня?
Опустошенные и огорошенные переменой — как по волшебству нечто глубоко омерзительное превратилось в престижное, мы встали и по очереди обняли отца, утыкаясь в его грудь между лацканами пиджака. Каждого отец несколько секунд похлопывал по голове и целовал в макушку. Потом он достал из портфеля пачку новеньких двадцатинайровых купюр, скрепленных бумажной лентой с печатью Центрального банка Нигерии, и выдал нам деньги на карманные расходы: Икенне и Бодже по четыре купюры, мне и Обембе — по две. Еще по одной купюре он оставил для Дэвида, спящего тут же, и Нкем.
— Не забывайте наш разговор.
Мы кивнули, и отец уже хотел уйти, но, словно вспомнив о чем-то, опять повернулся к нам. Подошел к Икенне. Опустил руки ему на плечи и сказал:
— Ике, знаешь, почему тебе досталось больше всех?
Икенна, по-прежнему неотрывно глядя в пол, словно в экран кинотеатра, пробормотал:
— Да.
— И почему же?
— Потому что я первенец, старший.
— Молодец, не забывай об этом. Отныне, прежде чем сделать что-нибудь, оглядывайся на братьев — они следуют твоему примеру. К своей чести, вы сплочены, и потому, Икенна, не уводи братьев с истинного пути.
— Да, папа, — ответил Икенна.
— Будь для них хорошим лидером.
— Да, папа.
— Подавай им хороший пример.
Помедлив в нерешительности, Икенна все же пробормотал:
— Да, папа.
— Всегда помни: если кокос упадет в сливной бачок, орех потом придется хорошенько отмыть, прежде чем есть. Этим я хочу сказать, что если вы поступаете неверно, вас надо учить.
Родителям часто приходилось пояснять подобные выражения, содержащие скрытый смысл, потому что мы могли понять их буквально. Так уж родители выучились говорить; так был устроен наш язык, игбо. Вместо обычного: «Будь осторожен» — в языке есть простые слова предупреждения — мать с отцом предпочитали говорить: «Jiri ire gi guo eze onu — пересчитай зубы языком». Отец однажды сказал так Обембе, когда бранил его за проступок, а потом расхохотался, увидев, как Обембе и впрямь приступил к подсчету зубов: ворочает языком во рту — щеки сморщены и аж слюна потекла. Поэтому же родители чаще всего ругали нас на английском, ведь когда они злились, им было не до объяснений. Впрочем, даже говоря по-английски, отец часто забывался и употреблял как непонятные слова, так и фразеологизмы. Икенна рассказывал, что еще до моего рождения отец как-то совершенно серьезным тоном посоветовал ему «остыть немного», и он полез в холодильник.
— Понял вас, сэр, — произнес Икенна.
— И я постарался тебя научить, — сказал отец.
Икенна кивнул, и отец — невиданное дело! — взял с него слово. Икенна и сам удивился, ведь отец просто требовал от нас исполнять наставления, не спрашивая ни нашего мнения, ни согласия. Когда Икенна ответил: «Даю слово», он развернулся и вышел. Мы последовали за ним и стали смотреть, как он садится в машину и уезжает по пыльной дороге, и нам опять сделалось грустно...

ЧИГОЗИ ОБИОМА